Здавалка
Главная | Обратная связь

Об умаляющей добродетели



На работу мы (то есть — я), конечно, припозднились. Мои пациенты уже озабоченно гудели в предбаннике кабинета групповой терапии. И радостные — «Будет! Будет!» — приветствовали наше появление.

— Будет, будет! — шутливо повторил я, открыл кабинет, и все быстро расселись по своим местам.

Впрочем, мест на всех, как это часто бывает, не хватило, но те, кому не досталось кресел, расположились кто на коленях у «товарищей по несчастью», кто на столе для заполнения бланков психологического тестирования.

Зар устроился в углу на разваливающемся диванчике, так, что мне были едва видны миндали его глаз, что наполнились каким-то трепетным смущением.

— Ну, что, дорогие мои, я обещал рассказать о депрессии?

— О ней самой! — весело отвечали собравшиеся.

— Вот и хорошо: о депрессии, так о депрессии. У всех депрессия?

— У всех! — они смеялись.

— Я тоже так думаю.

* * *

Много видел я слез. Но скажите мне, о чем плакали эти люди, если не о себе? Я зову их плакальщиками на собственных похоронах, но не потому, что не люблю их, а потому, что не любят они себя Самих!

Одиночества боится человек, одиночества боится он более всего на свете. Но разве возможно одиночество среди людей? Нет, не одиночеством зову я пустоту сердец человеческих, но пустотой!

Пустота разъедает вас, и потому ищете вы опоры, но нет вам опоры, ибо все временно, кроме вас Самих, и все проходит, кроме вас Самих, ибо всему свое время, кроме вас Самих.

Только вы и будете с собою Самими всегда — от рождения и до смерти — каждый миг, пока длится время. На кого же полагаться вам, как не на самих Себя? Но именно на самих Себя и не хотите вы полагаться!

Были вы от рождения детьми и остались ими, ибо, как и прежде, боитесь вы темноты. Но тьма в вас! Так не себя ли Самих боитесь вы более всего на свете? Не от того ли вы одиноки, что боитесь сами Себя?

Смотрите вы на других людей, словно бы созданы те для удовлетворения желаний ваших, но была таковой вам мать ваша, и никто другой не будет вам матерью, кроме нее самой. Что ж ждете вы от Других?

Не ищете вы Другого, но в другом ищете вы свою мать и живете потому в мире призраков. Плачете вы слезами детскими, а взрослых слез не знаете вы, ибо нет слез взрослых, но только детские.

Так и я жил, так и я страдал, так и я ждал, что придет ко мне мама моя и даст мне то, чего недостает мне, пока не понял я, что вырос уже из пеленок и не матери своей должен я ждать, а жить в мире Других.

Да, одиноки вы, ибо нет в мире вашем Других. Измучены вы, ибо устали кричать во тьме спален холодных ваших, призывая мать. Нет, не желание свое должны вы пестовать, а самих Себя!

Тщетны усилия ваши себя обрести в другом, ибо как пустоту найти в пустоте? Но склоню я колена свои и боготворить буду всякого, кто поможет другому Другим быть через самого Себя!

Нет, не к жертве призываю я вас, но к Жизни! Жертву прославили добродетели наши, но ничтожны они, ибо ничтожна жертва. Жертвовать желание — значит ничем не жертвовать!

Кажется вам, что велика жертва ваша. Кабы жертвовали вы сами Собой, то была бы Жертва! Но никто не примет от вас жертвы этой, ибо она непомерна, и потому нечего вам бояться!

За жизнь свою пережил я тысячи жизней — то были жизни моих желаний. И рождались они, чтобы погибнуть, и гибли они, чтобы в гибели своей созидать Жизнь, ибо то Жизнь, что созидается!

Гибли желания мои, и расточал я благовония на похоронах их, ибо гибель желаний дает больше, чем желание могло бы взять: жертвуя иллюзией, ничего не теряю я, но лишь обретаю, и обретаю я самого Себя!

Не знаю я, кого именуют «маленьким человеком», ибо известно мне, что человек или есть, или нет его. А вы есть! — это знаю я точно, ибо не ощущаю себя одиноким, и потому говорю вам: "Вы Есть!"

Но не хотите вы самих Себя, а хотите другого, "бегством от одиночества" называете вы это безумие. Но разве есть у одиночества противоположность, к которой стремитесь вы?

Каким именем могли бы назвать вы противоположность одиночества вашего: любовью, взаимностью, дружбой? Нет, все не то! Ибо нет у одиночества противоположности, кроме иллюзии, которой нет.

Кто же даст вам большее, когда и того, что есть у вас, не цените вы? Кого жалеете вы слезами вашими: казнокрадов и лихоимцев? Кого позволяете вы жалеть, когда жалеют вас? Казнокрадов и лихоимцев!

И поскольку разграбили вы сами себя, не успев еще и стать-то самими Собою, то нет среди вас ни мужчин, ни женщин, а только тени да игры теней. В мире теней пребываете вы!

Самим Собою должны вы стать, а не представителем пола. Пол дан был вам от рождения, но вы и его растеряли, ибо не ценили вам данного! Чего ж желаете вы теперь?

Воистину, вас Самих умалили добродетели ваши! Не мужчину ищу я и не женщину, но ищу Человека! А с женщиной не могу не ощущать я себя мужчиной и с мужчиной тоже!

Не знаю я, что есть «счастье маленькое». Спросите у слепого, что смог прозреть, спросите у глухого, что снова способность обрел слышать, спросите у безногого, что снова ходить стал, — каково счастье его?

И скажет он вам, что счастье его огромно! Так неужели же должны вы ослепнуть, оглохнуть и ног лишиться, чтобы узнать наконец, сколь многое дано вам и сколь неблагодарны вы в спесивой жадности вашей!

Не знает эгоист печали, не знает уныния он и слабости, ибо знает эгоист Жизнь! Но трусите вы, добродетельные, ибо даже эгоизм измеряете вы через отношение ваше к другому, а не к самому Себе!

По отношению к самим Себе должны вы быть эгоистами, ибо супы готовятся не для тарелок, а для желудка, и одежду шьют не для вешалки, а для тела!

Вот почему одиночество ваше — не трагедия, а посредственность ума и слабость сердца!»

* * *

Загадкой, наверное, звучали мои слова для слушающих, однако они не прерывали меня и не сетовали, а плакали, ибо есть в мире вещи, которые понятны без слов, — это горе и радость.

«С горя и радости начинается наша жизнь, — думал я, глядя на слезы их и улыбки, — но лишь от нас одних и зависит то, чем она завершится.

Кто не созидал, но брал и тратил, тот будет плакать, ибо накопил мусор. Кто привык слушать горе, только о горе и будет слышать, ибо горе нуждается в проговаривании!

Что скажут они о жизни своей, если бы теперь в ней ставилась точка? Как я жил? Многое сделал я, но разве же травинка, что родилась и погибла, отдав все, что имела, и все, что взяла, сделала не больше меня?

Во времени сгорят мои тексты, ибо даже если были бы они нетленны, разве же нетленно время? Дела мои и работа моя — лишь то, что не мог я не сделать, могу ли я похваляться делами своими?

Нет, эти весы играют против меня. Не в оценке деяний своих следует искать человеку ценность жизни своей, а в радости. Если радовался я, то не мог не радовать, а разве есть больше этого?

Вот скажите мне: "Завтра ты умрешь". О чем буду думать я? Судорожно подводить итоги? Составлять смету моего добра? Припоминать свои добродетели? Как смешны были бы эти попытки!

Нет, я, верно, оглянусь назад, ибо пришло мое время к своему концу, и придут ко мне радости мои, сколько их есть у меня. Глупец назовет их воспоминаниями, я же зову их Жизнью, ибо такова Жизнь.

"Нежна ли радость моя?" — вот о чем я спрошу себя в последний свой миг. И если увижу я на своих веках закрытых улыбки и смех, если увижу танец, что танцевал я с Другими, тогда и скажу я себе: "Нежна!"

Нет смирения во мне, нет, не смирился я и не проповедник смирения! Ибо утверждаю я радость в мире, что средь людей зовется страданием и великой скорбью. Нет, нету в мире этом бунтаря большего, чем радующийся!

Смирение есть в страдании, смирение кровоточит в разрушении, но если утверждаю я радость — я Танцую! Кто ж осмелится назвать мой Танец смирением? Лишь тот, кто путает его с пляской!

Пусть скажут мне, что я безбожник, пусть скажут мне, что язычник я, пусть скажут даже, что я нигилист, пусть отступником меня назовут — сильнее рассмешить меня будет трудно, а я рад смеху!

Пусть скажут мне, что я все потерял и ничего не имел, пусть скажут мне, будто бы то я творил, что нельзя создать! И теперь я буду смеяться, ибо назвали обличители мои то, что для меня пусто!

Пусть скажут мне, что нет правил; пусть скажут, что есть истина; пусть скажут, что всё тлен — я буду плакать от смеха! Пусть говорят! Ветер скажет мне больше, чем все эти иллюзии скопом!»

Смотрел я теперь на слезы слушателей моих, обводил я их взглядом и видел, что лишь Заратустра не плачет, но смеется. И захотелось мне, чтобы все смеялись, ибо нет ничего, кроме радости!

«У каждого из вас своя жизнь, и она одна, — так говорил я к собравшимся. — Зачем же слушать вам мои речи? Не слушайте никого, не торопитесь, а сядьте в тишине, закройте глаза и к самим Себе прислушайтесь.

В пустоту я предлагаю вам прыгнуть, ибо знаю, что в пустоте вашей найдется Свет, которого нет дороже. Много Света в сердцах ваших, да слишком много зеркал, оттого и захирел Он, тысячи раз отраженный.

Там, в пустоте вашей, увидите вы зеркала свои и будете глядеться в них, завороженные, ко глядите лучше! — чужие лица смотрят на вас. Когда же поймете это, то идите дальше. И снова зеркала, и снова лица чужие. Идите дальше!

Разобидится на вас пустота за небрежение ваше к зеркалам ее и будет говорить вам о смерти, желая запугать своих обличителей.

И когда она скажет, что умрете вы, если не будете смотреть в зеркала ее, пожмите плечами и ответьте: "Я уже умер!" Ответьте и следуйте дальше.

И тогда возопит пустота ваша в гневе бессилия своего: "Смирись! Смирись, не то пожалеешь!" Но не бойтесь вы злобы ее, а говорите ей: "Мертвый смирится!"

Тогда станет она ластиться к вам, усмиряя гнев свой, лебезя: "Так ищи же опору, ищи опору себе!" А вы отвечайте ей: "Хочу я пасть!"

И тогда предстанет она в облике страшного паука с огромными клешнями и крестом на спине. Испугаетесь вы образа ее, ибо знает она, чем пугать, — она пугает вас будущим.

Но и тогда вида не подавайте, будто боитесь, а пощекочите пауку брюхо его, ибо он боится щекотки. И тогда смеяться будет паук страшный, проясняя свое бессилие! Смейтесь же и вы с ним, ибо не страшится смеющийся!

Тут-то и смотрите, пока корчится в судорогах паук страха вашего: сейчас вы увидите Свет. Будет Он маленьким и бессильным, затерянным в пустоте паутины. Вы же возьмите Его в руки свои и накройте всем телом.

Далее произойдет страшное: все вокруг начнет грохотать и сотрясаться, зеркала образов разобьются и посыплются на вас ранящими осколками, корни мнимых опор ваших начнут жаться к вам, словно злобные псы, в миг подобревшие, паутина пустоты вашей душить будет вас, страхи ваши копошиться в телах ваших будут, как навозные мухи и черви трупные…

Но не бойтесь! Испугаетесь — предадите Свет! Бойтесь предательства своего, ибо не другого, но самого Себя предаете вы, предавая! Сжимайтесь, терпите и кричите во всю свою мощь заветное: "Нет!!!"

И когда достигнет нечисть ваша пика безумия своего, то услышите вы заветное: "Да!" То говорит Свет ваш, спасенный вами от страха вашего! А теперь должны вы сказать: "Довольно!"

И отступят тогда страхи ваши, и рассеются, как дым, иллюзии ваши, и станете вы нагими, ибо заново рождены вы, и рождены к Жизни, а не к смерти. Вставайте же, избранные, и идите!

Теперь увидите вы людей, что живут рядом с вами, но которых не знали вы. Здоровайтесь с ними и, что бы ни говорили они, отвечайте им: "Да!"

Чужими казаться будут вам люди эти, потому что они Другие, и страхи ваши поднимут отрубленные свои головы, поднимут и зашипят, вы же говорите им: "Нет!"

Тогда обратятся к вам люди эти, завидев силу вашу, и скажут вам: "Возлюби нас, как самого себя!"

"Так я и люблю вас, да только сами вы Себя так не любите! Оттого-то и не видите вы любви моей, оттого-то и просите о любви", — так скажете вы.

И зашевелят отрубленными хвостами своими иллюзии ваши, и захотят они создать свое новое царство в сердцах ваших.

Скажут они вам: "Ты теперь сильный, отчего же не потакаешь ты страхам людским нами, если любишь ты их? Ведь главное — радость, так порадуй же детей сих, скажи им, что ничего они не боятся и всё правильно делают!"

Теперь же должны вы молчать, ибо всякая иллюзия сама в себе ошибочна, так позвольте же ей сломаться самой в себе.

Помните о самих Себе в молчании своем, помните! Не предавайте самих Себя, не предавайте! Пусть идет от вас Свет, пусть будет улыбка на устах ваших!

И если сделаете вы, как говорю вам, то придут на Свет ваш Другие, ибо Свет — Един! Когда же придут Они, то будет Танец, Танец, имя которому — Жизнь!

Знайте же, что все уже умерло и нечего терять вам, но все еще может родиться, а родившись от Света, не будет оно плакать.

Так не плачьте же, ибо не со слезами надлежит вам ждать родов, но с улыбкой!

От слезы родится страдание, от улыбки — радость. Довольно же слез, ибо радости вдоволь!

Все заключено в слове "Довольно!" — и "Да!", и "Нет!" заключено в нем. Как вы поступите с ним? Вы поступите.

А теперь идите, я говорю вам: "Да!"»

Просохли слезы на десятках глаз, что смотрели все это время за моими губами. Губы улыбались глазам, глаза улыбались губам. Все встали со своих мест и стали выходить из зала в полном молчании.

— А завтра будет? — спросил меня кто-то, остановившись в дверях и указывая на пустые кресла.

— А завтра будет после рассвета, а теперь еще только полдень! — рассмеялся я в ответ.

Зар сидел напротив меня, а я смотрел на него, и чувства боролись во мне. Речь моя — игра, как и всякая речь. А как же моя жизнь ?.

На горе Елеонской

Мы вышли из клиники.

— Зар, что-то не так, — задумчиво сказал я.

— Снег, — помедлив, ответил мне Заратустра.

— Зачем въезжать в город на белой ослице, чтобы выйти из него под крестом? — мой вопрос не был адресован.

— Первый снег. Скоро зима, — прошептал Заратустра.

— От слов веет холодом эпитафий, — ответил я.

— Зима поселилась в доме человека.

— Что напишут на могиле моей?

— «Никогда не рождался, никогда не умирал».

— «Пришел ниоткуда, ушел в никуда».

— Слова…

— Знаки…

— Вешки и метки…

— Карта?

— Ходули.

«Да, да! "Ходули!"», — так сказал Зар о словах.

Слова — ходули: велики шаги, да неуверенны. Кто ж идет в снежные горы, прихватив с собою ходули?

Слова означивают: подобно зимнему небу со снежной бородой, раскидывают они белый покров над миром и скрывают жизнь под своим покрывалом.

Неправда, не создают слова новой реальности, они только скрывают, подобные витиеватому узору на замерзшем от стужи стекле. Узор этот красив, но окно превращает он в стену.

Слова убивают живое, подобно леденящему холоду. Среди ледников живет человек, страдая от холода, но даже окоченевший, не перестает он перебирать ледяные игрушки. Что он ищет? Что он может найти?

Слова — первый и последний миф человечества, бессильный открывать, он призван объяснить. Имя заменяет сущность. Имя делает сущность разменной монетой. Такова цена кумира этого.

Слова прозрачны, как холод прозрачен, но создают они туман. Ибо всегда говорят они больше, чем есть, и меньше, чем должны сказать.

Слово — нечто, чего всегда много и всегда недостает. Слово — великий мистификатор, а потому не прозрачно оно, но призрачно.

Слово — лжезагадка. Кажется нам, что скрыт в слове смысл, ибо привыкли мы искать в глубине, а лед имеет объем, но не имеет он содержания другого, кроме самого себя. Что ж искать в глубине его, если снаружи таков он, как и внутри?

Реченное не есть ложь, как говорят, оно то только, что говорится, не более того и не менее. Кто будет требовать ото льда большего, чем просто быть льдом? А то, что лед — не жидкость и не пар, понятно без слов.

Не лжет нам слово, но мы лжем верой своей в него. Оно же, верткое, подобное поземке, как быстро меняет оно свое положение! И коли нет для нас Жизни, и коли слово для нас и есть жизнь, то как же не обмануться нам, доверившись флюгеру этому!

Не там ищем мы правды, где следовало бы искать, да и не в правде соль, а в Жизни, но Ее-то, единственную, и обменяли мы на множество слов красочных, да пустых, как матрешки!

Думают многие, что слово — это весы, но не весы слово, а грузы! Вот почему думаю я, что продажны слова, ибо всегда можно положить больше их на чашу желанную.

О, не следует нам играться со словами нашими, ибо проиграем мы, не зная Жизни, а следуя лишь за тем, что зовется у нас волей!

Слово — императив. Обозначив, посадили мы живое на цепь и не стали ни кормить, ни поить его, а требовать только исполнения предписаний наших.

Оттого-то и гибнет живое, будучи обозначенным, став собственным надзирателем, благодаря имени своему. А что не обозначили мы словами нашими?…

Слово — вот он, холод сердец, вот он, великий тиран, играющий человеком. Ни шага вправо, ни шага влево — вот девиз епархии слова!

Когда же поймем мы, что нетождественно слово обозначаемому? Когда же мы жизнь свою отпустим на волю? Когда ж дадим мы ей право быть Жизнью?

Подобны слова ледяным резцам, что анатомируют тело живое. И ни одна жилка не дрогнет на холодном лице слова-анатома, незнакомого с болью.

Когда строим мы фразу свою, Жизнь не способные в ней уместить и полноту Жизни теряющие, осуществляем мы вивисекцию холода.

Чем же являются для нас слова наши и череда слов бесконечная, если не иглами острыми, как ледяные сосульки! На них-то и распята жизнь наша, словно агнец, живьем освежеванный, растянута она и иссушена и Жизнью быть неспособна!

Не по лесам и лугам, не по горам и долинам, не по озерам и рекам изучаем природу мы, но по пейзажам и картам слов наших! А потому не живем мы, но ходим по галерее картинной или по мастерской чертежной! Одна дана жизнь нам, но ее мы тратим на созерцание, а не на Жизнь!

Многое могут слова, многое! Переозначивание — вот заветный конек их, что неведом мудрецам нашим! Ибо если бы знали они о возможности переозначения, то не стали бы и обозначать, и многое стало бы ясно им. Но не знают они, не знают, что картину реальности нашей с ног на голову перевернуть можно, означаемое переозначив!

Дурную игру затеяло слово, да нет в нас к словам своим критики, ибо сами стали мы теперь словом! Перестали мы Жить, но стали играть в жизнь, бросая кости слов на белое сукно морозного нашего савана. И не заметили мы, что это свои кости мы бросили!

Не верю я слову, но знаю я, что лучше уж переозначить, чем льститься ошибочным означением. Ибо обманулся человек, когда крест означил белой ослицей, а было бы сказано на горе Елеонской: «Принесите Мне крест, а ослицу хозяину ее оставьте», — то, верно, избавлено было бы человечество от двухтысячелетнего бреда, что прославляет любовь, делая близость Двух невозможной.

Когда же любовь назовут одиночеством, тогда только и станут люди не образ искать, но человека. Когда же найдут они человека, тогда только и прекратят пляску свою паяцы одиночества нашего — чувства.

Когда откажутся люди от слов, тогда только и будет их ощущение правдой, пока же бред слов порождает чувств безумных галлюцинации. Безумие — синоним речи».

Я замерз, сидя в подсобке. Да, правду говорят: «Холоден лед познания!» И руки мои окоченели писать слова о словах.

Но вошел Зар, разгоряченный веселой борьбою своей со снегом, накинул мне куртку на плечи, и стало тепло. Вот оно, дело, что должно быть в Начале: забота о Другом.

Не работает Зар, но Смеется он и Танцует! И слышу я Смех его, и вкушаю я его Танец, и ощущаю близость, счастье которой лишь Двум известно.

Я счастлив.

О прохождении мимо

Когда Заратустра покончил со своими делами, мы пошли домой. Мы шли длинными улицами города моего, где я родился и вырос. Красивы в городе этом фасады зданий, красивы, да холодны.

В холоде города этого лучше ощущаю я свое тепло и тепло Другого. Замерзают чувства мои, что не дают мне покоя и, подобно шутам обезьянничающим, вьют из меня веревки.

Не любят мой город за его мрачность, а я же люблю мрачность эту, ибо делает она явственнее мой свет и свет Другого. А я нуждаюсь в этом, ибо пожираем я чувствами.

Не бывает хороших чувств, ибо все чувства слепы, сами в себе рождены они и самих себя поглощают. Не дорогой к Другому, но бегством служат мне мои чувства. Ощущать хочется мне Другого, а не повить галлюцинации чувств моих.

Вот мы и дома. Мы поели, и я уложил Заратустру спать. Пусть спит, пусть снятся ему хорошие сны. Мне же не спится, я полон чувств, их пытаюсь я обойти, но никак не могу пройти мимо.

«Чувство — это отношение мое к ощущаемому. Поэтому чувствую в чувстве своем я только себя. Когда же рассказывает кто-то о чувствах своих, то говорит он о себе только, но не о том, о чем, как кажется ему, повествует рассказчик.

Представим: я чувствую себя обиженным. Можно сказать: "Я обижен", но нельзя сказать: "Ты меня обидел". Нельзя сказать и так: "Я себя обидел", — здесь также явственно звучит преувеличение.

Если бы кто-то хотел меня обидеть, то я ощутил бы не его действие, меня обижающее, но его желание меня обидеть. Тогда бы я мог испытать негодование, разочарование, но не обиду саму по себе.

Поэтому если я обиделся, то значит тот, кто обидел меня, не хотел меня обижать, а я зря обижаюсь. Вся ценность чувства потому в том, чтобы ощутить собственную неадекватность.

Мои чувства — барометр мой, только вот врут "сырые данные" этого затейливого прибора, нужно уметь пересчитывать их в "абсолютные единицы". Ощущения не лгут, ибо свидетельствуют о контакте.

Если я чувствую обиду, значит, меня не хотели обижать, зачем тогда обижаться? Если я чувствую негодование или разочарование под маской обиды, го обидчик не достиг своей цели, ибо я не обиделся.

Я перевожу "сырые данные" в "абсолютные единицы", и слетает с меня налет обиды моей, освобождая. Так или иначе, но обида всегда оказывается на ноль помноженной — ее не существует. Меня нельзя обидеть.

Но если мои чувства лгут, как же могу я достоверно знать о Другом? Я нахожусь с Другим в неком отношении, мы с ним, как правый и левый борт одного судна: меняется его положение — меняется и мое.

Он — Другой, мне известны лишь мои изменения. Но мы составляем с ним одно отношение, по своим изменениям я могу знать, что произошло с Другим. Не чувствам, но ощущениям должен я доверять, освобождая их от заблуждений, что растятся иллюзиями моими.

Так могу я о Другом знать достоверно, не покушаясь при этом на святая святых, — не претендуя на знание его Самого. Мне нужно быть чутким, я должен слышать всю гамму своих ощущений.

То, что мы считаем своими «ответными реакциями» на Другого, — это не ответные реакции, а наши реакции на собственные чувства о другом. Мы разыгрываем собственную пьесу, оттого и неадекватны.

Если же хотим мы реагировать адекватно, то прежде должны мы знать, что происходит с Другим, и реагировать не на то, что с нами теперь происходит, а на то, что происходит с Ним. Так, мы не сценаристы, но участники.

Хочешь умереть, одинокий? Так слушай немоту собственных чувств! Хочешь жить, человек? Ощущай Другого, ибо в контакте этом ты станешь собою Самим! Все, что мы делаем, мы делаем для себя.

Хочешь Жить — не клевещи на чувства свои, но пройди мимо, дорогой ощущений к счастью близости Двух! Трудно отказаться от того, что кажется дорогим, но легко, если есть у тебя то, что дороже тебе дорогого!»

Об отступниках

Выходной. Выходной — это значит можно никуда не идти или идти, если хочешь. Вот мы и пошли, пошли просто так, пошли, никуда не идя. Куда же идти тем, кто Рядом?

Мир созидается Двумя, точка контакта — центр Мира. Пестрыми огнями вращается Мир вокруг Двух. В момент настоящего жизни их стали Одной и победили пустоту одного!

Так Двумя побеждается демон, имя которому — Время!

Отступник — такое имя дано одному, ибо он только и может отступать, он и есть отступающее, а Двоим некуда отступать, ибо они — центр. Мир стал цельным, благодаря Двум, Мир обрел самого Себя!

Так Двумя побежден демон, имя которому — Пространство!

Тщетность — суть одного, ибо глух он к праздничным трубам Жизни и герольдам Ее. Двое и есть сама Жизнь, а потому дыхание Двух — это дыхание Жизни, и нет разделенности, нет противопоставления! Единое же не может от себя самого отличаться.

Так Двумя побежден демон, имя которому — Качество!

Малодушие — вот терзание одного, ибо барахтается он в пустоте. Кто говорит о силе, если не слабый? Так, может быть, и нет ее вовсе, если знает о ней только тот, кто ее не имеет? Двое не ведают силы, ибо незнакома им слабость!

Так Двумя побежден демон, имя которому — Оценка!

Не потому ли так весел Заратустра сегодня, не потому ли так радостен он, не потому ли так легок, так светел, не потому ли так непринужден он, что мы стали Двумя? Не потому ли, что Мир созидается?

* * *

Как же скучны лица одиноких, особенно тех, кто ходят парами! Как напряжены их лица, как пусты взгляды! Они устали от жизни, они умерли. Отступающим от самих Себя заказано счастье Двух!

Находятся отступающие от самих Себя в плену четырех злобных демонов — Времени, Пространства, Качества и Оценки. В этом плену и родятся их требования к Жизни, что ускользает от притязающих!

Плачут и капризничают взрослые, не знающие того, что они уже выросли. Детьми быть не способные, играются они в детство, но счастье его заказано им, ибо счастье бывает лишь настоящее, а счастье сыгранное — только горе!

Взрослый, взрослым быть не желающий, не может быть вовсе. Нет другого пути человеку, кроме как быть эгоистом — тем, кто ощущает себя Самого.

Так что нечего плакать, одинокие с пустым взором, нечего капризничать, нечего надевать на лица свои маски скуки: ты или ощущаешь самого Себя, или нет тебя! Жизнь одна, но будешь ли ты жить? — Вот, что важно.

Есть нечто, что нужно понять человеку: всё, что мы делаем, мы делаем для себя — и плохое, и хорошее, всё. Зачем же обманывать себя, что что-то мы делаем для других, если получаем всегда только сами?

И злословие, и славу — получаем мы сами, и боль от ушибов, и наслаждение от дел наших — получаем мы для самих Себя. Проворачивает жизнь одинокий, подобно рабу, вокруг Двух Мир вращается сам!

Действовать по указке — действовать по принуждению. Но какая же разница, по чьему принуждению действуем мы — по своему или по чужому, если это насилие и боль эта закреплена нашей кровью?

Не по принуждению, но по внутреннему влечению должны действовать мы, ибо всё мы делаем для себя. А себе-то плохого не сделаем мы, а значит, предупредим и страдание, что всегда обоюдно!

Все, что мы делаем, мы делаем сами и делаем для себя. И если что-то хорошее делаем мы для Другого — значит, нам это важно, нам это нужно, чтобы было ему хорошо. Что ж требовать от него благодарности, если сделали мы то, о чем сами мечтали?

В самом слове «желание» звучит корысть, каким бы ни было слово, сопровождающее его, пусть даже и «бескорыстие». Не бывает бескорыстных желаний ! Не нужно питать иллюзий, не нужно играть в слова!

Если я хотел для Другого — значит, я и должен платить целиком, ибо это я хотел и мне было нужно. И стыдно должно быть требовать от Другого, чтобы он оплачивал, ибо делалось это якобы для него.

Пусть будет лучше Другому от дел моих, ибо я и хотел этого, а потому и плачу, ожидая ссуд и пожертвований. А то, что ему хочется, то сам он и сделает, и сам рассчитается за дело свое, когда будут условия.

Подарок ожиданием своим благодарности превращаем мы в куплю-продажу и ждем еще благодарности! Но что это за подарок, если ждем мы вознаграждения? Сами Себя мы обманываем, отступники!

Все, что мы делаем, мы делаем сами и для самих себя. Но знаем ли мы точно, чего хотим? Не обманываемся ли мы иллюзией? Не затемняют ли чувства наши безмерные взор наш?

Да, можем мы чувствовать обиду, да, можем мы питаться местью, да, можем мы взывать к справедливости, которая на деле — лишь желание наше бессмысленное признания другим правоты нашей. Да, мы можем!

Но что по итогу и выход каков? Боль, страдание и отчуждение — таким будет результат, нам предназначенный нами самими. Так неужели же этого мы хотим на самом деле, неужели же к этому влечет нас сердце наше?!

И говорит мать: «Хочу я, чтобы любили меня дети мои!» Говорит так, и бьет их палкою, приговаривая: «Люби! Люби!»

И говорит отец: «Хочу я, чтобы уважали меня дети мои за то, что делаю я для них!» Говорит и делает то, что сам хочет, не спросив у детей своих их желания.

Кто ж уважать будет за насилие, кто ж любить будет за побои? Странное дело делаете вы, отступники! Знайте же, с чем пришли вы — то и получите. Как же требовать можно любви и уважения?

Да и разве возможны они — любовь и уважение — по принуждению? Разве будут они нам приятны? И разве будут они любовью и уважением, если не сами произросли, но вытребованы под угрозами и нажимом? Дурной же вкус у вас на «высшие ценности», коли так!

Прежде чем желать, нужно видеть желаемое, но ведь не так поступаем мы! Слепы мы к целям, а видим лишь то, чего недостает нам, но ведь это не цель, а дырка в отчете финансовом!

Прошлое путаем мы с будущим, ибо нет у нас настоящего, ибо не чувствуем мы самих Себя. Потому не о желании следует думать нам, но о влечении, о влечении, которое всегда имеет перед собой цель.

Каждый сам решает, нужны ли цели ему влечений его. И принимая такое решение, думать следует о трех вещах:

— Другой — Другой, и, к счастью, нет у нас власти сделать его исполнительным роботом, удовлетворяющим желания наши; — за всякие ошибки свои, за бесконечные притязания наши, собственной слабостью обоснованные, мы заплатим сами, из своего кармана, своей жизнью, которая, и это есть третье напоминание, у нас одна.

Я не люблю назиданий, равно как споры, и бессильные протесты я не люблю. Не люблю я оправданий и те бесконечные счета, что выставляют люди друг другу. Не к этому влеком я сердцем своим!

Не этой трухой следует мостить нам дорогу жизни! «Вверься законам Жизни!» — так говорит мне влеченье сердца моего. Ибо законы эти мудры, и мудры оттого, что преступить их нельзя!

Мудрость Жизни не в ее мудрости, а в ее абсолютности, в том, что нельзя Ее обмануть. Здесь не изловчишься, не передернешь, а если и ухитришься, то сам себя и накажешь, себя только и перевернешь ты, хитрец, с ног на голову!

Нет у нас другой жизни, кроме той, что есть в миг этот. Так стоит ли поливать ее грязью, обвинять в несправедливости и желать другой, но несуществующей? Стоит ли ожидать того, чего нет совсем, если даже то, что есть, не принято нами, а лишь отдано на поругание?!

Не отступать от самого Себя и Другого, не отступать от Жизни и Мира — вот что говорит Заратустра мне своей радостью, своей легкостью и непринужденностью. И отвечаю я ему тем же.

Я счастлив сейчас, чего же желать мне еще? Во что верить, что пытаться узнать? Кто сказал, что Бог одинок, — тот не знал Бога, а потому о себе, но не о Боге говорил он.

Множество божеств танцует ветрами шумящими: Другой и я, ощущающий себя Самого, мы Двое, Танец и Свет, Мир и Жизнь!

Я задумался, Зар подошел и дунул мне в нос, мы рассмеялись…

Возвращение

Вернулся Свет в обитель мою не отражением, но источником. Некогда Он ушел от меня и затерялся. Он скитался и мыкался, кричал во тьме, одиноко было моему Свету и пусто.

Но пришел Заратустра, и некуда мне больше спешить и нечего ждать, не о чем мечтать мне и нечего бояться. Нет времени, нет пространства, нет качеств и оценки их. Мир Двух созидается Сам!

Тишина кругом, тишина. Всякая речь напрасна, всякая речь пуста, и только касание говорит, только ему неведома ложь. Я прикасаюсь к Жизни, в соприкосновении с Ней я чувствую Мир.

Касайся меня, Жизнь, касайся! В соприкосновении нашем — созидаешься Ты, в соприкосновении с Тобою я оживаю. Я позволил другому Другим быть, так освободился я для Тебя, о Жизнь!

Забираешь — бери, даешь — давай! Тебе отдаю я все, о Жизнь, на вольные пастбища отпускаю я волю свою, нет мне нужды в ней! Большего не возьму, малого не отдам, когда же придет срок — с ним и уйду.

Нет в нас ничего самоценного, кроме точки отсчета, что ценна, ибо она открыта контакту. Только точка отсчета, остальное же — пустота и игра пустот. Что ж может смерть забрать у меня?

Вижу я Других. В мире Других я живу, я живу в Мире. И остановился я, ибо движения нет. В остановившихся я узнаю эгоистов, с ними переглядываюсь я глазами. Они улыбаются мне, я улыбаюсь в ответ.

Конец суеты, я остановился!

Мифы прошлого, мифы будущего не пугают больше меня, ибо доволен я настоящим. Нет ни прошлого, нет ни будущего, есть лишь взгляд настоящего. Что ж думать мне о несуществующем?

Нет, взгляд мой вернулся в себя и освободил сердце мое от тревог.

Заратустра достал с полки книгу, обтер пыль, звонко чихнул и рассмеялся:

— Чихал я на мудрость, которая говорит!

О трояком зле

Я сидел за столом и как раз делая очередную запись в дневник. Но в какой-то момент я вдруг почувствовал странное колебание во всем теле, веки мои задрожали, и я услышал странный, призывный шум.

Картинка перед моими глазами стала мерцать и трескаться. Все происходило так, словно бы шар или купол, в котором я находился, стал разрываться снаружи, с невидимой для меня стороны.

Я попытался встать, но ноги меня не слушались, потом мгновенно натянулись, как два металлических троса, и задрожали. Нестерпимая боль пронзила меня насквозь. Я стал задыхаться.

Остальное помню смутно. Говорят, я кричал, но даже если и так, то я не слышал своего голоса. Постепенно память возвращается ко мне… Что это было?

Я шел по мягкому небесному своду, меня поддерживал услужливый ветер, пурпурные облака, подобно хламиде, облегали тело. В руках я держал чашу весов, но только одну, казалось, что я сам был второй, недостающей чашей.

Какие-то темные существа толпились вдали. Но я не испытывал ни страха, ни смущения и уверенно шел им навстречу. Странные и загадочные виды открывались мне в эти мгновения.

Огромная, достигающая облаков винтовая башня, которую продолжают строить миллионы натруженных рук, вопреки естественному ее разрушению, казалась мне сверху спиралью, что уходит не вверх, а вниз — глубоко под землю.

Мрачные круги этой гигантской спирали были полны людьми, которые кишели в них, как слепые термиты, встревоженные чьим-то внезапным вторжением.

Но в то же время эти круги казались мне чудовищными завихрениями гигантской воронки, образованной потоками еще большей по размеру реки.

Огромный челн, или лодка, или, может быть, корабль неспешно бороздил эту реку, смыкавшуюся с небом, и темный возничий, подобный римскому колоссу, посапывая, опускал тяжелое весло в ее ершистую гладь.

Сейчас кажется странным, что все это виделось мне одновременно — и башня, и круги, и воронка, и люди, и река, но тогда, в тот момент, я не ощущал никакой неестественности, созерцая это захватывающее дух видение.

Мое дыхание было спокойным и глубоким, я размеренно приближался к ожидавшим меня существам. По внешним признакам они вполне напоминали людей, с той лишь разницей, что все: и глаза, и уши, и даже кожа — были не более чем искусно выполненной бутафорией.

Они моргали своими веками над несуществующими глазами, их ушные раковины топорщились над несуществующими слуховыми проходами, их кожа напоминала костюм водолаза и была совершенно бесчувственной.

Только разинутые рты, приковавшие мое внимание, только рты этих существ казались настоящими и были подобны ненасытным жерлам. Существа эти вопили неистовым криком, не слыша друг друга.

* * *

Первая группа уродцев по-хозяйски быстро забралась в мою чашу и стала раскачиваться в ней, подобно маленьким безобразникам на гигантских качелях. Остальные же толпились внизу и тянули наверх свои костлявые руки.

И что-то говорило во мне: «Ты взвешиваешь Желание свое, Человек!»

Отвратительны были представители этой великой силы, что так чтил я прежде.

То, что называют голодом, увидел я в пустых глазах и столь же пустых желудках, что пульсировали, как пожинающие сталь домны.

То, что называют страстью, предстало мне пожирающими ртами, с чьих губ зловонных и склизких текли струи густой желто-зеленой желчи.

Похотливы, сладострастны и ненасытны были эти уродцы. Тела их, надутые, как распираемый газами труп, извивались неистово, члены топорщились, вылезая из самих себя, а рты открылись настолько, что не видно было голов!

Покрытые странным налетом языки, выпадая из мрака зияющих глоток, оплетали, облизывая, собственные тела этих отвратительных созданий, и, казалось, еще одно мгновение — и они проглотят сами себя!

Ноздри разбухали и выворачивались наружу. Уши были подобны сосцам и наливались сами собою, а сосцы уподоблялись ушам и жадно прижимались к телам этих уродов, подобно гигантским присоскам.

Тела трепетали в судорогах и конвульсиях, мышцы исходили на спазмы и подергивания. Сердца казались развороченными язвами, мозговые извилины шевелились, словно трупные черви, поедая собственные белесые прожилки.

Кости гнулись, как волосы, пуская вокруг себя волны, а жесткая щетина волос оцарапывала тела в кровь, которую немедля слизывали зеленые языки и растирали выгнутые ладони.

Я вздрогнул, и тотчас от моего движения чаша перевернулась. Секунда, и среди окружавших меня существ возникла паника, они дрались друг с другом.

Наступая на головы собратьев и опираясь на тела упавших, новая партия уродов ревниво и властно лезла в мою загрязненную уже чашу.

И что-то говорило во мне: «Ты взвешиваешь свои Требования, Человек!»

Еще более ужасными показались мне эти новые существа, ибо они сочленились друг с другом в моей чаше, чтобы самой ужасной из казней уничтожить всё, едва подающее признаки жизни.

Их острые, распирающие рты зубы впивались в покатые плечи соседа, разбрызгивая по сторонам его красно-коричневую кровь. Их руки рвали близлежащие тела и бросали оторванные куски вниз. Их ноги топтали внутренности тел, превращая потроха в единую зловонную жижу.

Желчь, слюни, гадкие испражнения и едкие соки в невообразимом количестве изливались этими существами, что так были похожи на людей, окрашивая дикими фосфоресцирующими красками все это ужасное месиво, разъедая и портя.

Так, власть предстала мне дырявым, оскалившимся ртом с гниющими зубами, тщедушным телом с кривыми ногами наездника и пальцами, завязанными в узел.

Так, справедливость предстала мне в образе пронырливых языков и указующих пальцев, что протыкают тела.

Мышцы уродов, напоминающие булыжную мостовую, тряслись и сотрясали. Сосцы пульсировали и давили, уши, подобно рогам, упирались, чтобы конечности лучше могли раздавить. А раздувшиеся ноздри не поглощали, а напротив, источали ужасную вонь.

Срамные места этих ужасных и отвратительных существ были столь непомерны, что одни, желая разрушить, сами трескались, а другие, намереваясь поглотить, путались в собственных складках, прикусывая сами себя.

Мозговые извилины требующих существ были подобны неумолимой плети, что обрушивалась на окружающих, издавая звенящий свист, а сердца — насосам, что изливали едкую кровь черного цвета со сгустками багряных тромбов.

Бордовые языки вращались, как электрические сверла, и буравили тела, пробивая насквозь. Жилы тянулись, как путы и, исходя на неистовые звуки, связывая и удушая, резали живую плоть, подобно металлическим струнам.

Таковыми предстали мне требования людей, их стремление к власти, их попытки повелевать желаниями других.

В ужасе, перемешанном с отвращением, я так дернул чашу весов, что вся эта бурлящая, зловонная каша разлилась на головы безумствующих внизу.

И когда посудина моя опустела, я как-то автоматически опустил свою в миг ослабевшую руку, но тот час возникшее оживление заставило меня вновь отдернуть ее. Тщетно, в чаше весов уже красовались уроды третьего ряда!

И что-то говорило во мне: «Ты взвешиваешь свои Страхи, Человек!»

Я ужаснулся! Ничего более ужасного не видел я прежде, ничего более ужасного не мог бы себе и представить. Это была настоящая, пульсирующая, само порождающаяся смерть!

Острые, как молнии, языки, словно бы притаившиеся в засаде, стремительно проскальзывали меж губ, когда веки на сотую долю секунды решались открыться, и как жало пронзали пустые глаза этих отвратительных существ.

Водянистые тела глаз, подобные отекшим мешкам, с неимоверным грохотом лопались, как от внутреннего взрыва, словно распираемые изнутри какой-то безумной силой.

Острые языки выжидали, когда трясущиеся уши, завернутые в рулеты, хотя бы на мгновение расправятся, чтобы внедриться через них в мозг. В эту секунду языки выскальзывали изо рта и с чудовищной силой ударяли в то место, где должно находиться отверстие слухового прохода, чтобы, внедрившись здесь, в клочья разорвать мозг и, пробуравив его насквозь, победно лязгнуть.

Сейчас я понял, что значит в одно ухо влетело, в другое — вылетело! Также поступали языки и с приоткрытыми ноздрями.

Когда же веки, ноздри и ушные раковины были закрыты — языки не простаивали, они проникали в глотку и, подобно хлысту, разрывали сердце, что колотилось в судорожном припадке, ожидая расправы, и легкие, что страшились расправиться, сжавшись в комок серой глины. Кровь пенилась и, фыркая, вырывалась из глотки.

Когда же происходило какое-то шевеление в желудке, то язык мгновенно разворачивался и, подобно змее, проникая внутрь, нанизывал на себя пищевод, желудок, кишки и, вырывавшись звенящим копьем наружу, неся на своем острие зловоние испражнений, дрожал победоносно над телом, что извивалось в предсмертных судорогах.

При этом каждое движение тела возбуждало безумную волю языка, который неистово ломал кости и расшвыривал по сторонам куски гниющего мяса, становясь жестким, как титановый прут, палашом.

Едва какое-то шевеление происходило в области гениталий, язык мгновенно жадно обвивал их удавкой и вырывал с корнем, издавая при этом победный свист. В других случаях он проникал внутрь и вертелся там, подобно циркулярному ножу, превращая все тело в огромную саморазрушаюшуюся мясорубку.

Поскольку же каждое из этих существ не могло не шевелиться, испытывая невыразимую боль: их веки дрожали, их головы колыхались, конечности корчились в судорогах, внутренности трепетали, — язык работал, как помело, беспрестанно шинкуя все тело на биллионы молекул!

Я перечислил все эти зверства по отдельности, но происходили-то они одновременно! Кто бы мог представить себе весь этот ужас!

Я был почти зачарован этим диким фейерверком самоуничтожения, но через какое-то мгновение сам задрожал, и слезы ужаса брызнули из моих глаз.

«Так-то любит себя человек, так-то! — звенело во мне набатом. — Твои весы — виселица для человека!!! Озрись!»

И я озрился. Я был окутан небесным пурпуром, я ощущал на себе мягкое дыхание солнца, мои ноги утопали в нежности небесного свода. И я бросил чашу, я бросил! И этот миг памятен мне более всех. Я бросил чашу, ибо я не хочу быть мерой, тем более мерою человеческому.

Подо мной началась беспорядочная возня: Желание, Требование и Страх поглотили друг друга в лице своих представителей, они сами сводили себя на нет.

Едины были они в своей бойне, ибо в требовании всегда говорит желание, в желании — требование, вместе они полны страха, который и есть желание, возведенное в степень требования.

Мне не было нужды бороться с ними, мне просто не следовало им мешать: желание и страх убьют сами себя, а требования закончат это дело.

Незачем пачкать руки в пустоте, руки человека принадлежат Жизни, а потому человек испытывает Влечение, ощущает Контакт и самого Себя. А желаний, требований и страха нет для него!

Я открыл глаза, образы реальности были еще плохо различимы, все кружилось. Через несколько секунд я понял, что лежу на полу в своем кабинете, и сковывающее прежде меня напряжение отпустило. Я стал дышать.

Заратустра сидел на полу, здесь, рядом. Он склонился надо мной, обнял руками мою голову и сквозь слезы, сокрушаясь, что-то отчаянно кричал мне, но я, к сожалению, как ни старался, никак не мог разобрать его слов.

И лишь спустя пару минут, а может быть и больше, по губам его я догадался: он беспрестанно все повторял и повторял мое имя. Я ответил ему тем же.

В тот миг я не помнил еще ничего из происходившего со мною во время приступа, казалось, я упал откуда-то с высоты, откуда-то с неба и был совершеннейшим образом не от мира сего.

О духе тяжести

Через пару часов мы уже были в дороге. Потрепанная жизнью легковая машина, спотыкаясь на ухабах и шелестя колесами по битому асфальту, летела в поселок Песочный, в онкоцентр.

Тело все еще плохо меня слушалось, недвусмысленно напоминая моему сознанию о том, «что первично». Руки и ноги изображали из себя лентяев-аристократов, губы заодно с языком не спешили артикулировать речь, но в целом я чувствовал себя хорошо: боль отошла, а голова хоть и была затуманена, но, в конце концов, не более чем у всех.

Зар выглядел обеспокоенным и возился со мной как с писаной торбой, очень нежно. Мне было неудобно так его утруждать, я пытался сопротивляться и делать все сам, впрочем, не очень успешно.

Кроме того, мне было совершенно непонятно, как, впрочем, неясно и теперь, зачем нам было ехать в Песочный, причем так срочно. Но мои слабые протесты эффекта не возымели, и мы ехали.

По приезду в онкоцентр нас уже встречали.

* * *

Стареющее здание ветшало. Облицовочный камень стен безжалостно сыпался, а окна без занавесок выглядели совсем неприветливо. Заратустра достал меня из машины, подхватил на руки и пронес через стеклянные двери внутрь мрачного холла.

Дух тяжести царил здесь беспрекословно.

— Давай вернемся, — прошептал я на ухо Заратустре.

— Ничего, ничего. Вернемся, обязательно вернемся. Сейчас обследуемся, и вернемся.

Тут я понял, что вся эта катавасия затеяна ради меня. Я возмутился, но удивление от странного состояния Заратустры, который казался растерянным (!), заставило меня самолично унять свой спонтанный ропот.

Меня запихнули в жерло аппарата для исследования ядерно-магнитным резонансом, кратко проинструктировали и удалились в смежную комнату. Через пару минут я заснул под глухой треск вертящихся вокруг меня турбин.

Я снился себе маленьким, лет трех, может быть, пяти. Я очень хотел быть любимым, я не чувствовал себя любимым. Средь детворы я чувствовал себя одиноким.

Детские игры воспринимались мною как ритуализированная драка, наставления взрослых — как несправедливое наказание. Жизнь казалась мне тяжелой, даже невыносимой в мои пять лет, она была мне в тягость. Я хотел быть любимым, я, верно, очень этого хотел.

Что бы счел я любовью к себе — тогда, в своем детстве? Если бы кто-то признал меня и мою правоту, если бы кто-то сказал мне, что я хороший и что все у меня получится, тогда, верно, я почувствовал бы себя любимым.

С детства учат нас жить для других и думать о других. Но не учат нас жить самим и слышать Других. Наша «жизнь для других» оборачивается ложной жизнью для себя. Ложь всегда тяжела — ее следует именовать духом тяжести.

Я толок в ступе воздух, я изучал жизнь, приноравливаясь к ней. Тяжела была эта наука, и я плакал. Я плакал каждый день, плакал тихо и совестливо. Тяжело лгать — слезами проявляет себя дух тяжести.

Как показать ребенку жемчужину его, что скрывается за безликой раковиной с морскими наростами? Как может он подарить ее, когда никто не просит о ней, требуя лишь почистить скорлупу ее от налета?

Всегда я был недоволен жизнью, она казалась мне трудной задачей, которую нескоро предстоит решить. Но не хотел я принимать заготовленного ответа: «Все уже сделано и сделано хорошо!» Лживым казался мне этот ответ, ибо было мне плохо, а может ли мир быть хорошим, если он делает мне плохо?

Долго учился я одной вещи и научился ей только теперь: не совершать ошибок, но не по знанию, а по ощущению самого Себя.

«Как не совершать ошибок?» — спросил я у своего сна.

«Всегда говори только "Да!" или "Нет!", но никогда не говори "Может быть…"

Когда говоришь "Нет!" — говори "Нет!", и не смей говорить: "Может, как-нибудь в другой раз?" Ты должен знать, что отказываясь, ты отказываешься, и ты должен знать, от чего ты отказываешься, а потому тебе следует говорить: "Нет!"

Когда же говоришь ты "Да!"- говори "Да!", и не смей говорить: "Согласен, но при условии…" Ты должен ощущать свою ответственность за свое "Да!", иначе оно никогда и не станет "Да!". Нужно уметь идти до конца, а в противном случае — стоило ли вообще ходить?

И помни еще, что "Да!" всегда больше, чем "Нет!", ибо не защищает оно, но дарует и не разделено потому на стража и узника, что всегда кажется защищаемым. "Да!"- целостно и едино, как свет, потому свободно оно, ибо не знает "Да!" твое страха.

Говорящий Другому — "Да!", обретает свободу подлинную — свободу от страха! Потому не теряет тот, кто дарует, но обретает, ибо он обретает свободу. Истинно, истинно говорю я: идет несчастный дорогами потерь, счастливый же — дорогами обретений!

Незачем тебе быть на страже, незачем — настороже, ибо нечего тебе охранять, кроме своего страха, который, в сущности, пуст и нелеп. Быть на страже — значит, быть в страхе и охранять страх — нет судьбы хуже этой».

Как-то внезапно произошло осознание бессмысленности страха. Давно я шел к этому осознанию, давно понимал, но не осознавал еще до конца. Сейчас же, особенно после произошедшего со мной накануне, наступила наконец полная ясность.

Все мы знаем, что бояться бессмысленно, но мало кто осознает глубину истины этой. Никто из нас не станет делать дела, будучи абсолютно уверенным в его бессмысленности, например, никто не будет копать просто так яму, чтобы вслед за этим также бесцельно ее закапывать. Никому и в голову не придет тратить на это силы!

Но раз мы продолжаем бояться, понимая при этом бессмысленность страха, значит, где-то глубоко внутри мы видим еще слепыми глазами некий смысл этой бессмыслицы.

Когда же бессмысленность страха осознана полностью, когда ты явственно ощущаешь, что бояться незачем, страх уходит сам. Впрочем, куда может уйти пустота? Ее ведь и не было вовсе, только видение, иллюзия.

Страха нет.

С этими словами я и проснулся. Исследование уже давно завершилось, более того, я и не заметил, как снова оказался в машине. Мы ехали обратно…

— Зар, всё?

— Всё, всё.

— А что это за конверт? — я автоматически потянулся за желтым конвертом, лежащим на сиденье.

— Это результаты исследования, — тихо ответил мне Заратустра и убрал конверт в сумку.

— Ну всё? Больше тебе нечего бояться? А то перепугался зачем-то! — я смеялся, во мне говорила радость.

Мне было хорошо, особенно здесь, на заднем сиденье теплой машины, что, не торопясь, катила обратно в город. Облокотившись на плечо друга, счастливый, я смотрел в окно, где мелькали вековые сосны и юный снег постепенно покрывал землю, Я был счастлив.

Заратустра молчал. Я посмотрел ему в глаза, и что-то взволновало меня.

— Зар, что с тобой?

И тут я увидел тонкую струйку седых волос, седую прядь, спадавшую на его лицо. Никогда прежде в этих черных, как нефтяные струи, вьющихся, подобно металлической стружке, волосах не было и намека на седину! Теперь же появился этот невесть откуда взявшийся серебряный ручеек…

— Зар?! - пораженный, я автоматически потянулся за этой прядью седых волос, но Заратустра, заметив мое движение, резким взмахом широкой ладони оправил волосы, отведя их назад, и седина затерялась в гуще черных волос.

— Все нормально, все нормально, — сказал он тихо, еле слышно, но как всегда ровно, как всегда уверенно.

Что с ним?… Что случилось? Из-за чего он так переживает?







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.