Цена — противоречие
Hедавно мне рассказали о недовольстве одного менеджера: дескать, я требую за концерт слишком много денег. Это дало почву мне снова задуматься над вопросом, который меня и прежде занимал. Сколько стоит наше творчество? Какова его цена? То, что исполнители продают в ходе концерта, можно описать лишь весьма приблизительно. Это ведь не объект, который можно несколько раз использовать, — не пластинка и не видеозапись. Созданное нами — нечто неуловимое, эфемерное, порожденное нашими эмоциями, нашей фантазией. Мы пытаемся воспроизвести звуки, пережитые композитором. Каждый из нас, так сказать, посредник. Чтобы оказаться достойными автора, мы должны пропустить звуки через себя, или, точнее, их «укротить». Мы предлагаем публике нечто, если не украденное, то заимствованное. Войти в эту роль, сделать чужое — пусть даже и родственное, знакомое — своим: для этого необходимы не только желание, но и талант, позволяющий безукоризненное исполнение, и, наконец, дар перевоплощения. Лишь этот дар дает нам возможность оказаться, как принято говорить, в чужой шкуре. Сравнение с актерами напрашивается само собой. За эту способность, за желание и умение посредством слов, звуков и чувств с полной достоверностью превращаться в другого человека, — за это нас в лучшем случае награждают вниманием и аплодисментами. Но и гонорарами. В нашем веке музыканты и шуты больше не состоят на службе у коронованных особ, как в прежние времена. Средства к существованию приходится зарабатывать собственными талантами на свободном рынке искусства. Когда товаром оказывается музыка, цена на самые различные процессы может быть похожей. Кто и что стоит дороже, — это редко связано с подлинными достоинствами исполнения. Искусное, рассудочное исполнение может обойтись потребителю так же дорого, как и одушевленное подлинными страстями. Невольно приходит на ум, как покупателю навязываются современные ковры из экзотических стран, выдаваемые за старинные. Но в противоположность коврам исполнительское искусство невозможно оценить материально. Сумму определяет в большей степени деловитость агентов. Средства массовой информации действенно им помогают, пуская в ход механизм прессы, радио и телевидения. То, что в реальности «производят» артисты (и выставляют на продажу их посредники-агенты) — это поиск идеала, это «работают» и нервы, и пульс, и способность страдать и радоваться. Обобщим — жизненные силы. Вспомним, как Фауст продавал свою душу. Когда я несколько лет назад прочел в русской газете, что доноры, отдающие ради спасения других собственную кровь, получают в качестве вознаграждения импортную курицу или джинсы, мне невольно пришло в голову: мы, артисты, предлагая свою душу, в качестве вознаграждения обогащаемся ювелирными изделиями да старинной мебелью. Сравнение натянуто? Увы, не слишком... Весь вопрос лишь в том, сколько готовы платить потребители: в спросе и предложении. Тогда и дарование художника воспринимается всего лишь как товар, хотя сами артисты предпочитают в торге не участвовать. Разумеется, бывают и исключения: умелые дельцы и музыканты в одном лице. Остается надеяться, что художественные идеалы при этом не страдают. Во Фридрихсхафене организатор концерта был заметно изумлен соотношением затрат и качества нашего с Олегом Майзенбергом исполнения, — он пытался понять, почему концерт некоей скрипачки ему обошелся много дороже. Но вот кошелек наполнен — оговоренный гонорар перечислен. Для начала следует вычесть из него налоги. На Западе зачастую шкала их еще подвижна, в России нас как правило ставили перед свершившимся фактом. Посреднику причитается до двадцати процентов гонорара — он нередко предъявляет счет еще на различные издержки. За вычетом дорожных, гостиничных и ресторанных расходов (нередко не только на себя, но и на наших близких) от суммы, заработанной с таким трудом, игрой, которая довела исполнителя до нервного истощения, остается лишь малая часть. К тому же у каждого из нас есть коллеги и партнеры, — у них свои представления и свои претензии. Продавать посредственность сегодня легко. Почему же выдающиеся артисты должны, сохраняя достоинство, уходить в тень и пренебрегать своей «рыночной стоимостью»? Об одном только не стоит забывать: подлинное искусство — бесценно. Оно — служение, и вознаграждается лишь Богом. Подобно самой жизни, оно — дар небес. Этикет
Mы вдвоем, Анна и я, встречали господина Рейнхарда Паульсена в цюрихском аэропорту. Они не были знакомы. Ближайшие несколько часов мы собирались потратить на то, чтобы распланировать наступавший сезон. Тем же самолетом прилетел и Ханно Ринке, мой продюсер с Deutsche Grammophon. Мы знали друг друга уже много лет, осуществили ряд важных проектов и вместе справились с несколькими кризисами. Когда Ханно был продюсером, он как-то заметил, что сидит между двух стульев и платят ему за то, что он снимает напряженность, возникающую между фирмой Deutsche Grammophon и артистами. Позднее он сменил этот пост на еще менее комфортабельное кресло, — он взял на себя маркетинг. Перед их прилетом я вкратце описал моей спутнице незнакомых ей персонажей. Господин Паульсен был старомодным, по отношению ко мне всегда корректным агентом; его ра- бота служила неизменным доказательством преданности. С момента нашего знакомства он меня ни разу не разочаровал. Его нельзя было назвать ни самым быстрым, ни самым творчески мыслящим, ни самым смекалистым менеджером. Отличительной чертой господина Паульсена была надежность. Он принадлежал к старой гвардии, которой свойственно держать однажды данное слово. Манеры этого поколения сегодня выглядят чуть ли не экзотикой. В прежние годы молодых людей еще учили, как подавать руку даме и как садиться за стол. Мне и моим сверстникам все это уже почти чуждо. Но я высоко ценю «старую школу», хоть иногда и вынужден сдерживать улыбку. Как в игре старых мастеров, так и в выучке того поколения есть нечто неподражаемое, ведущее свою родословную из прежних времен. Нечто, напоминающее о роскоши и удобстве тяжелых кожаных кресел в светских салонах и элитарных клубах. Ханно принадлежал к другому поколению: ловкий, смышленый, целеустремленный, он был агентом, соединявшим в себе одновременно и манипулятора. Так вот, мы вчетвером стояли в зале прилета. У меня не было никаких оснований сердиться на Ханно, но я был раздвоен и не мог сообразить, как мне одновременно настроиться на два столь разных характера, как Паульсен и Ринке. Что же меня раздражало? Может быть, замечание деловитого Ханно о том, что моя запись сонат Брамса с выдающимся музыкантом Валерием Афанасьевым не достаточно хорошо продается, так как имя пианиста «не тянет» на массового покупателя? Для меня это было еще одним примером коммерческого мышления: имена продаются лучше, чем музыка. Ситуация, впрочем, разрядилась разговором об отпуске. Мы с Ханно сошлись на том, что собираемся и впредь работать сообща и обсудили реакцию прессы на мои последние записи. Вскоре Ханно покинул нас и отправился дальше, в Дубровник. Мы с Паульсеном провели вместе весь остаток дня за неотложными делами. Стол был завален бумагами, так что гостиная превратилась в контору. Иногда мне кажется, что у меня и без скрипки дел по горло: телефонные разговоры, факсы, письма, ожидающие ответа, проблемы, требующие немедленного решения. Работы хватило бы на круглые сутки. Как не понять было господина Паульсена, когда он говорил о своей неблагодарной профессии. Он всегда работал для других, отвечал за чужие просчеты и недоразумения, а некоторые к тому же считали его деятельность паразитической. Возможно, Паульсена спасал эстонский нрав, его врожденное хладнокровие. Привычка ограждать себя стала его второй натурой, а изысканные манеры и доброжелательная вежливость были гарантией высокого уровня и успеха его деятельности. На следующий день, разговаривая со мною по телефону, господин Паульсен передал сердечный привет Анне. Он очень оценил ее замечание накануне в аэропорту, о том, что она рада наконец-то с ним познакомиться. «Ведь она не обязана была это говорить», — отметил он. Меня эта двойная любезность — сначала ее, потом его — очень порадовала. Тем не менее, она заставила меня задуматься о манерах. Имеют ли люди на самом деле в виду то, что мы так положительно воспринимаем? Или мы готовы слышать только то, что нам приятно? Другими словами, в самом ли деле любезны те, кто придает любезности такую привлекательную форму или те, кто эту ничего не значащую форму воспринимают как любезность? Экология души
Как часто мы с досадой наталкиваемся на телевидение, как часто нам мешает жить этот проклятый ящик, как неутомимо осаждают, преследуют нас средства массовой информации и их деятели! Не всех это смущает, многим даже нравится стоять в свете прожекторов. К тому же, это может быть и выгодно. Однако, что общего между Suntory-виски и фортепианным дуэтом сестер, сделавших на эту тему рекламный ролик для японского телевидения? Но телевидение — порождение нынешнего столетия — может и обогатить наш эмоциональный мир. У него масса способов достичь свою аудиторию, информировать, просветить, развлечь и даже взволновать ее. К этому выводу я пришел благодаря моему другу Манфреду Гретеру, многолетнему руководителю музыкальной программы WDR.* Однако почти все, что под давлением коммерчес- * Westdeutscher Rundfunk - Западногерманское радио. ких интересов делает телевидение, граничит с требованием к зрителю отключить мозги. (Счастье, что в Европе еще существует канал ARTE). Здесь прежде всего продают время. Больше времени — это больше рекламы, а значит и коммерческого оборота. Сказанное относится и к музыке. Нельзя равнодушно проходить мимо звукового засорения окружающей нас среды, когда одурманившие весь мир теле-волны уже не делают различия между «тремя тенорами» и фирмой, изготовляющей спортивную обувь Nike. Страшный сон? Увы, он все больше становится реальностью. В некоторых клипах, рекламирующих музыкантов, не хватает только надписей, подобных тем, которыми по закону сопровождаются рекламы сигарет: «Опасно для здоровья», или «Опасно для слуха и эмоций». Миллионам зрителей настойчиво предлагают лишь то, что легко усваивается. Правда, один из моих коллег — американский виолончелист Йо-Йо Ma считает, что одно его участие в talk-show помогает приобщить эти миллионы к искусству. Мне в это не верится. Шумиха вокруг знаменитостей не имеет никакого отношения к просвещению. Столь же вредным может быть и намерение использовать музыкантов на телевизионном экране в качестве зрительской приманки, как это делает тот или иной ловкий режиссер. Во всяком случае скрипичный концерт Моцарта, исполняемый на эскалаторе цюрихского аэропорта, не способствует приближению музыки к слушателям. Но земля продолжает вертеться, а телеэкран мерцать. Не хватает лишь художников, которые помо- гали бы изолированным друг от друга зрителям осознать необходимость сосредоточения. Цель была бы достигнута, если бы зрители не проскакивали мимо всего по привычке, как бы листая газету. Искусство, а музыка в особенности, требует времени. Времени отнюдь не телевизионного. И уж никак не рекламного. Именно потому прекрасны документы, дающие нам возможность не только услышать, но и увидеть живого Ойстраха, живого Бреля, живого Пиаццоллу. Экран, как и музыка, порой светится вечностью. Viola d'amore
Интересуясь многими направлениями современной музыки, я с готовностью увлекаюсь разными идеями и стилями. К ним относился и минимализм в лице его наиболее радикальных представителей — Филиппа Гласса и Стива Райха. Хотя я исполнял их музыку добросовестно и с увлечением, тем не менее я не причислил бы это направление к моим излюбленным. Каждая система, настаивающая на себе как на системе, мне в принципе подозрительна. Решив записать скрипичный концерт Филиппа Гласса с Венским филармоническим оркестром под управлением Кристофа фон Дохнаньи, я имел на то веские основания. Концерт хорошо подходил для запланированного компакт-диска как произведение, контрастное к Concerto grosso V Альфреда Шнитке. Кроме того, его было реально записать в самые короткие сроки, без предварительного обыг- рывания в концерте. Сделанная таким образом запись могла бы служить документом состояния жанра концерта в конце двадцатого столетия. Кристоф фон Дохнаньи и Венский филармонический оркестр были замечательными партнерами. Вспоминается возглас концертмейстера Вернера Хетцеля: «Ах, если бы в каждой записи было столько свежести». Известно, что музыка композиторов-минималистов не слишком привлекает консервативно настроенных оркестрантов филармонии. Но это сочинение явно доставляло им удовольствие. Другое удачное исполнение с Чикагским симфоническим оркестром и увлеченным этим направлением Риккардо Шайи снова подтвердило мое убеждение: минимализм, — кажущийся или в самом деле являющийся простым, — требует максимальных исполнительских усилий. В следующем сезоне мне довелось исполнять тот же концерт в Лондоне; премьеру в Великобритании играл оркестр филармонии под управлением Леонарда Слаткина. Уже на первой репетиции я понял, что американский дирижер не относит Гласса к выдающимся композиторам. Он постоянно подчеркивал, что другие американские произведения, к примеру, концерт для скрипки Джона Адамса — исполнение которого, как и работа с автором мне принесли впоследствии большое удовлетворение — гораздо лучше и интереснее. Но играли-то мы Гласса, и я хотел добиться наилучших результатов. Моя вера в энергию этой — на первый взгляд, безыскусной - партитуры, оставалась непоколебимой. Иначе я бы и не взял ее в свой репертуар. Несколько слов о свойствах минималистских партитур: на мой взгляд, их прозрачность обманчива. Это не более, чем основа, формула чего-то, что должно наполниться энергией исполнителя. Группа ударников Стива Райха как и музыканты, которых я часто слышал играющими с Филиппом Глас-сом, лучшее тому доказательство. Там, где было технически совершенно исполнение намерения, музыка покоряла. Неудивительно, что именно она воодушевляет молодых слушателей, которых современная музыка скорее отпугивает. Проблема работы над ней заложена в основах самой структуры. Минималистские повторы утомительны для традиционно воспитанных оркестрантов. Они неохотно подчиняются необходимости бесконечно воспроизводить на репетициях одни и те же формулы. Когда сочинение в целом еще оркестру неизвестно и непонятно, повторения кажутся чисто механическим упражнением. Разучивание воспринимается как вызов терпению. Все это мне, игравшему произведения Филиппа со многими оркестрами и обладавшему известным опытом, было хорошо известно: я понимал, что некоторые оркестранты будут высказываться неодобрительно. Слаткин же, видимо, был настроен заведомо скептически. На том и началась репетиция в Royal Festival Hall. Мы сыграли первую часть, что называется, с листа. Музыканты английского оркестра — феноменальные мастера своего дела. Жесткая конкуренция между лондонскими коллективами требует от них тяжелой каждодневной работы. Только в Лондоне возможно в один и тот же день провести три трехчасовые репетиции одного и того же состава с тремя разными программами, солистами и дирижерами: изнурительная работа! Однако многие современные композиторы извлекают из этого пользу. Способность музыкантов справляться с незнакомыми, новыми партитурами намного превосходит средний профессиональный уровень. Первая часть прозвучала, — прилично, но не без ошибок. Маэстро Слаткин, явно не чувствовавший особого восторга, перевернул страницы партитуры дальше, ко второй части. Он знал, что сможет внести поправки еще назавтра, во время генеральной репетиции. Пассакалья, если судить предвзято, построена тривиально. На основе basso ostinato голоса темы «странствуют» через весь оркестр и перемежаются с сольной партией. Тональность едва меняется. Все струнные играют одни и те же фигуры, подкрепляя дуолями и триолями парящую надо всем мелодию скрипки. Скажем точней: они должны возбудить в слушателях чувство бесконечности, вечности. Разумеется, никто не предается философским размышлениям во время игры с листа. Исполнители скорее уступают своему раздражению: «К чему все это? Примитивная музыка! Тоника — субдоминанта — доминанта! Зачем мы все это делаем? Кому это пришло в голову? Опять этот Кремер со своими новациями!» Настроение множества оркестрантов передается, естественно, и солисту, пусть даже и стоящему к ним спиной. К тому же они обмениваются безмолвными взглядами, которые отнюдь не обещают ему поддержки. Ко всему еще маэстро, усмехаясь, дирижирует «мимо» партитуры. Пусть его жесты и точны, но он лишь формально участвует в происходящем. Неудивительно, что в конце части раздаются громкие голоса. (Шепот доходил до меня уже во время исполнения.) И вот он — сюрприз: первый альтист предлагает... поделить утомляющие группу бесконечные дуоли по пультам, т.е. играть попеременно по восемь тактов — восемь сидящим слева, восемь справа. Дирижер смотрит на меня; он, видимо, не возражает. Я чувствую: здесь что-то не то, но не хочу мешать. Утомительность работы в оркестре мне отлично знакома. Почему я должен усложнять кому-то жизнь? Киваю — согласен. Общее удовлетворение. Скрип карандашей. Финал краток и энергичен. Несколько доминантсептаккордов вызывают общий радостный подъем. Намерение композитора или ошибка издателя? Никто не стремится это выяснить. Технических проблем нет, разве что несколько вопросов, касающихся общего баланса. «Завтра еще будет время». Слаткин видимо рад, что все позади. Конец репетиции. На следующий день — генеральная. Все более организованы и сосредоточены, уже зная, что предстоит. Вторая часть. Я пытаюсь найти линию, выявить не зафиксированную партитурой энергию. При этом слышу и краем глаза замечаю, как при «передаче эстафеты» у альтистов образуется небольшая пауза-провал: одни еще не начали, другие уже закончили. Ни малейшего следа слаженности и един- ства, все — не более, чем формально исполненные фрагменты. Что делать? Ничего. Каждое вмешательство будет расценено как дерзость, как стремление поставить под сомнение профессионализм музыкантов. Голос внутреннего «Я», желающего избежать любого волнения, подсказывает: «Оставь это при себе, вечером будет лучше». Последняя часть. Еще не так хорошо, как могло бы быть. Но и я берегу силы на вечер. Репетиции для меня — лишь настройка, подтверждение того, что все подготовлено к любой спонтанности, диктуемой желанным вдохновением во время концерта. Мы уже играем коду, представляющую собой своего рода реминисценцию пассакальи. Слушатели должны погрузиться в себя, испытать чувство покоя. Но что это? Я внезапно слышу, что альтисты продолжают свое «разделение труда», первоначально предназначенное лишь для второй части. Как так? Почему? Тут я взрываюсь, хотя нутром и понимаю, какие это будет иметь последствия. Дело важнее. Повернувшись спиной к залу и отчасти к дирижеру, я обращаюсь к альтистам — одновременно настойчиво и отчаянно. То, что я говорю, элементарно: «Почему вы думаете, что вы не такие, как все? И я знаю, что репетировать эту музыку трудно, знаю, что репетиция не концерт. Почему ваши коллеги должны играть все ноты и только вы, альтисты, половину? Разве не перед всеми на пультах ноты, требующие односложных повторов? Понимаю — минимализм не каждому нравится. Возможно, иначе и быть не может. Но ведь речь идет о музыке, о том, чтобы выразить нечто, что формальным исполнением разруша- ется. Прошу вас, обоснуйте ваше предложение. Почему вы считаете, что имеете право на более легкую жизнь?» Первые возражения прозвучали тотчас же — не успел умолкнуть мой голос. — «После восьми тактов слабеет концентрация». Тут же последовал следующий комментарий: «Слишком утомительно — так долго играть на струне до». Я уж не знаю, плакать или смеяться и спрашиваю, не новый ли это альтовый анекдот? Все обижены. Конец репетиции. За сценой ко мне подходит недовольный концертмейстер группы: «Поверьте, наше предложение возникло не от лени, а во имя самой музыки». Поздней в Берлине одна альтистка скажет: после этой части неплохо бы получить массаж. Конечно — современная композиторская практика использования синтезатора не дает большой возможности вчувствоваться в физические возможности и терпение музыканта. И все же хотелось бы знать: стояла бы сегодня Эйфелева башня или World Trade Center в Нью-Йорке, если бы решающее слово было за строителями? ©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.
|