Глава пятая БОЖЕСТВЕННАЯ ИНТЕРМЕДИЯ
Герои Гомера сражаются за Скейские ворота,[47] и каждый мнит, что от его оружия зависит исход боя — победа или поражение. Но битва героев лишь отражение той, которую с громкими кликами ведут над их головами боги, решая судьбы людей. Но и богам неведомо, что их спор — только отражение борьбы, исход которой давно предрешен в сердце всевышнего, ибо от него проистекает и покой и смута. В ту самую минуту, когда доктор Иоганнес Лепсиус, подгоняя извозчика, подъезжает наконец к большому мосту, соединяющему зеленый Пера со Стамбулом, включается автоматическая сигнализация, звонит колокол, опускается шлагбаум, мост, задрожав, со стоном, будто живой, переламывается пополам и оба его металлических крыла медленно разворачиваются, впуская военный корабль во внутреннюю гавань Золотого Рога. — Какой ужас! — громко говорит по-немецки Лепсиус. Закрыв глаза, он откидывается на спинку потертого сиденья Пролетки. Но через секунду выскакивает, сует, не считая, извозчику деньги и бежит по лестнице вниз; поскользнувшись на апельсиновой корке и еле удержавшись на ногах, спешит к набережной, где ожидают пассажиров киики.[48] Выбора нет; у причала только два невозмутимых лодочника, дремлющие в своих кииках и, видимо, вовсе незаинтересованные в заработке. Лепсиус прыгает в киик и с отчаянием указывает перевозчику на Стамбул. Осталось шесть минут до назначенного ему приема в сераскериате — военном министерстве. Если даже лодочник будет грести изо всех сил, пройдет не меньше десяти минут, пока они пересекут пролив. На том берегу, прикидывает в уме Лепсиус, наверное, найдется какой-нибудь экипаж. Оттуда он минут за пять доберется до министерства. Если обстоятельства сложатся благоприятно (пятнадцать минут минус шесть), он опоздает на девять минут! Крайне неприятно, но, может, обойдется. Конечно же, обстоятельства складываются неблагоприятно. Лодочник ведет свой киик как венецианский гондольер, и ни понуканием, ни уговорами нарушить его невозмутимое спокойствие нельзя. Лодка подпрыгивает на волнах и — ни с места. — Что делать, эфенди, море входит в пролив, — объясняет обожженный ветрами турок: перед роком он бессилен. Вдобавок под самым носом дорогу им пересекает рыболовный катер, они теряют еще две минуты. В каком-то забытьи — его еще и укачало — Лепсиус перебирает в памяти все, что было. Ради этого одного часа свидания в военном министерстве он согласился на тяжелое путешествие, ехал из Потсдама в Константинополь, день за днем осаждал просьбами германского посла, и не только его, но и представителей всех нейтральных государств. Ради этого часа он разыскивал в разных домах немцев или американцев, прибывших из глубины страны, подробно расспрашивал их о ходе событий. Ради-этого часа он целыми днями сидел в бюро американского «Библейского общества», докучал всевозможным духовным сановникам, пробирался закоулками, всячески петляя, чтобы ускользнуть от турецких шпиков, в явочные квартиры армянских друзей. И все это только для того, чтобы подготовиться к сегодняшнему свиданию. И вот судьба сыграла с ним злую шутку: он опаздывает. Бесовщина какая-то! А сколько хлопотал об этом свидании капитан из германской военной миссии, такой обязательный! Трижды обещали и трижды отказывали. Оттоманский бог войны Энвер-паша не очень церемонится со столь заурядным врагом, как доктор Иоганнес Лепсиус. Уже прошло десять минут. Энвер-паша прикажет ни в коем случае не принимать этого немецкого интригана, и дело проиграно. Ну и пусть! Мой народ тоже борется за свою жизнь. Над ним тоже занес копыта конь вороной с всадником, «имеющем меру в руке своей». В конце концов, что мне за дело до армян! Иоганнес Лепсиус отвечает на эти лживые утешения коротким, сухим рыданием. Нет, мне есть дело до армян, они мне дороги, и если по всей строгости допросить сердце, оно ответит, что армяне, сколь это ни грешно и ни противоестественно, дороже мне, пожалуй, чем мой собственный народ. Со времен Абдула Гамида, после резни 1896 года, после поездки по стране, с самого начала своей миссионерской деятельности Иоганнес Лепсиус чувствует, что ниспослан богом этим несчастным. Они — его земное предназначение. И перед ним встают эти лица. Смотрят огромными очами. Такие у тех, кому суждено испить чашу до дна. Наверное, такие глаза были у Распятого. Оттого, быть может, Лепсиус так любит этот народ. Еще час назад он смотрел в глаза патриарху, архипастырю армян в Турции, вернее, то и дело отводил взгляд от глаз монсеньера Завена, в которых светилась безнадежность. Между прочим, из-за этого визита к патриарху он и опоздал. Так или иначе, он сделал глупость: вздумал потом вернуться в Пера, в отель «Токатлян», чтобы переодеться. Да, к патриарху следовало явиться в черном сюртуке, как подобает протестантскому священнослужителю. Зато Энверу он не должен напоминать о своем звании: нужно избегнуть всего, что придало бы этому решающему свиданию хоть тень торжественности. Стиль господ иттихатистов ему знаком. Обычный серый костюм, небрежный тон, самоуверенные манеры, частые намеки на стоящие за ними силы — вот как нужно вести себя с этими авантюристами. В итоге виноват во всем серый костюм Лепсиуса. Зачем он так долго сидел у патриарха? Надо было откланяться через несколько минут. К сожалению, он никогда не умел педантично и неуклонно стремиться к цели; даже организуя помощь армянам после абдулгамидовской резни, он добился успеха не потому, что придерживался разумной политики, а потому, что неистово стучался во все двери. Сослужила службу и его юношеская слабость, пристрастие к ходячим выражениям: «Пляска смерти», «Вечный жид», «Джон Буль» и т. д. Он импровизатор, действует под влиянием минуты, да, он таков, сам это знает. Вот и сегодня не мог вовремя уйти от этого трогательного пастыря. — Через час вы встретитесь с Энвером. — По слабому голосу монсеньера Завена можно было догадаться о веренице бессонных ночей, о том, что он терял голос по мере того, как терял силы его народ. — Вы встретитесь с этим человеком. Благослови вас бог, но и вы ничего не добьетесь. — Ваше преосвященство, я лично не так безнадежно смотрю на вещи, — попытался было утешить его Лепсиус, но осекся. Взмах руки, в котором и скорбь и обреченность. — Сегодня нам стало известно, — сказал патриарх, — что вслед за Зейтуном, Айнтабом и Марашем депортации подвергнутся вилайеты Восточной Анатолии. Таким образом, кроме западной части Малой Азии, не пострадали пока только Алеппо и прибрежная полоса близ Александретты. Кому, как не вам, знать, что депортация — это особенно мучительная, замедленная и смертоносная пытка. Вряд ли кто-нибудь из зейтунцев выживет. Взгляд патриарха не допускает возражений. — Не стремитесь к недосягаемому, сосредоточьте усилия на достижимом. Может быть, вам удастся — я, правда, в это не верю — добиться отсрочки для Алеппо и прибрежной полосы. Каждый день отсрочки — это достижение. Подчеркните роль немецкой общественности и прессы, которые вы будете информировать. И главное, не морализируйте. У таких людей это вызовет только насмешку. Не выходите из области реальной политики. Угрожайте последствиями в экономике, — это больше всего действует. А теперь, милый сын мой, благословляю вас на ваше благородное дело! Храни вас Христос! Лепсиус склонился, и патриарх осенил широким крестом его голову и грудь. И вот сидит Лепсиус в неуклюжей барке, колыхаясь на волнах Золотого Рога, а бесстрастный перевозчик раздумчиво загребает веслами. Пока они причалили, прошло свыше двадцати минут. Иоганнес Лепсиус сразу замечает, что на стоянке нет ни одного экипажа. Он саркастически смеется: нет, за всей этой чередой изощренно придуманных помех скрывается не простая случайность! Вражья сила потому все время и путается у него под ногами, что он вмешался в армянские дела, а им предначертано идти своим ходом. Лепсиус уже не озирается по сторонам в поисках извозчика, он не задумываясь бежит со всех ног вперед, рослый, старый, приметный. Но толку мало: площади и улицы Стамбула запружены огромной ликующей толпой. Мимо домов, увешанных флагами, мимо пестро разукрашенных лавок и кофеен плывут, сталкиваясь и оттесняя друг друга, тысячи фанатичных лиц с разъятыми в крике ртами, тысячи людей в фесках и тарбушах. Что случилось? Неужто отогнали союзников от Дарданелл? Лепсиус вспомнил дальнюю канонаду, доносящуюся по ночам. Тяжелая артиллерия английского флота прокладывает дорогу в Константинополь. И тут Лепсиус вспоминает, что нынче какая-то памятная дата, связанная с младотурецкой революцией. Вероятно, празднуют день, когда младотурецкий комитет, перебив своих политических противников, обеспечил себе захват власти. Но какой бы ни был нынче праздник, чернь бушует, рычит. Перед конторой некой фирмы собралась большая толпа. Какие-то парни взобрались на услужливо подставленные плечи, вскарабкались на карниз — миг! и большая вывеска летит на землю. Лепсиус, попавший в гущу толпы, спрашивает стоящего рядом человека без фески на голове: — Да что это все означает? В ответ он слышит, что больше нельзя терпеть надписи на иностранных языках. Турция принадлежит туркам! Поэтому все дорожные указатели, названия улиц и вывески будут отныне писать только по-турецки! Собеседник Лепсиуса (не то грек, не то левантинец) злорадно смеется: — На этот раз они разгромили своего союзника. Это — немецкая фирма. Сквозь толпу вереницей ползут задержавшиеся в пути трамваи. «Все пропало, — думает Лепсиус, — теперь уже безразлично, когда я туда попаду». И все-таки снова бежит дальше, бесцеремонно расталкивая толпу. Еще один проулок, и перед ним открывается площадь. Огромный дворец сераскериата. Гордо высится башня Махмуда II. Пастор дает себе передышку. Замедляет шаг, чтобы не войти в логово льва запыхавшись. Когда, устав от бесконечных лестниц и коридоров, он предъявляет свою визитную карточку в приемной военного министерства, изящный и очень любезный дежурный офицер сообщает ему, что его превосходительство Энвер-паша глубоко сожалеет — он не мог больше ждать и просит господина Лепсиуса оказать честь и посетить его в Серале, в его личных апартаментах в министерстве внутренних дел. Иоганнесу Лепсиусу предстоит проделать еще более длинный путь. Однако на сей раз наваждение кончилось, бесы занялись кем-то другим, а ему прямо-таки создали все удобства. У ворот ждет освободившийся экипаж, извозчик рад угодить седоку, избегает людных улиц, и отдохнувший, проникнувшийся непостижимым для него самого оптимизмом борец с волшебной быстротой приближается к мирному Сералю. Грохоча по старой булыжной мостовой, экипаж подкатывает к министерству. Лепсиуса уже ждут. Не успел он предъявить визитную карточку, как чиновник встречает его вопросом: — Доктор Лепсиус? Добрый знак! Снова лестница и длинные коридоры, но теперь окрыленный надеждой Лепсиус легкой поступью приближается к цели. В министерстве внутренних дел стоит тишина, крепость Талаата-бея будто дремлет. На сказочные чертоги походят комнаты без дверей, вместо дверей колышатся занавеси. Это тоже успокаивает Лепсиуса, воспринимается неизвестно почему как хорошая примета. В конце коридора его вводят в особые апартаменты. Это штаб Энвера-паши в министерстве внутренних дел. Не иначе как здесь, в этих двух комнатах, решалась судьба армян. Комната побольше служит, очевидно, приемной и залом заседаний; рядом — кабинет с большим пустым письменным столом. Внимание Лепсиуса привлекают три портрета, висящие над столом. Справа — Наполеон, слева — Фридрих Великий, посреди — увеличенная фотография турецкого генерала: это несомненно, сам Энвер-паша, новоявленный бог войны. В ожидании Лепсиус садится у окна. Поверх стекол пенсне он взглядом вбирает в себя покой, которым веет от прекрасной картины разрушения: обвалившиеся купола, обломки мрамора, осененные пиниями. А за ними Босфор с плывущими мимо словно игрушечными пароходиками. Устремленный вдаль близорукий голубой взор, детский очерк губ, выступающих из мягкой, седой бородки, крепкие щеки, раскрасневшиеся от беготни и волнений, — есть в этом облике что-то страдальческое, но есть и одержимость, которая и к себе бывает беспощадна. Слуга приносит медный кофейник. Лепсиус с наслаждением выпивает три-четыре чашечки кофе. Теперь он бодр, ощущает нервный подъем, к голове приливает свежая кровь. Когда Энвер-паша входит, Лепсиус допивает последнюю чашечку. В Берлине, перед своим отъездом, Лепсиус попросил описать внешность Энвера-паши, и все же он поражен, увидев, что турецкий Марс, один из семи или девяти властителей мира, от которых зависит жизнь и смерть, мал ростом и так невзрачен. Лепсиусу становится ясно, почему здесь висят портреты Наполеона и Фридриха. Это — герои ростом метр шестьдесят. Гениальные честолюбцы, которые достигли высот славы, хоть и не вышли ростом. Лепсиус готов спорить, что Энвер-паша носит сапоги на высоком каблуке. Во всяком случае, каракулевая шапка, которую он не снимает, гораздо выше форменных головных уборов. Шитый золотом мундир (то ли маршальский, то ли собственного фасона), изумительного покроя, сшит по талии, сидит как влитой и в сочетании с двумя рядами сверкающих орденов придает Энверу легкомысленно-моложавый и элегантно-задорный вид. «Цыганский барон», — думает Лепсиус, и хоть растревоженное сердце колотится, в памяти возникает бравурный вальс далекой юности: Я цыганский барон, У меня много жен… Однако текст арии, которую Лепсиус вспомнил, глядя на блестящий мундир, совсем не соответствует характеру молодого полководца. По лицу судя, Энвер-паша не то застенчив, не то робок, он по-девичьи вскидывает глаза. Узкобедрый, с покатыми плечами, он двигается легко, даже изящно. Лепсиус чувствует себя неуклюжим рядом с ним. Первая атака, которую Энвер-паша предпринимает, основана на личном обаянии, на умении пленить посетителя своей балетной пластичностью. Поздоровавшись, он не уводит Лепсиуса в неуютный кабинет, а просит остаться на месте, придвигает стул к столику у окна и подсаживается, пренебрегая невыгодным для себя освещением. Лепсиус, как и наметил в своей программе боевых действий, начинает разговор с того, что передает генералу поклон от немецкой почитательницы. Энвер-паша отвечает улыбаясь, с присущей ему обаятельной скромностью. У него приятный тенор, звук которого вполне гармонирует с обликом генерала. Отвечает на чистом немецком языке: — Я глубоко уважаю немцев. Это бесспорно поразительный народ, нет ему равных в мире. Достижения немцев в нынешней войне непревзойденны. Я лично всегда рад приветствовать у себя немца. Пастор Лепсиус отлично знает, что в младотурецком комитете Энвер-паша представлял французскую партию, а возможно, и сейчас тайно ее представляет. Энвер долго противился вступлению Турции в войну на стороне Германии, а не Антанты. Но сейчас это не существенно, поэтому Лепсиус продолжает обмен любезностями, зондирует почву. — В Германии у вашего превосходительства есть множество верных почитателей. От вас ждут подвигов всемирного значения. Энвер вскидывает глаза, отмахивается, как бы давая понять, что устал обороняться от притязаний, скрывающихся за подобной лестью. Пауза. Смысл ее приблизительно таков: «Ну-ка, голубчик, попробуй меня разговорить!» Лепсиус прислушивается к звукам за окном: оттуда доносятся только тихое посвистывание и звонки транспорта на Босфоре. — Я заметил, что народ в Стамбуле настроен восторженно. Сегодня в городе царит особенное оживление. Генерал решает высказаться в стиле основополагающих патриотических деклараций. Благозвучный голос сейчас бесстрастен: — Война трудная. Но наш народ сознает свой долг. Первый выпад немца: — И внутри страны тоже, ваше превосходительство? Генерал радостно смотрит куда-то вдаль. — Разумеется, внутри страны происходят большие события. — Ваше превосходительство, эти большие события мне хорошо известны. Физиономия военного министра выражает непонимание, он даже слегка удивлен. Цвет лица у главы гигантской империи на редкость свежий, юношеский. — Положение на Кавказском фронте с каждым днем улучшается. Правда, еще не время судить о делах южной армии Джемаля и вашего соотечественника Кресса. — Весьма отрадно слышать, ваше превосходительство. Но, упомянув о положении внутри страны, я имел в виду не район военных действий, а мирные вилайеты. — Когда государство ведет войну, все области страны становятся районами военных действий, больше или меньше. Генерал слегка подчеркивает эти слова, в дальнейшем они приобретают особое значение. Пока же авангардный бой закончился неблагоприятно для пастора. Он вынужден прибегнуть к лобовой атаке. — Вероятно, вашему превосходительству известно, что я прибыл сюда не как частное лицо, а как председатель германского общества по изучению Ближнего Востока. Я должен представить туда доклад по поводу некоторых событий. Удивление в широко раскрытых глазах Энвера. Это еще что такое: — «Общество по изучению Ближнего Востока»? — Министерство иностранных дел, да и сам господин рейхсканцлер относятся с живым интересом к моей миссии. По возвращении я сделаю в рейхстаге доклад по армянскому вопросу, информирую депутатов и прессу. Энвер-паша, который, по обыкновению потупясь, терпеливо слушал посетителя, при словах «армянский вопрос» поднимает голову. Лицо избалованного мальчика на миг омрачается: вечно эти серьезные люди пристают к нему с одними и теми же глупостями. Но через секунду все опять в порядке. А Лепсиус уже не владеет собой. — Я пришел к вам за помощью, ваше превосходительство, будучи убежден, что столь выдающийся полководец и герой не способен совершить ничего такого, что омрачило бы его исторический образ. — Знаю, господин Лепсиус, — снисходительно и с чрезвычайной благожелательностью отвечает Энвер-паша, — вы прибыли сюда и просили о встрече, желая получить разъяснения по известному вопросу. Хотя меня отягчают тысячи важных дел, я готов уделить вам столько времени, сколько понадобится, и сообщить все нужные вам сведения. Лепсиус вынужден изобразить мимикой глубочайшую благодарность. — С тех пор как мы с друзьями возглавили правительство, — говорит генерал, — мы неизменно старались оказывать армянскому мил-лету всяческое содействие и проявлять абсолютную справедливость. Существует давнишняя договоренность. Ваши армянские друзья горячо приветствовали нашу революцию и давали всевозможные клятвы верности. А затем вдруг нарушили эти клятвы. До поры до времени мы старались не замечать происходящего, пока это было возможно, пока турецкий народ, оплот государства, не оказался под угрозой. Мы ведь живем в Турции, не так ли? Когда разразилась война, стало больше случаев государственной измены, предательства, заговоров, невероятно усилилось дезертирство; когда же дело дошло до открытого мятежа — я имею в виду крупное восстание в Зейтуне, — тогда мы были вынуждены предпринять контрмеры, если хотели сохранить право называться народным правительством и вести войну. Лепсиус кивает головой, — кажется, он вот-вот согласится с генералом. — Ваше превосходительство, в чем выразились доказанные на суде факты государственной измены и предательства? Энвер широко разводит руками, как бы говоря, что доказательств целый ворох, их не счесть. — Тайный сговор с Россией. Достаточно показательны хвалы, которые расточал армянам Сазонов в Государственной Думе, затем заговор с французами и англичанами. Интриги, шпионаж — все, что только можно вообразить. — Велось ли по поводу этих дел законное судебное разбирательство? — Конечно же, военным трибуналом. У вас поступили бы точно так же. Совсем недавно осуждены и публично казнены пятнадцать опаснейших преступников. «Наивная наглость», — отмечает про себя Лепсиус. Он откидывается на спинку кресла и старается совладать с дрожью в голосе: — Насколько мне известно, эти пятнадцать армян были арестованы задолго до войны, следовательно, их никак нельзя было судить на основании действующих законов военного времени. — Мы сами вышли из революции, — отвечает генерал некстати, весело, как мальчик, вспоминающий милые шалости. — Мы хорошо знаем, как это делается. Лепсиус сдерживает готовое сорваться с языка крепкое словцо насчет этой их революции и, откашлявшись, задает новый вопрос: — Стало быть, армянские общественные деятели и интеллигенция, которых здесь, в Стамбуле, арестовывали и высылали, тоже изобличены в государственной измене? — Согласитесь же, что здесь, в непосредственной близости к Дарданелльскому фронту, мы не можем терпеть даже потенциальных государственных изменников. На это Иоганнес Лепсиус не возражает, но вдруг с азартом ставит свой основной вопрос: — А Зейтун? Мне крайне важно услышать мнение вашего превосходительства о Зейтуне. Безукоризненная любезность Энвера-паши несколько тускнеет, приобретает более официальный характер. — Восстание в Зейтуне — один из самых крупных и подлых мятежей в истории турецкого государства. Бои с повстанцами, к сожалению, стоили нашим войскам тяжелых потерь, я не могу вам по памяти привести точные данные. — У меня другие сведения о Зейтуне, ваше превосходительство. — Лепсиус наносит этот удар, отчеканивая каждое слово. — Согласно этим сведениям, ни в каком мятеже тамошнее население не участвовало, а зато на протяжении месяцев его провоцировали и притесняли местные власти и администрация санджака. Из сведений, которыми я располагаю, видно, что не произошло ничего такого, чего нельзя было бы устранить с помощью усиленного наряда полиции. Между тем каждому непредубежденному человеку ясно, что вмешательство военных сил в количестве нескольких тысяч солдат оказалось возможным только потому, что это входило в намерения властей. — У вас неверные сведения, — с холодной учтивостью отвечает генерал. — Нельзя ли узнать источник вашей информации, господин Лепсиус? — Я назову некоторые источники, но заранее предупреждаю, что среди них нет армянских. Напротив, я исхожу из содержания дословно известных мне докладов, составленных различными германскими консулами. Я располагаю записями миссионеров, которые были свидетелями самых чудовищных злодеяний. Наконец, я получил полное, безупречное изложение хода событий от американского посла, мистера Моргентау.[49] — Мистер Моргентау, — высокомерно замечает Энвер-паша, — еврей. А еврей всегда фанатически становятся на сторону меньшинства. Перед этой элегантной недоступностью доводам разума Лепсиус цепенеет. Руки и ноги у него сейчас холодны как лед. — Дело не в Моргентау, ваше превосходительство, а в фактах. А факты вы не станете и не можете опровергать. Сотни тысяч людей уже на пути в ссылку. Власти говорят о переселении. Я же утверждаю, что это — мягко выражаясь — злоупотребление словом. Можно ли действительно народ, состоящий из крестьян, ремесленников, горожан, культурных людей, одним росчерком пера выселить в месопотамские пустыни и степи, в бескрайний песчаный океан, из которого бегут даже племена бедуинов? Но вряд ли вы задались такой целью. Слово «переселение» — постыдная маскировка. Депортация организована властями так, что несчастные через неделю погибают в пути от голода, жажды и болезней или сходят с ума; курдам и бандитам, да и самим солдатам разрешено убивать юношей и мужчин, оказывающих сопротивление, а девушки и женщины обречены на бесчестие или угон. Генерал вежливо и чрезвычайно внимательно слушает, но досадливое выражение его лица говорит: «Эту нудную болтовню мне приходится слушать по десять раз в день». Кажется, он больше занят своими манжетами: то и дело оправляет их белой женственной рукой. — Весьма прискорбно! Однако командующий большой армией отвечает за безопасность района военных действий. — Район военных действий! — вскрикивает Лепсиус, но тут же спохватывается и пробует говорить так же спокойно, как Энвер. — Район военных действий — вот единственный новый аргумент. Все остальное — Зейтун, государственная измена, интриги, — все это уже было. Такие средства Абдул Гамид использовал мастерски, и вы хотите, чтобы армяне всему этому верили? Я старше вас, ваше превосходительство, и я уже пережил все это на месте событий. Но когда я вспоминаю прошлое, я готов многое простить старому грешнику. Он был дилетантом, невинным младенцем, если сравнить его приемы с новыми методами депортации. Но ведь ваша партия захватила власть, чтобы на смену кровавому режиму старого султана пришли справедливость, прогресс и всеобщее единство. Об этом, ваше превосходительство, говорит ведь и название вашего комитета. Это смелый, но опрометчивый удар. Секунду Иоганнес Лепсиус ждет, что военный министр встанет и прекратит разговор. Но Энвер спокойно сидит на месте, и его сияющая любезность ничуть не омрачена. Он даже доверительно наклоняется к собеседнику: — Я задам вам встречный вопрос, господин Лепсиус. К счастью, у Германии нет или совсем мало внутренних врагов. Однако предположим, обстоятельства изменились: ей угрожают внутренние враги, скажем французы в Эльзасе, поляки, социал-демократы, евреи, и их значительно больше, чем сейчас. Разве в этом случае вы, господин Лепсиус, не одобрили бы любые меры, которые освободили бы от внутренних врагов вашу страну, ведущую тяжкую борьбу и осажденную бесчисленными внешними врагами? Разве вы и тогда сочли бы чрезмерной жестокостью, если бы опасную для положительного исхода войны часть населения попросту выслали бы в отдаленные, безлюдные районы? Иоганнесу Лепсиусу приходится держать себя в узде, чтобы не сорваться, не вскочить с места, размахивая руками. — Если бы правители моего народа, — почти кричит он, — несправедливо, бесчеловечно — он чуть не сказал: «не по-христиански» — поступили бы со своими иноплеменниками или инакомыслящими, я бы тотчас же отрекся от Германии и переселился в Америку! Энвер-паша широко раскрыл глаза: — Можно пожалеть о Германии, если там еще кто-то рассуждает, как вы! Это было бы признаком того, что у вашего народа не хватает сил осуществлять свою национальную волю. В эту минуту пастора охватывает невероятная усталость. Она вызвана сознанием, что этот маленький решительный человечек по-своему прав. Жестокая мудрость мира всегда берет верх над Христом. Но самое горькое, что на мгновение Лепсиус поддался доводам Энвера, и они ослабили его боевой дух. Камнем на сердце легла мысль о том, что судьба его собственной родины во мраке. Он шепчет: — Ваше сравнение ничем не обосновано. — Разумеется, не обосновано. Но говорит в нашу пользу. Ибо нам, туркам, во сто крат труднее, чем немцам, дается самоутверждение. Лепсиус в приступе мучительной рассеянности вынимает из кармана носовой платок, держит его в руках словно белый флаг парламентера. — Сейчас речь идет не о защите от внутреннего врага, а о планомерном истреблении другого народа. Он говорит вяло, с паузами, хладнокровие Энвера его угнетает, он обводит усталыми глазами кабинет, портреты героев. Уж не стоит ли там где-нибудь монсеньер Завен, патриарх? Лепсиус тотчас же вспоминает, что должен говорить об «экономике». Он собирается с силами для очередного рывка. — Ваше превосходительство, я не так дерзок, чтобы злоупотреблять вашим временем ради пустых разговоров. Я осмелюсь привлечь ваше внимание к неприятным обстоятельствам, которые вам, вероятно, не вполне ясны, и это понятно, если учесть, какое бремя обязанностей несет главнокомандующий. Возможно, что я лучше вашего знаю жизнь внутри страны, в Анатолии, Сирии, так как я многие годы работал там в самых трудных условиях. Чувствуя, что время истекает, Лепсиус торопливо излагает свои тезисы. Без армянского народа турецкое государство потерпит крах в области экономики и культуры, а следовательно, и в войне. Почему? Он не станет говорить о торговле, которая на девяносто процентов находится в христианских руках. Его превосходительство знает так же хорошо, как и он, Лепсиус, что всем импортом ведают армянские фирмы и что, следовательно, только эти фирмы могут обеспечить решение важнейшие задач, связанных с ведением войны, например снабжение сырьем и фабрикатами. Достаточно назвать всемирно известную фирму «Аветис багратян и наследники», у кторой есть филиалы, конторы, представительства а двенадцати европейских городах, уничтожить такое предприятие гораздо легче, чем найти ему замену. Что же касается положения внутри страны, то он, Лепсиус, многo лет назад убедился, что у армян сельское хозяйство находится на неизмеримо более высоком уровне, чем у турок. Уже в те годы киликийские армяне закупили в Европе сотни молотилок и паровых плугов: вот они и дали туркам повод для погрома: тypки не только убили в Адане десять тысяч человек, но и разбили на куски молотилки и паровые плуги. В этом, и ни в чем другом, — источник всех бед. Десятки лет армянский народ, эта наиболее культурная и деятельная часть населия Оттоманской империи, прилагает гигантские усилия, чтобы избавить страну от древнего натурального хозяйства и приобщить ее к новому миpy современного земледелия и начинающейся индустриализации. И именно из-за своей благословенной, пионерской деятельности он становится жертвой мести насильников и ленивцев. Предположим, ваше превосходительство, что находящиеся сейчас в руках армян ремесла, промыслы, кустарные предприятия перейдут в руки турок. Но кто заменит многочисленных армянских врачей, получивших образование в Европе и лечащих турок так же добросовестно, как и своих соплеменников? Кто zамeнит многочисленных инженеров, адвокатов, учителей, чей неустанный труд движет страну вперед? Ваше превосходительство возразит мне, что в случае необходимости можно обойтись и без интеллекта. Но без желудка не проживешь. Между тем у Турции вырезают желудок в надежде, что она выдержит такую операцию! Чуть склонив голову набок, Энвер-паша учтиво выслушивает эту речь до конца. Внешний облик Энвера безупречен: блистательный, молоцеватый, xоть и втайне скованный внутренней неуверенностью, он под стать его мундиру, на котором нет ни единой не предусмотренной портные складки. Зато пастор уже не владеет собой. Он в поту, галстук съеxaл набок, рукава рубашки смялись. Генерал скрестил свои короткие, но стройные ноги. Блестящие лакированные сапоги сидят на них, как на сапожных колодках. — Вы говорите о желудке, господин Лепсиус, — ласково улыбается он, — что ж, возможно, у Турции после войны будет пустой желудок. — У нее совсем не будет желудка, ваше превосходительство! Не обижаясь, генералиссимус продолжает: — Турецкий народ — это сорок миллионов человек. Попробуйте, господин Лепсиус, стать на наше место. Разве это не великий и благородный политический замысел — сплотить сорок миллионов человек и основать национальное государство, которое когда-нибудь станет играт в Азии такую же роль, какую играет Германия в Европе? Страна ждет этого. Мы только должны взяться за дело. У армян, бесспорно, многочисленная интеллигенция, и это вызыват тревогу. Вы в самом деле сторонник подобного рода интеллигенции, господин Лепсиус? Я лично — нет! У нас, турок, мало таких интеллигентов. Зато мы древняя героическая раса, приzваnная основать великое государство и властвовать в нем. А через препятствия мы просто пepешагаем. Лепсиус судорожно сжимает руки, но не пpоизносит ни слова. Этот распоясавшийся, избалованный мальчишка — неограниченный властелин огромной державы. В его красиво вылепленной маленькой головке обольстителя роятся цифры, которые изумили бы каждого, знающего истинное положение вещей. Пастора Энвер не может ввести в заблуждение, так как тот достоверно знает, что в Анатолии не наберется и шести миллионов чистокровных турок. Если поискать в северной Персии, на Кавказе, Кашгаре и в Туркестане, то вместе с тюркскими племенами, живущими в шатрах, и конокрадами, кочующими по степи, они едва ли составят двадцать миллионов. Какие иллюзии порождает дурман национализма! И в то же время Лепсиус чувствует жалость к этому щуплому богу войны, к этому инфантильному антихристу. Неожиданно для себя он говорит проникновенным, тихим голосом: — Ваше превосходительство, вы хотите основать новую империю. Но под фундаментом ее будет лежать труп армянского народа. Принесет ли это вам счастье? Не лучше ли изыскать мирное решение сейчас? И тут Энвер-паша впервые раскрывает глубокую и истинную суть происходящего. Глаза его смотрят непреклонно и холодно, сдержанная улыбка сошла с лица, и вдруг он скалится, показывая большие, хищные зубы. — Между человеком и чумной бациллой мир невозможен, — говорит он. Лепсиус немедленно переходит в наступление: — Так вы откровенно признаете, что намерены использовать войну для поголовного истребления армянского народа? Генерал, безусловно, зашел слишком далеко. Он тут же отступает, снова замыкается в неприступной крепости своей обязательной необязательности. — Мое личное мнение и мои замыслы полностью отражены в коммюнике, опубликованном нашим правительством. Мы действуем ныне исходя из требований войны и необходимой самообороны. До этого мы достаточно долго следили за ходом событий. Подданные государства, ставящие своей целью его разрушение, караются всюду по всей строгости закона. Так что наше правительство действует в согласии с законом. Опять все сначала! У Лепсиуса вырвался стон. В ушах звучит голос монсеньера Завена: «Не морализировать? Сохранять деловой тон! Аргументы!» О, если бы он был способен, пуская в ход острые как меч аргументы, сохранять деловой тон! Его нервы напряжены до предела уже хотя бы оттого, что он не может вскочить, прикован к креслу. Ему, прирожденному оратору, привыкшему говорить с церковной кафедры и на собраниях, нужно пространство, он должен свободно двигаться! — Ваше превосходительство, — он поднес руку к своему прекрасному лбу, — я не буду сейчас высказывать общеизвестные истины, говорить, что нельзя заставлять весь народ расплачиваться за происки отдельных людей; нет, я не стану спрашивать, почему обрекают на мучительную смерть женщин и детей, маленьких детей, — таким ребенком были когда-то и вы. Их зверски уничтожают, принося в жертву политике, тогда как о политике они и слыхом не слыхали. Ваше превосходительство! Я хотел бы, чтобы вы подумали о вашем будущем и о будущем вашего народа. Когда-нибудь придет к концу и эта война. И тогда Турции придется вести мирные переговоры. Да будет этот день счастливым для всех нас! Но, если этот день окажется несчастливым, что тогда, ваше превосходительство? Не должен ли ответственный руководитель страны заранее подумать о том, как сложатся обстоятельства при неблагоприятном исходе войны? В каком положении окажется турецкая делегация на мирных переговорах, если ее встретят вопросом: «Где брат твой Авель?». Пренеприятное положение! И вот тогда-то державы-победительницы, памятуя о великой вине Турции, беспощадно разделят добычу, от чего избави нас бог! Каково придется тогда верховному руководителю народа, генералу Энверу-паше, принявшему на себя всю полноту ответственности, генералу, чья власть была безгранична? Как тогда оправдается он перед своим народом? Лицо Энвера-паши принимает мечтательное выражение, и он отвечает без всякой иронии: — Благодарю за превосходно сформулированное предупреждение. Однако тот, кто ввязывается в политику, должен обладать двумя качествами. Во-первых, известным легкомыслием, или, если угодно, презрением к смерти, что, пожалуй, одно и то же; во-вторых, нерушимой верой в правильность своих решений, если уж он их принял. Пастор Лепсиус встает. Он почти по-восточному скрестил руки на груди. Посланный богом ангел-хранитель армянского народа имеет жалкий вид. Носовой платок высунулся из кармана, одна штанина завернулась до колена, галстук съехал набок. И стекла пенсне, должно быть, запотели. — Заклинаю вас, ваше превосходительство, — он склоняется перед генералом, который остался сидеть, — сделайте так, чтобы сегодня с этим было покончено! Вы дали внутреннему врагу — врагом, впрочем, не являющемуся — такой урок, какого в истории не найти. Сотня тысяч людей мучаются и умирают на проселочных дорогах Востока. Положите этому сегодня же конец! Прикажите приостановить новые распоряжения о выселении. Я знаю, что еще не все вилайеты и санджаки опустошены. Если вы ради германского посла и ради господина Моргентау откладываете большие депортации в западной части Малой Азии, то пощадите ради меня Северную Сирию, Алеппо, Александретту и побережье! Скажите: довольно! И я, вернувшись в Германию, буду славить ваше имя! Генералиссимус несколько раз вежливо указывает на стул, но пастор не садится. — У вас, господин Лепсиус, преувеличенное представление о моих полномочиях, — заявляет наконец он. — Осуществлять подобные правительственные решения — функция министра внутренних дел. Немец сбрасывает пенсне, так что становятся видны его покрасневшие глаза. — Об этом я и веду речь. Не министр и не нали или мутесариф осуществляют приказания, а жестокие, бессердечные мелкие чиновники и унтер-офицеры. Разве вы или министр хотите, чтобы женщины рожали на дорогах и их, только что родивших, гнали дубинками дальше? Разве по вашему желанию целые участки дорог заражены разлагающимися трупами, а Евфрат запружен мертвецами? Да, мне известно, что именно так проводятся в жизнь инструкции. Генерал, кажется, склонен пойти немцу навстречу: — Я ценю вашу осведомленность о положении в стране. Я отнесусь с вниманием к вашим письменным предложениям о том, как все это улучшить. Но Лепсиус простирает руки: — Пошлите меня в глубь страны! Это и есть мое первое предложение! Даже старый султан не отказывал мне в подобной просьбе. Дайте мне полномочия организовать перевозку ссыльных. Господь пошлет мне сил, а такой опыт, как у меня, едва ли есть у кого другого. Мне не нужно ни пиастра от турецкого правительства. Деньги, сколько понадобится, я раздобуду. Немецкие и американские благотворительные учреждения меня поддерживают. Мне уже удалось однажды организовать помощь в широких масштабах. Я основал много сиротских приютов и больниц, помог оборудовать свыше пятидесяти хозяйственных предприятий. Я и сейчас, несмотря на войну, сделаю не меньше. Через два года вы сами, ваше превосходительство, будете мне благодарны. На этот раз Энвер-паша слушал не только учтиво, но и с напряженным вниманием. Но и Лепсиус на сей раз увидел такое, с чем никогда в жизни не встречался. Мальчишеское лицо генерала исказилось вдруг не выражением язвительной жестокости н цинизма, нет! Полярным холодом повеяло от человека, «преодолевшего всяческую сентиментальность», от человека, недоступного чувству вины, мукам совести. Лепсиус смотрит на красивое, тонкое лицо человека незнакомой, но ошеломительной породы, видит перед собой олицетворение страшной, почти невинной примитивности, полного безбожия. И какой же силой, значит, оно обладает, если не испытываешь к нему ненависти! — Ваши благородные намерения, — говорит с признательностью Энвер, — заинтересовали меня, но я, разумеется, должен их отклонить. Высказанные вами пожелания как раз и показали мне, что мы до сих пор друг друга не понимали. Если я разрешу иностранцу оказывать армянам помощь, я создам прецедент, который можно истолковать как признание права на вмешательство иностранцев, а значит, н иностранных держав. Таким образом я свел бы к нулю всю мою политику, которая должна проучить армянский народ, показать ему, к каким последствиям ведет тяга к иностранному вмешательству. Армяне тоже ничего бы не поняли: сначала я их наказываю за изменнические стремления и надежды, а потом вдруг присылаю к ним одного из самых влиятельных их друзей, чтобы вновь пробудить эти стремления и надежды. Нет, господин Лепсиус, это невозможно, я не могу разрешить иностранцу оказывать этим людям благодеяния. Армяне только в нас должны видеть своих благодетелей. Пастор валится в кресло. Все пропало! Полный крах! Говорить больше не о чем. Был бы этот человек только злым, хотя бы даже самим сатаной. Но он не злой и не сатана, в нем есть даже что-то по-детски симпатичное, в этом беспощадном организаторе массовых убийств. Лепсиус задумался и не сразу постиг всю наглость сделанного Энвером предложения, которое тот изложил в доверительном тоне: — Я делаю вам контрпредложение, господни Лепснус. Соберите деньги у ваших благотворительных обществ в Америке и в Германии, много денег. Эти суммы затем принесите мне. Я их употреблю в полном согласии с вашими планами и по вашему указанию. Но ставлю вас в известность, что не потерплю никакого контроля со стороны немца или другого иностранца. Не будь Лепсиус так ошеломлен, он бы расхохотался. Смех разбирает при мысли, как употребили бы в Турции по указанию Энвера-паши собранные пастором деньги. Лепсиус молчит. Он потерпел поражение. Правда, и до беседы он был настроен безнадежно, однако сейчас ему кажется, что весь мир рухнул. Чтобы не совсем потерять лицо, пастор набирается духу, приводит себя в порядок, несколько раз вытирает носовым платком лоснящийся лоб и встает. — Я не хочу думать, ваше превосходительство, что этот час, который вы мне подарили, будет вовсе бесплоден. В Северной Сирии, на побережье, живут еще сотни тысяч христиан, вдали от всех районов военных действий. Убежден, что ваше превосходительство сочтет целесообразным воздержаться от бессмысленных мероприятий. Юный Марс снова скалится, обнажает в улыбке зубы. — Будьте уверены, господин Лепсиус, что наше правительство избегает излишней жестокости. Как всегда в подобных политических беседах, последние реплики с обеих сторон — чистая формальность, пустая комедия, цель которой оставить встречу незавершенной. Энвер-паша не сделал ни малейшей уступки. Что следует считать «излишней жестокостью» — осталось на его усмотрении. Но и Лепсиус говорил сознавая, что это пустые слова, нужные только как концовка. В отличие от Лепсиуса генерал сейчас особенно изящен и подтянут. Он пропускает гостя вперед и даже делает вместе с ним несколько шагов; затем несколько удивленно, но бесстрастно смотрит вслед пастору, который, пошатываясь, словно слепой, ощупью бредет по анфиладе комнат, сквозь двери с колышащимися занавесями. Энвер-паша входит в апартаменты Талаата-бея. Чиновники вскакивают. Лица сияют восторгом. Еще не угасла та почти мистическая любовь, которую питают даже канцелярские крысы к пленительному богу войны. Из уст в уста передаются сотни легенд, прославляющих его безумную храбрость. Когда во время войны в Албании взбунтовался артиллерийский полк, Энвер с сигаретой в зубах встал перед стволом гаубицы и крикнул бунтовщикам: «Стреляйте!» На его холеном лице народ видит отблеск сияния мессии, он посланник бога, который воскресит империю Османа, Баязета и Сулеймана. Энвер весело здоровается с чиновниками. Бурный восторг. Угодливые руки экзальтированных поклонников спешат одну за другой распахнуть перед ним двери канцелярских помещений, ведущих в кабинет Талаата-бея. Для громоздкой фигуры министра кабинет слишком мал. Когда этот богатырь встает из-за стола — вот как сейчас, — он заслоняет собой все окно. Крупная голова Талаата на висках седая. Восточного склада лицо, мясистые губы, черные как смоль усики. Уголки стоячего воротника сжимают тяжелый двойной подбородок. Выпирающее брюшко обтянуто пикейным жилетом, белизна которого, должно быть, символизирует чистосердечие. Когда Талаат-бей встречается со своим соратником по дуумвирату, у него неизменно возникает потребность своей могучей медвежьей лапой отечески погладить по плечу этого юного баловня судьбы. И всякий раз этому дружескому жесту мешает излучаемая Энвером непроницаемая застенчивость. При всем том Талаат обладает кипучей энергией; он светский человек и оратор, отличающийся шумным апломбом и способный припереть к стенке хоть пять дипломатов зараз; а народный кумир Энвер, супруг принцессы, султанской дочери, иной раз на большом приеме стоит в стороне один, смущенный, задумчивый. Талаат опускает свою огромную мясистую руку и ограничивается вопросом: — Был у тебя немец? Энвер-паша смотрит на Босфор, на его плещущие волны, на снующие пароходики и игрушечные киики, на кипарисы и развалины, которые сейчас кажутся нереальными, плохо нарисованными декорациями. Затем оборачивается и оглядывает пустой кабинет; взгляд его останавливается на старом телеграфном аппарате, который, как драгоценная реликвия, стоит на покрытом ковровой скатертью столике. На этом жалком аппарате мелкий почтовый служащий, телеграфист Талаат выстукивал азбуку Морзе, пока резолюция Иттихата не возвысила его до положения видного государственного деятеля в царстве калифа. Пусть каждый посетитель воздаст должное, дивясь этому убедительному свидетельству головокружительной карьеры. Вот и Энвер благожелательно и долго рассматривает многоговорящий аппарат прежде чем ответить на вопрос Талаата. — Да, тот самый немец. Пытался припугнуть рейхстагом. Из этого замечания можно заключить, сколь прав был патриарх Завен, предупреждая Лепсиуса, что всякие уговоры и призыв к человеческим чувствам с самого начала обречены на неудачу. Секретарь приносит пачку депеш, которые Талаат подписывает стоя. Не отрывая глаз от бумаг, он говорит: — Эти немцы боятся быть скромпрометированными соучастием. Но им еще придется обращаться к нам с просьбами почище, чем хлопоты об армянах. Разговор о депортации на этом бы и кончился, если бы Энвер не кинул любопытный взгляд на телеграммы. Талаат перехватил этот взгляд и отодвинул бумаги: — Подробные инструкции для Алеппо! Думаю, дороги уже освободились. В ближайшие недели можно будет отправить этапы из Алеппо, Александретты, Антиохии и со всего побережья. — Антиохии и побережья? — переспрашивает Энвер и, кажется, хочет сделать какое-то замечание. Но ни звука не произносит и только пристально следит за толстыми пальцами Талаата, который в каком-то исступлении подписывает бумаги, одну за другой. Те же толстые, грубые пальцы написали незашифрованный приказ, адресованный всем вали и мутесарифам. Приказ гласил: «Цель депортации — уничтожение». Быстрый и энергичный росчерк свидетельствует о непреклонности, не знающей сомнений. Министр расправляет спину, все свое грубо сколоченное тело. — Так! Осенью я смогу сказать всем этим людям напрямик: La question armenienne n’existe pas.[50] Энвер стоит у окна, он ничего не слышит. Думает ли о доставшихся ему владениях калифа, которые простираются от Македонии до передней Индии? Озабочен ли снабжением армии боеприпасами? Или мечтает о новых приобретениях для своего сказочного дворца на Босфоре? B огромном бальном зале он велел поставить свадебный трон, который принесла в приданое Наджийе, дочь султана. Четыре колонки из позолоченного серебра поддерживают звездное небо над троном — балдахин из византийской парчи. Иоганнес Лепсиус все еще бредет по улицам Стамбула. Уже за полдень. Час обеда упущен. Пастор не решается идти к себе, в отель «Токатлян». Это армянская гостиница. Ужасом и унынием охвачены там все, от хозяина и гостей до последнего официанта и мальчика-лифтера. Они знают, куда он пошел, знают, что он задумал. Как только он вернется, он станет предметом всеобщего внимания. Пускай сыщики и соглядатаи, которые по приказанию Талаата-бея ходят за ним по пятам, стараются сколько угодно. Но вот беда — Лепсиуса уже много часов ждут друзья-армяне в безопасном месте. Среди них Давтян, бывший председатель Армянского национального собрания; он — один из недавно арестованных армянских деятелей, он совершил побег и теперь прячется в Стамбуле. У Лепсиуса не хватает сил и мужества предстать перед этими людьми. Если он не придет, им станет все ясно и, надо надеяться, они разойдутся. Даже самые мрачные пессимисты среди них (впрочем, все они мрачнейшие пессимисты, — это так естественно), даже они считали, что вовсе не исключено, что пастору разрешат поездку в глубь страны. Это хоть что-то дало бы. Пастор забрел в городской сад. И здесь все по-праздничному. На спинках скамеек колышатся гирлянды цветов. На шестах и фонарных столбах реют флаги с полумесяцем. Человеческая масса, омерзительная людская гуща, теснится между клумбами по дорожкам, посыпанным гравием. Шатаясь, в каком-то забытьи, Лепсиус замечает скамейку, на которой есть одно свободное место. Садится. Перед глазами поплыл переливающийся красками полукруг. И в ту же секунду грянул турецкий военный оркестр, завизжала, заливаясь трелями, музыка янычар.[51] Свистки, дудки, флейты, пронзительный голос кларнета, грохот меди — все эти звуки слились, режут слух как острый нож, скользят то вверх, то вниз по ступенькам гаммы, а время от времени врывается фанатичный лай турецких барабанов, позвякивание бунчука, пронизанный ненавистью шип турецких тарелок. Иоганнеса Лепсиуса захлестнула эта музыка, она ему уже по горло, он будто в ванне с битым стеклом. Но не ищет избавления, готов принять муки, прижать к телу это битое стекло. И вот Иоганнесу Лепсиусу дается то, в чем отказал ему Энвер-паша. Он — звено в длинной веренице людей, обреченных на ссылку. Среди доверенного ему богом народа бредет он мысленно то по каменистым, то по болотистым проселкам Анатолии. А не проклинают ли его сейчас родные и близкие, чьи тела разрывают на части снаряды в Аргоннах, на полях Подолыцины, Галиции, на морях и в воздухе? Разве нескончаемые поезда с ранеными не менее страшное зрелище, от которого нельзя не завопить? Разве у раненых и умирающих немцев не такие же, как у армян, глаза? У Лепсиуса кружится голова от усталости и от музыки янычар, в которую он погружается все глубже. В визгливую, неистовую музыку врываются новые звуки, громоподобный гул, который все усиливается. Он доносится с неба. Турецкая эскадрилья кружится над Стамбулом, сбрасывает порхающие в воздухе облачки прокламаций. Иоганнесу Лепсиусу ясно — хоть он и не знает почему, — монопланы, что носятся по небу, это воплощение первородного греха, венец гордыни человеческой. Он блуждает в открывшейся ему истине, как в огромном дворце, как в министерстве внутренних дел. Горят трепещущие занавеси, и ему вспоминается одно место в Откровении святого Иоанна, он процитирует его в своей будущей проповеди: «…По виду своему саранча была подобна коням, приготовленным на войну… на ней были брони, как бы брони железные, а шум от крыльев ее — как стук от колесниц… у ней были хвосты, как у скорпионов, и в хвостах ее были жала; власть же ее была — вредить людям пять месяцев…»[52] Лепсиус вздрагивает в испуге: нужно изыскать новые средства и пути. Если германское посольство не в состоянии ничего сделать, может, австрийский маркграф Паллавичини, личность выдающаяся, будет удачливей? Он мог бы пригрозить репрессиями, ведь мусульмане Боснии — австро-венгерские подданные. Да испанские предупреждения были чересчур мягкими. Но еще миг — и к Лепсиусу приближается Энвер-паша, а на устах его та же незабываемая улыбка. Застенчивая? Нет, это не то слово, так не назовешь эту не то мальчишескую, не то девичью улыбку великого убийцы. «Господин Лепсиус, мы будем придерживаться политики, отвечающей нашим интересам. Воспрепятствовать нам может только держава, которая выше всех интересов и не замешана ни в каких мерзостях. Если вы найдете такую державу в дипломатическом справочнике, то дозволяю вам снова явиться ко мне в министерство». Лепсиуса знобит, трясет как в лихорадке, так что сидящие рядом с ним женщины в покрывалах поднимаются и, пугливо озираясь, уходят. Он этого не замечает, его осенила горестная догадка: ничего больше сделать нельзя. Помощи ждать неоткуда. Истина, которую еще несколько недель назад постиг священник Тер-Айказун в Йогонолуке, открывается сейчас и пастору Иоганнесу Лепсиусу: «Мне остается только одно — молиться». Мимо него движется праздничная, шумная толпа, раздается женский смех, детский визг. Толпа валит к военному оркестру, а пастор, закрыв глаза, то мотает головой, то молитвенно складывает руки или воображает, что делает это. Но в душе уже звучит: «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое…» Но что случилось с «Отче наш»?! В каждом слове таится бездна, которую взглядом не охватить. Уже при слове «наш» или «мы» теряешь голову. Кто вправе еще произнести «мы», если Христос — тот, кто вяжет и решает, на третий день вознесся на небо? Без него все прочее — смердящая гора черепков и костей вышиною с полвселенную. Лепсиус вспоминает запись в дневнике матери, которую она сделала пятьдесят шесть лет назад, когда его крестили: «Да будет имя его Иоганнес всегда мне напоминанием, что моя великая и святая задача — вырастить из него истинного Иоанна, иными словами, такого, какой по-настоящему любит Господа и идет по его стопам». Стал ли он истинным Иоанном? Исполнен ли он до краев веры, чувства, которое не выразить словами? Ах, вера моя грозит иссякнуть, если ослабеет тело. Опять дает себя знать сахарная болезнь. Надо быть поосторожней в еде. Ничего сладкого, мучного, никакого картофеля. Возможно, Энвер спас его тем, что не разрешил поездку в Анатолию. …Позвольте, что здесь делает швейцар гостиницы «Токатлян»? С каких пор носит он барашковую офицерскую шапку? Уж не Энвер ли его прислал? Швейцар вежливо подает ему тескере, внутренний паспорт. На паспорте фотография Наполеона с его собственной подписью. И в самом деле, у вращающейся двери гостиницы его ждет эшелон ссыльных. Друзья в сборе. Давтян и все другие. Они весело ему кивают. «Наши прекрасно выглядят», — думает пастор. Даже в самой страшной действительности, когда столкнешься с нею лицом к лицу, находится что-нибудь утешительное. Привал сделали на берегу какой-то реки, под отвесными скалами. Есть даже палатки. Наверное, Энвер тайно разрешает кое-какие поблажки. Когда все улеглись, к Лепсиусу подходит высокий армянин в одежде, сверху донизу забрызганной илом. Говорит как-то странно торжественно, на ломаном немецком языке: — Смотри. Этот бушующий поток — Евфрат. А вон там мои дети. Перебрось свое тело с этого берега на тот, тогда у детей моих будет мост. Лепсиус притворился, что счел это шуткой. — Тогда вам с детками придется чуточку подождать, пока я немножко подрасту. И вдруг он начинает расти с чудесной быстротой. Руки и ноги сами собой вытягиваются бесконечно далеко. Теперь-то он может преспокойно исполнить просьбу армянина. Но до этого не доходит, потому что Иоганнес Лепсиус теряет равновесие и чуть не падает со скамейки. — Какой ужас! — Он говорит это сегодня второй раз. Сейчас это относится к жажде, которая его мучит. Он вскакивает, вбегает в ближайший кабачок и, пренебрегая предписаниями врачей, осушает целый стакан напитка со льдом. Одновременно с приятным ощущением у него возникают новые, смелые планы. — Я не сдамся, — смеется он. Его бездумный смех означает объявление войны Энверу-паше. А в эту самую минуту личный секретарь Талаата-бея вручает дежурному телеграфисту те самые правительственные депеши, в которых идет речь об Алеппо, Александретте, Антиохии и побережье. ©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.
|