Здавалка
Главная | Обратная связь

НАЧАЛО ОКОНЧАТЕЛЬНОГО ПУТЕШЕСТВИЯ



— 16 —

ПРЫЖОК В БЕЗДНУ

На плато вела только одна тропа. Когда мы взобрались на него, я увидел, что оно не столь обширно, как представлялось снизу. Растительность на плато не отличалась от той, что была у его подножия: поникший зеленый древовидный кустарник. Поначалу я не разглядел пропасти. Лишь когда дон Хуан подвел меня к ней, я увидел, что плато заканчивалось обрывом. Плато было круглым; с восточной и южной сторон склоны его были изъедены выветриванием, с севера же и запада оно казалось обрезанным ножом. Стоя на краю обрыва, я мог видеть дно ущелья, лежавшее примерно в шестистах футах подо мной. Оно было покрыто все тем же древовидным кустарником. Я обошел плато и обнаружил, что оно не было в прямом смысле плато, а просто плоской вершиной внушительных размеров горы. Частокол более низких гор к северу и югу от вершины явственно указывал на то, что они были частью гигантского каньона, прорезанного миллионы лет назад несуществующей более рекой. Гребни каньона были изъедены эрозией. Коегде они были сглажены слоем почвы. Она не добралась лишь до того места, где я стоял. — Это твердая порода, — сказал дон Хуан, будто прочитав мои мысли. Он указал подбородком в сторону дна ущелья. — Все, что упадет с этого гребня, разлетится там внизу на кусочки. Это были первые слова, которыми мы обменялись с доном Хуаном в этот день, стоя на вершине. Перед тем как отправиться туда, он сказал мне, что его время на этой Земле подошло к концу. Он отправляется в свое окончательное путешествие. Его заявление потрясло меня. Я в буквальном a,ka+% опустил руки и впал в то блаженное состояние фрагментированности, которое, вероятно, испытывает человек, когда сходит с ума. Лишь некая сердцевина меня сохраняла свою целостность — то, что было во мне от ребенка. Все прочее было смутным и неопределенным. Я столь долго был фрагментирован, что единственным выходом для меня было вновь разъединиться. Наиболее же специфическое взаимодействие уровней моего осознания произошло позже. Дон Хуан, его сподвижник дон Хенаро, двое его учеников, Паблито и Нестор, и я взобрались на это плато. Паблито, Нестор и я пришли сюда затем, чтобы выполнить свое последнее задание в роли учеников — прыгнуть в пропасть. Это было в высшей степени таинственным делом, о котором дон Хуан рассказывал мне на самых разных уровнях моего осознания, но которое, тем не менее, до этого дня оставалось для меня загадкой. Дон Хуан пошутил, что мне следовало бы достать свой блокнот и приняться описывать наше последнее совместное времяпрепровождение. Он легонько ткнул меня под ребра и, сдерживая смех, уверил, что именно так будет лучше всего, поскольку свой путь воина-путешественника я начал как раз с заметок. Дон Хенаро сказал, что до нас на этой же плоской вершине горы стояли другие воины-путешественники, собираясь отправиться в путешествие в неизвестное. Дон Хуан повернулся ко мне и мягким голосом сказал, что скоро я войду в бесконечность при помощи своей личной силы и что они с доном Хенаро здесь лишь затем, чтобы со мной попрощаться. Дон Хенаро вмешался опять и сказал, что я тоже здесь для того, чтоб попрощаться с ними. — Когда ты войдешь в бесконечность, — сказал дон Хуан, — мы уже не сможем вернуть тебя обратно. От тебя потребуется решимость. Лишь ты сможешь решить, возвращаться или нет. Должен также предупредить тебя, что немногие из воинов-путешественников оставались в этой жизни после такой встречи с бесконечностью. Бесконечность невероятно привлекательна. Воин-путешественник обнаруживает, что возвращение в мир беспорядка, принуждения, шума и боли не слишком его прельщает. Ты должен знать, что твое решение остаться или вернуться — это не предмет разумного выбора, а предмет намеревания. — Если ты решишь не возвращаться, — продолжал он, — то исчезнешь, как будто земля поглотила тебя. Но решившись на обратный путь, ты должен затянуть свой ремень и подождать, как подобает истинному воинупутешественнику, пока твое задание не подойдет к концу, будь это успех или неудача. Что-то стало неуловимо меняться. В моей памяти начали всплывать лица людей, но я не был уверен, что когда-либо встречал их; в мозгу нарастало болезненное ощущение. Голос дона Хуана перестал быть слышен. Меня потянуло к этим людям, относительно которых я искренне сомневался, что когда-либо их знал. Я вдруг ощутил совершенно невыносимую привязанность к ним, кто бы они ни были. Чувства, которые я к ним испытывал, были неизъяснимы, и все же я не мог сказать, кто они. Я лишь ощущал их присутствие, как будто прожил прежде еще одну жизнь или же сочувствовал им во сне. Я почувствовал, что их очертания сместились; сначала они стали высокими, затем совсем маленькими. Сущность же их, та самая сущность, что порождала мою невыносимую к ним привязанность, осталась прежней. Дон Хуан подошел ко мне сбоку и сказал: — Мы договорились, что ты сохранишь осознание обычного мира. — Его голос был резким и властным. — Сегодня ты отправляешься выполнять конкретное задание, — продолжал он, — последнее звено длинной цепи; и ты должен подойти к нему в высшей степени рассудительно. Я никогда не слышал, чтобы дон Хуан разговаривал со мной таким тоном. В этот момент он был совсем другим человеком, и все же совершенно привычным для меня. Я кротко подчинился ему и вернулся к осознанию мира повседневной жизни, однако не отдал себе в этом отчета. В тот день мне казалось, что я уступил дону Хуану из страха и почтения. Затем дон Хуан обратился ко мне в привычном тоне. Его слова также !k+( вполне привычными. Он сказал, что сущность воина-путешественника — это смирение и действенность, что он должен действовать, не ожидая ничего в награду, и противостоять всему, что встает на его пути. К этому моменту уровень моего осознания вновь сдвинулся. Разум мой сосредоточился на мыслях о страдании. Я понял, что заключил с некими людьми договор умереть вместе с ними, хотя и не знал, кто они. Без тени сомнения я чувствовал, что было бы неправильно умереть в одиночку. Страдание мое стало невыносимым. Дон Хуан обратился ко мне. — Мы одни, — сказал он. — Таково наше положение. Но умереть одному не значит умереть в одиночестве. Я сделал несколько больших глотков воздуха, чтобы снять напряжение. По мере того как я вздыхал полной грудью, рассудок мой прояснялся. — Величайшая проблема для нас, мужчин, — это наша нестойкость. Когда наше осознание начинает расти, оно вырастает, подобно стволу, прямо из центра нашей светящейся сущности, снизу вверх. Этот ствол должен вырасти до значительной высоты, прежде чем мы сможем на него опереться. В этот период твоей жизни мага ты легко можешь утратить власть над своим новым осознанием. И тогда ты забудешь все, что делал и видел на пути воина-путешественника, потому что твой разум вернется к повседневному осознанию. Я уже объяснял тебе, что каждый магмужчина, находясь на новых уровнях осознания, должен использовать все то, что делал и видел на пути воина-путешественника. Проблема каждого мага-мужчины в том, что он легко все забывает, поскольку его осознание утрачивает свой новый уровень. — Я прекрасно понимаю все, что ты говоришь, дон Хуан, — сказал я. — Пожалуй, впервые я полностью осознал, почему все забываю и почему потом все вспоминаю. Я всегда был уверен, что мои сдвиги обусловлены болезненными личными обстоятельствами; теперь я знаю, отчего происходят эти изменения, но не могу выразить свое знание словами. — Не беспокойся о словах, — сказал дон Хуан. — Ты найдешь их в свое время. Сегодня ты должен действовать на основании своего внутреннего безмолвия, того, что ты знаешь, не зная. Ты прекрасно знаешь, что ты должен делать, но это знание еще не вполне оформилось в твои мысли. Все, чем я обладал на уровне конкретных мыслей, было смутным ощущением знания о чем-то, что не было частью моего рассудка. Вместе с тем, у меня было совершенно четкое ощущение того, что я сделал огромный шаг вниз; во мне, казалось, что-то упало. Я почти физически ощутил удар. Я знал, что в этот миг перешел на новый уровень осознания. Затем дон Хуан сказал мне, что воин-путешественник обязательно должен попрощаться со всеми людьми, которые остаются у него за спиной. Он должен произнести слова прощания громко и четко, так, чтобы его голос и чувства навсегда запечатлелись в этих горах. Я долго колебался, но не из-за застенчивости, а потому, что не знал, кого именно мне следует благодарить. Я полностью проникся концепцией магов, что воин-путешественник не может никому ничего быть должен. Дон Хуан вбил в меня аксиому магов: «Воины-путешественники непринужденно, щедро и с необычайной легкостью воздают за любое оказанное им расположение, за любую услугу. Таким образом они снимают с себя ношу невыполненного долга». Я воздал, или же все еще воздавал, всем, кто почтил меня своей заботой или участием. Я перепросмотрел всю свою жизнь настолько подробно, что не обошел вниманием даже мельчайшие ее эпизоды. Я был совершенно уверен тогда, что никому ничего не задолжал. Своими уверенностью и сомнениями я поделился с доном Хуаном. Дон Хуан сказал, что я действительно тщательно перепросмотрел свою жизнь, но добавил, что я далек от того, чтобы быть свободным от долгов. — А как насчет твоих призраков? — продолжал он. — Тех, с кем ты уже не можешь соприкоснуться? Он знал, о чем говорит. Во время своего перепросмотра я пересказал ему каждый эпизод своей жизни. Из всего того, о чем я ему поведал, он «k$%+(+ три случая в качестве образцов задолженности, которую я приобрел в весьма раннем возрасте, и добавил к этому мою задолженность перед человеком, благодаря которому я с ним встретился. Я горячо поблагодарил своего друга и почувствовал, что моя благодарность была каким-то образом принята. Три же первых случая остались на моей совести. Один из них был связан с человеком, которого я знал, будучи совсем ребенком. Его звали Леандро Авоста. Он был заклятым врагом моего деда, его настоящей напастью. Дед постоянно обвинял этого человека в том, что тот крал цыплят из его курятника. Акоста не был бродягой, просто не имел определенных, постоянных занятий. Он был своего рода перекатиполем, хватался за разную работу, был подсобным рабочим, знахарем, охотником, поставщиком трав и насекомых для местных лекарей, а также всякого рода живности для чучельников и торговцев. Люди считали, что он гребет деньги лопатой, но не может ни сберечь их, ни толково ими распорядиться. И друзья его, и недруги в один голос твердили, что он мог бы преуспевать на зависть всей округе, если бы занялся тем, в чем разбирался лучше всего, — сбором трав и охотой, но что он страдает странной душевной болезнью, делающей его беспокойным и неспособным остановиться на каком-нибудь занятии на сколь-нибудь продолжительное время. Однажды, прогуливаясь на окраине фермы своего деда, я заметил, что за мной кто-то наблюдает из кустов на краю леса. Это был Акоста. Он сидел на корточках в самой гуще кустарника и, если бы не мои зоркие глаза восьмилетнего мальчишки, был бы совершенно незаметен. Не удивительно, что дед думает, что он приходит воровать цыплят, подумал я. Я был уверен, что никто, кроме меня, не смог бы его разглядеть; благодаря своей неподвижности он был прекрасно замаскирован. Я скорее почувствовал различие между кустарником и его силуэтом, чем увидел его. Я приблизился к нему. То, что люди или яростно его ненавидели, или же горячо любили, весьма меня интриговало. — Что вы здесь делаете, сеньор Акоста? — бесстрашно спросил я. — Я справляю большую нужду, одновременно разглядывая ферму твоего деда, — ответил он, — так что лучше отвали, пока я не встал, если не любишь нюхать дерьмо. Я немного отошел. Мне было любопытно, действительно ли он занимался тем, о чем говорил. Я убедился, что он говорил правду. Он встал, и я решил, что он выйдет из кустов и направится в сторону владений моего деда, чтобы выйти на дорогу, но я ошибся. Он двинулся вглубь зарослей. — Эй, сеньор Акоста! — закричал я. — Можно мне с вами? Я заметил, что он остановился; кусты были столь густыми, что это вновь получилось у меня скорее благодаря чувству, чем зрению. — Конечно, можно, если ты найдешь лазейку в кустарнике, — ответил он. Это не составило мне труда. Давным-давно я отметил вход в кустарник большим камнем. Методом бесконечных проб и ошибок я обнаружил там узкий лаз, который через три-четыре ярда становился настоящей тропой, по которой я мог двигаться в полный рост. Сеньор Акоста подошел ко мне и сказал: — Браво, малыш, молодчина! Хорошо, идем со мной, если тебе так хочется. Так началась наша дружба с Леандро Акостой. Каждый день мы совершали охотничьи вылазки. Из-за того, что я пропадал из дому неизвестно куда с рассвета до заката, близость наша стала столь очевидной, что в конце концов дед сурово отчитал меня. — Тебе следовало бы быть более разборчивым в знакомствах, — сказал он, — если ты не хочешь закончить тем же, что и он. Я не потерплю, чтобы этот человек как-либо влиял на тебя. Ты легко можешь стать таким же беспутным непоседой. Обещаю тебе, что, если ты не положишь этому конец, я сделаю это сам. Я пожалуюсь властям, что он ворует моих цыплят. Ты ведь прекрасно знаешь, что это его рук дело. Я попытался убедить деда в полной абсурдности его обвинений. Акосте не было нужды воровать цыплят — ведь у него был его огромный лес, где он мог добыть все, что хотел. Но мои доводы еще больше разозлили деда. понял, что ему была втайне ненавистна свобода Акосты, и благодаря этому пониманию последний превратился для меня из милого охотника в высшее проявление чего-то запретного и в то же время желанного. Я попытался сделать наши встречи с Акостой не столь частыми, но соблазн был слишком велик. Однажды Акоста и трое его друзей предложили мне сделать то, что ни разу ему не удавалось, — поймать живым и невредимым грифа. Он объяснил, что тело грифов нашей местности — огромных птиц, размах крыльев которых составлял пять-шесть футов,содержит семь различных типов мяса, каждый из которых применяется для тех или иных лечебных целей. Он сказал, что желательно, чтобы тело грифа не было повреждено. Его нужно поймать не силой, а хитростью. Подстрелить-то его легко, но в этом случае мясо утратит свои лечебные свойства. Так что вся штука в том, чтобы поймать его живьем, а вот это не удавалось ему ни разу. Однако, сказал он, с моей помощью и с помощью трех его друзей он с этим справится. Он заверил меня, что это естественный вывод, к которому он пришел после того, как раз сто наблюдал за поведением грифов. — Для этого нам понадобится дохлый осел, — с энтузиазмом провозгласил он, — осел у нас есть. Он посмотрел на меня, ожидая вопроса о том, что же мы станем делать с дохлым ослом. Но так как вопрос не прозвучал, он продолжил: — Мы удалим у него внутренности и вставим несколько палочек, чтобы туша сохраняла форму. — У грифов всем заправляет вожак; он крупней и умней остальных, — продолжал он. — Никто не может сравниться с ним в остроте зрения. Это и делает его вожаком. Именно он обнаружит дохлого осла и подлетит к нему. Он сядет с подветренной стороны, чтобы обнюхать его и убедиться, что он действительно издох. Кишки и прочие внутренности, которые мы извлечем из туши осла, мы сложим возле его задней части. Это будет похоже на следы трапезы дикого кота. Затем гриф не торопясь приблизится к ослу. Спешить ему некуда. Он станет прыгать вокруг туши и наконец опустится на ее круп и начнет ее раскачивать. Не воткни мы в землю четыре палочки, он мог бы ее перевернуть. На какое-то время он замрет, сидя на ослином крупе; это будет сигналом остальным грифам опуститься поблизости. И лишь когда рядом с вожаком окажутся три или четыре других грифа, он примется за дело. — А какова же моя роль во всем этом, господин Акоста? — спросил я. — Ты спрячешься внутри туши, — сказал он с невозмутимым видом. — Не бойся, я дам тебе пару специальных кожаных перчаток, и ты будешь сидеть там и ждать, пока гриф-вожак разорвет своим мощным клювом задний проход осла и просунет туда голову, чтобы начать есть. Тогда ты крепко схватишь его за шею обеими руками. — Я и трое моих друзей спрячемся верхом в глубоком овраге, — продолжал он. — Я буду следить за всем в бинокль. Когда я увижу, что ты схватил грифа за шею, мы прискачем во весь опор, бросимся на птицу сверху и поймаем его. — А осилите ли вы грифа, сеньор Акоста? — спросил я. Не то чтобы я сомневался в нем, просто хотел быть уверен. — Конечно! — сказал он со всей возможной уверенностью. — Мы все наденем перчатки и кожаные гамаши. У грифов очень сильные когти. Они могут переломить голень, как хворостинку. У меня не было выхода. Меня охватило сильнейшее возбуждение. Мое восхищение Леандро Акостой не знало в этот момент границ. В моих глазах он был настоящим охотникомнаходчивым, хитрым и знающим. — Прекрасно, давайте так и сделаем! — сказал я. — Вот это как раз тот парень, который мне нужен! — сказал Акоста. — Я верил в тебя! Он приладил позади своего седла толстое одеяло, и один из его друзей легко поднял меня и посадил на лошадь. — Держись за седло, — сказал Акоста, — и одновременно придерживай одеяло. Мы поскакали плавным галопом. Спустя примерно час мы оказались на какой-то сухой и безлюдной равнине. Остановились мы под навесом, — /.,(«h(, палатку продавца на рынке. Его плоский верх служил защитой от солнца. Под навесом лежал дохлый бурый осел. Не похоже было, что он умер от старости — выглядел он совсем молодым. Ни Акоста, ни его друзья не сказали мне, убили ли они осла или нашли издохшим. Я ждал, что они прольют на это свет, но спрашивать не собирался. Совершая необходимые приготовления, Акоста объяснил, что навес нужен потому, что грифы всегда начеку, и хотя они кружат высоко и сами не видны, несомненно, они могут следить за всем происходящим. — Эти твари способны только видеть, — сказал Акоста. — Их уши никуда не годятся, да и нюх у них не так хорош, как зрение. Мы должны заделать в туше каждую дырку. Я не хочу, чтобы ты выглядывал откуданибудь, потому что они увидят твой глаз и ни за что не приземлятся. Они не должны ничего видеть. Они установили внутри ослиной туши несколько палочек крест-накрест, оставив достаточное пространство, чтобы я мог забраться внутрь. В какой-то момент я решился задать вопрос, мучивший меня все это время. — Скажите, сеньор Акоста, ведь этот осел издох от болезни, не так ли? Как вы думаете, я не могу ею заразиться? Акоста закатил глаза. — Ну-ну, не говори глупостей. Ослиные болезни людям не передаются. Давай займемся делом и не будем забивать себе голову всякой ерундой. Будь я поменьше ростом, я сам влез бы в брюхо этого осла. Знаешь ли ты, что такое поймать вожака грифов? Я поверил ему. Что-то в нем располагало меня к ни с чем не сравнимому доверию. Я не собирался праздновать труса и пропустить величайшее в своей жизни приключение. Страшней всего было в тот момент, когда Акоста запихнул меня внутрь ослиной туши. Затем они натянули шкуру на каркас и стали зашивать ее. Все же они оставили снизу, у земли, довольно большое отверстие, чтобы мне было чем дышать. Ужас обуял меня, когда шкура наконец сомкнулась надо мной, подобно захлопнувшейся крышке гроба. Я тяжело задышал, думая лишь о том, как здорово будет схватить грифа-вожака за шею. Акоста дал мне последние наставления. Он сказал, что избавит меня от лишних волнений, дав знать свистом, похожим на птичий, когда грифвожак закружит поблизости и станет садиться. Затем я услышал, как они снимают навес; также до меня донесся удаляющийся стук копыт их лошадей. Хорошо, что они не оставили в шкуре ни одной дырочки, не то я обязательно выглянул бы. Искушение взглянуть на происходящее было почти неодолимым. Прошло много времени; я сидел, ни о чем не думая. Вдруг я услышал свист Акосты и решил, что гриф кружит вокруг меня. Я совершенно в этом уверился, когда услышал хлопанье мощных крыльев, после чего ослиная туша вдруг закачалась так, будто на нее наехал грузовик, по крайней мере так мне показалось. Затем я почувствовал, что гриф сел на тушу и замер. Я мог ощущать его вес. Послышалось хлопанье других крыльев, и вдалеке раздался свист Акосты. Тогда я приготовился к неизбежному. Ослиная туша затряслась, и что-то стало разрывать шкуру. Вдруг внутрь туши влезла огромная безобразная голова с красным гребнем и чудовищным клювом; широко раскрытый глаз пронзил меня своим взглядом. Я закричал от страха и схватился обеими руками за шею. Мне показалось, что гриф на миг оцепенел, поскольку никак не отреагировал, что дало мне возможность крепче обхватить его шею. Затем же последовала настоящая карусель. Гриф пришел в себя и потянул с такой силой, что чуть не размазал меня по ослиной шкуре. В следующее мгновение я оказался наполовину снаружи, изо всех сил держась за птичью шею. Я услышал вдали стук копыт лошади Акосты. До меня внесся его крик: — Отпусти его, отпусти, он собирается улететь вместе с тобой! Гриф действительно собирался или улететь со мной, или же оторвать меня от себя когтями. Добраться до меня ему мешало то, что его голова была частично погружена вовнутрь туши. Его когти скользили по выпущенным ослиным кишкам и ни разу толком меня не коснулись. Также меня спасло то, что гриф изо всех сил старался освободить шею от моей e» b( и не мог выставить когти достаточно вперед, чтобы по-настоящему нанести мне вред. В следующее мгновение Акоста рухнул на грифа, как раз в тот момент, когда кожаные перчатки слетели с моих рук. Акоста был вне себя от радости. — Получилось, получилось, малыш! — воскликнул он. — В следующий раз мы вобьем в землю палки подлиннее, чтобы гриф не смог их вырвать, и привяжем тебя ко всему сооружению. Мы были дружны с Акостой довольно долгое время, пока я не помог ему поймать грифа. После этого же мой интерес к нему угас столь же таинственным образом, как и появился, и мне ни разу не представился случай поблагодарить его за все, чему он меня научил. Дон Хуан сказал, что он научил меня охотничьему терпению в лучшее для таких уроков время, и прежде всего, научил находить в уединении то спокойствие, которое необходимо охотнику. — Ты не должен путать одиночество и уединение, — сразу пояснил дон Хуан. — Одиночество для меня понятие психологическое, душевное, уединенность же — физическое. Первое отупляет, второе успокаивает. За все это, сказал дон Хуан, я навсегда останусь в долгу перед сеньором Акостой, понимаю ли я долги так, как ее понимают воиныпутешественники, или нет. Вторым же человеком, перед которым я, по мнению дона Хуана, был в долгу, был десятилетний мальчик, с которым мы вместе росли. Его звали Армандо Велец. Подобно своему имени, он был чрезвычайно серьезным, чопорным, таким себе юным стариком. Я очень любил его за решительный и вместе с тем чрезвычайно дружелюбный характер. Он был из тех, кого не так-то просто было запугать. Драку он мог затеять в любой момент, но вовсе не был забиякой. Мы любили ходить с ним на рыбалку. Ловили мы обитавших под камнями очень маленьких рыбок, которых нужно было доставать оттуда руками. Мы раскладывали пойманных рыбок сушиться на солнце и поедали их сырыми, иногда занимаясь этим целый день. Мне также нравилось, что он был очень изобретательным, умным и одинаково хорошо владел обеими руками. Левой рукой он мог бросить камень дальше, чем правой. Мы постоянно в чем-нибудь состязались, и, к моему величайшему огорчению, он всегда выигрывал. Он как бы извинялся передо мной за это, говоря: — Если я поддамся и дам тебе выиграть, ты возненавидишь меня. Это оскорбит твое мужское достоинство. Так что старайся! Из-за его чопорности мы называли его «Сеньор Велец», но по обычаю той части Южной Америки, откуда я родом, сокращали «сеньор» до «шо». Однажды Шо Велец предложил мне нечто довольно необычное. Начал он, естественно, с подначки. — Ставлю что угодно, — сказал он, — что я знаю такую вещь, на которую ты не отважишься. — О чем это ты, Шо Велец? — Ты не отважишься сплавиться по реке на плоту. — С чего бы это? Я сплавлялся по ней в половодье. Через восемь дней меня прибило к острову, и мне сплавляли еду. Это была правда. Моим еще одним лучшим другом был мальчик по прозвищу Сумасшедший Пастух. Как-то нас в половодье прибило к острову, с которого мы никак не могли выбраться. Жители нашего городка думали, что прибывающая вода зальет остров и мы оба утонем. Они сплавляли по реке корзины с едой в надежде, что их вынесет на остров, как оно и вышло. Благодаря этому мы дожили до того момента, когда вода спала настолько, что они смогли подплыть к нам на плоту и перевезти нас на берег. — Нет, я имею в виду другое, — сказал Шо Велец своим тоном эрудита. — Речь идет о том, чтобы сплавиться по подземной реке. Он обратил мое внимание на то, что на большом участке своего течения наша река протекает под горой. Этот подземный участок всегда чрезвычайно привлекал меня. Местом, где река исчезала под землей, была зловещего вида пещера значительных размеров, всегда изобиловавшая летучими мышами и пропахшая аммиаком. Из-за сернистых испарений, жара ( зловония местные дети считали ее входом в преисподнюю. — Можешь ставить хоть свою чертову голову, Шо Велец, что я никогда в жизни и близко не подойду к этой реке! — вскричал я. — Проживи я хоть десять жизней! Надо быть совсем идиотом, чтобы сделать что-то подобное. Серьезное лицо Шо Велеца сделалось еще более торжественным. — О, — сказал он, — тогда мне придется сделать это одному. Мне показалось на минуту, что я смогу подбить тебя на это. Я был не прав. Признаю свою ошибку. — Эй, Шо Велец, что с тобой? Какого черта ты полезешь в это пекло? — Я должен, — сказал он своим хриплым мальчишеским голосом. — Видишь ли, мой отец такой же чокнутый, как и ты, за тем исключением, что он отец и муж. Шесть человек зависят от него. В противном случае он был бы сумасшедшим, как козел. Две моих сестры, два моих брата, моя мать и я зависим от него. Он для нас все. Я не знал, кем был отец Шо Велеца. Я даже ни разу его не видел. Я не знал, чем он зарабатывает на жизнь. Шо Велец рассказал, что он был бизнесменом и все, чем он владел, так сказать, умещалось на столе. — Мой отец построил плот и хочет плыть, — продолжал Шо Велец. — Он хочет предпринять эту экспедицию. Мать говорит, что он перебесится, но я в это не верю. Я видел в его глазах твой сумасшедший взгляд. На днях он отправится, и я уверен, что он погибнет. Так что я собираюсь взять его плот и сплавиться по этой реке сам. Я знаю, что погибну, но мой отец останется жив. Меня как будто пронзило электрическим током в шею, и я услышал свой голос, произносящий в таком возбуждении, какое только можно себе представить: «Я согласен, Шо Велец, я согласен! Да, да, это будет здорово! Я плыву с тобой!» Шо Велец ухмыльнулся. Ухмылка эта показалась мне счастливой улыбкой по поводу того, что он будет не один, а не того, что ему удалось меня соблазнить. Это чувство он продемонстрировал последовавшей за этим фразой. — Я уверен, что, если ты будешь со мной, я останусь жив. Я не беспокоился о том, останется в живых Шо Велец или нет. Меня подгоняла его смелость. Я знал, что Шо Велеца хватит на то, чтобы осуществить задуманное. Они с Сумасшедшим Пастухом были единственными отчаянными мальчишками в городе. Они обладали тем качеством, которое я считал чем-то немыслимым и неповторимым, — отвагой. Никто другой в нашем городе не мог похвастаться ничем подобным. Я испытал их всех. По моему мнению, все они были вялыми, включая и человека, которого я любил всю свою жизнь, — моего деда. Уже в десятилетнем возрасте у меня не было ни тени сомнения на этот счет. Смелость Шо Велеца ошеломила меня. Мне захотелось быть с ним до конца. Мы договорились встретиться на рассвете, что и проделали, и понесли легкий плот отца Шо Велеца за три или четыре мили от города, к пещере в зеленых холмах, где река уходила под землю. От запаха помета летучих мышей не было спасения. Мы взобрались на плот и оттолкнулись от берега. Плот был оборудован сигнальными фонарями, которые нам пришлось тут же включить. Под толщей горы было темным-темно, влажно и жарко. Река была достаточно глубокой для плота и довольно быстрой, так что грести нам не приходилось. Сигнальные огни создавали причудливые тени. Шо Велец шепнул мне на ухо, что лучше вообще не смотреть вокруг, потому что обстановка была более чем пугающей. Он был прав; она была тошнотворной, угнетающей. Огни вспугивали летучих мышей, и они летали, беспорядочно хлопая вокруг нас крыльями. Когда же мы углубились в пещеру, исчезли даже они, остался лишь затхлый воздух, такой густой, что им было трудно дышать. Спустя какое-то время — как мне показалось, через несколько часов — нас вынесло в что-то вроде озерца, довольно глубокого и почти неподвижного. Ситуация выглядела так, как будто русло было перегорожено. — Мы застряли, — вновь прошептал мне на ухо Шо Велец. — Плот не пройдет здесь, и назад мы вернуться не можем. Течение в реке было настолько быстрым, что нельзя было и думать о том, чтобы пуститься в обратный путь. Мы решили поискать выход наружу. Я увидел, что если встать на доски плота, то можно достать до потолка пещеры, что означало, что вода дальше доставала до самого ее потолка. У входа пещера была сводчатой, около пятидесяти футов высотой. Напрашивался единственно возможный вывод, что мы находились в верхней части озера, глубина которого составляла около пятидесяти футов. Мы привязали плот к скале и нырнули, пытаясь уловить какое-нибудь движение воды. На поверхности было влажно и жарко, в нескольких же футах ниже было очень холодно. Мое тело ощутило перемену температуры, и я испытал страх, удивительный животный страх, какого никогда не испытывал. Я вынырнул. Шо Велец, должно быть, испытывал то же самое, потому что мы столкнулись с ним на поверхности. — Думаю, что мы близки к смерти, — мрачно сказал он. Я не разделял ни его мрачности, ни желания умереть и отчаянно искал выход. Глыбы, образовавшие затор, должны были быть принесены течением. Я обнаружил отверстие, достаточное для того, чтобы мое мальчишеское тело могло в него протиснуться. Заставив Шо Велеца нырнуть, я показал отверстие ему. Плот ни за что не смог бы в него пройти. Мы забрали с плота одежду, связали ее в тугой узел и, нырнув, вновь нащупали отверстие и протиснулись в него. Мы оказались в крутом желобе, вроде тех водяных горок, что бывают в парках аттракционов. Лишайник и мох, покрывавшие его дно, позволили нам довольно долго скользить по нему без особого вреда. Затем мы попали в огромный сводчатый зал, где вода вновь текла и была по пояс глубиной. Мы увидели дневной свет у выхода из пещеры и побрели наружу. Глубина была недостаточной для того, чтобы плыть; сплавиться пособачьи тоже было нельзя из-за слабого течения. Не сказав ни слова, мы расстелили свою одежду и положили ее сушиться на солнце, после чего направили свои стопы в сторону города. Шо Велец был почти безутешен изза потери отцовского плота. — Мой отец погиб бы там, — признал он наконец. — Он ни за что бы не протиснулся в то отверстие, в которое пролезли мы. Он слишком велик для этого. Мой отец толстяк, — сказал он, — но, может, у него могло бы хватить сил на то, чтобы вернуться вброд. Я усомнился в этом. Насколько я помнил, из-за большой крутизны русла течение было удивительно быстрым. Все же я согласился, что взрослый человек, подгоняемый отчаянием, смог бы в конце концов выбраться наружу с помощью веревок и титанических усилий. Мы так и не разрешили вопрос, погиб бы отец Шо Велеца в пещере или нет, но меня это не беспокоило. Меня беспокоило то, что впервые в жизни я ощутил жгучую зависть. Шо Велец был единственным человеком, которому я когда-либо завидовал. У него было за что умереть, и он доказал мне, что способен на это; у меня не было ничего подобного, и я не доказал себе ровным счетом ничего. В каком-то смысле, я отдал Шо Велецу первенство. Его торжество было полным. Я склонил перед ним голову. Ему теперь принадлежал город, люди, и он был, как мне казалось, лучшим среди них. Когда мы расставались в этот день, я произнес банальную и вместе с тем глубокую истину: — Будь их королем, Шо Велец. Ты — лучший. Я никогда больше с ним не разговаривал. Я осознанно прекратил нашу дружбу. Я почувствовал, что лишь таким образом могу показать, насколько глубокое впечатление он на меня произвел. Дон Хуан считал, что я в неоплатном долгу перед Шо Велецом, что он был единственным, кто научил меня: чтобы человек понял, что ему есть для чего жить, у него должно быть то, за что стоит умереть. — Если тебе не за что умирать, — как-то сказал мне дон Хуан, — как ты можешь утверждать, что тебе есть для чего жить? Две эти вещи идут рука об руку, и смерть — главная в этой паре. Третьим человеком, которому я, по мнению дона Хуана, был в высшей степени обязан, была моя бабка по матери. В своей слепой привязанности к деду, мужчине, я забыл о действительной опоре этого дома, своей «%al, эксцентричной бабушке. За много лет до того, как я попал в этот дом, она спасла от линчевания местного индейца. Его обвинили в колдовстве. Некие разгневанные молодые люди уже готовы были вздернуть его на ветке дерева, росшего на территории владений моей бабки. Она подоспела в разгар линчевания и остановила его. Все линчеватели были, по-моему, ее крестниками, так что не дерзнули ей возражать. Она опустила несчастного на землю и забрала в дом, чтобы выходить. Веревка успела оставить на его шее глубокий след. Он поправился, но так и не оставил моей бабки. Он заявил, что его жизнь кончилась в день линчевания, новая же жизнь не принадлежит ему; она принадлежит ей. Будучи человеком слова, он посвятил свою жизнь служению моей бабке. Он был ее слугой, дворецким и советником. Мои тетки говорили, что именно он посоветовал бабке усыновить новорожденного сироту; они же жестоко негодовали по этому поводу. Когда я появился в доме своих деда и бабки, ее приемному сыну было уже под сорок. Она отправила его учиться во Францию. Однажды утром возле дома совершенно неожиданно остановилось такси, из которого вышел в высшей степени элегантно одетый крепко сложенный мужчина. Водитель занес его чемоданы во внутренний дворик. Мужчина щедро расплатился с ним. С первого же взгляда я заметил, что внешность мужчины была весьма примечательной. У него были длинные вьющиеся волосы и длинные ресницы. Он был чрезвычайно привлекателен, вовсе не будучи красив. Лучшей его чертой была лучезарная, открытая улыбка, которую он тут же обратил ко мне. — Могу ли я поинтересоваться вашим именем, молодой человек? — спросил он таким приятным, хорошо поставленным голосом, какой мне вряд ли доводилось когда-либо слышать. То, что он назвал меня «молодым человеком», мгновенно подкупило меня. — Мое имя Карлос Арана, сударь, — ответил я. — Могу ли я в свою очередь поинтересоваться вашим? Он изобразил на лице удивление, широко раскрыл глазе: и отскочил в сторону, как будто на него кто-то напал. Затем он шумно расхохотался. На его смех из внутреннего дворика вышла бабушка. Увидев его, она взвизгнула, как девчонка, и заключила его в нежнейшие объятия. Он приподнял ее, как будто она ничего не весила, и закружил. Я заметил, что он был очень высок. Крепость его телосложения скрывала его рост. У него в прямом смысле было тело профессионального борца. Будто заметив, что я его рассматриваю, он согнул бицепс. — В свое время я немного занимался боксом, сударь, — сказал он, ничуть не заблуждаясь относительно моих мыслей. Бабушка представила его мне, сказав, что это ее сын Антуан, ее дорогой мальчик. Она сказала, что он драматург, режиссер, писатель и поэт. Его атлетическое сложение поднимало его в моих глазах. Я не понял сразу, что он был приемышем, однако заметил, что он не похож на остальных членов семьи. Те все напоминали ходячие трупы, в нем же жизнь бурлила через край. В этом мы были чрезвычайно похожи. Мне нравилось, что он ежедневно тренируется, используя мешок в качестве боксерской груши. Особенно мне нравилось, что он не только боксировал, но и пинал мешок ногами, совмещая одно с другим совершенно поразительным образом. Тело его было крепким, как камень. Однажды Антуан поведал мне, что единственным его страстным желанием было стать выдающимся писателем. — У меня есть все, — сказал он. — Жизнь была ко мне весьма благосклонна. У меня нет лишь того единственного, что я хочу иметь, — таланта. Музы не любят меня. Я высоко ценю то, что читаю, но не могу создать ничего такого, что мне самому хотелось бы читать. В этом источник моих мук; чтобы соблазнить муз, мне недостает то ли усидчивости, толи обаяния, поэтому жизнь моя пуста настолько, насколько это вообще возможно. Затем Антуан стал говорить, что единственным его подлинным достоянием является его мать. Он назвал мою бабку своим оплотом, своей опорой, своим вторым «я». Наконец он произнес слова, которые в высшей степени взволновали меня. — Не будь у меня моей матери, — сказал он, — я не жил бы. Я понял тогда, насколько глубоко он был привязан к моей бабушке. Мне вдруг живо вспомнились все те леденящие душу истории об испорченном ребенке Антуане, которые рассказывали мне мои тетки. Бабушка действительно донельзя избаловала его. Однако им, казалось, было хорошо вместе. Я видел, как они сидели часами, она держала его голову на коленях, как будто он все еще был ребенком. Я не видел, чтобы моя бабушка общалась с кем-либо так долго. Настал день, дней Антуан вдруг стал много писать. Он принялся за постановку пьесы в местном театре, пьесы, автором которой был он сам. Когда представление состоялось, оно имело шумный успех. Местные газеты печатали его стихи. Было похоже на то, что он попал в полосу вдохновения. Но спустя всего несколько месяцев этому пришел конец. Редактор местной газеты публично обвинил его в плагиате и опубликовал статью в подтверждение вины Антуана. Моя бабушка, естественно, не хотела и слышать о недостойном поведении своего сына. Она объясняла происходящее проявлением глубокой зависти. Все жители этого города завидовали элегантности ее сына, его блеску. Они завидовали его темпераменту и уму. Бесспорно, он был воплощением элегантности и хороших манер. Но он определенно был плагиатором, в этом не было никакого сомнения. Антуан никогда ни перед кем не объяснялся в своем поведении. Я слишком любил его, чтобы спрашивать об этом. У меня просто недоставало смелости. Мне кажется, у него были на то свои причины. Но что-то, казалось, прорвалось; с того момента мы жили, если можно так выразиться, галопом. День ото дня в доме происходили столь разительные перемены, что я уже привык чего-то ждать, то ли хорошего, то ли плохого. Однажды вечером моя бабушка внезапно вошла в комнату Антуана. В ее взгляде была такая суровость, какой я никогда за ней не замечал. Когда она говорила, губы ее дрожали. — Случилось нечто ужасное, Антуан, — начала она. Антуан остановил ее. Он попросил ее дать ему возможность объясниться. Она резко оборвала его. — Нет, Антуан, нет, — сказала она твердо. — Это не связано с тобой. Это касается лишь меня. В это столь трудное для тебя время случилось нечто более важное. Антуан, сынок, мое время кончилось. — Я хочу, чтобы ты понял, что это неизбежно, — продолжала она. — Я должна уйти, а ты должен остаться. Ты — итог всего, что я сделала в этой жизни. Хороший ли, плохой, Антуан, ты — вся моя суть. Дай этому возможность показать себя. Как бы то ни было, мы в конце концов будем вместе. А ты действуй, Антуан, действуй. Делай как знаешь, неважно что, делай, пока можешь. Я увидел, как Антуана мучительно передернуло. Он весь сжался, все мышцы его тела, куда-то ушла вся его сила. Его проблемы были рекой, теперь же его, по-видимому, вынесло в океан. — Обещай мне, что не умрешь, пока не придет твой срок! — прокричала она ему. Антуан кивнул. На следующий день бабушка по совету своего советника-мага продала все свои земли, бывшие весьма обширными, и передала деньги своему сыну Антуану. Последовавшим за этим утром я стал свидетелем сцены, удивительней которой я не наблюдал за все десять лет своей жизни: Антуан прощался со своей матерью. Сцена была нереальной, как кинофильм, нереальной в том смысле, что казалась придуманной, написанной неким писателем и поставленной неким режиссером. В роли декораций выступал внутренний дворик дедовского дома. Главным героем был Антуан, его мать играла ведущую женскую роль. В этот день Антуан уезжал. Он направлялся в порт, где собирался успеть на итальянский лайнер и отправиться в увеселительный трансатлантический круиз в Европу. Он был, как всегда, элегантен. У дома его ожидало такси, водитель которого беспокойно сигналил. Я был свидетелем последнего лихорадочного вечера Антуана, когда он отчаянно пытался сочинить стихотворение, посвященное своей матери. — Чепуха, — сказал он мне. — Все, что я пишу, — чепуха. Я ничто. Я уверил его — хотя кто я был такой, чтобы уверять его в этом, — что все, что он пишет, великолепно. В какой-то момент меня понесло, и я перешел границы, которых никогда прежде не переходил. — Перестань, Антуан, — закричал я. — Я куда большее ничтожество! У тебя есть мать, у меня же нет ничего. Все, что ты пишешь, прекрасно! Очень вежливо он попросил меня покинуть его комнату. Я выставил его глупцом, советующимся с никчемным мальчишкой, и горько сожалел о взрыве своих чувств. Мне хотелось, чтобы он остался моим другом. На Антуане было его элегантное пальто, наброшенное на правое плечо. Одет он был в красивейший зеленый костюм английского кашемира. Тут заговорила моя бабушка. — Тебе нужно торопиться, дорогой, — сказала она. — Время дорого. Тебе пора. Если ты не уедешь, эти люди убьют тебя ради денег. Она имела в виду своих дочерей и их мужей, пришедших в ярость, обнаружив, что мать практически лишила их наследства, а этот отвратительный Антуан, их заклятый враг, собирается уехать со всем, что по праву им принадлежало. — Прости, что я заставляю тебя пройти через все это, — извиняющимся тоном проговорила бабушка, — но, как тебе известно, время не считается с нашими желаниями. Антуан заговорил своим чеканным, хорошо поставленным голосом. Больше чем когда-либо он был похож на актера. — Одну минуту, мама, — сказал он. — Я хочу прочесть кое-что, написанное для тебя. Это было благодарственное стихотворение. Закончив чтение, он умолк. Воздух, казалось, дрожал от переполненности чувствами. — Это было прекрасно, Антуан, — вздохнула бабушка. — Ты выразил все, что хотел сказать. Все, что я хотела услышать. На какое-то мгновение она приумолкла. Затем ее губы расплылись в тонкой улыбке. — Это плагиат, Антуан? — спросила она. Улыбка, которой Антуан ответил матери, была столь же лучезарной. — Разумеется, мама, — ответил он. — Разумеется. Они обнялись, плача. Гудение рожка такси, казалось, стало еще более нетерпеливым. Антуан взглянул на меня, прячущегося под лестницей. Он легонько кивнул мне, как бы говоря: «До свидания. Будь внимателен». Затем он развернулся и, не взглянув более на мать, побежал к двери. Ему было тридцать семь, но выглядел он на все шестьдесят, казалось, он несет на своих плечах огромную тяжесть. Не дойдя до двери, он остановился, услышав голос матери, в последний раз напутствовавшей его. — Не оглядывайся, Антуан, — сказала она. — Никогда не оглядывайся. Будь счастлив и действуй. Действуй! В этом все дело. Действуй! Та сцена наполнила меня странной грустью, не ушедшей и по сей день, — в высшей степени неизъяснимой меланхолией, которую дон Хуан объяснил тем, что я в первый раз узнал тогда, что наше время когда-нибудь закончится. На следующий день моя бабушка отправилась со своим советником, слугой и камердинером в путешествие к таинственному месту, называвшемуся Рондонией, где ее советник-маг собирался найти для нее лекарство. Бабушка была неизлечимо больна, а я даже не знал об этом. Она так и не вернулась, и дон Хуан объяснил, что продажа всего своего имущества и передача денег Антуану была величайшим магическим актом, предпринятым ее советником, чтобы избавить ее от забот о членах своей семьи. Они были так разозлены на мать за ее поступок, что их не заботило, вернется она или нет. У меня было чувство, что они даже понимали, что больше не увидят ее. Стоя на этой плоской горной вершине, я вспомнил три этих случая своей жизни так, как будто они произошли всего мгновение тому назад. Поблагодарив этих троих, я вернул их на эту вершину. Когда я закончил, мое одиночество стало невыносимым. Я заплакал. Дон Хуан терпеливо объяснил мне, что одиночество неприемлемо для воина. Он сказал, что воины-путешественники могут положиться на то, на что обращают всю свою любовь, всю свою заботу, — на эту чудесную Землю, нашу мать, являющуюся основой, эпицентром всего того, что мы собой представляем, и всех наших дел, той самой сущностью, к которой все мы возвращаемся, той самой, что позволяет воинам-путешественникам отправиться в свое окончательное путешествие. Затем дон Хенаро стал совершать акт магического намерения в поддержку моего предприятия. Он выполнил серию удивительных движений, лежа на животе. Он превратился в светящуюся каплю, которая, казалось, плыла по земле, как по воде. Дон Хуан сказал, что таким образом дон Хенаро обнимает огромную Землю и что, несмотря на разницу в размерах. Земля ощутила его объятия. Действия дона Хенаро и объяснения дона Хуана способствовали тому, что на смену моему одиночеству пришла огромная радость. — Я не могу смириться с мыслью о твоем уходе, дон Хуан, — услышал я свой голос. Звук моего голоса и сказанные мной слова привели меняв замешательство. Еще большее огорчение я почувствовал, когда начал непроизвольно всхлипывать, побуждаемый жалостью к самому себе. — Что со мной, дон Хуан? — пробормотал я. — Я никогда не знал такого состояния. — С тобой происходит то, что твое осознание вновь достигло пальцев твоих ног, — ответил он, смеясь. Я совершенно утратил контроль над собой и полностью отдался чувствам подавленности и отчаяния. — Я хочу остаться один, — пронзительно вскрикнул я. — Что со мной происходит? Во что я превращаюсь? — Пусть все идет своим чередом, — мягко сказал дон Хуан. — Чтобы покинуть этот мир и предстать перед неведомым, мне понадобится вся моя сила, все мое терпение, вся моя удача. Но прежде всего мне будет нужна вся стальная выдержка воина-путешественника. Чтобы остаться и продолжить путь, как подобает воину-путешественнику, тебе понадобится все то же, что и мне. Путь, в который мы отправляемся, нелегок, но остаться ничуть не легче. Чувства захлестнули меня, и я поцеловал ему руку.. — Ну-ну-ну! — сказал он. — Ты еще башмаки мне почисть! Охватившая меня мука из жалости к себе превратилась в чувство ни с чем не сравнимой утраты. — Ты уходишь! — пробормотал я. — Боже мой! Навсегда уходишь! В этот момент дон Хуан проделал со мной то, что постоянно проделывал, начиная с первого дня нашего знакомства. Он надул щеки, как будто задержав дыхание после глубокого вдоха, хлопнул меня по спине левой рукой и сказал: — Встань на цыпочки! Поднимись! В следующее мгновение я вновь обрел над собой полный контроль. Я понял, чего от меня ждут. Я больше не колебался и перестал беспокоиться о себе. Меня не заботило, что произойдет со мной после того, как дон Хуан покинет меня. Я знал, что его уход неизбежен. Он посмотрел на меня, и его глаза сказали мне все. — Мы больше никогда не будем вместе, — мягко сказал он. — Тебе больше не нужна моя помощь, да я и не хочу тебе ее предлагать, поскольку ты достоин того, чтобы называться воином-путешественником, и ты плюнешь мне в глаза, если я предложу ее тебе. С определенного момента единственной отрадой для воина-путешественника становится его уединенность. Точно так же я не хотел бы, чтобы ты пытался помочь мне. Раз уж я должен уйти, я ухожу. Не думай обо мне, ведь я не буду думать о тебе. Если ты настоящий воин путешественник, будь безупречен! Заботься о своем мире. Почитай его, защищай его даже ценой собственной жизни! Он двинулся прочь от меня. Этот момент был выше жалости к себе, слез, счастья. Он кивнул головой, то ли прощаясь, то ли давая знать, что понимает мои чувства. — Забудь о себе, и ты не будешь бояться ничего, на каком бы уровне осознания ты ни оказался, — сказал он. В порыве легкомыслия ему захотелось поддразнивать меня до самого конца. Он делал это в последний раз в этом мире. Он протянул ко мне ладони и растопырил пальцы, как ребенок. Затем он вновь сжал их. — Чао! — сказал он. Я знал, что выражать печаль и сожалеть о чем-либо было бессмысленно, но мне было нелегко стоять просто так, когда дону Хуану пришло время уходить. Мы оба были вовлечены в необратимый энергетический процесс, который никто из нас не в силах был остановить. С другой стороны, мне хотелось присоединиться к дону Хуану, идти с ним куда угодно. Мое сознание прочертила мысль, что, если я умру, он возьмет меня к себе. Затем я увидел, как дон Хуан Матус, Нагваль, уводит за собой пятнадцать других видящих, своих компаньонов, своих подопечных, своих друзей, и они исчезают в дымке с северной стороны горы. Я видел, как каждый из них превращается в светящуюся сферу и они все вместе возносятся над горой и плывут над ней, подобно призрачным огням. Как и предсказывал дон Хуан, они сделали круг над горой, в последний раз охватив эту удивительную землю доступным лишь им взглядом. Затем они исчезли. Я знал, что мне следует делать. Мое время кончилось. Со всех ног я бросился к обрыву и прыгнул в пропасть. На мгновение мое лицо обдало ветром, после чего милосердная тьма поглотила меня, подобно величавой подземной реке.

 

— 17 —

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Я смутно ощутил громкий звук мотора; казалось, газовали на месте. Я подумал, что служители загоняют машину на стоянку, расположенную позади дома, где у меня была служебная квартира. Шум стал таким громким, что в конце концов заставил меня проснуться. Я выругал про себя парней, решивших припарковаться как раз под окнами моей спальни. Мне было жарко, я вспотел и чувствовал себя вымотанным. Я сел на краю кровати и, ощутив сильнейшую судорогу в икрах, — тут же их растер. Судорога была очень сильной, и я испугался, что у меня будут огромные синяки. Как автомат, я двинулся в ванную поискать какую-нибудь мазь. Я не мог идти, у меня кружилась голова. Я упал, чего со мной никогда прежде не случалось. Когда я немного пришел в себя, то почувствовал, что синяки на икрах совершенно перестали меня волновать. Я всегда был почти что ипохондриком. Необычная боль в икрах, вроде той, что я чувствовал сейчас, легко могла ввергнуть меня в душевное расстройство. Я подошел к окну, чтобы закрыть его, хотя больше не слышал шума. Я увидел, что окно было заперто и снаружи было темно. Была ночь! В комнате было душно. Я отворил окна, не понимая, зачем закрыл их. Ночной воздух был прохладным и свежим. Автостоянка была пуста. Мне пришло в голову, что шум мог быть вызван автомобилем, газовавшим на аллее, отделявшей ее от моего дома. Я перестал ломать себе над этим голову и пошел досыпать. Я лег поперек кровати, свесив ноги на пол. Мне хотелось уснуть в таком положении, чтобы восстановить кровообращение в болевших икрах, но не был уверен, лучше опустить их или же приподнять, положив на подушку. Когда я собрался устроиться поудобнее и снова уснуть, мое сознание пронзила мысль, заставившая меня непроизвольно вскочить. Я же прыгнул в пропасть в Мексике! Следующая мысль была похожа на развитие логической цепочки: коль скоро я сознательно прыгнул в пропасть, чтобы умереть, я должен быть теперь призраком. Как странно, подумал я, что мне довелось после смерти вернуться в облике привидения в свою a+c&%!-c№квартиру на углу улицы Уилшир и бульвара Уэствуд в ЛосАнджелесе. Неудивительно, что мои ощущения были совсем другими. Но если я призрак, думал я, то почему ощущаю дуновение свежего воздуха и боль в икрах? Я потрогал простыни на своей кровати. Они показались мне совершенно реальными. То же было и с ее металлической сеткой. Я прошел в ванную и посмотрел на себя в зеркало. Взглянув на меня, можно было легко решить, что я призрак. Выглядел я ужасно. Глаза мои запали, под ними проступали огромные черные круги. Я был то ли иссушен, то ли мертв. Инстинктивно я стал пить воду прямо из-под крана. Я вполне мог ее глотать. Я делал глоток за глотком, как будто не пил несколько дней. Я почувствовал, что глубоко дышу. Я был жив! Ей-богу, я был жив! У меня не осталось ни тени сомнения на этот счет, но это почему-то не улучшило моего настроения. Неожиданная мысль молнией вспыхнула в моем уме: я умер и вновь воскрес. Я отнесся к ней равнодушно — она ничего для меня не значила. Отчетливость этой мысли казалась полу-знакомой. Это была псевдопамять, не имевшая ничего общего с ситуациями, в которых моя жизнь подвергалась опасности. Скорее, это было подспудное знание о чем-то таком, что никогда не происходило и не имело оснований приходить мне в голову. У меня не было сомнений насчет того, что я прыгнул в пропасть в Мексике. Сейчас же я находился в своей квартире в Лос-Анджелесе, более чем за три тысячи миль от этого места, и ничего не помнил о своем возвращении. Действуя автоматически, я налил воды в ванну и уселся в нее. Теплоты воды я не почувствовал; я продрог до костей. Дон Хуан учил меня, что в кризисные моменты вроде этого нужно использовать в качестве очистительного фактора проточную воду. Вспомнив об этом, я забрался под душ. Больше часа я лил на себя теплую воду. Мне захотелось спокойно и рассудительно разобраться в том, что со мной произошло, но мне это не удалось. Мысли, казалось, улетучились из моего сознания. Думать я не мог, но был переполнен ощущениями, непостижимым образом возникавшими в моем теле. Я мог лишь чувствовать их приливы и пропускать их сквозь себя. Единственное осознанное действие, на которое я оказался способен, — это одеться и выйти на улицу. Я отправился позавтракать — на это я был способен в любое время дня и ночи — в ресторан Шипа на улице Уилшир, расположенный через дом от меня. Я так часто ходил от своего дома к Шипу, что мне на этом пути был знаком каждый шаг. В этот раз тот же путь был для меня совершенно внове. Я не ощущал своих шагов. Как будто мои ноги были окутаны ватой, или же тротуар был застелен ковром. Я почти скользил. Внезапно я очутился у дверей ресторана, сделав, как мне показалось, всего два или три шага. Я знал, что смогу поглотить пищу, так как смог пить воду в квартире. Я также знал, что смогу разговаривать, поскольку, моясь под душем, прочистил горло и чертыхался все то время, пока на меня лилась вода. Я как обычно вошел в ресторан и сел у стойки. Ко мне подошла знакомая официантка. — Ты неважно выглядишь сегодня, дорогой, — сказала она. — Ты часом не подхватил грипп? — Нет, — ответил я, стараясь придать голосу бодрость. — Я слишком много работал. Я не спал круглые сутки, писал статью для студентов. Кстати, какой сегодня день? Она посмотрела на часы и сообщила мне дату, объяснив, что это специальные часы с календарем, подарок дочери. Она также сказала мне время — было четверть четвертого утра. Я заказал бифштекс и яичницу, жареный картофель и хлеб с маслом. Когда официантка отправилась выполнять заказ, на меня нахлынула новая волна страха: а не привиделось ли мне, что я прыгнул в пропасть в Мексике в сумерках минувшего дня? Но пусть даже прыжок был галлюцинацией, как смог я вернуться в Лос-Анджелес из такой дали всего за десять часов? Я что, проспал эти десять часов? Или же в течение этого времени я летел, скользил, плыл — или что-нибудь еще — в ЛосАнджелес? О путешествии обычными средствами от места, где я прыгнул в пропасть, до Лос-Анджелеса не могло быть и речи, так как только на то, чтобы добраться оттуда до Мехико, ушло бы два дня. Еще одна странная мысль посетила меня. Она обладала той же ясностью, что и подсознательная уверенность в том, что я умер и воскрес, и была столь же мне чуждой: моя целостность теперь необратимо утрачена. Я действительно умер, тем или иным образом, на дне этого ущелья. У меня не укладывалось в голове, что я жив и завтракаю у Шипа. Мне не под силу было мысленно вернуться в свое прошлое и проследить непрерывную последовательность событий так, как ее обычно прослеживает человек, вглядываясь в свое прошлое. Единственное объяснение, пришедшее мне в голову, состояло в том, что я последовал указаниям дона Хуана; я сдвинул свою точку сборки в положение, предотвратившее мою смерть, и вернулся в Лос-Анджелес из своего внутреннего безмолвия. Ничего другого я придумать не смог. Впервые в жизни такой ход мыслей оказался для меня целиком приемлемым и совершенно удовлетворительным. Он ничего не объяснял, но определенно указывал на сознательную процедуру, испробованную мной прежде в менее критических обстоятельствах, и эта, казалось бы, нелепая мысль совершенно успокоила все мое существо. В моем уме появилось несколько очень ясных мыслей. Они удивительным образом проясняли запутанные вопросы. Первая из них была связана с тем, что тревожило меня все это время. Дон Хуан сказал, что это вполне характерно для магов-мужчин — неспособность запомнить события, происшедшие в состоянии повышенного осознания. Дон Хуан описывал состояние повышенного осознания как кратковременное смещение точки сборки, которое он всякий раз вызывал у меня, сильно ударяя меня по спине. Этим смещением он помогал мне охватить энергетические поля, обычно находившиеся на периферии моего осознания. Иными словами, энергетические поля, обычно находившиеся на краю моей точки сборки, на время этого смещения оказывались в ее центре. Такого рода смещение имело для меня два последствия — чрезвычайное обострение мыслей и восприятия и неспособность вспомнить, вернувшись к нормальному осознанию, что же происходило, пока я был в таком измененном состоянии. Мои взаимоотношения с другими учениками дона Хуана являли собой пример обоих этих последствий. У меня были спутники, товарищи по окончательному путешествию. Я взаимодействовал с ними только в состоянии повышенного осознания. Четкость и границы нашего взаимодействия были потрясающи. Расплачиваться же за это приходилось тем, что в повседневной жизни от них оставались лишь болезненные псевдовоспоминания, приводившие меня в отчаяние и вызывавшие беспокойные ожидания неизвестно чего. Можно сказать, что в обычной жизни я жил в постоянном ожидании кого-то, кто должен был внезапно возникнуть передо мной, то ли появившись из административного здания, то ли наскочив на меня из-за угла. Куда бы я ни направлялся, мой взор поневоле рыскал повсюду в поисках несуществующих людей, которые, однако, существовали как никто другой. Пока я сидел в то утро у Шипа, все, что происходило со мной в состоянии повышенного осознания за все годы, проведенные с доном Хуаном, вплоть до мельчайших деталей вновь превратилось в непрерывное воспоминание. Дон Хуан жаловался, что мужчина-маг, являющийся нагвалем, из-за размеров своей энергетической массы волей-неволей оказывается разделен на части. Он говорил, что каждый такой фрагмент занимал особую часть общего поля восприятия, и события, которые он переживал в каждом таком фрагменте, должны были однажды воссоединиться в цельную, осознанную картину всего, что происходило в течение его жизни. Глядя мне в глаза, он сказал, что для этого объединения требуются годы, и ему известны случаи, когда нагвали так и не достигали полного сознательного охвата своей деятельности и жили разделенными. То, что я пережил в это утро у Шипа, превосходило все, что могло привидеться мне в самых буйных фантазиях. Дон Хуан время от времени говорил мне, что мир магов не является неизменным, где каждое слово окончательно и бесповоротно, а представляет собой мир непрекращающихся колебаний, где ничто не должно приниматься как данность. Прыжок в пропасть настолько изменил мою познавательную способность, что я смог допускать возможности, казавшиеся прежде удивительными и неописуемыми. Но все, что я мог сказать об объединении своих познающих фрагментов, было лишь приближением к реальности. В то роковое утро у Шипа я пережил нечто бесконечно более мощное, чем в день, когда впервые увидел течение энергии во Вселенной, в день, который закончился для меня тем, что я перенесся из университетского городка в свою постель без того, чтобы добираться домой так, как того требовала моя познавательная система, чтобы все событие представлялось реальным. У Шипа я воссоединил все фрагменты своей сущности. В каждом из них я действовал в высшей степени уверенно и последовательно и все же не имел ни малейшего представления о том, как мне это удавалось. Это была, по существу, гигантская головоломка, и установка на место каждого ее кусочка производила невыразимый эффект. Я сидел у стойки ресторана Шипа, исходил потом, безрезультатно раздумывал и настойчиво задавал себе вопросы, на которые не существовало ответов. Как все это было возможно? Как я мог быть разделен таким образом? Кто мы на самом деле? Вне сомнения, мы не те, кем большинство из нас себя считает. Я — по крайней мере, некая сердцевина меня — обладал воспоминаниями о событиях, никогда не происходивших. Я не мог даже плакать. — Маг плачет, когда он фрагментирован, — как-то сказал мне дон Хуан. — В целостном состоянии его охватывает такая дрожь, что может даже убить его. Меня охватила именно такая дрожь! Я сомневался, что когда-либо встречусь со своими спутниками. Мне казалось, что все они остались с доном Хуаном. Я был один. Мне хотелось думать об этом, оплакивать эту утрату, погрузиться в облегчающую душу печаль, как я всегда поступал. Но я не мог. Мне нечего было оплакивать, не о чем печалиться. Ничто не имело значения. Все мы были воинами-путешественниками, и всех нас поглотила бесконечность. Все это время я внимательно прислушивался к тому, что дон Хуан говорил о воинах-путешественниках. Мне чрезвычайно нравилась эта метафора, и я соглашался с ней, но лишь на чисто эмоциональном уровне. Но я никогда не понимал, что он на самом деле подразумевает под ней, несмотря на то, что он множество раз объяснял мне ее смысл. В ту ночь, у стойки ресторана Шипа, я понял, о чем говорил дон Хуан. Я был воиномпутешественником. Лишь энергетические факты были важны для меня. Все остальное было приправой к ним, не имевшей никакого значения. Когда я сидел в эту ночь в ожидании заказа, в моем мозгу вспыхнула еще одна отчетливая мысль. Я ощутил, как на меня накатывается волна сопереживания, волна солидарности с предпосылками учения дона Хуана. Я наконец достиг его цели: я был заодно с ним так, как никогда прежде. Дело ни в коем случае не было в том, что я чуть ли не воевал с доном Хуаном и его представлениями, которые были революционными для меня, поскольку не удовлетворяли мое линейное мышление западного человека. Скорее, причиной было то, что последовательность, с которой дон Хуан излагал свое учение, всегда пугала меня до полусмерти. Его подготовленность представлялась мне догматизмом. Именно это впечатление заставляло меня искать объяснений и выполнять все так, как будто я был закосневшим верующим. Да, я прыгнул в пропасть, сказал я себе, и не погиб, потому что, прежде чем достигнуть дна ущелья, я позволил темному морю осознания поглотить себя. Я подчинился ему без страха и сожаления. И это темное море снабдило меня всем необходимым для того, чтобы не умереть, а очутиться в своей постели в Лос-Анджелесе. Еще два дня назад такое объяснение ничего бы не значило для меня. В три часа ночи в ресторане Шипа оно было для меня всем. Я стукнул рукой по столу так, как будто был в комнате один. Люди смотрели на меня и понимающе улыбались. Я не обращал на них внимания. Мое сознание мучилось неразрешимой дилеммой: я был жив, несмотря на то gb. десять часов назад прыгнул в пропасть, чтобы погибнуть. Я знал, что такого рода дилемму ни за что не разрешить. Мое обычное сознание требовало линейного объяснения, линейные же объяснения были невозможны. Проблема была в нарушении непрерывности. Дон Хуан говорил, что это нарушение магическое. Я знал это теперь со всей возможной определенностью. Как прав был дон Хуан, когда говорил, что для того, чтобы остаться, мне понадобятся вся моя сила, все мое терпение и, прежде всего, стальная выдержка воина-путешественника. Мне хотелось думать о доне Хуане, но я не смог. Кроме того, я совсем не беспокоился о доне Хуане. Казалось, между нами был гигантский барьер. Я был совершенно уверен в тот момент, что чуждая мне мысль, подбиравшаяся ко мне с самого момента моего пробуждения, была правильной: я был чем-то другим. Перемена произошла со мной в момент прыжка. В противном случае я наслаждался бы мыслями о доне Хуане, тосковал бы о нем. Я ощутил бы даже что-то вроде негодования из-за того, что он не взял меня с собой. Это было бы моим нормальным «я». Мысль эта крепла, пока не заполонила собой всю мою сущность. После этого от моего прежнего «я» не осталось и следа. Мною овладело новое настроение. Я был один! Дон Хуан оставил меня внутри сна как своего агента. Я почувствовал, как мое тело начинает утрачивать свою жесткость; оно постепенно становилось гибким, и наконец я смог дышать глубоко и свободно. Я громко рассмеялся. Меня не заботило, что люди пялятся на меня, уже не улыбаясь. Я был один и ничего не мог с этим поделать! Я физически ощутил, как вхожу в коридор, коридор, обладавший собственной силой. Этим коридором был дон Хуан, неслышный и необъятный. В этот раз я впервые почувствовал, что в доне Хуане не было ничего физического. Для сентиментальности и страстей не оставалось места. Я никоим образом не мог ощутить его отсутствия, так как он был здесь, он был обезличенным чувством, вовлекшим меня внутрь себя. Коридор оказался для меня испытанием. Я почувствовал воодушевление, легкость. Да, я мог двигаться по нему, один или в компании, пожалуй, вечно. И это не было для меня ни обязанностью, ни развлечением. Это было чем-то большим, чем окончательное путешествие: неизбежный удел воина-путешественника, это было началом новой эры. Мне нужно было бы разрыдаться от осознания того, что я нашел этот коридор, но этого не произошло. Я стоял перед лицом вечности, находясь в ресторане Шипа! Как необычно! Я ощутил холодок в спине и услышал голос дона Хуана, который говорил, что Вселенная поистине непостижима. В этот момент задняя дверь ресторана, ведущая к автостоянке, открылась, и вошел странн







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.