Здавалка
Главная | Обратная связь

УХОД И ВОЗВРАЩЕНИЕ СТЕФАНА 15 страница



По пути к высотке, на которой стояли гаубицы, они должны были проходить мимо погоста. Кладбищенский люд по старой привычке хранил свое добро у мертвецов. Сейчас Нуник, Вартук и Манушак и вся братия, собрав имущество, взваливали туго набитые старьем мешки на спину. Сато помогала им. Нельзя сказать, чтобы переселение сильно встревожило этот народ. Две последние могилы были аптекаря Грикора и сына Багратяна. Могила Грикора, согласно его последней воле, не была обозначена. На могильном холмике Стефана торчал грубо сколоченный деревянный крест. Отец прошел рядом с могилой, даже не взглянув в ту сторону.

Была уже глубокая ночь, но отсвет от пожара, словно красный свод, нависал над Дамладжком. Можно было подумать, что горит большой город, а не несколько десятков шалашей да несколько деревьев.

На полпути, там, где уже начинался подъем на поросшую травой высотку, на которой стояли гаубицы, случилось нечто вовсе неожиданное. Габриэл и Шатахян остановились. Плетущиеся за ними люди бросились наземь. С высоты, размахивая ружьями, бегом спускалась цепочка каких-то фигур. Различить можно было только силуэты. Казалось, они подавали подходившим какие-то знаки. Турки? Большинство в этой темени бросилось искать хоть какое-нибудь прикрытие. Но резко выделившиеся на фоне зарева тени нерешительно приближались. Человек тридцать с фонарями. Габриэл различил: впереди себя они толкали связанного. Он сделал несколько шагов навстречу. Шагах в пяти от себя он узнал в связанном Саркиса Киликяна.

Очевидно, это была какая-то отколовшаяся кучка дезертиров. Они бросились перед Багратяном на колени, они бились лбом о землю. Древняя поза покаяния и самоуничижения. Что еще говорить? Как оправдываться? Все пути им были отрезаны. А ведь веревки, которыми связан Киликян, – неплохое доказательство, что они раскаиваются в чудовищности содеянного, вот, мол, они привели с собой козла отпущения и готовы принять любое наказание. Кое-кто из этих дезертиров с какой-то почти детской поспешностью сваливал награбленное к ногам Багратяна. Среди украденных вещей можно было увидеть и магазины с патронами, и все, что было извлечено из Трех шатров. Но Габриэл видел только Киликяна.

Сами дезертиры заставили встать Киликяна на колени. Он откинул голову. В зыбком свете пожарища можно было хорошо различить его черты. Спокойные глаза так же мало выражали желание жить, как и желание умереть. Они следили за своим судьей безо всякого волнения. Багратян наклонился к этому чудовищно молчаливому лицу. И даже сейчас он не мог подавить в себе какую-то симпатию, смешанную с долей уважения, которую всегда испытывал, видя Киликяна.

А что, этот Киликян, этот призрак-зритель действительно был во всем виноват? Все равно! Не вынимая револьвера из кармана, Габриэл снял его с предохранителя. И вдруг резким движением поднес его ко лбу дезертира. Осечка! А Киликян даже не закрывал глаза. Только дрогнули губы и ноздри. Это было похоже на подавленную улыбку. Багратяну показалось – этот выстрел-осечку он направил в самого себя. Когда он второй раз нажал курок, то почувствовал такую слабость, что вынужден был отвернуться.

Так умер Саркис Киликян. Он прожил непостижимую жизнь меж тюремных стен. Еще малым ребенком он спасся от турецкой резни и от турецкого залпа, а, став мужчиной, погиб от руки соплеменника.

Габриэл махнул дезертирам – идите, мол, за мной.

Двое из раскаявшихся дезертиров навязались разведать расположение турецких войск. В своем донесении они усугубили и без того горькую правду. Быть может, жалкое состояние этого отребья, к тому же ожидавшего кары, заставляло преувеличивать факты, возможно, они, преувеличивая вражеские силы, пытались уменьшить собственную вину. Да и как же нескольким десяткам дезертиров устоять перед хитрым обходным маневром турецких регулярных войск?

Габриэл Багратян смотрел куда-то мимо разведчиков, и так и не сказал ни слова. Он-то понимал, что большая доля вины лежит на нем самом. Это он пренебрег предостережениями и не произвел перегруппировку преступного гарнизона…

Самвел Авакян со своей ударной группой дружинников давно уже присоединился к Багратяну. Прошел примерно час, и через высотку и все иссеченное расселинами плато до самого леса и вплоть до скал растянулись две неплотные линии дружинников – одна в затылок другой. Если даже молодые бойцы с Северного сектора выдохлись, чего же тут говорить о стариках резерва. Они валились, как гнилые бревна, там, где им приказано было залечь, – не засыпая и не бодрствуя. Приказ набросать из земли и камней нечто вроде бруствера, чтобы хотя бы прикрыть голову, почти никто не выполнил. А Габриэл, после того как обошел всю линию от бойца к бойцу и установил перед этим безнадежно длинным фронтом редкую цепь передовых постов, отправился к гаубицам. Весь рельеф Дамладжка, да и все расстояния и все ориентиры он держал в голове. Потому-то он и мог в своем блокноте сразу же отметить все прицельные данные для Южного бастиона.

После знойного, как в пустыне, дня наступила первая осенняя ночь, а с нею и неожиданный холод. Габриэл сидел один у орудий, прислугу которых он отправил спать. Авакян раздобыл ему одеяло, но он не закутался в него – все тело горело, казалось, вот-вот отлетит голова, уж очень она была легкой. Габриэл вытянулся и лежал, не бодрствуя и не засыпая. Глаза его были устремлены в красное небо. Отсвет пожара делался все шире, все глубже. В голове стучал назойливый вопрос: как давно горит алтарь? Какое-то время он, должно быть, не осознавал себя, ибо вдруг что-то поблизости разбудило его. Впрочем, в самом мгновении пробуждения – сказочно бесконечном мгновении! – было так много узнавания, так много материнской благодати; что он и не желал полного пробуждения. А единение пробуждающегося с тем, кто находился рядом, было так велико, что появление реальной Искуи даже разочаровало его, ибо оно принесло с собой осознание неизбежного. При виде Искуи он прежде всего подумал, о Жюльетте. Целую вечность он не видел жены, да и не думал о ней. Первый его тревожный вопрос был:

– А Жюльетта? Что с Жюльеттой?

Собрав последние силы, Искуи еле добрела сюда. Все происшедшее растворилось, как в тумане. И только одно жгло ее непрестанно: почему он не приходит? Почему бросил меня? Почему не зовет в последний час? Однако все ее вопросы задохнулись, потонули в этом его вопросе о Жюльетте. В ответ она только молчала. Прошло довольно много времени, прежде чем она взяла себя в руки и в отрывочных словах поведала обо всем, что произошло на площадке Трех шатров: о налете дезертиров, о смерти Шушик, о ранении Арама, рассказала и о том, как доктор Петрос тщетно уговаривал Жюльетту, чтобы она позволила Геворку снести ее на берег. Жюльетта подняла крик и все говорила, что не уйдет из своей палатки… А раненый Арам все еще лежит там…

Габриэл не сводил глаз с неблекнущего огромного пятна на небе.

– Так даже лучше… До утра ничего не произойдет… Времени еще достаточно… Ночь под открытым небом могла бы убить Жюльетту…

Что-то в этих словах сделало больно Габриэлу. Он щелкнул карманным фонариком. Однако израсходованная батарея дала не больше света, чем дал бы светлячок. И ночь казалась еще темней, чем все предыдущие, несмотря на трагически красный небосвод и то и дело взлетавшие над Котловиной Города языки пламени. Габриэл едва различал Искуи рядом с собой. Он тихо дотронулся до нее и испугался – какие же ледяные, какие истощенные были ее щеки и руки! Прилив нежности захлестнул его! Подняв одеяло, он укутал девушку.

– Как давно уже ты ничего не ела, Искуи?

– Майрик Антарам приносила нам поесть, – солгала она, – мне ничего не надо.

Габриэл прижал Искуи к себе, надеясь вернуть блаженный миг пробуждения, вызванный ее близостью.

– Так странно было и так хорошо, когда я только что проснулся и ты стояла рядом. Как давно ты не была со мной, Искуи, сестричка моя!.. Я так счастлив, что ты пришла, Искуи… Я счастлив, Искуи…

Лицо ее медленно склонилось к нему, как будто она была слишком слаба, чтобы прямо держать голову.

– Ты же не пришел… Вот я и пришла сама… Уже настал последний час, правда?

Голос его звучал глухо, как во сне:

– Думаю, что настал…

В ответных словах Искуи звучало усталое и все же упрямое требование своего права:

– Ты же знаешь, о чем мы с тобой говорили… и что ты мне обещал, Габриэл?

– Может быть, у нас еще целый день впереди, – сказал он, и его слова возвратили ее из далекого одиночества. С глубоким вздохом она повторила их, как слова-подарок:

– … целый день впереди…

Все теплей делалась рука, обнимавшая его.

– У меня большая просьба к тебе, Искуи… Мы же много говорили об этом… Жюльетта намного несчастнее, чем мы оба…

Она отвернулась. А Габриэл взял ее больную руку в свою и все гладил и целовал ее.

– Если ты меня любишь, Искуи… Жюльетта так бесконечно одинока… так бесчеловечно одинока…

– Она ненавидит меня… не выносит… Не хочу ее видеть…

Рука его почувствовала, как судорога сотрясала ее.

– Если ты любишь меня, Искуи… Прошу тебя, останься с Жюльеттой… Как только взойдет солнце, вам следует покинуть палатку. Я тогда буду спокойнее… Она безумна, а ты здорова… Мы снова увидимся, Искуи…

Голова ее упала на грудь. Искуи беззвучно рыдала. Вдруг он шепнул ей:

– Я люблю тебя, Искуи… Мы будем вместе…

Немного погодя она попыталась встать:

– Я пойду…

Он удержал ее:

– Подожди еще, Искуи. Побудь со мной… Ты так нужна мне…

Наступило долгое молчание. Он ощутил тяжелую неподвижность своего языка. Нарастала стучащая боль в голове. Череп его, до этого легкий, как воздушный шар, превратился в громадную свинцовую пулю. Габриэл сник, как будто его снова ударили прикладом… Глаза Саркиса Киликяна, серьезные и апатичные, его тупой взгляд, устремленный на него. А где Киликян теперь? Разве он, Габриэл, не приказал унести труп? Все, что произошло за последние часы, представлялось Габриэлу чуждым, как какой-то нелепый слух…

Габриэл погрузился в тягостное раздумье, все это время он ошу-щал себя центром чудовищной головной боли, волнами набегавшей на него… А когда он наконец испуганно очнулся, Искуи уже поднялась. Он в ужасе нащупал часы.

– Который час?.. Иисус Христос!.. Нет, время, время! Зачем мне одеяло? Ты же дрожишь от холода. Нет, ты права, лучше тебе уйти сейчас, Искуи… Ты пойди к Жюльетте… У вас еще пять, даже шесть часов… Я пришлю вам Авакяна… Доброй ночи, Искуи… Возьми одеяло, прошу тебя, ради меня возьми!.. Мне оно не нужно…

Он еще раз обнял её. Ему чудилось, что она ускользает, подобно невесомой тени. Он еще раз обещал:

– Это не прощание, Искуи. Мы будем вместе…

Когда Искуи уже ушла и он собрался снова лечь, у него вдруг сжалось сердце: она так слаба, что неспособна идти! Руки и ноги у нее замерзли. Ее тело хрупко и немощно. Она же сама больна! А он отослал ее к Жюльетте!

Габриэл корил себя, что не прошел с Искуи хотя бы небольшую часть этого – такого мрачного и коварного – пути. Он вскочил и побежал с высотки, крича:

– Искуи! Где ты? Подожди меня!

Никакого ответа. Она ушла уже далеко и не слышала его голоса.

Со стороны горящего лагеря все еще доносились гул и треск. Бог знает откуда при подобной бедности огонь брал так много пищи: уже глубокая ночь, а он все такой же шумный и говорливый. Теперь уже горели все деревья и кустарники, росшие неподалеку от лагеря. Быть может, турок завтра встретит второй пожар горы?

Габриэл прошел несколько шагов в сторону площадки Трех шатров. Так и не нагнав Искуи, он повернул обратно и медленно побрел к орудиям. Его часы – он заводил их регулярно, единственная привычка из того большого мира, – не показывали еще и часа. Но заснуть ему уже не удалось.

Около трех часов после полуночи пожар в Городе стал затихать. Кое-где еще рдели тлеющие ветки, и время от времени вспыхивали языки пламени, эти свидетели миновавшего. Деревья, правда, еще горели, но и здесь уже был виден предел. В небе же пламенело зарево: пожар пережил свою первопричину. Громадное красное пятно не исчезало. Должно быть, туман впитал в себя отсвет огня и удерживал его, будто нечто материальное…

Габриэл разбудил Авакяна. Студент спал прямо на земле, тут же, возле гаубиц. И так крепко, что Багратяну пришлось долго трясти его. Доброту человека определяют по тому, как он ведет себя, когда его будят. Авакян кого-то оттолкнул и, ничего не понимая, приподнял голову. Но как только он понял, что перед ним сам шеф, вскочил и смущенно улыбнулся в темноту, словно извиняясь за столь крепкий сон. Его готовность исполнить приказ была гораздо большей, чем позволяло его полусонное состояние. Габриэл протянул ему бутылку, в которой еще оставалось немного коньяку:

– Выпейте, Авакян… Смелей! Вы мне сейчас очень нужны. У нас не будет больше времени поговорить друг с другом…

Они сели спиной к Городу и так, чтобы наблюдать за постами вдоль новой оборонительной линии. Кое у кого из дружинников были затемненные фонари. Эти загадочные огоньки как-то вяло передвигались то в одну, то в другую сторону. Ветра по-прежнему не чувствовалось.

– А я не спал ни минуты, – признался Габриэл, – много думал, несмотря на эту шишку, а она дает о себе знать, черт бы ее побрал.

– Жаль. Вам надо было поспать, господин Багратян.

– Зачем? День, который мы так успешно отодвигали, настал. Да, я хотел вам сказать, Авакян, – и вам должны быть благодарны люди. Мы с вами неплохо поработали вместе. Вы самый надежный человек, которого я когда-либо встречал. Простите за эти глупые слова, все это, конечно, гораздо больше…

Авакян сделал смущенный жест. Но Габриэл положил ему руку на колено:

– Когда-нибудь ведь надо откровенно поговорить друг с другом… И когда же, как не сейчас.

– Эти псы, дезертиры, все уничтожили, – видимо, желая скрыть свое смущение, сказал студент, но Багратян как бы отодвинул все прошлое:

– Об этом нам незачем больше думать. Когда-нибудь это должно было случиться… А все ожидаемое на этом свете, как правило, наступает обычно самым неожиданным образом… Но не об этом я хотел говорить… Послушайте, Авакян, у меня такое чувство и, признаюсь, весьма определенное, что для вас все кончится благополучно. Почему – я и сам не знаю. Возможно, это и нелепо, но я вас опять видел в Париже, Авакян. Один дьявол знает, каким образом вы туда попали, вернее, каким образом вы туда попадете…

В темноте тихо светился бледный лоб домашнего учителя.

– Но это нелепо, извините, господин Багратян. Чем все это кончится для вас, тем оно кончится и для меня. Ничто другое и невозможно.

– Почему же?.. Конечно, трезво рассуждая, вы правы. Но предположим, что эта нелепица сбудется и вам удастся каким-то образом уйти отсюда…

Габриэл прервал себя, напряженно всматриваясь в пустоту, как будто он там хорошо видел счастливое будущее Авакяна. Затем он достал бумажник и положил его рядом:

– Я совсем не собирался оставлять вас здесь, а хотел послать вновь в Северный сектор. Когда вы с Нурханом – я спокоен. Но все это теперь безразлично. Вы должны мне оказать гораздо большую услугу, Авакян. Я прошу вас остаться с женщинами. Я имею в виду мою жену и мадемуазель Товмасян. И это связано с тем предчувствием, которое я испытываю относительно вас. Возможно, что вы счастливчик и принесете счастье. Сделайте все, что можете! И особенно позаботьтесь о том, чтобы сразу после восхода солнца очистили палатки. Позаботьтесь и о том, чтобы мадам снесли с горы как можно бережнее. И пожалуйста, возьмите для этого кого-нибудь другого, не Геворка. Я не могу думать о его руках! Возьмите Кристофора и Мисака…

Самвел Авакян стал возражать. Предстоит последний бой, и он будет необходим, как никогда. Столько важных вопросов еще надо решить… Совестливый адьютант принялся перечислять сотни дел, которые он еще должен сделать. Но командующий нетерпеливо прервал его:

– Нет и нет! Ничего не надо больше делать. Оставьте это мне. Здесь вы мне больше не нужны. Ваша служба тем самым окончена, Авакян. Такова моя просьба и мое настоятельное желание.

И он вручил Авакяну запечатанный конверт:

– Я передаю вам свое завещание, друг мой. Оно останется у вас до тех пор, покуда мадам не выздоровеет. Вы меня понимаете? Я рассчитываю на свое предчувствие относительно вас. Вот чек в Лионский банк. Я ведь даже не знаю, за сколько месяцев я должен вам жалованье! Разумеется, вы вполне правы считать меня безумцем. В нашем положении подобные расчеты абсурдны. Но я педант. Возможно, правда, что все это одно суеверие, а я немного колдун, понимаете? Да так оно и есть – немного-то я колдую!..

Рассмеявшись, Габриэл вскочил. Теперь он производил впечатление

свежее и уверенное.

– Если я вас переживу – ни завещание, ни чек не действительны.

Итак, соберитесь с силами.

Смех его звучал нарочито. Авакян, держа бумаги подальше от себя, вновь запротестовал. Но Габриэл гневно оборвал его:

– Ступайте, прошу вас, мне гак будет легче.

Последние часы перед рассветом тянулись бесконечно долго. Стиснув зубы, Багратян всматривался в редеющую темноту. При первой же возможности он установил прицел на Южный бастион. Густой утренний туман долго не рассеивался.

Совершенно неожиданно из него вдруг вырвалось раскаленное гневное солнце.

Габриэл встал по-уставному справа от гаубицы на одно колено и со злостью дернул запальный шнур.

Удар! Рывок лафета назад! Огонь, дым, вой удаляющегося снаряда, сжатые до твердости кристалла секунды ожидания – все вместе принесло освобождение. С выстрелом гаубицы разрядилось и тяжкое, непереносимое напряжение в душе командующего.

По какой же причине столь осмотрительный военачальник Муса-дага принялся транжирить невосполнимые снаряды еще до того, как турки перешли в наступление? Хотел ли он разбудить или напугать противника? Хотел ли поднять дух своих дружин? Надеялся ли одним выстрелом так опустошить ряды турок, что они не посмели бы подняться в атаку? Ничего подобного! Не было у Габриэла Багратяна тактических соображений, когда он дергал запальный шнур, – было только одно: он не мог больше ждать! То был крик боли, его упрямой стойкости, крик о помощи, полуликующий, полутрагический крик, ибо ночь миновала! Но не только он, все эти обессилевшие, замерзшие люди, лежавшие каждый в своей ячейке, чувствовали себя точно так же. С искаженными лицами они прислушивались, ожидая ответа. Выдвинутые вперед посты поднялись на ближайшие высоты, но, сколько хватало глаз, все плато, весь Дамладжк лежал перед ними мертвым. Турки, по-видимому, еще не покинули своих исходных позиций, в том числе и на севере. Но ответ все же последовал. Правда, до этого прошло некоторое время, и Габриэл Багратян успел сделать еще два выстрела! И тогда раздался невероятный громовой удар. Никто ничего не мог понять – что это, откуда? Что-то прошуршало высоко в небе, заполнив все нагорье от Амануса до Эль-Акра, а где-то вдали, должно быть, в долине Оронта, послышался глухой разрыв. И этот великий гром родился на море.

Еще ночью армянские общины без всякого определенного порядка разместились на берегу под крутой морской стеной Дамладжка. Тер-Айказун приказал мухтарам доставить ему учители Гранта Восканяна живым или мертвым. Душа вардапета была полна одним жгучим желанием – отомстить за поруганный закон, отомстить за чудовищное предательство. Для Тер-Айказуна учитель и «комиссар» был предателем в гораздо большей степени, чем Саркис Киликян. Тер-Айказун готов был собственными руками задушить черного Коротышку. Никогда еще никто не видел вардапета в таком состоянии. Он сидел среди йогонолукцев, которые расположились вдоль тропы, спускавшейся к морю, – там, где на небольшом клочке росла трава или редкий кустарник. Уронив голову на колени, Тер-Айказун никому не отвечал, порой только рывком выпрямлялся, размахивал кулаками и выкрикивал чудовищные проклятия, при этом слезы гнева катились по его лихорадочно красным щекам.

Товмас Кебусян устроился на спасенном от пожара одеяле и бессмысленно качал своей лысой головой. Рядом с ним сидела его половина и верещала фальцетом. Это, мол, он сам виноват во всем. Если бы он вовремя съездил в Антакье в хюкюмет, конечно же, каймакам сделал бы исключение для такой богатой и уважаемой семьи, как Кебусяны. И теперь сидели бы они в мире и покое в уютном доме на обвитой плющом деревянной веранде… Кебусян не обращал внимания ни на упреки жены, ни на приказ вардапета. Да и кого посылать, чтобы взять под стражу учителя? Все, кто еще мог кое-как двигаться, остались с Багратяном.

А Грант Восканян тем временем прятался неподалеку от Скалы-террасы. И не один – к нему присоединились приверженцы его религии самоубийства. В эти дни и месяцы среди армянской нации можно было найти не одного проповедника самоубийства. Все тело народное извивалось в мертвой хватке. Самоубийством кончали даже те, кто был в полной безопасности. Не только обреченные на поругание женщины топились в водах Евфрата, в европейских городах армяне в каком-то непостижимо едином порыве накладывали на себя руки. Но на самом Муса-даге до сих пор не было ни одного случая самоубийства. Достаточно удивительно, если учесть полностью развалившуюся жизнь в лагере, ежедневную смертельную опасность, сознание неизбежности чудовищного конца, медленную голодную смерть пяти тысяч человек! И даже в эту ночь за Восканяном последовало только четыре жалких его приверженца: один мужчина и три женщины. Мужчине, ткачу из Кедер-бега, было лет пятьдесят, но вид у него самого был что ни на есть немощного старца. Среди ремесленников армянской долины ткачи составляли как бы отдельное сословие, – из-за слабого телосложения они не подходили ни для пополнения дружин, ни для тяжелых работ, которые выполнялись резервом. Как и все обделенные, они являлись благодатным объектом для всякой нелепой агитации – как религиозной, так и политической.

Проповедь добровольной смерти нашла горячий отклик в душе Маркоса Арцруни – так звали ткача. Из женщин старшая была уже матроной, потерявшей всю свою семью, но две другие были еще молоды. У одной из них накануне от голода умер на руках ребенок. Вторая – меланхоличная особа, немного не в своем уме, замужем не была и происходила из богатой йогонолукской семьи.

Гонимый страхом, Восканян еще во время мятежа бежал в это укромное место. Маркос Арцруни, «апостол пророка», выследил его и привел, к учителю трех женщин, жаждавших выполнить завет. На миру, как говорится, и смерть красна! Ткач оказался апостолом неумолимым, из тех, которые не терпят, чтобы пророк отступал от учения хотя бы на йоту. Вот уже несколько дней он регулярно навещал учителя в его тайнике, дабы укрепить свою новую веру.

Все пятеро сидели под большим камнем, закрывавшим подступы к Скале-террасе. Они мерзли и потому сидели, прижавшись друг к другу. Грант Восканян еще раз кратко изложил свои взгляды как на жизнь, так и на смерть. Но сегодня его слова звучали заученно и фальшиво. Казалось, и пронзительный голос великого молчальника звучал уже не так резко. Но иногда он сам разогревался от собственных слов, должно быть, ради того, чтобы не разочаровать своего «апостола». Восканян сидел рядом с меланхоличной девушкой, между прочим, довольно миловидной, немало удивляясь тому, что за несколько минут до принятия самого возвышенного решения, на которое способен человек, податливая близость женского тела может действовать столь живительно. Но как бы то ни было, он довольно уверенно отвечал матроне, которая доверчиво спросила учителя, человека безусловно ученого, – каковы последствия самоубийства для пребывания на том свете?

– Это ведь большой грех, учитель. Большой. И иду я на это только чтобы встретиться со своими, и поскорей встретиться. А что если мне вдруг не позволят их повидать, и я навечно останусь в преисподней? Это ж правда, очень большой грех?..

Восканян поднял свой острый, слабо светившийся в темноте носик:

– Ты только вернешь природе то, что природа дала тебе.

Эти многозначительные слова, очевидно, доставили ткачу Арцруни немало удовольствия. Выпятив свою тощую цыплячью грудь, он прокаркал:

– Это он тебе хорошо выдал, старая… Хочешь со своими встретиться, можешь и до завтра подождать. Турки тебя не пропустят. А для гарема ты уже никому не нужна. Я, к примеру, ждать не желаю. Сыт по горло…

Женщина, скрестив руки на груди, нагнулась вперед.

– Иисус Христос простит меня… Одному богу все известно…

Тем самым и учителю была подброшена великолепная реплика.

– Одному богу все известно? – повторил он. – Если уж прощать его за то, что он сотворил этот мир, то только по одной причине – ничего, ну ничегошеньки-то он не знал… Вши мы для него, поняли? И без нас у него дел хватает.

А «апостол» Арцруни повторил с издевкой:

– … Без нас у него дел хватает… Ясно теперь?.. Вши мы для него…

Наш же пророк, утомленный собственным остроумием, обратился к матроне, столь боящейся греха:

– Как ему заботиться о тебе, когда он – это глупость в твоей башке.

Ткач несколько мгновений хлопал глазами, потом, вдруг громко вскрикнув от восторга, ударил себя по ляжкам и принялся раскачиваться, как молящийся мусульманин:

– Только в твоей башке вся эта глупость, старая… Поняла или как?.. Только в твоей башке… вот ты и выплюнь ее, выплюнь!

Богохульство и смех Арцруни вызвали у молодой матери страшное возбуждение. Она вспомнила, как из ее рук вырвали окоченелый трупик. И тот, кто это сделал, один из санитаров, сразу убежал, должно быть, чтобы выкинуть ее трехлетнего сыночка. Многие часы потом она искала трупик, но его, вероятно, сбросили в море. Хорошо бы! Вот мать и хотела теперь поскорее встретиться с сыном в том же море. Она вскочила, выкрикивая:

– Чего вы тут без конца говорите! Часами только и делаете, что говорите! Идемте, наконец!

Учитель прикрикнул на нее:

– Очередь должна быть.

Миновала полночь, когда они принялись устанавливать очередь.

Арцруни предложил бросать жребий. Но Восканян сказал, что первыми должны пойти женщины, так уж положено, сначала старшая, затем та, что помоложе, и под конец самая младшая. Решение свое он ничем не мотивировал, но так как никто из женщин не возражал, на том и порешили. Жребий же под конец он решил бросить только для себя и своего «апостола». Судьба решила против него, а впрочем, если угодно, то и за него, ибо определила ему место впереди ткача.

Все еще не чувствовалось ветра. Где-то далеко внизу ворчало неспокойное море. Темень была такая, что казалось – ее можно потрогать. С предельной осторожностью, передвигаясь ощупью, учитель добрался до края Скалы-террасы. Дрожащей рукой установил фонарь. Сколько спокойствия было в этом маленьком пятнышке света, обозначавшем границу между этим и тем миром! Восканян поспешил ретироваться. А затем, как опытный церемонийместер преисподней, приглашающим жестом указал в направлении фонаря.

Матрона постояла несколько минут на коленях, без конца осеняя себя крестом. Потом, встав, мелкими шажками двинулась вперед и исчезла, даже не вскрикнув. Молодая мать сразу же последовала за ней. Она даже взяла разбег и канула в темноту, не успев вскрикнуть… Меланхолическая девушка долго колебалась. Под конец даже попросила учителя подтолкнуть ее. Но Восканян решительно воспротивился оказать ей эту услугу. Тогда девушка на четвереньках поползла к краю. Там она снова задумалась. Потом вдруг схватила фонарь и опрокинула его. Фонарь покатился в никуда… Вместо того, чтобы оставаться на месте или отползти, девушка протянула руки за фонарем, наклонилась вперед, потеряла равновесие… Долго еще был слышен ее жуткий крик: несчастная зацепилась за какой-то выступ, прежде чем исчезнуть в глубине…

Восканян и Арцруни молча стояли в темноте. Так прошло довольно много времени. Предсмертный крик меланхолической девушки еще терзал мозг учителя. Апостол напомнил:

– Учитель, твоя очередь!

Но Грант Восканян все думал. Затем не очень уверенно сказал:

– Фонаря нет. А в темноте я не собираюсь этого делать. Подождем рассвета. Теперь уже немного осталось.

Ткач вполне справедливо заметил:

– Учитель, в темноте же легче!

– Может быть, тебе легче, но не мне, – гневно отрезал «пророк». – Мне нужен свет!

Должно быть, Маркос Арцруни удовлетворился этим несколько выспренним ответом. Он стоял совсем близко к Восканяну, и как только учитель делал хотя бы малое движение, хватал его за фалды. То были грязные и рваные остатки некогда роскошного сюртука, который Восканян заказал себе, надеясь переплюнуть Гонзаго и возвыситься в глазах Жюльетты. Хватка, которой Арцруни вцепился в своего «пророка», свидетельствовала одновременно и о страхе, и о преданности, и о недоверии. Так-то Грант Восканян стал пленником своего собственного учения! Раз он даже сделал попытку вскочить и убежать, не тут-то было, ткач мигом водворил его на место. Нет, не было у него никакой возможности избавиться от своего ученика.

Когда, казалось бы, по прошествии целой вечности в предрассветных сумерках обозначился край скалы, Арцруни встал и скинул куртку:

– Так вот что, учитель, темень сгинула.

Восканян потягивался и зевал так, как будто он долго и крепко спал, потом, не торопясь, поднялся. Очень обстоятельно сморкался, прежде чем, сопровождаемый «апостолом», сделал несколько шагов вперед. Но, не дойдя до края, обернулся:

– Лучше будет, если ты первым пойдешь, ткач.

Жалкий Арцруни в грязной рубахе настороженно приблизился к Восканяну:

– Почему я, учитель? Мы бросили жребий – первому тебе досталось идти. Все три бабы ушли впереди нас.

Заросшая физиономия Восканяна побелела:

– Почему, спрашиваешь? Потому что я хочу быть последним. Не желаю, чтобы ты потом удрал и посмеивался в кулачок!







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.