Здавалка
Главная | Обратная связь

ПРИНАДЛЕЖНОСТЬ СЕБЕ (СВОЕОБРАЗИЕ) 2 страница



Христианское мировоззрение постепенно вообще пере­именовало все честные слова в бесчестные: так почему же нам теперь не восстановить честный смысл бесчестных слов? Так, по-немецки слово «Schimpf» (позор) в старину обозначало шутку, но для христианского ригоризма все удовольствия превратились в лишения, ибо он не понимает шуток; слово «Frech» (дерзость) означало прежде только «храбрый», «Frevel» (святотатство) означало только отвагу. Известно, как долго недолюбливали слово «разум».

Наш язык весьма приноровился к христианской точке зрения, и всеобщее сознание еще слишком христианское для того, чтобы не пугаться всего нехристианского, как чего-то несовершенного и злого. Вот почему в таком презрении у нас «своекорыстие».

Своекорыстие в христианском смысле означает приблизи­тельно следующее: я забочусь о том, полезно ли что-либо мне как чувственному человеку. Но разве в чувственности все мое своеобразие? Разве я следую своему собственному, настояще­му назначению, когда отдаюсь во власть чувственного? Я принадлежу себе только тогда, когда не нахожусь во власти чувственности, так же как во власти чего-либо другого (Бога, человека, начальства, закона, государства, церкви и т. д.), а сам овладеваю собою. То, что полезно мне, самобытному или самому себе принадлежащему, того и домогается мое своеко­рыстие.

Впрочем, нам приходится ежеминутно верить в столь опороченное своекорыстие, как победная сила. На заседании 10 февраля 1844 года Велькер внес предложение о независи­мости судей и доказывал в пространной речи, что судьи, которых можно отрешить от должности, переместить и уволить в отставку, и вообще члены суда, которых администрация может «сократить и подтянуть», не могут пользоваться дове­рием, утратят общее уважение. «Все судейское сословие, – воскликнул Велькер, – деморализуется подобной зависимос­тью! Это значит, что судьи признают для себя более выгодным постановлять судебные приговоры в духе министерства, чем в духе истинной законности. Как же бороться с этим? Не убеждать ли судей в том, что их продажность позорна, и потом надеяться, что они устыдятся и станут ставить интересы право­судия выше собственной корысти? Нет, на такую романтичес­кую доверчивость народ не способен, ибо он чувствует, что своекорыстие сильнее всякого иного побуждения. Пусть поэто­му остаются судьями те же люди, что и прежде, хотя мы вполне убедились, что они поступали, как эгоисты; не следует только в дальнейшем поощрять их своекорыстие продажностью право­судия. Судьи должны быть настолько независимы от правитель­ства, чтобы они могли постановлять правильные приговоры, не нарушая этим своих личных разумно-понятых интересов, полу­чая хорошее содержание и пользуясь уважением граждан».

Итак, Велькер и баденские граждане сочтут себя только тогда в безопасности, когда смогут рассчитывать на своекорыс­тие. Что же сказать о бесчисленном множестве фраз о беско­рыстии, которые постоянно раздаются из их уст?

К делу, которое я выполняю своекорыстно, я отношусь иначе, чем к тому, которому я служу бескорыстно. Можно установить следующий отличительный знак: против первого я могу погрешить или совершить грех, а против второго я могу лишь поступать нерадиво, отталкивать от себя, лишать себя его, то есть могу поступать неблагоразумно. С обеих точек зрения рассматривается и свобода торговли: ее признают частью такой свободой, которая в зависимости от обстоятельств может быть дарована или отнята, частью такой, которая при всяких обсто­ятельствах должна считаться святыней.

Если я интересуюсь чем-нибудь не самим по себе и домогаюсь этого не ради его самого, то оно мне нужно исключительно своей целесообразностью, полезностью, то есть ради какой-нибудь другой цели, например, устрицы привлекают меня своим вкусом. Так не должно ли все быть для эгоиста средством, конечная цель которого – он сам, и должен ли он защищать и поддерживать то, что ему совершенно не нужно, например, должен ли пролетарий поддерживать государство?

Своеобразие обнимает собою все самобытное и восстанав­ливает доброе имя всего того, что опорочено христианством. Но своеобразие не пользуется никаким посторонним масшта­бом и вообще оно не есть идея вроде свободы, нравственности, человечности и т. д. Оно только описание – собственника.

 

СОБСТВЕННИК

 

Можно ли сказать, что я прихожу к себе и ко всему мне принадлежащему через либерализм?

Кого либерал считает равным себе? Человека. Будь только человеком – а это ведь ты и есть, – и либерал назовет тебя своим братом. Ему нет дела до твоих личных мнений и личных глупостей, ему бы лишь увидеть в тебе человека.

Мало обращая внимания на то, чем ты являешься сам по себе, даже при строгом следовании своему принципу, не придавая этому серьезного значения, он видит в тебе только то, что ты представляешь собою вообще. Иными словами: он видит в тебе не тебя, а род, не Ивана или Степана, а человека, не действительного или единственного, а твое существо, не тебя во плоти, а дух.

Как Иван ты не был бы ему равен, так как он – Степан и, следовательно, не Иван. А как человек ты то же самое, что и он. И так как ты, как Иван, для него как бы не существуешь, поскольку он именно либерал, а не бессознательный эгоист, то он очень облегчил себе «братскую любовь»: он любит в тебе не Ивана, о котором он ничего не знает и знать не хочет, а человека.

Видеть в тебе и во мне «человека» соответствует христи­анскому мировоззрению, согласно которому человек для чело­века только понятие (например, призванный к блаженству).

Истинное христианство объединяет нас еще под менее общим понятием: мы – «сыны Божий, водимые Духом Божиим». Не все, однако, могут похвалиться, что они – сыны Божий, напротив, дух, свидетельствующий нашему духу, что мы – сыны Божий, открывает также и то, кто есть сын лукавого. Чтобы быть сыном Божиим, человек, следовательно, должен не быть сыном дьявола. Отцовство Божие не простирается на некоторых людей. Но для того, чтобы быть сынами человечес­кими, людьми, мы должны принадлежать к человеческому роду, быть особями этого рода. Что я представляю собою, не касается тебя как твердого либерала; это – мое частное дело, достаточ­но того, что мы оба – дети одной и той же матери, то есть человеческой породы, как «сын человеческий» я подобен тебе.

Что я для тебя? Быть может, телесное «я», как я хожу и стою? Ничуть. Это телесное «я» со всеми своими мыслями, решениями и страстями в твоих глазах «частное дело», тебя не касающееся, «предмет в себе». «Предметом для тебя» является лишь «я» как понятие, как родовое понятие, лишь человек как таковой, который, так же, как он, зовется Иваном, мог бы называться Петром или Михаилом. Ты видишь во мне не меня во плоти, а нечто недействительное, призрак, то есть «человека».

«Равными нам» мы в течение христианских столетий объявили самых разных людей, но всегда в меру того духа, который мы от них ожидали, например: всякого, в ком можно было предположить жажду искупления, а потом всякого, в ком проявляется дух правдивости; наконец, каждого, в ком есть человеческий дух и человеческое лицо. Так видоизменялся принцип «равенства».

Пониманием равенства, как равенства человеческого духа во всяком случае, установили равенство, включающее в себя всех людей, ибо кто мог бы отрицать, что мы, люди, имеем человеческий, то есть никакой другой дух, кроме человеческого.

Но разве это повело нас вперед сравнительно с началом христианской эпохи? Тогда предполагалось, что у нас божест­венный дух, теперь – человеческий. Но если божественный дух не исчерпывал нас, то как может всецело выразить нас дух человеческий? Фейербах, например, полагает, что он нашел истину, – тем, что свел божественное к человеческому. Нет, если нас мучил Бог, то «человек» способен угнетать нас еще мучительнее. Коротко говоря: то, что мы люди, – это самое незначительное, неважное в нас и имеет только значение, поскольку оно – наше свойство, наша собственность. Правда, я, между прочим, и человек, подобно тому, как я, например, и живое существо, следовательно, животное (animal) или европе­ец, берлинец и т. д. Но тот, кто уважал бы меня только как человека или берлинца, тот лично мне выказывал бы довольно мало почтения. Почему? Потому что он уважал бы не меня, а лишь одно из моих свойств.

То же самое относится и к духу. Христианский дух или дух честности, или другой дух, в том же роде, конечно, может быть моим приобретенным свойством, то есть моей собственностью, но я не этот дух: он мой, но я не его.

В либерализме, таким образом, сказывается преемствен­ность старого христианского пренебрежения к «я», к живому Ивану. Вместо того, чтобы признать меня таким, каков я в действительности, обращают исключительное внимание на мою собственность, на мои свойства и вступают со мной в честный союз только во имя того, чем я владею, как бы заключают брачный союз не с тем, что я представляю собой, а с тем, что у меня есть. Христианину нужен мой дух, либералу моя человечность.

Но если дух, который рассматривают не как собственность моего телесного «я», а как само «я» – призрак, то и «чело­век», который признается не как мое свойство, а как мое подлинное «я», – не что иное, как привидение, идея, понятие.

Поэтому и либерал также вертится в заколдованном кругу, как и христианин. Ты – человек, потому что дух человечества, то есть человек обитает в тебе, как ты – христианин, если в тебе обитает дух Христа. Но так как он присущ тебе как второе, хотя и настоящее или «лучшее», иное «я», то он остается для тебя посторонним, и ты должен стремиться стать вполне человеком.

Столь же бесплодное стремление, как и стремление хрис­тианина стать блаженным духом.

Теперь, после того как либерализм взял своим знаменем человека, можно сказать, что этим только сделан последний вывод из христианства и что христианство в действительности не ставило себе с самого начала никакой иной задачи, кроме осуществления «человека», «истинного человека». Отсюда и проистекает заблуждение, будто христианство придает беско­нечную ценность человеческому «я», что сказывается, напри­мер, в учении о бессмертии, в заботах о спасении души. Нет, оно придает ценность только человеку в отвлеченном смысле. Только человек бессмертен, и я бессмертен только потому, что я – человек. Христианство должно было действительно учить, что ничто не погибает, подобно тому как либерализм провозгла­шает, что все равны как люди; но та вечность, как и это равенство, относилась только к человеку во мне, а не ко мне. Только как носитель и вместитель человека я не умираю, так же как «не умирает король». Людовик умирает, но король остает­ся; я умираю, но мой дух, человек, остается. Для того, чтобы вполне отождествить меня с человеком, нашли и выставили требование, чтобы я был «истинно родовым существом»*.

(* Бауэр Б. Еврейский вопрос. Брауншвейг, 1842, с. 61.)

Религия человека– только последняя метаморфоза хрис­тианской религии. Либерализм – религия, так как он отделяет мое существо от меня и ставят его надо мной, так как он в той же мере возвышает «человека», в какой другая какая-нибудь религия возвеличивает своего бога или кумира, так как он делает из моего – потустороннее, так как он вообще делает из моего, из моих свойств и моей собственности нечто чуждое, а именно «сущность», словом, он ставит меня ниже человека и этим создает для меня «призвание», но и по форме либерализм проявляет себя как религия, когда он требует для этого высшего существа, для человека, ревностной веры, «веры, которая наконец докажет свою пламенную и совершенно необъяснимую преданность». Но так как либерализм – религия человека, то исповедующий ее относится терпимо к представителям всякого другого исповедания (католического, иудейского и т. д.), подобно тому как Фридрих Великий терпимо относился ко всякому, исполнявшему долг верноподданного, какой бы путь он ни избрал для спасения своей души: Эту религию хотят теперь сделать общей для всех и отделить ее от всех других, признаваемых «частным делом и частным безумием», к которо­му, однако, должно относиться в высшей степени широко и терпимо, ввиду его несущественности.

Эту религию можно назвать государственной, или, вер­нее, религией «свободного» государства, не в прежнем смысле, то есть не как пользующуюся предпочтениями и преимущества­ми перед всеми другими в государстве, а как ту религию, принадлежности к которой «свободное государство» не только имеет право, но и обязано требовать от граждан, хотя бы каждый из них в частности был евреем, христианином или еще кем-нибудь иным. Эта религия исполняет в государстве ту же роль, как уважение к семейному началу в семье. Для того, чтобы семья признавалась и сохранялась такой, какая она есть, для всех ее членов кровная связь должна быть священной, каждый член семьи должен чувствовать благоговение перед узами кровного родства для того, чтобы каждый родственник стал в его глазах священным. Точно так же и член государственной общины должен считать святыней эту общину, и то понятие, которое для государства – самое высокое, должно быть наи­высшим и для него.

Но какое понятие наивысшее для государства? Разумеется, понятие истинно человеческого общества, в которое может быть принят членом всякий, кто действительно человек, а не не-человек. Как бы велика ни была терпимость государства, но в отношении к нечеловеческому терпимость прекращается. И все же, этот «не-человек» – тоже человек, все же «нечеловеч­ное» – тоже человечное: нечто такое, что свойственно только человеку, а не животному, то есть нечто «человечески возможное». Но, хотя не-человек – тоже человек, государство все-таки его исключает из своей среды, то есть запирает его в тюрьму, превращает из гражданина в заключенного, я по теории коммунистов – в обитателя дома умалишенных или больницы.

Сказать в нескольких сухих словах, что такое «не-человек» довольно легко: это такой человек, который не соответствует понятию человека, так же как нечеловеческое несоизмеримо с (понятием человеческого. Логика называет это «нелепым суж­дением». Разве возможно было бы сказать, что можно быть человеком, не будучи человеком, если бы не признавалась гипотеза, что понятие человека отделимо от его бытия, сущ­ность – от явления? Говорят: хотя такой-то и человек по виду, но он все-таки не человек.

Такое «нелепое суждение» люди высказывали в течение длинного ряда веков. Более того, в течение этого долгого времени существовали только «не-люди». Кто из людей соот­ветствовал понятию человека? Христианство знает только одного человека – Христа, и он становится своей противопо­ложностью, не-человеком, то есть сверхчеловечным человеком, «богом». Действительный человек – лишь нечеловек.

Что такое люди, которые не-люди, как не призраки? Каждый действительный человек тем, что он не соответствует понятию человека, или тем, что он не «родовой человек», – только призрак. Но остаюсь ли я и тогда не-человеком, когда сведу до неотъемлемо присущего мне свойства человека, кото­рый превышал меня и был для меня потусторонним – моим идеалом, моей задачей, моей сущностью и понятием, так что человеком станет нечто другое – моя человечность, мое чело­веческое бытие, и если поэтому все, что я делаю, будет человечным, потому что я это делаю, а не потому, что сделанное мною соответствует понятию человека? Я в действительности человек и не-человек вместе, ибо я – человек, и в то же время – более чем человек, то есть я представляю собою «я» того, что составляет только мое свойство.

Наконец пришли к тому, что от нас требуют не только, чтобы мы были христианами, а чтобы были людьми, ибо, хотя мы и не могли никогда стать действительно христианами, а постоянно оставались «бедными грешниками» (Христос ведь был именно недосягаемым идеалом), однако же нелепость не так ясно сознавалась, самообман был более легким, чем теперь, когда нам, людям, действующим по-человечески и не могущим быть иными и действовать иначе, предъявляется требование быть людьми, «истинными людьми».

Наши современные государства, не отошедшие еще от наследия своей матери-церкви, продолжают налагать на граждан всякого рода обязательства (например, принадлежность к церкви), до которых, в сущности, государству нет никакого дела, но в общем они не отвергают своего истинно­го значения тем, что хотят считаться человеческими общест­вами, в которых человек как человек может быть членом, хотя и пользующимся меньшими преимуществами, чем другие члены. Большинство государств терпит у себя приверженцев всяких религиозных сект и принимают в число граждан людей без различия расы и национальности: евреи, турки, арабы и т. д. могут быть французскими гражданами; государство, таким образом, руководствуется при приеме граждан только тем, человек ли тот. Церковь, представляющая собой общину верующих, не могла бы принять в свое лоно всякого человека, а государство, как общество людей, может. Но когда государ­ство до конца осуществит свой принцип, по которому оно от каждого члена требует только, чтобы он был человеком (до сих пор даже в Северной Америке требуется, чтобы граждане признавали какую-нибудь религию, хотя бы только религию порядочности и честности), то этим оно выроет себе могилу. Пока оно будет воображать, что каждый из его граждан человек, они уже тем временем превратятся в эгоистов, и каждый из них будет пользоваться государством по своим эгоистическим силам для своих эгоистических целей. А эгоисты губят «человеческое общество», ибо они не относят­ся уже друг к другу как человек к человеку, а выступают эгоистически, как я против тебя и вас, совершенно отличных и враждебных моему «я».

Если государство должно рассчитывать на нашу человеч­ность, то это значит, что оно должно рассчитывать на нашу нравственность. Видеть друг в друге человека и относиться друг к другу как человек – это и называется нравственным образом действий. Это совершенно то же, что «духовная любовь» христианства. Если я именно в тебе вижу человека, как я в себе вижу человека и только человека, то я забочусь о тебе, как заботился бы о себе, ибо мы представляем математи­ческую формулу: А=С и В=С, следовательно, А=В, то есть я – ничто как человек, и ты – ничто как человек, следовательно, я и ты – одно и то же. Нравственность не мирится с эгоизмом, потому что она признает не меня, а только человека во мне. Если, однако, государство – общество людей, а не собрание многих «я», из которых каждое думает только о себе, то оно не может существовать без нравственности и должно придер­живаться ее.

Поэтому мы оба, государство и я, – враги. Меня, эгоиста, благо этого «человеческого общества» ничуть не интересует: я ничего ему не жертвую, а только пользуюсь им, обращая его в мою собственность и мое творение, то есть я уничтожаю его и создаю вместо него союз эгоистов.

Итак, государство проявляет свою враждебность по отно­шению ко мне тем, что требует, чтобы я был человеком, это предполагает, что я могу быть и не человеком и казаться ему «не-человеком»: оно вменяет мне в долг «быть человеком». Далее, оно требует, чтобы я ничего не делал, что ниспровергало бы его; его существование, следовательно, должно быть всегда свято для меня. Далее, я должен быть не эгоистом, а «честным и порядочным», то есть нравственным человеком. Словом, я должен быть по отношению к нему и его существованию бессильным, почтительным и т. д.

Такое государство – разумеется, еще не существующее, а которое должно быть только созданным, – идеал прогрессив­ного либерализма. Должно возникнуть истинное «общество людей », в котором есть место всякому « человеку ». Либерализм хочет придать реальность абстрактному понятию «Человек», хочет человека как таковою, то есть создать для него мир, и таковым, полагают, был бы мир человеческий или всеобъемлю­щее (коммунистическое) человеческое общество. Говорили: «Церковь могла считаться только с духом, а государство должно считаться с целым человеком»*. Но разве «человек» как отвлеченное понятие – не «дух»? Ядро государства и есть «человек как понятие», то есть нечто нереальное, и государ­ство само лишь «человеческое общество». Мир, который создает верующий человек (верующий дух), называется церко­вью, а мир, который создает человек (человеческий, или гуман­ный, дух) называется государством. Но это не мой мир. Я никогда не совершаю ничего отвлеченно человеческого, а совершаю всегда свое собственное, то есть мое человеческое Дело отличается от всякого иного человеческого дела, и только это различие делает его действительно моим, мне принадлежащим делом. Человеческое в нем – абстракция, и как таковая – дух, то есть отвлеченное существо.

(* Гесс М. Триархия. Дармштадт, 1&41, с. 76.)

Бруно Бауэр говорит в своем «Еврейском вопросе» (с. 84), что истина критики – конечная истина, та, которую искало христианство, она заключается в отвлеченном понятии «чело­век». Он пишет: «История христианского мира – история высшей борьбы за истину, ибо в ней и только в ней речь идет об открытии последней или первой истины; человека и свободы».

Хорошо, воспользуемся этим приобретением и примем человека как обретенный наконец результат христианской истории и вообще религиозных иди идеальных стремлений человека. Кто же человек? Я! Человек как таковой – заверше­ние и результат христианства, является как я началом и не использованным еще материалом новой истории, истории на­слаждений, сменившей историю самопожертвований, не исто­рии человека и человечности, а моей истории. Человек счита­ется чем-то всеобщим. Но именно Я и все эгоистическое действительно общее, так как все эгоисты и ставят себя выше всего. Иудейское не есть чисто эгоистическое, ибо иудей все же отдает себя Иегове, и христианское тоже не эгоистическое, так как христианин живет милостью Господа и подчиняет себя Ему. Человек в качестве иудея или христианина удовлетворяет только некоторые свои потребности, только определенное стремление, но не себя; это – «половинчатый эгоизм, ибо это – эгоизм получеловека, который наполовину сам, а напо­ловину иудей, или наполовину собственник себя и наполовину раб. Поэтому иудей и христианин всегда наполовину исключа­ют друг друга, то есть как люди они признают друг друга, как рабы – исключают, так как они – слуги двух различных господ. Если бы они могли быть всецело эгоистами, то они вполне исключили бы друг друга и тем теснее сблизились бы. Их позор не в том, что они исключают друг друга, а в том, что это происходит только наполовину. Бруно Бауэр, наоборот, пола­гает, что иудей и христианин могут увидеть друг в друге «человека» лишь в том случае, если они отрешатся от отдель­ной сущности, которая их разъединяет и обязывает к вечному обособлению, если они признают всеобщую сущность «челове­ка» и будут рассматривать ее как свою «истинную сущность».

По его толкованию, ошибка иудеев, как и христиан, заключается в том, что они хотят быть и обладать чем-то «особым» вместо того, чтобы быть только людьми и домогаться человеческого, а именно – «всеобщих прав человека». Он полагает, что их основное заблуждение заключается в уверен­ности, что они «привилегированные» и что они обладают «преимуществами», вообще – в самой вере в привилегии. Этому он противопоставляет всеобщие права человека.

Право человека...

Отвлеченный Человек есть человек вообще, и, следова­тельно, он – каждый человек. Итак, каждый человек должен владеть вечными правами человека, и, по мнению коммунистов, пользоваться ими в идеальном «демократическом» или, вернее, «антропократическом», строе.

Но ведь только Я имею все, что приобрету себе, как человек я не имею ничего. Хотят, чтобы все блага стекались в руки каждого человека только потому, что он носит титул «человека». Я же делаю ударение на «я», – а не на том, что я – человек.

Человек – это только мое свойство (собственность), как мужественность или женственность. В античном мире идеал заключался в том, чтобы быть в полном смысле слова мужчи­ной; главными добродетелями были virtus и arete, то есть мужественность.

Но что бы мы сказали о женщине, которая захотела бы быть только всецело «женщиной»? Это дано не всякой, и для некоторых это было бы недосягаемой целью. Женственностью же она все равно обладает от природы, это ее свойство, так что «истинной женственности» ей не нужно.

Я – человек, совершенно так же, как земля – планета. Так же, как смешно было бы утверждать, что задача земли – быть «истинной планетой», так смешно навязывать мне как призвание «обязанность быть» истинным человеком.

Когда Фихте говорит: «Я – это все», то слова его, по-видимому, вполне совпадают с моими взглядами. Но Я – не есть все, а Я разрушает все, к только саморазрушающееся, никогда не имеющее бытия, конечное Я – действительное. Фихте говорит об «абсолютном» Я. Я же говорю о себе, о преходящем Я.

Как легко предположить, что человек и Я – одно и то же, и тем не менее мы видим, например у Фейербаха, что выражение «человек» должно обозначить я или род, а не преходящее отдельное я. Эгоизм и человечность (гуманизм) должны бы означать одно и то же, но, по Фейербаху, единичный человек «индивид», может переступить только пределы своей индиви­дуальности, но не стать выше законов положительных опреде­лений сущности своего рода*. Однако род – ничто, и если единичный человек может подняться над своей индивидуаль­ностью, то именно как единичный человек; он существует лишь поскольку возвышается, поскольку не остается тем, что он есть, иначе для него наступил бы конец, смерть. Отвлеченный человек – только идеал, род – только то, что мыслится. Быть человеком не значит осуществлять идеал человека как такового (отвлеченного человека), а значит проявлять себя, единичного. Моей задачей должно быть не то, как я воплощаю общечелове­ческое, а то, как я удовлетворяю самого себя. Я сам – мой род, я свободен от норм, образца и т. д. Возможно, что мне удастся сделать из себя очень немногое, но это немногое – все, и оно лучше того, что я даю сделать из себя другим путем насилия надо мной, посредством дрессировки обычая, религии, закона, госу­дарства и т. д. Если уж говорить о лучшем, то лучше непослуш­ный, неблаговоспитанный ребенок, чем не по летам рассуди­тельное дитя, лучше строптивый, чем на все согласный человек. Неблаговоспитанный и строптивый еще могут развиться сооб­разно своей воле – они еще на пути, «разумный» и податливый человек определяется «родом», общими требованиями и т. д., которые для него – закон, он ими определяется, ибо род для него – его «назначение», его «призвание». Обращаю ли я своя взор на «человечество», на род при стремлении к этому идеалу или на Бога и на Христа, – это не представляет существенного различия. Разве только то, что первое туманнее, чем второе. Единичный человек – и вся природа, и весь род.

(* Фейербах Л. Сущность христианства (М.: Мысль, 1965, с. 17. – Ред.)

Конечно, тем, что я такое, обусловливается все, что я делаю, мыслю, короче – мое выявление или откровение. Ев­рей, например, может желать лишь так-то, может проявлять себя лишь так-то; христианин может проявлять себя лишь по-христиански и т. д.

Если бы было возможно, чтобы ты мог быть евреем или христианином, то ты, разумеется, и порождал бы только еврейское или христианское, но это невозможно, ты остаешься клуне, и при самом строгом соблюдении принципов эгоистом, грешником против того понятия, то есть ты – не еврей. Так как всегда и во всем проявляется эгоистическое, то старались найти более совершенное понятие, которое действительно вполне выражало бы то, что ты есть, которое было бы твоей истинной сущностью и заключало бы поэтому в себе все законы твоего проявления. Совершеннейшее в этом роде достигнуто было в понятии «человек». Понятия еврея слишком мало для тебя, и еврейское не составляет твою задачу; быть греком, немцем – тоже недостаточно. Но будь человеком, и тогда ты обретешь все, считай человеческое своим призванием.

Теперь я знаю, чем должен быть, и можно уже установить новый катехизис. Опять субъект подчинен предикату, единич­ный – всеобщему, опять укреплено господство одной идеи и положено основание новой религии. Это – прогресс в религи­озной и христианской области, но этим не сделано ни единого шага за пределы этой области.

Переход за пределы этой области ведет в неизречимое. Для меня наш бедный язык не имеет подходящего слова, и «Слово» – логос есть для меня «только слово».

Ищут определения моей сущности. Если таковая не еврей, немец и т. д., то во всяком случае она – человек. «Человек – моя сущность».

Я сам себе отвратителен, гадок, я страшен и противен самому себе, я – страшилище для себя, сам себе несносен или никогда не удовлетворяю себя самого. Из такого рода чувств возникает саморазложение, или самокритика. Религиозность начинается в самоотречении и заканчивается завершенной критикой.

Я одержим и хочу избавиться от «злого духа». Как это сделать? Я преспокойно совершаю грех, который христианину кажется тягчайшим, – грех и хулу против Духа Святого. «Но кто будет хулить Духа Святого, тому не будет прощения вовек, но подлежит он верному осуждению»*. Я не хочу прощения и не страшусь суда.

(* Евангелие от Марка, 3, 29.)

«Человек» – последний злой дух или призрак, самый обманчивый и вкрадчивый, самый хитрый лжец с честным лицом; он – отец всякой лжи.

Восставая против притязаний и понятий современности, эгоист безжалостно совершает самое безграничное святотат­ство. Ничто ему не свято.

Было бы безумием утверждать, что не существует власти надо мной. Только положение, в которое я стану по отношению к ней, будет совершенно другое, чем в религиозную эпоху: я буду врагом всякой верховной власти, в то время как религия учит дружбе с властью и покорности ей.

Отрицатель святости направляет свои силы против богобо­язненности, ибо страх Божий определил бы его отношение ко всему, что он продолжал бы считать святыней. Осуществляет ли священную власть Бог или человек в богочеловеке, считается ли, следовательно, что-нибудь святыней во имя человека (гуман­ность), – это нисколько не изменяет страха Божьего: ведь и человек почитается «верховным существом» в той же степени, как в специальной религиозной области Бог, как «верховное существо», требует от нас и страха, и почтения, и оба они внушают нам благоговение.







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.