Здавалка
Главная | Обратная связь

Мемуары герцога Ангулемского, побочного сына Карла IX



 

«А у меня с Жюльеном никаких контрактов, никаких нотариусов, предваряющих мещанский обряд. Все будет героическим, все будет предоставлено случаю. Если не считать знатного происхождения, чего у него нет, это совсем как любовь Маргариты Валуа к юному де Ла-Молю, самому замечательному человеку того времени. Но разве я виновата в том, что наши придворные молодые люди слепо привержены к приличиям и бледнеют при одной мысли о каком-нибудь хоть чуточку необычном происшествии. Маленькое путешествие в Грецию или Африку представляется им верхом отваги, да и на это они не рискнут иначе, как по команде, отрядом. А стоит их только предоставить самим себе, ими тотчас же овладевает страх, — не перед копьем бедуина, нет, а как бы не очутиться в смешном положении; и этот страх просто сводит их с ума.

А мой милый Жюльен — как раз наоборот: он все любит делать сам, у этого исключительного существа никогда в мыслях нет опереться на кого-нибудь, обратиться к другому за поддержкой. Он всех других презирает, и потому я не презираю его.

Если бы Жюльен при своей бедности был дворянином, любовь моя была бы просто пошлейшей глупостью, самым обыкновенным мезальянсом, никогда бы я на это не пошла; в этом не было бы ничего такого, чем отличаются подлинно великие страсти, никаких неодолимых препятствий, ни этой темной неизвестности грядущего».

Мадемуазель де Ла-Моль была так увлечена этими возвышенными рассуждениями, что на другой день незаметно для себя стала превозносить Жюльена маркизу де Круазенуа и своему брату. Она говорила с таким жаром, что это в конце концов уязвило их.

— Берегитесь этого молодого человека с его энергичным характером! — воскликнул ее брат. — Начнись опять революция, он всех нас отправит на гильотину.

Она остереглась отвечать на это и принялась подшучивать над братом и маркизом де Круазенуа по поводу того страха, который внушала им решимость. Ведь, в сущности, это просто страх столкнуться с чем-то непредвиденным, просто боязнь растеряться перед непредвиденным…

— Вечно, вечно, господа, у вас этот страх очутиться в смешном положении — пугало, которое, к несчастью, погребено в тысяча восемьсот шестнадцатом году.

«В стране, где существуют две партии, — говорил г-н де Ла-Моль, — смешного положения быть не может». Его дочь поняла, что он хотел этим сказать.

— Итак, господа, — говорила она недругам Жюльена, — вы будете бояться всю вашу жизнь, а потом вам споют:

 

Ведь это был не волк, а просто волчья тень.

 

Вскоре Матильда ушла от них. Слова брата ужаснули ее: она долго не могла успокоиться, но на другой день пришла к заключению, что это — величайшая похвала.

«В наше время, когда всякая решимость умерла, его решимость пугает их. Я повторю ему слова моего брата. Мне хочется посмотреть, что он на это ответит. Надо только уловить такой момент, когда у него загораются глаза. Тогда он не может мне лгать».

«А что, если это Дантон? — промолвила она, очнувшись от долгого раздумья. — Ну что ж! Начнись опять революция, какую роль придется тогда играть Круазенуа и моему брату? Она уже предопределена заранее: величественная покорность Судьбе. Это будут героические бараны, которые дадут перерезать себя без малейшего сопротивления. Единственно, чего они будут опасаться, умирая, — это опять-таки погрешить против хорошего тона. А мой маленький Жюльен, если у него будет хоть какая-нибудь надежда спастись, всадит пулю в лоб первому якобинцу, который явится его арестовать. Уж он-то не побоится дурного тона, нет».

Эти слова заставили ее задуматься. Они пробудили в ней какие-то мучительные воспоминания, и весь ее задор сразу пропал. Слова эти напомнили ей шутки г-д де Келюса, де Круазенуа, де Люза и ее брата. Все они в один голос упрекали Жюльена в том, что у него вид святоши — смиренный, лицемерный.

— Ах, — вдруг воскликнула она с радостно загоревшимся взором, — их ехидство и эти постоянные шутки и доказывают, наперекор им самим, что это самый замечательный человек из всех, кого мы видели в эту зиму! Что им за дело до его недостатков, до его смешных странностей? В нем есть настоящее величие, и это-то их и задевает, несмотря на всю их снисходительность и доброту. Разумеется, он беден и он учился, чтобы стать священником, а они командуют эскадронами, и им нет надобности учиться. Это много удобнее.

И, однако, несмотря на все минусы — этот его неизменный черный костюм и поповскую мину, с которой бедняжке приходится ходить, чтобы не умереть с голоду, — его превосходство пугает их. Это совершенно ясно. А эта поповская мина мгновенно у него улетучивается, стоит нам только хоть на несколько секунд остаться с ним наедине. Когда этим господам случается отпустить какую-нибудь остроту, которая им самим кажется блестящей и неожиданной, они прежде всего поглядывают на Жюльена. Я это прекрасно заметила. И ведь они отлично знают, что сам он никогда не заговорит с ними, пока к нему не обратятся с вопросом. Он разговаривает только со мной. Он видит во мне возвышенную натуру. А на их возражения отвечает ровно столько, сколько этого требует вежливость. И сейчас же почтительно умолкает. Со мной он готов спорить целыми часами и только тогда не сомневается в своей правоте, когда у меня не находится ни малейшего возражения. И в конце концов за всю эту зиму мы ни разу не поссорились с ним всерьез, разве что иногда говорили друг другу колкости нарочно, для того, чтобы обратить на себя внимание. Да что там, даже отец-уж на что выдающийся человек, ведь только ему мы обязаны престижем нашего дома, — и тот уважает Жюльена. Все остальные его ненавидят, но никто не презирает его, если не считать этих ханжей, приятельниц моей матушки.

Граф де Келюс был или старался прослыть страстным любителем лошадей; вся жизнь его проходила на конюшне, он нередко даже завтракал там. Такая необыкновенная страсть, а также привычка никогда не улыбаться завоевали ему великое уважение среди друзей; словом, это была выдающаяся фигура, сущий орел этого маленького кружка.

Едва только все они собрались на другой день позади огромного кресла г-жи де Ла-Моль — Жюльен на этот раз отсутствовал, — как г-н де Келюс, поддерживаемый Круазенуа и Норбером, принялся ретиво оспаривать лестное мнение Матильды о Жюльене, и при этом без всякого повода, а прямо с места в карьер, едва только он увидел м-ль де Ла-Моль. Она сразу разгадала этот нехитрый маневр и пришла в восхищение.

«Вот они все теперь друг за дружку, — подумала она, — все против одного даровитого человека, у которого нет и десяти луидоров ренты и который не может даже ответить им, пока они не соблаговолят обратиться к нему с вопросом. Он внушает им страх даже в своем черном костюме. Что же было бы, если бы он носил эполеты?»

Никогда еще она не блистала таким остроумием. Едва они повели — наступление, как она сразу обрушилась язвительнейшими насмешками на Келюса и его союзников. Когда огонь шуток этих блестящих офицеров был подавлен, она обратилась к г-ну де Келюсу.

— Стоит завтра какому-нибудь дворянину из франшконтейских гор установить, что Жюльен — его побочный сын, и завещать ему свое имя и несколько тысяч франков, — не пройдет и полутора месяцев, как у него появятся совсем такие же усы, как у вас, господа, а через каких-нибудь полгода он сделается гусарским офицером, как и вы, господа. И тогда величие его характера уж отнюдь не будет смешным. Я вижу, господин будущий герцог, у вас теперь остался только один, да и тот негодный и устаревший, довод — превосходство придворного дворянства над дворянством провинциальным. А что же у вас останется, если я вас сейчас припру к стене и дам в отцы Жюльену испанского герцога, томившегося в плену в Безансоне во время наполеоновских войн? Представьте себе, что в порыве раскаяния этот герцог на смертном одре признает Жюльена своим сыном!

Все эти разговоры о незаконном рождении показались г-дам де Келюсу и де Круазенуа несколько дурного тона. Вот все, что они изволили усмотреть в рассуждениях Матильды.

Как ни привык подчиняться сестре Норбер, но ее речи были уж до того ясны, что он принял внушительный вид, который, надо признаться, отнюдь не шел к его улыбающейся и добрейшей физиономии, и даже осмелился сказать по этому поводу несколько слов.

— Уж не больны ли вы, друг мой? — состроив озабоченную мину, сказала ему Матильда. — Должно быть, вы захворали всерьез, если вам приходит в голову отвечать нравоучениями на шутку. Вы — и нравоучения! Уж не собираетесь ли вы стать префектом!

Матильда очень скоро позабыла и обиженный тон графа де Келюса, и недовольство Норбера, и безмолвное отчаяние де Круазенуа. Ей надо было разрешить одно роковое сомнение, которое закралось в ее душу.

«Жюльен искренен со мной, — думала она — В его годы, при таком подчиненном положении, да еще снедаемый невероятным честолюбием, он, конечно, испытывает потребность в друге, — я и есть этот друг; но я не вижу у него никакой любви. А ведь это такая смелая натура, он бы не побоялся сказать мне, что любит меня».

Эта неуверенность, этот спор с самой собой, который заполнял теперь каждое мгновение жизни Матильды — ибо достаточно ей было поговорить с Жюльеном, как у нее находились новые доводы и возражения, — окончательно излечили ее от приступов скуки, беспрестанно одолевавшей ее до сих пор.

Дочь весьма умного человека, который в один прекрасный день мог, став министром, вернуть духовенству его угодья, м-ль де Ла-Моль была предметом самой неумеренной лести в монастыре Сердца Иисусова. Такое несчастье навсегда остается непоправимым. Ей внушили, что благодаря всяческим преимуществам — происхождению, состоянию и всему прочему — она должна быть счастливее всех других. Вот это-то и является источником скуки всех королей в мире и их бесконечных самодурств.

Матильда не избежала пагубного влияния этого внушения. Каким умом ни обладай, трудно в десять лет устоять перед лестью целого монастыря, лестью, к тому же столь прочно обоснованной.

С той минуты, как она решила, что любит Жюльена, она перестала скучать. Она восторгалась своей решимостью изведать великую страсть. «Но это очень опасная забава, — говорила она себе — Тем лучше! В тысячу раз лучше!

Без этой высокой страсти я умирала от скуки в самую прекрасную пору моей жизни — от шестнадцати до двадцати лет. Я и так уже упустила лучшие годы. Все развлечения для меня заключались в том, что я вынуждена была слушать бессмысленные рассуждения приятельниц моей матери: а ведь говорят, что в тысяча семьсот девяносто втором году в Кобленце они вовсе не отличались такой суровостью, как их теперешние нравоучения».

В такие минуты великих сомнений, одолевавших Матильду, Жюльен много раз замечал на себе ее долгие взгляды и не понимал, что это значит. Он ясно чувствовал, что в обращении с ним графа Норбера появилась какая-то чрезмерная холодность, что г-да де Келюс, де Люз, де Круазенуа стали держаться с ним крайне высокомерно. Но он уже привык к этому. Неприятности такого рода случались с ним не раз после какого-нибудь вечера, когда он блистал в разговоре больше, чем подобало его положению. Если бы не то исключительное внимание, которое проявляла к нему Матильда, и не собственное его любопытство, которое подзадоривало его узнать, что, в сущности, за всем этим кроется, он бы решительно уклонился от послеобеденных прогулок по саду в компании этих блестящих молодых людей с усиками, увивавшихся возле м-ль де Ла-Моль.

«Да, невозможно, чтобы я так уж ошибался, — рассуждал сам с собой Жюльен — Ясно, что мадемуазель де Ла-Моль поглядывает на меня как-то очень странно. Но даже когда ее прекрасные голубые глаза устремлены на меня как будто в самозабвении, я всегда читаю в глубине их какую-то пытливость, что-то холодное и злое. Возможно ли, чтобы это была любовь? Какая разница! Таким ли взором глядела на меня госпожа де Реналь!»

Как-то раз после обеда Жюльен, проводив г-на де Ла-Моля до его кабинета, поспешно возвращался в сад. Когда он подходил к компании, окружавшей Матильду, до него долетело несколько громко произнесенных слов. Матильда поддразнивала брата. Жюльен дважды отчетливо услышал свое имя. Как только он подошел, внезапно воцарилось полное молчание, и их неловкие попытки прервать его явно не удавались. М-ль де Ла-Моль и ее брат оба были слишком возбуждены и неспособны говорить о чем-либо другом. Г-да де Келюс, де Круазенуа, де Люз и еще один их приятель встретили Жюльена ледяной холодностью. Он удалился.


XIII

ЗАГОВОР

 

Обрывки разговоров, случайные встречи превращаются в неопровержимые доказательства для человека, наделенного воображением, если в сердце его сокрыта хоть искра пламени.

Шиллер

 

На другой день он снова наткнулся на Норбера с сестрой, когда они разговаривали о нем. Едва только они его увидели, воцарилось мертвое молчание, точь-в-точь как накануне. Теперь уж ничто не могло остановить его подозрений. Так, значит, эти прелестные молодые люди вздумали издеваться над ним? Признаться, это гораздо более вероятно и естественно, чем эта вообразившаяся мне страсть мадемуазель де Ла-Моль к ничтожному письмоводителю. Да разве эти люди способны на какую-нибудь страсть? Строить козни — вот это они умеют. Они завидуют моему скромному дару, умению овладеть разговором. Зависть — вот их уязвимое место. Таким образом, все очень просто объясняется. Мадемуазель де Ла-Моль задумала убедить меня, что она ко мне неравнодушна, с единственной целью сделать меня посмешищем в глазах своего нареченного.

Это ужасное подозрение резко изменило душевное состояние Жюльена. Оно сразу подавило в его сердце зачаток зарождавшейся любви. Ведь любовь эта была вызвана только исключительной красотой Матильды или, вернее даже, ее царственной осанкой, ее роскошными туалетами. А Жюльен в этом отношении был еще сущим простачком. Недаром говорят, что самое ошеломляющее впечатление на простолюдина, пробившегося своим умом в верхние слои общества, производит красивая светская женщина. Ведь не душевные качества Матильды погружали Жюльена в мечты все эти дни. У него было достаточно здравого смысла, и он прекрасно понимал, что он не имеет ни малейшего представления об ее душевных качествах. Все, что он имел возможность наблюдать, могло быть простой видимостью.

Вот, например, Матильда ни за что на свете не позволила бы себе пропустить воскресную мессу; она всякий раз непременно отправлялась в церковь вместе с матерью. Если в гостиной особняка де Ла-Моль какой-нибудь неосторожный гость забывал о том, где он находится, и позволял себе хотя бы самый отдаленный намек на шутку, задевающую истинные или предполагаемые интересы трона или церкви, Матильда немедленно облекалась в ледяную суровость. И взгляд ее, обычно такой задорный, внезапно приобретал бесстрастную надменность старинного фамильного портрета.

Однако Жюльен наверняка знал, что у нее в комнате всегда лежат один или два тома наиболее философических сочинений Вольтера. Он и сам частенько тайком уносил к себе по нескольку томов этого прекрасного издания в таких замечательных переплетах. Раздвигая немного расставленные на полке соседние тома, он маскировал таким образом отсутствие тех, которые он вытащил; но вскоре он обнаружил, что не он один читает Вольтера. Он прибег к семинарской хитрости и положил несколько волосков на те тома, которые, как он полагал, могли заинтересовать м-ль де Ла-Моль. Они исчезли на целые недели.

Господин де Ла-Моль, выведенный из терпения своим книгопродавцем, который присылал ему всякие подложные мемуары, поручил Жюльену покупать все мало-мальски занимательные новинки. Но, чтобы яд не распространялся в доме, секретарю было дано указание ставить эти книги в шкаф, находящийся в комнате самого маркиза. И вскоре Жюльен убедился, что как только среди этих новинок попадалось что-либо, хоть чуточку враждебное интересам трона или церкви, книги эти немедленно исчезали. Ясное дело, их читал не Норбер.

Жюльен преувеличивал значение этого открытия, подозревая в Матильде чуть ли не макиавеллиевское двуличие. Это предполагаемое коварство придавало ей в глазах Жюльена какое-то очарование. Пожалуй, это было единственное ее душевное качество, которое пленяло его. Лицемерие и до смерти надоевшие ему душеспасительные разговоры — вот что заставило его удариться в такую крайность.

Он больше возбуждал свое воображение, чем был увлечен любовью.

Когда он, забываясь в мечтах, представлял себе прелестную фигуру м-ль де Ла-Моль, ее изысканные наряды, ее белоснежную ручку, изумительные плечи, непринужденную грацию всех ее движений, он чувствовал себя влюбленным. И тогда, чтобы усилить очарование, он воображал ее Екатериной Медичи. И тут уж он наделял ее таким непостижимым характером, которому было под стать любое злодейство, любое черное вероломство. Это был идеал Малонов, Фрилеров, Кастанедов, которыми он налюбовался в юности. Словом, это был для него идеал Парижа.

Непостижимая глубина и злодейство — что может быть потешнее такого представления о характере парижан?

«Вполне возможно, что это трио издевается надо мной», — думал Жюльен. Всякий, кто хоть немного знает его характер, может представить себе, каким мрачным, ледяным взглядом отвечал он на взоры Матильды. С язвительнейшей иронией отверг он уверения в дружбе, с которыми изумленная м-ль де Ла-Моль два-три раза пыталась обратиться к нему.

Эта неожиданная странность уязвила молодую девушку, и ее обычно холодное, скучающее и послушное только рассудку сердце запылало всей силой страсти, на какую она была способна. Но в характере Матильды было также слишком много гордости, и это пробудившееся в ней чувство, открывшее ей, что счастье ее отныне зависит от другого человека, погрузило ее в мрачное уныние.

Жюльен кое-чему научился с тех пор, как приехал в Париж, и ясно видел, что это — совсем не черствое уныние скуки! Вместо того, чтобы жадно искать удовольствий, разъезжать по вечерам, по театрам и придумывать разные развлечения, как бывало раньше, Матильда теперь всего этого избегала.

Мадемуазель де Ла-Моль терпеть не могла французского пения: оно нагоняло на нее смертельную скуку, — и, однако, Жюльен, который считал своим долгом присутствовать при разъезде в Опере, заметил, что она стремится бывать там как можно чаще. Ему казалось, что она как будто несколько утратила ту безупречную выдержку, которая прежде проявлялась во всем, что бы она ни делала. Она иногда отвечала своим друзьям поистине оскорбительными шутками, отличавшимися чрезмерной колкостью. Ему казалось, что она открыто выказывает свое пренебрежение маркизу де Круазенуа. «Должно быть, этот молодой человек весьма привержен к деньгам, — думал Жюльен, — если он до сих пор не бросил эту девицу, несмотря на все ее богатство!» И, возмущенный ее издевательствами, оскорблявшими мужское достоинство, он стал обращаться с нею еще холодней. Нередко случалось, что он позволял себе отвечать ей не совсем вежливо.

Но хотя Жюльен твердо решил, что ни в коем случае не даст обмануть себя никакими знаками внимания, которые ему выказывала Матильда, они иной раз были до такой степени очевидны, а Жюльен, у которого понемногу открывались глаза, так пленился красотой Матильды, что его иногда невольно охватывало чувство замешательства.

«Кончится тем, что ловкость и упорство этих светских молодых людей возьмут верх над моей неопытностью, — говорил он себе. — Надо мне уехать и положить конец этому». Маркиз только что поручил ему управление множеством мелких земельных участков и поместий в Нижнем Лангедоке. Необходимо было съездить туда; г-н де Ла-Моль отпустил его с большой неохотой, ибо во всем, за исключением предметов, связанных с его высокими политическими чаяниями, Жюльен сделался теперь как бы его вторым «я».

«Вот им и не удалось меня поймать, — думал Жюльен, собираясь в дорогу. — А шутки мадемуазель де Ла Моль над ее кавалерами — принимать ли их за чистую монету или считать, что она все это придумала нарочно для того, чтобы внушить мне доверие, — не все ли равно? Меня они, во всяком случае, позабавили.

Если у них нет заговора против сына бедного плотника, поведение мадемуазель де Ла-Моль просто непостижимо, — и в такой же мере по отношению ко мне, как по отношению к маркизу де Круазенуа. Вчера, например, она была явно рассержена, и я имел удовольствие слышать, как из-за моей милости досталось некоему молодому человеку, богатому, знатному… Что я перед ним? Нищий, плебей! Вот это замечательный успех. Как приятно будет вспомнить об этом в почтовой карете среди лангедокских равнин!»

Он никому не говорил о своем отъезде, но Матильда знала лучше его, что на другой день он должен покинуть Париж и надолго. Она сослалась на жестокую головную боль, которая якобы усиливалась от духоты в гостиной, и долго гуляла в саду; она до того доняла своими ядовитыми колкостями Норбера, маркиза де Круазенуа, де Келюса, де Люза и других молодых людей, которые в этот день обедали в особняке де Ла-Моль, что заставила их обратиться, в бегство. Она смотрела на Жюльена каким-то странным взглядом.

«Конечно, этот взгляд, может быть, просто притворство, — думал Жюльен, — но прерывистое дыхание, взволнованный вид… А впрочем, где мне судить о таких вещах! Ведь это верх изысканности и тонкости… Много ли таких женщин найдется во всем Париже? Это учащенное дыхание, которое чуть не растрогало меня, да она переняла его у Леонтины Фэ, которую она так любит».

Они остались одни; разговор явно не клеился. «Нет! Жюльен ровно ничего ко мне не испытывает», — с горечью говорила себе бедная Матильда.

Когда он прощался с ней, она схватила его руку выше локтя и крепко сжала ее.

— Вы сегодня получите от меня письмо, — проговорила она таким изменившимся голосом, что его трудно было узнать.

Жюльен сразу растрогался, заметив это.

— Отец, — продолжала она, — чрезвычайно ценит услуги, которые вы ему оказываете. Не надо завтра уезжать, придумайте какой-нибудь предлог, — и она убежала.

Фигурка ее была просто очаровательна. Трудно было вообразить себе более хорошенькую ножку, и бежала она с такой грацией, что Жюльен был совершенно пленен. Но догадается ли читатель, о чем он прежде всего подумал, едва только она скрылась из его глаз? Его возмутил повелительный тон, которым она произнесла это «не надо». Людовик XV на смертном одре тоже весьма был уязвлен словом «не надо», которыми некстати обмолвился его лейб-медик, а ведь Людовик XV, как-никак, не был выскочкой.

Час спустя лакей принес письмо Жюльену. Это было просто-напросто объяснение в любви.

«Не такой уж напыщенно-притворный слог!» — сказал себе Жюльен, стараясь этими литературными замечаниями сдержать бурную радость, которая сводила ему щеки и помимо его воли заставляла расплываться в широкой улыбке.

«Итак, — вырвалось у него, ибо переживания его были слишком сильны и он был не в состоянии их сдержать, — я, бедный крестьянин, получил объяснение в любви от знатной дамы!»

«Ну, а сам я не сплоховал, — продолжал он, изо всех сил сдерживая свою бурную радость. — Нет, я сумел не уронить своего достоинства. Я никогда не говорил ей, что люблю ее». Он принялся разглядывать каждое слово, каждую букву. У м-ль де Ла-Моль был изящный, мелкий английский почерк. Ему нужно было чем-нибудь занять себя, чтобы опомниться от радости, от которой у него закружилась голова.

 

«Ваш отъезд вынуждает меня высказаться… Не видеть вас долго — свыше моих сил…»

 

И вдруг одна мысль, словно какое-то открытие, потрясла Жюльена; он бросил изучать письмо Матильды, охваченный новым приливом неудержимой радости. «Значит, я взял верх над маркизом де Круазенуа! — воскликнул он. — Но я разговариваю с ней только о серьезных предметах! А ведь он такой красавец! Какие усы! Ослепительный мундир, и всегда найдет что сказать — к месту, и так умно, так тонко!»

Жюльен пережил восхитительные минуты; углубившись в сад, он блуждал по дорожкам, не помня себя от восторга.

Спустя некоторое время он поднялся в канцелярию и велел доложить о себе маркизу де Ла-Молю, который, на его счастье, оказался дома. Показав ему несколько деловых писем, полученных из Нормандии, Жюльен без всякого труда убедил маркиза, что хлопоты, связанные с нормандскими процессами, заставляют его отложить поездку в Лангедок.

— Очень рад, что вы не едете, — сказал ему маркиз, когда они уже окончили все деловые разговоры, — мне приятно вас видеть.

Жюльен сразу же ушел. Эта фраза смутила его.

«А я собираюсь соблазнить его дочь! И, быть может, помешаю ее браку с маркизом де Круазенуа, на который он возлагает большие надежды, если уж сам он не будет герцогом, то по крайней мере дочь его» получит право сидеть в присутствии коронованных особ». У Жюльена мелькнула мысль уехать в Лангедок, невзирая на письмо Матильды, невзирая на разговор с маркизом. Однако этот проблеск добродетели мелькнул и исчез.

«Экий я добряк, — сказал он себе. — Мне ли, плебею, жалеть такую знатную дворянскую семью? Мне ли, кого герцог де Шон называет челядью? А каким способом маркиз увеличивает свое громадное состояние? Очень просто: продает ренту на бирже, когда при дворе ему становится известно, что завтра предполагается разыграть нечто вроде правительственного кризиса. И я, которого злая судьба закинула в последние ряды и, наделив благородным сердцем, не позаботилась дать и тысячи франков ренты, иначе говоря, оставила без куска хлеба, буквально без куска хлеба, откажусь от счастья, которое само идет мне в руки? От светлого источника, что может утолить мою жажду в этой пустыне посредственности, через которую я пробираюсь с таким трудом! Ну нет, не такой уж я дурак, — всяк за себя в этой пустыне эгоизма, именуемой жизнью».

Он вспомнил презрительные взгляды, которые кидала на него г-жа ле Ла-Моль, а в особенности эти дамы, ее приятельницы.

Удовольствие восторжествовать над маркизом де Круазенуа окончательно подавило голос добродетели.

«Как бы я хотел, чтобы он вышел из себя! — говорил Жюльен. — С какой уверенностью нанес бы я ему теперь удар шпагой! — И он сделал стремительное движение выпада. — До сих пор в его глазах я был просто холуем, который расхрабрился не в меру. После этого письма я ему ровня».

«Да, — медленно продолжал он, с каким-то необыкновенным сладострастием смакуя каждое слово, — наши достоинства — маркиза и мои — были взвешены, и бедняк плотник из Юры одержал победу».

«Прекрасно! — воскликнул он. — Так я и подпишусь под своим письмом. Не вздумайте воображать, мадемуазель де Ла-Моль, что я забуду о своем положении. Я вас заставлю хорошенько понять и почувствовать, что именно ради сына плотника изволили вы отказаться от потомка славного Ги де Круазенуа, который ходил с Людовиком Святым в крестовый поход».

Жюльен был не в силах больше сдерживать свою радость. Его потянуло в сад. Ему было тесно взаперти у себя в комнате; он задыхался.

«Я, ничтожный крестьянин из Юры, — без конца повторял он самому себе, — осужденный вечно ходить в этом унылом, черном одеянии! Ах, двадцать лет тому назад и я бы щеголял в мундире, как они! В те времена человек, как я, или был бы уже убит, или стал бы генералом в тридцать шесть лет». Письмо, которое он сжимал в руке, словно придавало ему росту; он чувствовал себя героем. Теперь, правда, этот черный сюртук может к сорока годам дать местечко на сто тысяч франков и голубую ленту, как у епископа Бовезского.

«Ну что ж, — сказал он с какой-то мефистофельской усмешкой, — значит, я умнее их; я выбрал себе мундир по моде, во вкусе нашего века». И честолюбие его вспыхнуло с удвоенной силой, а вместе с ним и его приверженность к сутане. «А сколько кардиналов еще более безвестного происхождения, чем я, добивались могущества и власти! Взять хотя бы моего соотечественника Гранвеля».

Мало-помалу возбуждение Жюльена улеглось; начало брать верх благоразумие. Он сказал себе, как его учитель Тартюф, — эту роль он знал наизусть:

 

Невинной шуткой все готов я это счесть.

…………………………………………

Но не доверюсь я медовым тем речам,

Доколе милости, которых так я жажду,

Не подтвердят мне то, что слышу не однажды…

 

«Тартюфа тоже погубила женщина, а ведь он был не хуже других… Мой ответ могут потом показать кому-нибудь, но у нас против этого есть средство, — произнес он с расстановкой, сдерживая подымавшуюся в нем ярость. — Мы с того и начнем, что повторим в нем самые пылкие фразы из письма несравненной Матильды.

Да, но вот четверо лакеев господина де Круазенуа бросаются на меня и отнимают у меня это письмо.

Ну нет, я хорошо вооружен, и им должна быть известна моя привычка стрелять в лакеев.

Так-то так! Но один из них может оказаться храбрым малым, да ему еще посулят сотню наполеондоров. Я его уложу на месте или раню, а им только этого и надо. Меня тут же сажают в тюрьму, как полагается по закону, я попадаю в руки полиции, правосудие торжествует, и господа судьи с чистой совестью отправляют меня в Пуасси разделить компанию с господами Фонтаном и Магалоном. И я там буду валяться вповалку с четырьмястами оборванцев… И я еще вздумал жалеть этих людей! — вскричал он, стремительно вскакивая. — А они когда-нибудь жалеют людей из третьего сословия, когда те попадают им в руки?» И это восклицание было предсмертным вздохом его признательности к г-ну де Ла-Молю, которая все еще невольно мучила его.

«Не извольте торопиться, господа дворяне, я отлично понимаю эти ваши макиавеллические хитрости. Аббат Малон или господин Кастанед из семинарии вряд ли придумали бы лучше. Вы похитите у меня это обманное письмецо, и я окажусь вторым полковником Кароном в Кольмаре.

Минуточку, господа. Я отправлю это роковое письмо в наглухо запечатанном пакете на хранение к господину аббату Пирару. Это честнейший человек, янсенист, и в силу этого он не способен прельститься деньгами — его не подкупишь. Да, но только у него привычка вскрывать письма… Нет, я отошлю это письмо к Фуке».

Надо сознаться, взор Жюльена был ужасен, лицо его стало отвратительно, оно дышало откровенным преступлением. Это был несчастный, вступивший в единоборство со всем обществом.

«К оружию!» — вскричал он. И одним прыжком соскочил с крыльца особняка. Он ворвался в будку уличного писца, испугав его своим видом.

— Перепишите! — сказал он, протягивая ему письмо м-ль де Ла-Моль.

Покуда писец корпел над перепиской, он сам успел написать Фуке: он просил его сохранить этот драгоценный пакет. «Ах, что же это я! — вдруг спохватился он. — Фискальный кабинет на почте вскроет мой пакет и вручит вам то, что вы ищете… Нет, господа!» Он вышел и отправился к некоему книгопродавцу — протестанту; он купил у него огромную Библию и ловко спрятал письмо Матильды под переплетом, затем сдал все это упаковать, и пакет его отправился почтой, на имя одного из работников Фуке, о котором ни одна душа в Париже понятия не имела.

Когда все это было сделано, Жюльен поспешно вернулся в особняк де Ла-Моль в весьма приподнятом настроении духа. «Ну, теперь приступим!» — воскликнул он, запираясь на ключ в своей комнате и скидывая сюртук.

«Мыслимо ли это, мадемуазель, — писал он Матильде, — чтобы дочь маркиза де Ла-Моль через Арсена, лакея своего отца, передала такое соблазнительное письмо бедному плотнику из Юры, без сомнения только для того, чтобы подшутить над его простотой…» Он переписал тут же самые откровенные фразы из полученного им письма.

Его письмо сделало бы честь даже дипломатической осторожности шевалье де Бовуази. Было только десять часов; Жюльен, совершенно опьяневший от счастья и упоенный своим могуществом — ощущением, весьма непривычным для бедняка, — отправился в Итальянскую оперу. Сегодня пел его друг Джеронимо. Никогда еще музыка не волновала его до такой степени. Он чувствовал себя богом.


XIV







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.