Локк, «Путешествие во Францию»⇐ ПредыдущаяСтр 29 из 29
Выйдя из епископского подворья, Матильда, не задумываясь, послала нарочного к г-же де Фервак; боязнь скомпрометировать себя не остановила ее ни на секунду. Она умоляла соперницу заручиться от монсиньора епископа написанным им собственноручно письмом на имя аббата де Фрилера. Она дошла до того, что умоляла ее самое приехать в Безансон — поступок поистине героический для этой ревнивой и гордой души. По совету Фуке она остереглась рассказывать о своих хлопотах Жюльену. Ее присутствие и без того доставляло ему немало беспокойства. Близость смерти сделала его таким щепетильным, каким он никогда не был в жизни, и его теперь мучили угрызения совести не только по отношению к г-ну де Ла-Молю, но и по отношению к самой Матильде. «Да как же это так! — говорил он себе. — Я ловлю себя на том, что невнимателен к ней и даже скучаю, когда она здесь. Она губит себя ради меня, и вот как я отплачиваю ей! Неужели я просто злой человек?» Этот вопрос очень мало занимал его, когда он был честолюбцем: не добиться успеха — вот единственное, что считалось тогда постыдным в его глазах. Тягостная неловкость, которую он испытывал в присутствии Матильды, усугублялась еще и тем, что она сейчас пылала к нему какой-то необычайной, неистовой любовью. Она только и говорила, что о всяких невообразимых жертвах, на которые она пойдет для того, чтобы его спасти. Воодушевленная чувством, которое наполняло ее гордостью и подавляло все ее природное высокомерие, она стремилась наполнить каждое мгновение своей жизни каким-нибудь необыкновенным поступком. Все ее долгие разговоры с Жюльеном были сплошь посвящены самым невероятным и как нельзя более рискованным для нее проектам. Тюремщики, которым она щедро платила, предоставляли ей полновластно всем распоряжаться в тюрьме. Фантазии Матильды не ограничивались тем, что она жертвовала своей репутацией; пусть ее история станет известна всему свету, — ей было все равно. Вымолить на коленях помилование Жюльену, бросившись перед мчащейся во весь опор каретой короля, привлечь внимание монарха, рискуя тысячу раз быть раздавленной, — это была одна из наименее сумасшедших выдумок, которыми увлекалось ее безудержное, пылкое воображение. Она не сомневалась, что с помощью своих друзей, состоявших при особе короля, она сможет проникнуть в запретную часть парка Сен-Клу. Жюльен чувствовал себя недостойным такой самоотверженной привязанности, и, по правде сказать, ему было невмоготу от всего этого героизма. Будь это простая нежность, наивная, почти боязливая, она бы нашла у него отклик, тогда как здесь было как раз наоборот: надменной душе Матильды воображение всегда рисовало аудиторию, посторонних… Среди всех ее мучительных волнений и страхов за жизнь своего возлюбленного, которого она не мыслила пережить, Жюльен угадывал в ней тайную потребность поразить мир своей необыкновенной любовью, величием своих поступков. Жюльен негодовал на себя за то, что его совсем не трогает весь этот героизм. Что было бы, если бы он узнал о всех безумствах, которыми Матильда донимала преданного, но весьма рассудительного и трезвого добряка Фуке. Тот и сам не понимал, что, собственно, его раздражает в этой преданности Матильды; потому что ведь и он тоже готов был пожертвовать всем своим состоянием и пойти на любую опасность, лишь бы спасти Жюльена. Он был совершенно потрясен огромным количеством золота, которое разбрасывала Матильда. В первые дни эти столь щедро расточаемые суммы внушали невольное уважение Фуке, который относился к деньгам со всем благоговением провинциала. Наконец он сделал открытие, что проекты м-ль де Ла-Моль меняются что ни день, и, к великому своему облегчению, нашел словцо для порицания этого столь обременительного для него характера: она была непоседа. А от этого эпитета до репутации шалая — хуже этого прозвища в провинции нет — всего один шаг. «Как странно, — говорил себе однажды Жюльен после ухода Матильды, — что такая пылкая любовь, предметом которой я являюсь, оставляет меня до такой степени безразличным. Я не раз читал, что с приближением смерти человек теряет интерес ко всему; но как ужасно чувствовать себя неблагодарным и не быть в состоянии перемениться! Значит, я эгоист?» И он осыпал себя самыми жестокими упреками. Честолюбие умерло в его сердце, и из праха его появилось новое чувство; он называл его раскаянием в том, что он пытался убить г-жу де Реналь. На самом же деле он был в нее без памяти влюблен. Его охватывало неизъяснимое чувство, когда, оставшись один и не опасаясь, что ему помешают, он всей душой погружался в воспоминания о счастливых днях, которые он пережил в Верьере или в Вержи. Все самые маленькие происшествия той поры, которая промелькнула так быстро, дышали для него свежестью и очарованием. Он никогда не вспоминал о своих успехах в Париже, ему скучно было думать об этом. Это его душевное состояние, усиливавшееся с каждым днем, было до некоторой степени вызвано ревностью Матильды. Она видела, что ей приходится бороться с его стремлением к одиночеству. Иногда она с ужасом произносила имя г-жи де Реналь. Она замечала, как Жюльен вздрагивал. И ее страстное чувство к нему разгоралось сильней, для него уже не существовало пределов. «Если он умрет, я умру вслед за ним, — говорила она себе с полным убеждением. — Что сказали бы в парижских гостиных, если бы увидели, что девушка моего круга до такой степени боготворит своего возлюбленного, осужденного на смерть? Только в героические времена можно найти подобные чувства. Да, такой вот любовью пылали сердца во времена Карла IX и Генриха III». В минуты самой пылкой нежности, прижимая к груди своей голову Жюльена, она с ужасом говорила себе: «Как! Эта прелестная голова обречена пасть? Ну что ж! — прибавляла она, пылая героизмом, не лишенным радости. — Если так, то не пройдет и суток — и мои губы, что прижимаются сейчас к этим красивым кудрям, остынут навеки». Воспоминания об этих порывах героизма и исступленной страсти держали ее в каком-то неодолимом плену. Мысль о самоубийстве, столь заманчивая сама по себе, но доныне неведомая этой высокомерной душе, теперь проникла в нее, завладев ею безраздельно. «Нет, кровь моих предков не охладела во мне», — с гордостью говорила себе Матильда. — У меня есть к вам просьба, — сказал однажды ее возлюбленный, — отдайте вашего ребенка какой-нибудь кормилице в Верьере, а госпожа де Реналь присмотрит за кормилицей. — Как это жестоко, то, что вы мне говорите… — Матильда побледнела. — Да, правда, прости меня, я бесконечно виноват перед тобой! — воскликнул Жюльен, очнувшись от забытья и сжимая Матильду в объятиях. Но после того, как ему удалось успокоить ее и она перестала плакать, он снова вернулся к той же мысли, но на этот раз более осмотрительно. Он заговорил с оттенком философической грусти. Он говорил о будущем, которое вот-вот должно было оборваться для него. — Надо сознаться, дорогая, что любовь — это просто случайность в жизни, но такая случайность возможна только для высокой души. Смерть моего сына была бы, в сущности, счастьем для вашей фамильной гордости, и вся ваша челядь отлично это поймет. Всеобщее пренебрежение — вот участь, которая ожидает этого ребенка, плод несчастья и позора… Я надеюсь, что придет время, — не берусь предсказывать, когда это произойдет, но мужество мое это предвидит, — вы исполните мою последнюю волю и выйдете замуж за маркиза де Круазенуа. — Как! Я, обесчещенная? — Клеймо бесчестия не пристанет к такому имени, как ваше. Вы будете вдовой, и вдовой безумца, вот и все. Я даже скажу больше: мое преступление, в котором отнюдь не замешаны денежные расчеты, не будет считаться столь уж позорным. Быть может, к тому времени какой-нибудь философ-законодатель добьется, вопреки предрассудкам своих современников, отмены смертной казни. И вот тогда какой-нибудь дружеский голос при случае скажет: «А помните, первый супруг мадемуазель де Ла-Моль?.. Конечно, он был безумец, но он вовсе не был злодеем или извергом. Поистине это была нелепость — отрубить ему голову…» И тогда память обо мне совсем не будет позорной, по крайней мере через некоторое время… Ваше положение в свете, ваше состояние и — позвольте вам это сказать — ваш ум дадут возможность господину де Круазенуа, если он станет вашим супругом, играть такую роль, какой он никогда бы не добился сам. Ведь, кроме знатного происхождения и храбрости, он ничем не отличается, а эти качества, с которыми можно было преуспевать в тысяча семьсот двадцать девятом году — ибо тогда это было все, — теперь, век спустя, считаются просто анахронизмом и только побуждают человека ко всяческим надеждам. Надо иметь еще кое-что за душой, чтобы стоять во главе французской молодежи. Вы, с вашим предприимчивым и твердым характером, будете оказывать поддержку той политической партии, в которую заставите войти вашего супруга. Вы сможете стать достойной преемницей госпожи де Шеврез или госпожи де Лонгвиль, что действовали во времена Фронды… Но к тому времени, дорогая моя, божественный пыл, который сейчас одушевляет вас, несколько охладеет. — Позвольте мне сказать вам, — прибавил он после целого ряда разных подготовительных фраз, — что пройдет пятнадцать лет, и эта любовь, которую вы сейчас питаете ко мне, будет казаться вам сумасбродством, простительным, быть может, но все же сумасбродством. Он вдруг замолчал и задумался. Им снова завладела та же мысль, которая так возмутила Матильду: «Пройдет пятнадцать лет, и госпожа де Реналь будет обожать моего сына, а вы его забудете». XL СПОКОЙСТВИЕ
Вот потому-то, что я тогда был безумцем, я стал мудрым ныне. О ты, философ, не умеющий видеть ничего за пределами мгновенья, сколь беден твой кругозор! Глаз твой не способен наблюдать сокровенную работу незримых человеческих страстей. Гёте
Этот разговор был прерван допросом и тотчас же вслед за ним беседой с адвокатом, которому была поручена защита. Эти моменты были единственной неприятностью в жизни Жюльена, полной беспечности и нежных воспоминаний. — Это убийство, и убийство с заранее обдуманным намерением, — повторял он и следователю и адвокату. — Я очень сожалею, господа, — прибавил он, улыбаясь, — но по крайней мере вам это не доставит никаких хлопот. «В конце концов, — сказал себе Жюльен, когда ему удалось отделаться от этих субъектов, — я, надо полагать, храбрый человек и уж, разумеется, храбрее этих двоих. Для них это предел несчастья, вершина ужасов — этот поединок с несчастным исходом, но займусь я им всерьез только в тот день, когда он произойдет». «Дело в том, что я знавал и большие несчастья, — продолжал философствовать Жюльен. — Я страдал куда больше во время моей первой поездки в Страсбург, когда я был уверен, что Матильда покинула меня… И подумать только, как страстно я домогался тогда этой близости, к которой сейчас я совершенно безразличен! Сказать по правде, я себя чувствую гораздо счастливее наедине с собой, чем когда эта красавица разделяет со мной мое одиночество». Адвокат, законник и формалист, считал его сумасшедшим и присоединялся к общему мнению, что он схватился за пистолет в припадке ревности. Однажды он отважился намекнуть Жюльену, что такое показание, соответствует оно истине или нет, было бы превосходной опорой для защиты. Но тут подсудимый мгновенно выказал всю свою запальчивую и нетерпеливую натуру. — Если вы дорожите жизнью, сударь, — вскричал Жюльен вне себя, — то берегитесь и оставьте это раз навсегда, не повторяйте этой чудовищной лжи! Осторожный адвокат на секунду струхнул: а ну-ка, он его сейчас задушит? Адвокат готовил свою защитительную речь, ибо решительная минута приближалась. В Безансоне, как и во всем департаменте, только и было разговоров, что об этом громком процессе. Жюльен ничего этого не знал; он раз навсегда просил избавить его от подобного рода рассказов. В этот день Фуке с Матильдой сделали попытку сообщить ему кое-какие слухи, по их мнению, весьма обнадеживающие. Жюльен остановил их с первых же слов. — Дайте мне жить моей идеальной жизнью. Все эти ваши мелкие дрязги, ваши рассказы о житейской действительности, более или менее оскорбительные для моего самолюбия, только и могут что заставить меня упасть с неба на землю. Всякий умирает, как может, вот и я хочу думать о смерти на свой собственный лад. Какое мне дело до других? Мои отношения с другими скоро прервутся навсегда. Умоляю вас, не говорите мне больше об этих людях: довольно с меня и того, что мне приходится терпеть следователя и адвоката. «Видно, в самом деле, — говорил он себе, — так уж мне на роду написано — умереть, мечтая. К чему такому безвестному человеку, как я, который может быть твердо уверен, что через каких-нибудь две недели о нем все забудут, к чему ему, сказать по правде, строить из себя дурака и разыгрывать какую-то комедию?.. А странно все-таки, что я только теперь постигаю искусство радоваться жизни, когда уж совсем близко вижу ее конец». Он проводил последние дни, шагая по узенькой площадке на самом верху своей башни, куря великолепные сигары, за которыми Матильда посылала нарочного в Голландию, и нимало не подозревая о том, что его появления ждут не дождутся и что все, у кого только есть подзорные трубы, изо дня в день стерегут этот миг. Мысли его витали в Вержи. Он никогда не говорил с Фуке о г-же де Реналь, но раза два-три приятель сообщал ему, что она быстро поправляется, и слова эти заставляли трепетать сердце Жюльена. Между тем, как душа Жюльена вся целиком почти неизменно пребывала в стране грез, Матильда занималась разными житейскими делами, как это и подобает натуре аристократической, и сумела настолько продвинуть дружественную переписку между г-жой де Фервак и г-ном де Фрилером, что уже великое слово «епископство» было произнесено. Почтеннейший прелат, в руках которого находился список бенефиций, соизволил сделать собственноручную приписку к письму своей племянницы. «Бедный Сорель просто легкомысленный юноша; я надеюсь, что нам его вернут». Господин де Фрилер, увидев эти строки, чуть не сошел с ума от радости. Он не сомневался, что ему удастся спасти Жюльена. — Если бы только не этот якобинский закон, который предписывает составлять бесконечный список присяжных, что, в сущности, преследует лишь одну цель — лишить всякого влияния представителей знати, — говорил он Матильде накануне жеребьевки тридцати шести присяжных на судебную сессию, — я мог бы вам поручиться за приговор. Ведь добился же я оправдания кюре Н. На другой день г-н де Фрилер с великим удовлетворением обнаружил среди имен, оказавшихся в списке после жеребьевки, пять членов безансонской конгрегации, а в числе лиц, избранных от других городов, имена господ Вально, де Муаро, де Шолена. — Я хоть сейчас могу поручиться за этих восьмерых, — заявил он Матильде. — Первые пять — это просто пешки. Вально — мой агент, Муаро обязан мне решительно всем, а де Шолен — болван, который боится всего на свете. Департаментская газета сообщила имена присяжных, и г-жа де Реналь, к неописуемому ужасу своего супруга, пожелала отправиться в Безансон. Единственное, чего удалось добиться от нее г-ну де Реналю, — это то, что она пообещала ему не вставать с постели, чтобы избегнуть неприятности быть вызванной в суд в качестве свидетельницы. — Вы не представляете себе моего положения, — говорил бывший мэр Верьера, — я ведь теперь считаюсь либералом из отпавших, как у нас выражаются. Можно не сомневаться, что этот прохвост Вально и господин де Фрилер постараются внушить прокурору и судьям обернуть дело так, чтобы напакостить мне как только можно. Госпожа де Реналь охотно подчинилась требованию своего супруга. «Если я появлюсь на суде, — говорила она себе, — это произведет впечатление, что я требую кары». Несмотря на все обещания вести себя благоразумно, обещания, данные ею и духовнику и мужу, она, едва только успев приехать в Безансон, тотчас же написала собственноручно каждому из тридцати шести присяжных:
«Я не появлюсь в день суда, сударь, ибо мое присутствие может отразиться неблагоприятно на интересах господина Сореля. Единственно, чего я всем сердцем горячо желаю, — это то, чтобы он был оправдан. Поверьте, ужасная мысль, что невинный человек будет из-за меня осужден на смерть, отравит весь остаток моей жизни и, несомненно, сократит ее. Как Вы можете приговорить его к смерти, если я жива! Нет, безусловно, общество не имеет права отнимать жизнь, а тем паче у такого человека, как Жюльен Сорель. Все в Верьере и раньше знали, что у него бывают минуты душевного расстройства. У этого несчастного юноши есть могущественные враги, но даже и среди его врагов (а сколько их у него!) найдется ли хоть один, который бы усомнился в его исключительных дарованиях, в его глубочайших знаниях? Человек, которого Вам предстоит судить, сударь, — это незаурядное существо. В течение почти полутора лет мы все знали его как благочестивого, скромного, прилежного юношу, но два-три раза в год у него бывали приступы меланхолии, доходившие чуть ли не до помрачения рассудка. Весь Верьер, все наши соседи в Вержи, где мы проводим лето, вся моя семья и сам господин помощник префекта могут подтвердить его примерное благочестие; он знает наизусть все священное писание. Разве нечестивец стал бы трудиться целыми годами, чтобы выучить эту святую книгу? Мои сыновья будут иметь честь вручить Вам это письмо; они — дети. Соблаговолите, сударь, спросить их; они Вам расскажут об этом злосчастном юноше много всяких подробностей, которые, безусловно, убедят Вас в том, что осудить его было бы жесточайшим варварством. Вы не только не отомстите за меня. Вы и меня лишите жизни. Что могут его враги противопоставить простому факту? Рана, нанесенная им в состоянии умопомрачения, которое даже и дети мои замечали у своего гувернера, оказалась такой пустячной, что не прошло и двух месяцев, как я уже смогла приехать на почтовых из Верьера в Безансон. Если я узнаю, сударь, что Вы хоть сколько-нибудь колеблетесь пощадить столь мало виновное существо и не карать его бесчеловечным законом, я встану с постели, где меня удерживает исключительно приказание моего мужа, приду к Вам и буду умолять Вас на коленях. Объявите, сударь, что злоумышление не доказано, И Вам не придется винить себя в том, что Вы пролили невинную кровь…» и так далее и так далее. XLI СУД
В стране долго будут вспоминать об этом нашумевшем процессе. Интерес к подсудимому возрастал переходя в настоящее смятение, ибо сколько ни удивительно казалось его преступление, оно не внушало ужаса. Да будь оно даже ужасно, этот юноша был так хорош собой! Его блестящая карьера, прервавшаяся так рано, вызывала к нему живейшее участие. «Неужели он будет осужден?» — допытывались женщины у знакомых мужчин и, бледнея, ждали ответа. Сент-Бёв
Наконец настал этот день, которого так страшились г-жа де Реналь и Матильда. Необычный вид города внушал им невольный ужас, и даже мужественная душа Фуке была повергнута в смятение Вся провинция стеклась в Безансон, чтобы послушать это романическое дело. Уже за несколько дней в гостиницах не оставалось ни одного свободного угла. Г-на председателя суда осаждали просьбами о входных билетах. Все городские дамы жаждали присутствовать на суде, на улицах продавали портрет Жюльена, и т. п., и т. п. Матильда приберегла для этой решительной минуты собственноручное письмо монсиньора епископа… ского. Этот прелат, который управлял французской церковью и рукополагал епископов, соблаговолил просить об оправдании Жюльена Накануне суда Матильда отнесла его послание всемогущему старшему викарию. К концу беседы, когда она уже уходила вся в слезах, г-н де Фрилер, оставив, наконец, свою дипломатическую сдержанность и чуть ли и сам не растрогавшись, сказал ей. — Я вам ручаюсь за приговор присяжных из двенадцати человек, которым поручено решить, повинно ли в преступлении лицо, пользующееся вашим покровительством, а главное, в преступлении с заранее обдуманным намерением, я насчитываю шесть друзей, заинтересованных в моем служебном положении, и я дал им понять, что от них зависит помочь мне достигнуть епископского сана. Барон Вально, которого я сделал мэром Верьера, безусловно, располагает голосами двух своих подчиненных: господ де Муаро и де Шолена. По правде сказать, жребий подкинул нам для этого дела двух весьма неблагонадежных присяжных, но хоть это и ярые либералы, они все же подчиняются мне в серьезных случаях, а я просил их голосовать заодно с господином Вально. Мне известно, что шестой присяжный, очень богатый фабрикант, болтун и либерал, домогается втайне некоей поставки по военному ведомству, и, разумеется, он не захочет вызвать мое неудовольствие. Я велел шепнуть ему, что господин Вально действует по моему указанию. — А кто такой этот Вально? — с беспокойством спросила Матильда. — Если бы вы его знали, вы бы не сомневались в успехе. Это такой краснобай, нахальный, бесстыжий, грубый, созданный для того, чтобы вести за собой дураков. В тысяча восемьсот четырнадцатом году он был оборванцем. Я сделал его префектом. Он способен поколотить своих коллег присяжных, если они не захотят голосовать заодно с ним. Матильда немного успокоилась. Вечером ей предстоял еще один разговор. Жюльен решил совсем не выступать на суде, чтобы не затягивать неприятной сцены, исход которой, по его мнению, был совершенно очевиден. — Довольно и того, что выступит мой адвокат, — заявил он Матильде. — Мне и так слишком долго придется служить зрелищем для всех моих врагов. Все эти провинциалы возмущены моей молниеносной карьерой, которой я обязан только вам. Уверяю вас, среди них нет ни одного, который не желал бы, чтобы меня осудили, что, однако, не помешает им реветь самым дурацким образом, когда меня поведут на смерть. — Они будут рады вашему унижению — это верно, — сказала Матильда, — но, по-моему, это не от жестокосердия. Мое появление в Безансоне и зрелище моих страданий возбудили сочувствие всех женщин, а ваша интересная внешность довершит остальное. Достаточно вам произнести хотя бы одно слово перед вашими судьями, и весь зал будет за вас… — и так далее, и так далее. На другой день, в десять часов утра, когда Жюльен вышел из тюрьмы, чтобы отправиться в большой зал здания суда, жандармам пришлось немало потрудиться, чтобы разогнать громадную толпу, теснившуюся во дворе. Жюльен прекрасно выспался, он чувствовал себя совершенно спокойным и не испытывал ничего, кроме философского сострадания к этой толпе завистников, которые без всякой жестокости встретят рукоплесканиями его смертный приговор. Он был крайне изумлен, обнаружив за те четверть часа, когда его вели через толпу, что он внушает этим людям сердечную жалость. Он не слыхал ни одного недоброжелательного слова. «Эти провинциалы вовсе не так злы, как мне казалось», — подумал он. Входя в зал судебных заседаний, он поразился изяществу его архитектуры. Это была чистейшая готика, целый лес очаровательных маленьких колонн, с необыкновенной тщательностью выточенных из камня. Ему показалось, что он в Англии. Но вскоре все внимание его было поглощено красивыми лицами двенадцати — пятнадцати женщин, которые расположились как раз напротив скамьи подсудимых, в трех ложах, над местами для судей и присяжных. Повернувшись лицом к публике, он увидал, что вся галерея, идущая кругом над амфитеатром, сплошь заполнена женщинами, преимущественно молоденькими и, как ему показалось, очень красивыми; глаза у них блестели, и взгляд их был полон участия. Внизу, в зале, было битком набито, народ ломился в двери, и часовым никак не удавалось водворить тишину. Когда все эти глаза, жадно искавшие Жюльена, обнаружили его и увидели, как он усаживается на место, отведенное для подсудимого на небольшом возвышении, до него донесся удивленный, сочувственный ропот. Ему сегодня нельзя было дать и двадцати лет; одет он был очень просто, но с большим изяществом, волосы его и лоб были очаровательны. Матильда сама позаботилась о его туалете. Лицо Жюльена поражало бледностью. Едва он уселся на свою скамью, как со всех сторон послышалось перешептывание: «Боже! Какой молоденький!.. Да ведь это совсем ребенок!.. Он гораздо красивее, чем на портрете!» — Взгляните, подсудимый, — сказал ему жандарм, сидевший справа от него, — видите вы этих шестерых дам в ложе? — И жандарм показал ему на небольшую нишу, немного выступавшую над той частью амфитеатра, где сидели присяжные. — Вот это супруга господина префекта, а рядом с ней госпожа маркиза де Н.; она очень вам благоволит: я сам слышал, как она говорила со следователем. А за нею — госпожа Дервиль. — Госпожа Дервиль! — воскликнул Жюльен и вспыхнул до корней волос. «Как только она выйдет отсюда, — подумал он, — она сейчас же напишет госпоже де Реналь». Он знал, что г-жа де Реналь приехала в Безансон. Начался допрос свидетелей. Он длился несколько часов. При первых словах обвинительной речи, с которой выступил генеральный прокурор, две из тех дам, что сидели в маленькой ложе, как раз напротив Жюльена, залились слезами. «Госпожа Дервиль не такая, она не расчувствуется», — подумал Жюльен; однако он заметил, что лицо у нее пылает. Генеральный прокурор с величайшим пафосом на скверном французском языке распространялся о варварстве совершенного преступления. Жюльен заметил, что соседки г-жи Дервиль слушают его с явным неодобрением. Некоторые из присяжных, по-видимому, знакомые этих дам, обменивались с ними замечаниями и, видимо, успокаивали их. «Вот это, пожалуй, недурной знак», — подумал Жюльен. До сих пор он испытывал только чувство безграничного презрения ко всем этим людям, которые собрались здесь на суде. Пошлое красноречие прокурора еще усугубило его чувство омерзения. Но мало-помалу душевная сухость Жюльена исчезала, побежденная явным сочувствием, которое он видел со всех сторон. Он с удовлетворением отметил решительное выражение лица своего защитника. «Только, пожалуйста, без лишних фраз», — тихонько шепнул он ему, когда тот приготовился взять слово. — Вся эта выспренность, вытащенная из Боссюэ, которую здесь развернули против вас, пошла вам только на пользу, — сказал адвокат. И действительно, не прошло и пяти минут после того как он начал свою речь, как почти у всех женщин появились в руках носовые платки. Адвокат, окрыленный этим поощрением, обращался к присяжным чрезвычайно внушительно. Жюльен был потрясен: он чувствовал, что сам вот-вот разразится слезами. «Боже великий! Что скажут мои враги?» Он уже совсем готов был расчувствоваться, как вдруг, на свое счастье, встретился с нахальным взглядом барона де Вально. «Глаза этого подхалима так и горят, — сказал он про себя. — Как торжествует эта низкая душонка! Если бы это зрелище было единственным следствием моего преступления, и то я должен был бы проклинать его. Бог знает, чего он только не будет плести обо мне госпоже де Реналь, сидя у них зимними вечерами». Эта мысль мигом вытеснила все остальные. Но вскоре Жюльен был выведен из своей задумчивости громкими одобрительными возгласами. Адвокат окончил свою речь. Жюльен вспомнил, что полагается пожать ему руку. Время пролетело удивительно быстро. Адвокату и подсудимому принесли подкрепиться. И тут только Жюльен с крайним изумлением обнаружил одно обстоятельство: ни одна из женщин не покинула зала, чтобы пойти поесть. — Я, признаться, помираю с голоду, — сказал защитник. — А вы? — Я тоже, — отвечал Жюльен. — Смотрите-ка, вот и супруге господина префекта принесли поесть, — сказал адвокат, показывая ему на маленькую ложу. — Мужайтесь: все идет отлично. Заседание возобновилось. Когда председатель выступил с заключительным словом, раздался бой часов — било полночь. Председатель вынужден был остановиться; в тишине, среди общего напряженного ожидания, бой часов гулко раздавался на весь зал. «Вот он, мой последний день, наступает», — подумал Жюльен И вскоре он почувствовал, как им неудержимо овладевает идея долга. До сих пор он превозмогал себя, не позволял себе расчувствоваться и твердо решил отказаться от последнего слова. Но когда председатель спросил его, не желает ли он что-либо добавить, он встал. Прямо перед собой он видел глаза г-жи Дервиль, которые при вечернем освещении казались ему необычайно блестящими. «Уж не плачет ли она?» — подумал он. — Господа присяжные! Страх перед людским презрением, которым, мне казалось, я могу пренебречь в мой смертный час, заставляет меня взять слово. Я отнюдь не имею чести принадлежать к вашему сословию, господа: вы видите перед собой простолюдина, возмутившегося против своего низкого жребия. Я не прошу у вас никакой милости, — продолжал Жюльен окрепшим голосом. — Я не льщу себя никакими надеждами: меня ждет смерть; она мной заслужена. Я осмелился покуситься на жизнь женщины, достойной всяческого уважения, всяческих похвал. Госпожа де Реналь была для меня все равно что мать. Преступление мое чудовищно, и оно было предумышленно. Итак, я заслужил смерть, господа присяжные. Но будь я и менее виновен, я вижу здесь людей, которые, не задумываясь над тем, что молодость моя заслуживает некоторого сострадания, пожелают наказать и раз навсегда сломить в моем лице эту породу молодых людей низкого происхождения, задавленных нищетой, коим посчастливилось получить хорошее образование, в силу чего они осмелились затесаться в среду, которую высокомерие богачей именует хорошим обществом. Вот мое преступление, господа, и оно будет наказано с тем большей суровостью, что меня, в сущности, судят отнюдь не равные мне. Я не вижу здесь на скамьях присяжных ни одного разбогатевшего крестьянина, а только одних возмущенных буржуа… В продолжение двадцати минут Жюльен говорил в том же духе; он высказал все, что у него было на душе. Прокурор, заискивавший перед аристократией, в негодовании подскакивал на своем кресле; и все же, несмотря на несколько отвлеченный характер этого выступления Жюльена, все женщины плакали навзрыд. Даже г-жа Дервиль не отнимала платка от глаз. Перед тем как окончить свою речь, Жюльен еще раз упомянул о своем злоумышлении, о своем раскаянии и о том уважении и безграничной преданности, которые он когда-то, в более счастливые времена, питал к г-же де Реналь. Г-жа Дервиль вдруг вскрикнула и лишилась чувств. Пробило час ночи, когда присяжные удалились в свою камеру. Ни одна из женщин не покинула своего места, многие мужчины вытирали глаза. Сначала шли оживленные разговоры, но мало-помалу в этом томительном ожидании решения присяжных усталость давала себя чувствовать, и в зале водворялась тишина. Это были торжественные минуты. Огни люстр уже начинали тускнеть. Жюльен, страшно усталый, слышал, как рядом с ним шел разговор о том, хороший это или дурной признак, что присяжные так долго совещаются. Ему было приятно, что все решительно были за него; присяжные все не возвращались, но тем не менее ни одна женщина не уходила из зала. Но вот часы пробили два — и сразу вслед за этим послышалось шумное движение. Маленькая дверца комнаты присяжных распахнулась. Г-н барон де Вально торжественно и театрально шествовал впереди, за ним следовали все остальные присяжные. Он откашлялся и затем провозгласил, что присяжные, по правде и совести, приняли единогласное решение, что Жюльен Сорель виновен в убийстве, и в убийстве с заранее обдуманным намерением. Это решение влекло за собой смертную казнь; приговор был объявлен тотчас же. Жюльен взглянул на свои часы, и ему вспомнился господин де Лавалет; часы показывали четверть третьего. «Сегодня пятница», — подумал он. «Да, но это счастливый день для Вально, который посылает меня на казнь… Меня слишком хорошо стерегут, чтобы Матильда могла спасти меня, как это сделала госпожа де Лавалет… Итак, через три дня, в этот самый час, я узнаю, какого мнения следует держаться о великом „Может быть“». Тут он услышал громкий крик, и это вернуло его на землю. Женщины вокруг него рыдали навзрыд; он увидел, что все повернулись лицом к маленькой нише, которая завершала собой венчик готического пилястра. Позже он узнал, что там скрывалась Матильда. Так как крик больше не повторился, все снова обернулись к Жюльену, которого жандармы силились провести через толпу. «Постараемся не дать повода для зубоскальства этому мошеннику Вально, — подумал Жюльен. — С какой приторной постной рожей объявил он это решение, которое влечет за собой смертную казнь, тогда как даже у этого бедняги, председателя суда, — а уж он, конечно, не первый год судьей, — и то слезы выступили на глазах, когда он произносил приговор. Какая радость для Вально отомстить мне, наконец, за наше давнее соперничество из-за госпожи де Реналь!.. Так, значит, я ее больше не увижу! Все кончено. Последнее «прости» уж невозможно для нас, я чувствую это… Как я был бы счастлив сказать ей, в каком ужасе я от своего злодейства! Вот только эти слова: я осужден справедливо». XLII
Жюльена снова отвели в тюрьму и поместили в каземат, предназначенный для приговоренных к смертной казни. И он, который всегда все замечал вплоть до мельчайших подробностей, на этот раз даже не заметил, что его не повели наверх, в его башню. Он был поглощен мыслью о том, что он скажет г-же де Реналь, если ему выпадет счастье увидеть ее в последнюю минуту. Он думал, что она тут же прервет его. И ему хотелось сказать как-нибудь так, чтобы она с первых же слов поняла его раскаяние. «После такого поступка как убедить ее, что я только ее одну и люблю? Потому что ведь как-никак я все-таки покушался убить ее, то ли из честолюбия, то ли из-за любви к Матильде». Укладываясь спать, он почувствовал прикосновение грубых холщовых простынь. У него точно открылись глаза. «Ах, да! Ведь я в каземате, — сказал он себе, — для приговоренных к смерти. Справедливо…» Граф Альтамира рассказывал мне, что Дантон накануне смерти говорил своим громовым голосом: «Какая странность, ведь глагол „гильотинировать“ нельзя спрягать во всех временах! Можно сказать: я буду гильотинирован, ты будешь гильотинирован, но не говорят: я был гильотинирован». «А почему бы и нет, — продолжал Жюльен, — если существует загробная жизнь?.. Сказать по правде, если я там встречусь с христианским богом, я пропал, — это деспот, и, как всякий деспот, он весь поглощен мыслями о мщении. Библия только и повествует, что о всяких чудовищных карах. Я никогда не любил его и даже никогда не допускал мысли, что его можно искренне любить. Он безжалостен (Жюльен припомнил некоторые цитаты из Библии). Он расправится со мной самым ужасающим образом… Но если меня встретит там бог Фенелона! Быть может, он скажет мне: тебе многое простится, потому что ты много любил… А любил ли я много? Ах, я любил госпожу де Реналь, но я поступал чудовищно. И здесь, как и во всем прочем, я пренебрег качествами простыми и скромными ради какого-то блеска… Да, но какая будущность открывалась передо мной!.. Гусарский полковник, если бы началась война, а в мирное время — секретарь посольства, затем посол… потому что я бы, конечно, быстро освоился в этих делах… Да будь я даже сущим болваном, разве зять маркиза де Ла-Моля может опасаться какого-либо соперничества? Все мои дурачества простились бы мне или даже были бы поставлены мне в заслугу. И вот я — заслуженная персона и наслаждаюсь роскошной жизнью где-нибудь в Вене или Лондоне… Изволите ошибаться, сударь, через три дня вам отрубят голову». Жюльен от души расхохотался над этим неожиданным выпадом своего здравомыслия. «Вот уж поистине в человеке уживаются два существа, — подумал он, — Откуда оно, черт возьми, вылезло, это ехидное замечаньице?» «Да, верно, дружище, через три дня тебе отрубят голову, — ответил он своему несговорчивому собеседнику. — Господин де Шолен, чтобы поглазеть, снимет окошко пополам с аббатом Малоном. А вот когда им придется платить за это окошко, интересно, кто кого обворует из этих двух достойных особ?» Внезапно ему пришли на ум строки из «Вячеслава» Ротру:
Владислав: …Душа моя готова. Король (отец Владислава): И плаха также. Неси главу свою.
«Прекрасный ответ!» — подумал он и уснул. Он проснулся утрем, почувствовав, что кто-то обнял его за плечи. — Как! Уже? — прошептал Жюльен, в испуге открывая глаза: ему показалось, что он уже в руках палача. Эта была Матильда. «На мое счастье, она не поняла, что я подумал». Мысль эта вернула ему все его хладнокровие. Матильда показалась ему сильно изменившейся, точно она полгода болела; ее нельзя было узнать. — Этот негодяй Фрилер обманул меня! — говорила она, ломая руки. От ярости она не могла плакать. — А не правда ли, я был недурен вчера, когда держал речь? — прервал ее Жюльен. — Это у меня так, само собой вышло, первый раз в жизни! Правда, можно опасаться, что это будет и последний. Жюльен в эту минуту играл на характере Матильды со всем хладнокровием искусного пианиста, властвующего над клавишами. — Мне, правда, недостает знатного происхождения, — добавил он, — но высокая душа Матильды возвысила до себя своего возлюбленного. Вы думаете, Бонифас де Ла-Моль лучше бы держался перед своими судьями? Матильда в этот день была нежна безо всякой напыщенности, словно бедная девушка, живущая где-нибудь на шестом этаже; но она не могла добиться от него ни одного простого слова. Он воздавал ей, сам того не зная, теми же самыми муками, которым она так часто подвергала его. «Никому неведомы истоки Нила, — рассуждал сам с собой Жюльен, — никогда оку человеческому не дано было узреть этого царя рек в состоянии простого ручейка. И вот так же никогда глаз человеческий не увидит Жюльена слабым, прежде всего потому, что он отнюдь не таков. Но сердце мое легко растрогать: самое простое слово, если в нем слышится искренность, может заставить голос мой дрогнуть и даже довести меня до слез. И как часто люди с черствою душой презирали меня за этот недостаток! Им казалось, что я прошу пощады, а вот этого-то и нельзя допускать. Говорят, будто Дантон дрогнул у эшафота, вспомнив о жене. Но Дантон вдохнул силу в этот народ, в этих вертопрахов и не дал неприятелю войти в Париж… А ведь я только один и знаю, что бы я мог совершить… Для других я всего-навсего некое может быть. Что если бы здесь, в этой темнице, со мной была не Матильда, а госпожа де Реналь? Мог бы я отвечать за себя? Мое беспредельное отчаяние, мое раскаяние показались бы Вально, да и всем здешним патрициям подлым страхом перед смертью: ведь они так чванливы, эти жалкие душонки, которых лишь доходные местечки ограждают от всяких соблазнов». «Видите, что значит родиться сыном плотника?» — сказали бы господа Муаро и Шолены, приговорившие меня к смерти. — «Можно стать ученым, дельцом, но мужеству, мужеству никак не научишься. Даже с этой бедняжкой Матильдой, которая сейчас плачет, или, верней, уж больше не в силах плакать», — подумал он, глядя на ее покрасневшие глаза. И он прижал ее к своей груди. Зрелище этого неподдельного горя отвлекло его от всяких умозаключений. «Она, быть может, проплакала сегодня всю ночь, — подумал он, — но пройдет время, и с каким чувством стыда она будет вспоминать об этом! Ей будет казаться, что ее сбили с толку в юности, что она поддалась жалкому плебейскому образу мыслей. Круазенуа — человек слабый: он, конечно, женится на ней, и, признаться, отлично сделает. Она ему создаст положение.
Господством мощного, широкого ума. Над жалкой скудостью обыденных суждений.
Ах, вот действительно забавно: с тех пор как я обречен умереть, все стихи, какие я когда-либо знал в жизни, так и лезут на ум. Не иначе как признак упадка?» Матильда чуть слышным голосом повторяла ему: — Он в соседней комнате. Наконец ее слова дошли до него. «Голос у нее ослаб, — подумал он, — но вся ее властная натура еще чувствуется в ее тоне. Она говорит тихо, чтобы не вспылить». — А кто там? — мягко спросил он. — Адвокат, надо подписать апелляцию. — Я не буду апеллировать. — Как так! Вы не будете апеллировать? — сказала она, вскакивая и гневно сверкая глазами. — А почему, разрешите узнать? — Потому что сейчас я чувствую в себе достаточно мужества умереть, не сделав себя посмешищем. А кто может сказать, каково будет мое состояние через два месяца, после долгого сидения в этой дыре? Меня будут донимать попы, явится отец. А хуже этого для меня ничего быть не может. Лучше умереть. Это непредвиденное сопротивление пробудило всю заносчивость, все высокомерие Матильды. Ей не удалось повидаться с аббатом де Фрилером до того, как стали пускать в каземат, и теперь вся ярость ее обрушилась на Жюльена. Она боготворила его, и, однако, на протяжении пятнадцати минут, пока она осыпала его проклятиями за скверный характер и ругала себя за то, что полюбила его, он снова видел перед собой прежнюю гордячку, которая когда-то так унижала и оскорбляла его в библиотеке особняка де Ла-Моля. — Для славы вашего рода судьба должна была бы тебе позволить родиться мужчиной, — сказал он. «Ну, а что до меня, — подумал он, — дурак я буду, если соглашусь прожить еще два месяца в этой отвратительной дыре и подвергаться всяким подлостям и унижениям, какие только способна изобрести аристократическая клика, а единственным утешением будут проклятия этой полоумной… Итак, послезавтра утром я сойдусь на поединке с человеком, хорошо известным своим хладнокровием и замечательной ловкостью… Весьма замечательной, — добавил мефистофельский голос, — он никогда не дает промаха». «Ну что ж, в добрый час (красноречие Матильды не истощалось). Нет, ни за что, — решил он, — не буду апеллировать». Приняв это решение, он погрузился в задумчивость… «Почтальон принесет газету, как всегда, в шесть часов, а в восемь, после того как господин де Реналь прочтет ее, Элиза на цыпочках войдет и положит газету ей на постель. Потом она проснется и вдруг, пробегая глазами, вскрикнет, ее прелестная ручка задрожит, она прочтет слова: «В десять часов пять минут его не стало». Она заплачет горючими слезами, я знаю ее. Пусть я хотел убить ее, — все будет забыто, и эта женщина, у которой я хотел отнять жизнь, будет единственным существом, которое от всего сердца будет оплакивать мою смерть». «Удачное противопоставление!» — подумал он, и все время, все эти пятнадцать минут, пока Матильда продолжала бранить его, он предавался мыслям о г-же де Реналь. И хотя он даже время от времени и отвечал на то, что ему говорила Матильда, он не в силах был оторваться душой от воспоминаний о спальне в Верьере. Он видел: вот лежит безансонская газета на стеганом одеяле из оранжевой тафты; он видел, как ее судорожно сжимает эта белая-белая рука; видел, как плачет г-жа де Реналь… Он следил взором за каждой слезинкой, катившейся по этому прелестному лицу. Мадемуазель де Ла-Моль, так ничего и не добившись от Жюльена, позвала адвоката. К счастью, это оказался бывший капитан Итальянской армии, участник походов 1796 года, товарищ Манюэля. Порядка ради он попытался переубедить осужденного. Жюльен только из уважения к нему подробно изложил все свои доводы. — Сказать по чести, можно рассуждать и по-вашему, — сказал, выслушав его, г-н Феликс Вано (так звали адвоката). — Но у вас еще целых три дня для подачи апелляции, и мой долг — приходить и уговаривать вас в течение всех этих трех дней. Если бы за эти два месяца под тюрьмой вдруг открылся вулкан, вы были бы спасены. Да вы можете умереть и от болезни, — добавил он, глядя Жюльену в глаза. И когда, наконец, Матильда и адвокат ушли, он чувствовал гораздо больше приязни к адвокату, чем к ней. XLIII
Час спустя, когда он спал крепким сном, его разбудили чьи-то слезы, они капали ему на руку. «Ах, опять Матильда! — подумал он в полусне. — Вот она пришла, верная своей тактике, надеясь уломать меня при помощи нежных чувств». С тоской предвидя новую сцену в патетическом жанре, он не открывал глаз. Ему припомнились стишки о Бельфегоре, убегающем от жены. Тут он услыхал какой-то сдавленный вздох; он открыл глаза: это была г-жа де Реналь. — Ах, так я вижу тебя перед тем, как умереть! Или мне снится это? — воскликнул он, бросаясь к ее ногам. — Но простите меня, сударыня, ведь в ваших глазах я только убийца, — сказал он, тотчас же спохватившись. — Сударь, я пришла сюда, чтобы умолить вас подать апелляцию: я знаю, что вы отказываетесь сделать это… Рыдания душили ее, она не могла говорить. — Умоляю вас простить меня. — Если ты хочешь, чтобы я простила тебя, — сказала она, вставая и кидаясь ему на грудь, — то немедленно подай апелляцию об отмене смертного приговора. Жюльен осыпал ее поцелуями. — А ты будешь приходить ко мне каждый день в течение этих двух месяцев? — Клянусь тебе. Каждый день, если только мой муж не запретит мне это. — Тогда подам! — вскричал Жюльен. — Как! Ты меня прощаешь! Неужели это правда? Он сжимал ее в своих объятиях, он совсем обезумел. Вдруг она тихонько вскрикнула. — Ничего, — сказала она, — просто ты мне больно сделал. — Плечу твоему! — воскликнул Жюльен, заливаясь слезами. Чуть-чуть откинувшись, он прильнул к ее руке, покрывая ее жаркими поцелуями. — И кто бы мог сказать это тогда, в последний раз, когда я был у тебя в твоей комнате в Верьере! — А кто бы мог сказать тогда, что я напишу господину де Ла-Молю это гнусное письмо! — Знай: я всегда любил тебя, я никого не любил, кроме тебя. — Может ли это быть? — воскликнула г-жа де Реналь, теперь уж и она не помнила себя от радости. Она прижалась к Жюльену, обнимавшему ее колени. И они оба долго плакали молча. Никогда за всю свою жизнь Жюльен не переживал такой минуты. Прошло много времени, прежде чем они снова обрели способность говорить. — А эта молодая женщина, госпожа Мишле, — сказала г-жа де Реналь, — или, вернее, мадемуазель де Ла-Моль, потому что я, правда, уж начинаю верить в этот необычайный роман? — Это только по виду так, — отвечал Жюльен. — Она жена мне, но не моя возлюбленная. И оба они, по сто раз перебивая друг друга, стали рассказывать о себе все, чего другой не знал, и, наконец, с большим трудом рассказали все. Письмо, написанное г-ну де Ла-Молю, сочинил духовник г-жи де Реналь, а она его только переписала. — Вот на какой ужас толкнула меня религия, — говорила она, — а ведь я еще смягчила самые ужасные места в этом письме. Восторг и радость Жюльена ясно показали ей, что он ей все прощает. Никогда еще он ее так не любил. — А ведь я считаю себя верующей, — говорила ему г-жа де Реналь, продолжая свой рассказ. — Я искренне верю в бога, и я верю и знаю, — потому что мне это было доказано, — что грех, совершенный мною, — это чудовищный грех. Но стоит мне только тебя увидеть, — и вот, даже после того, как ты дважды выстрелил в меня из пистолета… Но тут, как она ни отталкивала его, Жюльен бросился ее целовать. — Пусти, пусти, — продолжала она, — я хочу разобраться в этом с тобой; я боюсь, что позабуду… Стоит мне только увидеть тебя, как всякое чувство долга, все у меня пропадает, я вся — одна сплошная любовь к тебе. Даже, пожалуй, слово «любовь» — это еще слишком слабо. У меня к тебе такое чувство, какое только разве к богу можно питать: тут все — и благоговение, и любовь, и послушание… По правде сказать, я даже не знаю, что ты мне такое внушаешь… Вот скажи мне, чтобы я ударила ножом тюремщика, — и я совершу это преступление и даже подумать не успею. Объясни мне это, пожалуйста, пояснее, пока я еще не ушла отсюда: мне хочется по-настоящему понять, что происходит в моем сердце, потому что ведь через два месяца мы расстанемся. А впрочем, как знать, расстанемся ли мы? — добавила она, улыбнувшись. — Я отказываюсь от своего обещания, — вскричал Жюльен, вскакивая, — я не буду подавать апелляции, если ты каким бы то ни было способом, ядом ли, ножом, пистолетом или углями, будешь покушаться на свою жизнь или стараться повредить себе! Лицо г-жи де Реналь вдруг сразу изменилось: пылкая нежность уступила место глубокой задумчивости. — А что, если нам сейчас умереть? — промолвила она наконец. — Кто знает, что будет там, на том свете? — отвечал Жюльен. — Может быть, мучения, а может быть, и вовсе ничего. И разве мы не можем провести эти два месяца вместе самым упоительным образом? Два месяца — ведь это столько дней! Подумай, ведь я никогда не был так счастлив! — Ты никогда не был так счастлив? — Никогда! — восторженно повторил Жюльен. — И я говорю с тобой так, как если бы я говорил с самим собой. Боже меня сохрани преувеличивать! — Ну, раз ты так говоришь, твои слова для меня — закон, — сказала она с робкой и грустной улыбкой. — Так вот, поклянись своей любовью ко мне, что ты не будешь покушаться на свою жизнь никаким способом, ни прямо, ни косвенно… Помни, — прибавил он, — ты должна жить для моего сына, которого Матильда бросит на руки своих лакеев, как только она станет маркизой де Круазенуа. — Клянусь, — холодно отвечала она, — но я хочу унести с собой твою апелляцию, — пусть она будет написана и подписана твоей рукой. Я сама пойду к генеральному прокурору. — Берегись, ты себя скомпрометируешь. — После того, как я пришла к тебе на свидание в тюрьму, я уже теперь на веки вечные сделалась притчей во языцех и в Безансоне и во всем Франш-Конте, — сказала она с глубокой горестью. — Я уже переступила предел строгой благопристойности… Я падшая женщина. Правда, это ради тебя. Она говорила таким грустным тоном, что Жюльен в порыве какого-то до сих пор не испытанного сладостного чувства сжал ее в своих объятиях. Это было уже не безумие страсти, а безграничная признательность. Он только сейчас впервые по-настоящему понял, какую огромную жертву она принесла ради него. Какая-то благодетельная душа не преминула, разумеется, сообщить г-ну де Реналю о продолжительных визитах его супруги в тюрьму, ибо не прошло и трех дней, как он прислал за ней карету, настоятельно требуя, чтобы она немедленно возвратилась в Верьер. День, начавшийся с этой жестокой разлуки, оказался злосчастным для Жюльена. Часа через два ему сообщили, что какой-то проныра-священник, которому, однако, не удалось примазаться к безансонским иезуитам, пришел с утра и стоит на улице перед самой тюрьмой. Дождь шел, не переставая, и этот человек, по-видимому, задался целью изобразить из себя мученика. Жюльен был настроен мрачно, и это шутовство ужасно возмутило его. Он еще утром отказался принять этого священника, но тот, видимо, решил во что бы то ни стало заставить Жюльена исповедаться ему, чтобы потом, с помощью всяческих признаний, которые он якобы от него услышал, завоевать расположение безансонских молодых дам. Он громогласно повторял, что будет стоять день и ночь у тюремных ворот. — Бог послал меня, чтобы смягчить сердце этого отступника. А простой народ, который всегда рад публичному зрелищу, уже толпился вокруг него. — Братья! — вопил он. — Я буду стоять здесь денно и нощно и не сойду с места, сколько бы ни пришлось мне выстоять дней и ночей. Святой дух глаголал мне и возвестил повеление свыше: на меня возложен долг спасти душу юного Сореля. Приобщитесь, братья, к молениям моим… — и прочее и прочее. Жюльен чувствовал отвращение ко всяким сценам и ко всему, что могло привлечь к нему внимание. Он подумал, не настал ли сейчас подходящий момент для того, чтобы незаметно исчезнуть из мира; но у него оставалась какая-то надежда увидеть еще раз г-жу де Реналь, и он был влюблен без памяти. Ворота тюрьмы выходили на одну из самых людных улиц. Когда он представлял себе этого грязного попа, который собирает вокруг себя толпу и устраивает уличный скандал, у него вся душа переворачивалась. «И уж, конечно, можно не сомневаться, что мое имя не сходит у него с языка». Это было так невыносимо, что казалось ему хуже всякой смерти. Два-три раза на протяжении часа он посылал одного преданного ему тюремщика посмотреть, стоит ли еще у ворот этот человек. — Сударь, — сообщал ему всякий раз тюремщик, — он стоит на коленях прямо в грязи, молится во весь голос и читает литании о спасении вашей души… «Экий подлец!» — подумал Жюльен. Действительно, в ту же минуту он услышал глухое монотонное завывание: это толпа подтягивала попу, распевавшему литании. Раздражение Жюльена дошло до крайних пределов, когда он увидал, что сам надзиратель тоже зашевелил губами, повторяя знакомые латинские слова. — Там уже поговаривать начинают, — заявил тюремщик, — что у вас, верно, совсем каменное сердце, ежели вы отказываетесь от помощи такого святого человека. — О родина моя, в каком темном невежестве ты еще пребываешь! — не помня себя от ярости, воскликнул Жюльен. И он продолжал рассуждать вслух, совершенно забыв о находившемся тут же тюремщике. — Этому попу хочется попасть в газеты, и уж, конечно, он этого добьется. Ах, гнусные провинциалы! В Париже мне не пришлось бы терпеть таких унижений. Там шарлатанят искуснее. Приведите этого преподобного отца, — сказал он, наконец, тюремщику, весь обливаясь потом. Тюремщик перекрестился и вышел, весь сияя. Преподобный отец оказался невообразимым уродом и еще более невообразимо грязным. На дворе шел холодный дождь, и от этого в каземате было совсем темно и еще сильнее чувствовалась промозглая сырость. Поп сделал попытку облобызать Жюльена и, обратившись к нему с увещеванием, чуть было не пустил слезу. Самое гнусное ханжество так и лезло в глаза; никогда еще за всю свою жизнь Жюльен не испытывал такого бешенства. Не прошло и четверти часа после прихода этого попа, а Жюльен уже чувствовал себя жалким трусом. Впервые смерть показалась ему чудовищной. Он представлял себе, во что обратится его тело, когда он начнет разлагаться через два дня после казни… и прочее в таком же роде. Он чувствовал, что вот-вот выдаст себя, обнаружив свою слабость, или бросится на этого попа и задушит его своими кандалами, но вдруг у него мелькнула мысль отправить этого святошу отслужить за него сегодня же самую долгую мессу в сорок франков. И так как время уже приближалось к полудню, поп удалился. XLIV
Едва он вышел, Жюльен дал волю слезам. Он плакал долго, и плакал оттого, что должен умереть. Потом мало-помалу он стал думать о том, что если бы г-жа де Реналь была в Безансоне, он бы признался ей в своем малодушии… И в ту самую минуту, когда он больше всего горевал о том, что возле него нет его обожаемой возлюбленной, он услышал шаги Матильды. «Худшее из мучений в тюрьме — это невозможность запереть свою дверь», — подумал он. Все, что ни говорила ему Матильда, только раздражало его. Она рассказала ему, что г-н Вально, который в день суда уже знал о назначении его в префекты, осмелился посмеяться над г-ном де Фрилером, прельстившись соблазном вынести Жюльену смертный приговор. — «Что за фантазия пришла в голову вашему приятелю, — только что сказал мне господин де Фрилер, — пробуждать и дразнить мелкое тщеславие этой мещанской аристократии! Зачем ему понадобилось говорить о кастах? Он им просто-таки сам подсказал, как им следовало поступить в их политических интересах: эти простачки и не помышляли об этом и уже готовы были слезу пустить. Но кастовая сторона дела заслонила для них ужас смертного приговора. Наде признаться, что господин Сорель очень наивен в делах. Если нам не удастся испросить ему помилование, смерть его будет своего рода самоубийством». Матильда не могла рассказать Жюльену того, о чем и сама она пока еще даже не подозревала, а именно, что аббат де Фрилер, видя, что Жюльен — уже человек конченый, счел за благо для своего честолюбия постараться стать его преемником. Жюльен едва владел собой от бессильной ярости и раздражения. — Ступайте послушать мессу за спасение моей души, — сказал он Матильде, — дайте мне хоть минуту покоя. Матильда, и без того терзавшаяся ревностью из-за длительных визитов г-жи де Реналь и только что узнавшая об ее отъезде, догадалась о причине скверного настроения Жюльена и залилась слезами. Горе ее было искренне. Жюльен видел это и только еще больше раздражался. Он испытывал неодолимую потребность остаться одному; но как этого добиться? Наконец Матильда после тщетных уговоров и попыток смягчить его ушла, и он остался один, но чуть ли не в ту же минуту появился Фуке. — Мне надо побыть одному, — сказал он верному другу. И, видя, что тот стоит в нерешительности, он добавил: — Я сочиняю прошение о помиловании. Да, кстати, вот что: сделай мне одолжение, пожалуйста, не говори со мной никогда о смерти. Если мне в тот день потребуются какие-то особенные услуги, я уж сам тебе об этом скажу. Когда Жюльен, наконец, остался в одиночестве, он почувствовал себя еще более подавленным, более малодушным, чем прежде. Последний остаток сил, который еще сохранился в этой ослабевшей душе, был исчерпан усилиями скрыть свое состояние от м-ль де Ла-Моль и от Фуке. Под вечер ему пришла в голову одна мысль, которая утешила его: «Если бы сегодня утром, в ту минуту, когда смерть казалась мне такой омерзительной, меня повели на казнь, — глаза толпы были бы стрекалом для моей гордости; может быть, в походке моей почувствовалась бы некоторая напряженность, как у какого-нибудь застенчивого фата, когда он входит в гостиную. Кое-кто из людей проницательных, если найдутся такие среди этих провинциалов, мог бы догадаться о моем малодушии. Но никто не увидел бы его». И у него несколько отлегло на душе. «Сейчас я умру — повторял он себе, напевая, — но никто об этом не узнает». Но едва ли еще не худшую неприятность приберегал для него завтрашний день. Ему уже давно было известно, что его собирается посетить отец; и вот в это утро, когда Жюльен еще спал, седовласый старый плотник появился в его узилище. Жюльен пал духом; он ждал, что на него сейчас посыплются самые отвратительные попреки. В довершение к этому мучительному состоянию его сейчас нестерпимо мучило сознание, что он не любит отца. «Случай поместил нас рядом на земле, — раздумывал он, в то время как тюремщик прибирал кое-как его камеру, — и мы причинили друг другу столько зла, что, пожалуй, больше и не придумаешь. И вот он явился теперь в мой смертный час, чтобы наградить меня последним пинком». Суровые попреки старика обрушились на него, едва только они остались одни. Жюльен не удержался и заплакал. «Экое подлое малодушие! — повторял он себе в бешенстве. — Вот он теперь пойдет звонить повсюду о том, как я трушу. Как будет торжествовать Вально, да и все эти жалкие обманщики, которые царят в Верьере! Ведь это могущественные люди во Франции: все общественные блага, все преимущества в их руках. До сих пор я по крайней мере мог сказать себе: «Они загребают деньги, это верно, они осыпаны почестями, но у меня, у меня благородство духа». А вот теперь у них есть свидетель, которому все поверят, и он пойдет звонить по всему Верьеру, да еще с разными преувеличениями, о том, как я струхнул перед смертью. И для всех будет само собой понятно, что я и должен был оказаться трусом в подобном испытании». Жюльен был чуть ли не в отчаянии. Он не знал, как ему отделаться от отца. А притворяться, да так, чтобы провести этого зоркого старика, сейчас было свыше его сил. Он быстро перебирал в уме все мыслимые возможности. — У меня есть сбережения! — внезапно воскликнул он. Это восклицание, вырвавшееся у него как нельзя более кстати, мигом изменило и выражение лица старика и все положение Жюльена. — И надо подумать, как им распорядиться, — продолжал Жюльен уже более спокойно. Действие, которое возымели его слова, мигом рассеяло все его самоуничижение. Старый плотник дрожал от жадности, как бы не упустить эти денежки: Жюльен явно намеревался уделить какую-то долю братьям. Старик говорил долго и с воодушевлением. Жюльен мог от души позабавиться. — Так вот: господь бог вразумил меня насчет моего завещания. Я оставлю по тысяче франков моим братьям, а остальное вам. — Вот и хорошо, — отвечал старик, — этот остаток мне как раз и причитается, но ежели господь бог смилостивился над тобой и смягчил твое сердце и если ты хочешь помереть, как добрый христианин, надобно со всеми долгами разделаться. Сколько пришлось мне потратить, чтобы кормить и учить тебя, об этом ты не подумал… «Вот она, отцовская любовь! — с горечью повторял Жюльен, когда, наконец, остался один. Вскоре появился тюремщик. — Сударь, после свидания с престарелыми родителями я всегда приношу моим постояльцам бутылочку доброго шампанского. Оно, конечно, дороговато, шесть франков бутылка, зато сердце веселит. — Принесите три стакана, — обрадовавшись, как ребенок, сказал ему Жюльен, — да позовите еще двух заключенных: я слышу, они там прогуливаются по коридору. Тюремщик привел к нему двух каторжников, которые, попавшись вторично, должны были снова вернуться на каторгу. Это были отъявленные злодеи, очень веселые и поистине замечательные своей хитростью, хладнокровием и отчаянной смелостью. — Дайте мне двадцать франков, — сказал один из них Жюльену, — и я вам расскажу мою жизнь всю как есть; стоит послушать. — Но это же будет вранье? — сказал Жюльен. — Ни-ни, — отвечал тот, — вот же тут мой приятель; ему завидно на мои двадцать франков, он сразу меня уличит, коли я что совру. Рассказ его был поистине чудовищен. Он свидетельствовал о неустрашимом сердце, но им владела только одна страсть — деньги. Когда они ушли, Жюльен почувствовал себя другим человеком. Вся его злоба на самого себя исчезла без следа. Тяжкая душевная мука, растравляемая малодушием, которому он поддался после отъезда г-жи де Реналь, обратилась в глубокую грусть. «Если бы я не был до такой степени ослеплен блестящей видимостью, — говорил он себе, — я бы увидел, что парижские гостиные полным-полны вот такими честными людьми, как мой отец, или ловкими мошенниками, как эти каторжники. И они правы; ведь никто из светских людей не просыпается утром со сверлящей мыслью: как бы мне нынче пообедать? А туда же, хвастаются своей честностью! А попадут в присяжные — не задумываясь, с гордостью осудят человека за то, что он, подыхая от голода, украл серебряный прибор. Но вот подвернись им случай выдвинуться при дворе или, скажем, получить или потерять министерский портфель-тут мои честные господа из светских гостиных пойдут на любые преступления, точь-в-точь такие же, как те, на которые потребность насытиться толкнула этих двух каторжников. Никакого естественного права не существует. Это словечко — просто устаревшая чепуха, вполне достойная генерального прокурора, который на днях так домогался моей головы, а между тем прадед его разбогател на конфискациях при Людовике XIV. Право возникает только тогда, когда объявляется закон, воспрещающий делать то или иное под страхом кары. А до того, как появится закон, только и есть естественного, что львиная сила или потребность живого существа, испытывающего голод или холод, — словом, потребность… Нет, люди, пользующиеся всеобщим почетом, — это просто жулики, которым посчастливилось, что их не поймали на месте преступления. Обвинитель, которого общество науськивает на меня, нажил свое богатство подлостью. Я совершил преступление, и я осужден справедливо, но если не считать этого единственного моего преступления, Вально, осудивший меня, приносит вреда обществу во сто раз больше моего». «Так вот, — грустно, но безо всякой злобы заключил Жюльен, — отец мой, несмотря на всю свою жадность, все-таки лучше всех этих людей. Он никогда меня не любил. А тут уж у него переполнилась мера терпения, ибо моя постыдная смерть — позор на его голову. Этот страх перед нехваткой денег, это преувеличенное представление о людской злобе, именуемое жадностью, позволяют ему чудесным образом утешиться и обрести уверенность при помощи суммы в триста или четыреста луидоров, которую я в состоянии ему оставить. Как-нибудь в воскресенье, после обеда, он покажет это свое золото всем верьерским завистникам. За такую-то цену, красноречиво скажет им его взгляд, найдется ли меж вас хоть один, который бы не согласился с рад ©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.
|