Здавалка
Главная | Обратная связь

Мы все растили бороды, 1 страница



ЧАСТЬ 1

«Помнишь старые фильмы,

Старые песни, старые книги про вечных людей,

Большие коробки с надписью «чай»?

Помнишь, как в наших уютных квартирах

Не ставили злых и голодных замков

И дверей? Ну, давай вспоминай!

Помнишь, как тонкие руки ложились на плечи

С желанием тихо попеть и обнять

И молча читать стихи до утра?

Помнишь, как поздно ложились мы спать,

А утром все вместе просили ещё пять минут

Этого сна?»

Из доброй песенки «Стасу»

 

Даже если бы нас угораздило родиться другими людьми, всё равно, рано или поздно мы стали бы теми, кем мы стали. А встретиться мы были просто обязаны. Перефразировав старину Шопенгауэра, я утверждаю: «Не важно, сколько в вашей жизни было друзей, важно, сколько жизни было в ваших друзьях».

Если бы я захотел заняться написанием фантасмагории, то обязательно начал бы с того, что в точке пересечения наших ещё тёплых после обжига кармических сосудов не было ни капли величия. Достигая семнадцатилетнего размера обуви, каждому хочется сделать рывок в прямопротивоположную сторону от родительского крова, и, уже обременённым лишь чувством несмышленой детской благодарности, повидать мир. Это как правило. Я, в свою очередь, не был исключением из правил. Но, наверное, миру не очень-то хотелось лицезреть меня, и жизнь, показав своё настоящее лицо хитрой старухи процентщицы, отправила меня в мою первую ссылку, когда я попал в пасть монстра, носящего тюремное имя Острог, мне подумалось, что здесь обитает сама дряблость. Эмоции, вызванные первым впечатлением от этого места, не превышали уровня панического удивления после поставленной клизмы. А ещё меня посетили страшные мысли о безысходности и о том, что здесь легко постареть. И постареть как-то не по-человечески: быстро и невзрачно, как крыса. Да, сам Острог тогда не мог удивить ничем, разве что памятниками средневековой архитектуры и крупным рогатым скотом, так непривычно и свободно разгуливавшим по шраму единственной приличной улицы. В классических произведениях такие города называют городами «N» и почти не поддаются сколь-нибудь обширному описанию. Но я даже не мог предположить, каким этот Энск может быть щедрым и судьбоносным.

У таких городков, как Острог, есть одна особенность: сначала ты его ненавидишь, а потом безумно влюбляешься. Это похоже на отношения с женщиной, только без истерик. Опытные люди знают, что провинция, как болото: если засидишься – засосёт. Иногда у меня создаётся такое впечатление, будто до сих пор я не могу смыть с себя грязь Острожской трясины. Но, быстрее всего, просто не хочу.

А ещё опытные люди знают, что в первые полгода откисания в провинциальной жиже простому обывателю крайне необходимы антидепрессанты. Легче от них не станет, но от ночных кошмаров и сомнамбулических откровений они избавить могут. Сам я не прибегал к таким средствам, а потому меня постоянно преследовало ощущение, будто немая серость Острога может сломать и искрошить. Хотя, кто посмеет утверждать, что древний Дамаск лучше. Разве что сирийские патриоты.

Ничего нет удивительного в том, что никто поначалу не воспринял меня, и в то же время мне никто не приглянулся. Ведь я и сам не мог отыскать себя в шалой буре невысоких зданий, высокопарного слога о будущей элите великой непокорённой державы и вихря несимпатичных мне людей. В принципе, невысокие постройки легко заменялись высокими помыслами, а надоевшие лица и сами скоропостижно покрывались мхом невосприятия. А вот от постоянных напоминаний об элитарности новых обитателей Острога, как от назойливых туч мошкары, негде было спрятаться. Столбовым дворянам, услышь они такие заявления, пришлось бы начать питаться исключительно средствами от диареи. Лично меня от этого постоянно подташнивало, и закрадывалось жгучее желание выкрикивать лозунги в стиле Толстого, что-то вроде: «Из грязи вышли, в грязи и затопчут». Очевидно, что на элитарность, как на таковую было совершено покушение. Извести её не извели, но вот глаз всё же подбили. Как бы там ни было, но по классовой принадлежности берберские рысаки или арабские скакуны из йоркширских конюшен были более элитарны, чем мы. Это объяснялось многим. Во-первых, пристрастием к буйному образу жизни даже самых светлых голов – ничего благородного в этом не было. Зато имел место первосортный вертеп. Во-вторых, наша собственная ирония по поводу причисления нас чуть ли не к лику святых. Это было просто несерьйозно, а для честных людей даже неприемлемо. И в-третьих, многие из этих самых кандидатов в элиту были выходцами из глухих селений украинской глубинки, деды которых вытирались ещё после еды увядшим капустным листом и то только по причине того, что Пётр Алексеевич Великий когда-то во что бы то ни стало возжелал зело быть политесу даже в мужицких избах. Поверьте, я ни в коем случае не являюсь носителем вируса классовой дискриминации, просто я имею твёрдое убеждение в том, что человеку от сохи сперва надо подумать об успокоении трудового тремора и лишь потом бросаться, сломя голову, в пучину удовлетворения своих собственных заоблачных амбиций. Речь идёт о закостенелых бездарях, а не о людях, обожженных «искрой божьей».

Ничего для себя действительно своего в первые месяцы пребывания в нашем Энске я не нашёл, и ничего поистине моего «брат-Остроже» вначале мне не дал. Дымы самосожжения раскольничьих скитов Сибири был мне тогда намного ближе и роднее, чем Острог со всей его исторической наполненностью. Осень девяносто пятого была рутинной, сумбурной и до амнезии пьяной. Мне, конечно, хотелось хоть немного походить на семнадцатилетнего республиканца из Сорбонны постнаполеоновских времён или хотя бы почувствовать себя оседлым вагантом. Но я был всего лишь заурядным вечнонедоедающим студентом в заведении с абсолютно непонятной, но чарующей слух дефиницией – Острожский Высший Коллегиум. Но, невзирая на депрессивность всех обстоятельств, это было началом того волшебного времени, которое подарило нам друг друга; «Эйфорию»; заброшенные и загаженные боксы под большими звёздами; захватывающие дух скитания по ставшим вдруг необъятными просторам Острожских пустошей, пропитанных духом неаполитанских карбонариев; пьяные ночные паломничества в монастырь с глухим сожалением о принадлежности оного к мужеской обрядности; а главное – как минимум, пять лет пластыря воспоминаний, способного заклеить любые душевные раны.

 

* * * * *

 

Если меня сейчас спросить, когда я начал чувствовать себя более-менее уверенно на просторах моей неопедагогической родины, то я наверняка солгу. Солгу не потому, что попытаюсь скрыть правду, а просто по-причине общеизвестности того факта, что люди становятся счастливыми незаметно для самих себя. Это быстрее подмечают окружающие. А они, подобно фотобумаге в кипящем ведьмовском реактиве, постепенно проявлялись и принимали чёткие очертания. Другое дело, что эти очертания были разного характера: одни представляли интерес для меня, для других интерес представлял я, третьи во всех отношениях были абсолютно стерильны. Что до представителей одного со мной помёта, тобиш моих сокурсников, то я вовсе не был в них заинтересован – это была неугасающая нелюбовь с первого до последнего взгляда. Хотя, не обошлось и без редких исключений, без которых никак невозможно сложить картину тех дней. Мой вздорный взор обратился к подготовительному отделению – внутривузовским трутням, к которым все сперва относились с нескрываемым недоверием и даже опаской. Именно среди них я нашёл настоящих людей, на сущности которых не лишним было бы поставить наивысшую пробу духовной ценности.

К тому времени, как я попал в восьмую комнату нашего славного и не совсем на тот момент благонадёжного первого общежития, благодаря своему кочевому образу выживания я поменял, к счастью, как минимум с десяток прописок и, к моему глубокому сожалению, как максимум тройку неласковых женских объятий; мне порядком надоел «кучерявый» смех общеобразованных мезоморфов и ежевечернее пьянство в компаниях чужих мне людей. На тот момент я готов был навязать себя кому-нибудь, кто был бы мне хоть чуточку поближе. И такие нашлись.

Нас было пятеро в восьмой, двери которой следовало бы вообще убрать, так как они были вечно открыты для всех и вся. Подчас эти самые двери можно было запросто перепутать с вратами ада ( - Извините, я, наверное, не туда попал. Это шеол? – Нет, это Гадес. Но вы проходите, проходите.) Для обитателей комнаты не существовало видимых запретов, и потому её стены часто были немыми свидетелями такого буйства фантазии, которое могло бы поразить даже системного героинщика: Здесь переодевались футбольные команды, устраивались ночные бдения ввиду собачьего холода, проникавшего через огромную трещину в стене, свершались всевозможные сношения между всевозможными партнёрами. Одним словом, восьмая комната была знаменита и трещала по швам от бесчисленных пересудов, что повлекло за собой взятие на заметку нашей «скромной» обители злоключений в высших инстанциях.

Но. Как я уже говорил, аутентичных аборигенов в восьмой было ровно пять. Все поголовно были отпетыми гетеросексуалами с нереализованным либидо, любившими корчить из себя слащавых гомосексуалистов, каждый был по-своему умалишён, и никто из нас не знал своего места, хотя именно эта жизненная неусидчивость и даже некоторая неуместность свела нас всех под одним потолком образца ещё советских времён. Наши улыбки пестрели жерлами подросткового кариеса, который нам суждено было перерасти, и мы умудрялись после испития неимоверного количества коктейля, состоявшего из водки, пива и коньяка, убеждать наших педагогов-наставников в том, что на самом деле отравления происходят вследствие употребления несвежего овсяного печенья. Но вот что у каждого из нас было ценным, так это наши суждения. И мы по квантам делились ими, переходя постепенно на беспрерывный обмен и обрастая новыми для нас идеями.

В то время и в том месте нас было пятеро. И было нас легион. Поверьте, каждый заслуживает отдельного внимания, и я уверяю вас, что это внимание не замедлит перерасти в комок нежности.

Первым в поле моего зрения попал Жека. Он был таким маленьким и небритым в своём пьяном угаре, что показался мне сперва фантомной дымкой, которая вот-вот должна была раствориться. Но в его томном опьянении была какая-то еле-уловимая осмысленность. Должен сказать, что к пьянству все мы относились с каким-то остервенением. Врачи-нетрадиционники советуют хоть раз в месяц давать загнанному организму встряску: к примеру, прыгнуть с рваной тарзанкой, поцеловать опостылевшую подругу или заказать самого себя умелому киллеру. Но мы были воспитаны в жестокую эпоху Аллы Пугачёвой и потому выбирали более радикальный способ – напивались вдрызг. Для Жеки вся эта лабуда со встряской была ценной сентенцией, только прямопропорциональной: он, наверное, считал, что организм получает хорошую встряску, если хотя бы один раз в месяц не пить. И это так же справедливо, как и то, что мы свято соблюдали этот сложившийся уже на то время обычай. Это было довольно опасно, если принять во внимание то, что обычаи подвержены тенденции переходить в привычку. Мне тоже не раз приходилось просыпаться с осколками мыслей в натруженной с вечера голове, ходить целый день с лицом заспанного мопса и только к вечеру начинать адекватно реагировать на окружающую действительность и стараться понять, почему ещё пару часов назад в рот не лезла даже бутылка пива?

Так что разговоры о трезвом образе жизни как Жеки, так и всех нас, носили, вцелом, мифический характер, но об этом вообще пытались не говорить. Молодость любит акт, действие, движение. Исходя из этого, мы считали уместным оставить все наши разговоры на потом.

Одним словом, с Жекой мы познакомились, находясь в разных физио-психологических категориях: он был безобразно пьян, я был ещё безобразнее трезв. Он стоял, прислонившись к подоконнику, в окружении местных гангстеров и изучал эти декорации местного криминального мира своим проницательным взглядом. На вопрос «откуда он?» Жека ответил: «Тю, со Смелы», не сказав этим почти ничего. Я удивился этому небритому малому и только. Тогда я не мог знать ещё, что передо мной человек, способный предложить настоящую мужскую дружбу; человек, который, помогая другим, совершенно забывал о себе; человек настолько страстно-эмоциональный, что порой приходилось припрятывать от него все колюще-режущие предметы по периметру всей общины и настолько жизнеутвержденный, по его мнению, и ветреный, по мнению нашему, что ему хватало одного дня для переоценки всех своих, а иногда и чужих, ценностей.

Совсем другим был Курт. Впервые я встретил его сидящим с гитарой в коридоре и подыгрывавшим Кобейну, дребезжавшему из динамика старой «Весны». Тогда его ещё звали Дмитрием.

О Курте разговор отдельный. При взгляде на него сразу чувствовалась грациозность аристократичности. Я не удивлюсь, если в дворянском реестре окажется фамилия каких-нибудь графьёв Козубовских, с которыми Курт состоит в однозначно-родственной связи. Есть люди, которые всю жизнь пытаются обрести харизму VIP-принадлежности и от неудачных попыток в конечном результате исходят слюной и не перестают походить на заезженные пластинки конца 80-х. А у Курта эту самую харизму не мог скрыть ни его полуистлевший гранжевый свитер, да и вообще наплевательское отношение к одежде и новым веяниям моды, ни его непонятная стрижка, ни даже привезённый им из Шепетовки такой же непонятный марлеканский язык, состоявший из таких непонятных слов, как «халардибобокс», «трикафанди», «матьмаджика», «хачкукара», «тринкапикс».

Доброта была вторым скелетом Курта. Я не припомню, чтобы он по-настоящему злился, но хорошо запомнил тот случай, когда я неожиданно воспылал безумной страстью к одной философичке из Киева, а Курт, обменяв свои часы на бутылку шампанского, вручил её мне, чтобы я мог окропить своё объяснение в любви брызгами игристого вина. И дело не в том, что я не высказал ей своих чувств, и что мы сами выпили это шампанское. Моя перекипевшая любовь не шла ни в какое сравнение с тем искренним дружелюбием, залежей которого у Курта должно было хватить ещё лет, эдак, на четыреста или ровно на сутки, чтобы водночасье обеспечить им все северо-западные провинции Китая.

А ещё это был ушлый сердцеед, не осведомлённый о своих возможностях и способный держать в узде даже самые тайные из своих желаний. Мой въевшийся эгоизм заставил меня сперва воспринять Курта, как соперника по музыкальному цеху, Но именно он заставил меня полюбить ту музыку, которая вылепила из нас матёрых меломанов. Но пока мы ещё применяли для наигрывания «Нирваны» простейшие аккорды, терзая струны неумелыми пальцами, пили крепкий чай под тёплыми коридорными батареями и несерьйозно обсуждали возможность создания в будущем собственного бэнда. А будущее показало, что слова настоящих мужчин имеют огромную силу воплощать простые желания в безупречную реальность. Ну, если не безупречную, то, по-крайней мере, полную энтузиазма.

Кстати, о настоящих мужчинах. Не знаю, был ли таковым Гаврила (хотя это не преминут подтвердить десятки омужчиненных им дамочек), но, по-крайней мере, он больше всех нас был похож на представителя сильного пола. Да, действительно, он был сильным, в такой же степени был он и добрым, а ещё мне показалось, что ему был свойственен врождённый кураж отпетого авантюриста. Если своим телосложением, как любил выражаться Курт, мы больше походили на велосипеды, то Гаврила был, скорее всего, бульдозером на базе «Т-86»-го. В него сразу повлюблялись все безобразные девушки, но он, гордо выпятив свою тяжеленную нижнюю челюсть, довольно долго сдерживал такой сильный инстинкт попытки продолжения рода.

По предоценке Гаврик был слишком уютным для всего того, что любил я. Но, как это часто случалось, я оказался более чем не прав. Его душевный бардак заслуживал оглушительных несмолкаемых оваций. Гаврила сумел довести до критической массы заряд взаимопонимания в бомбе нашей компании. Он имел головокружительный успех у женщин, что казалось странным не только окружающим не только окружающим и ему самому, но и тем женщинам, которым он кружил и морочил головы. Обида на него выглядела бы неестественной и даже претенциозной. Что до меня, то я в его лице нашёл не только товарища, быстро и безболезненно прогрессировавшего в друга, но ещё и профессионального собутыльника со свирепой шепетовской закалкой.

Единственным непьющим праведником среди нас – служителей чистилища, о которых забыл упомянуть Данте – был Гроб. Этимология его прозвища проста до банальности и вовсе не связана с причастностью Гроба к традиции погребальных обрядов. Он был окрещён так в честь «Гражданской обороны», к которой, в принципе, тоже не имел никакого отношения. Лишь через полгода я узнал, что его зовут Игорем. Может я знал это и раньше, но мне было присуще забывать то, о чём не помнил никто вокруг. Таким образом, Гроб был Гробом и лишь отчасти Игорем, впрочем, в этом я до сих пор сомневаюсь.

Гроб был вихрастым парнем из западного приграничного городка и совсем не походил на себя теперешнего. А ещё он был справедливо молчалив. Этого вполне хватило для того, чтобы я начал уважать его тем уважением, которое рождается глубоко внутри нас и не часто сходит с проржавевшего конвейера нашей искренности. Гроб разделил с нами наши вкусы, на что был просто обречён и приправил общее блюдо пикантным отношением к пьянству и табакокурению. Его ясный взор не был подёрнут пеленой сивушных масел, что делало его абсолютным трезвенником, а его дыхание не имело ничего общего с нашим, которое в темноте запросто можно было перепутать с выхлопами не совсем исправного трактора. Короче, всего этого Гроб не любил и нам, мягко говоря, не советовал. Я хоть и был заядлым курильщиком, но постоянно и безуспешно боролся с этой пагубной привычкой. В моём сумбурном и продуваемом насквозь ветрами слабохарактерности сознании бытовало твёрдое убеждение, что капля никотина убивает лошадь, тогда как капля героина пробивает её на «ха-ха». Но, хвала Господу, у меня не хватило ума переиначить себя в этом отношении, и я предпочёл табун мёртвых лошадок одному хихикающему мерину. Хотя, от назойливого влияния лёгких наркотиков небесная «karma police» нас всё-таки не уберегла, и в будущем нам приходилось довольно часто отмечать день независимости от нашей глупой зависимости.

Гроб мог служить для нас примером, но мы прощали ему этот маленький «недостаток», который постепенно исчезал и уже к концу третьего курса прошёл сложную реакцию почкования и превратился в его многочисленные достоинства. Царапины трезвой повседневности на сознании Гроба рассосались, и он пошёл по жизни, гордо и высоко неся хоругви «пивного хаджа».

Наиболее частым и добропожаловательным посетителем нашей комнаты был Стас. Как и большинство из нас, он был обладателем острого чутья, которое помогало ему отсеивать человеческие плевелы, и владельцем прорвы вредных пристрастий, посредством которых он иногда справлялся со своими высокими моральными принципами. Он мне сразу показался тем человеком, который крайне редко изменяет своим привычкам. Довольно долго наше с ним знакомство ограничивалось рукопожатием и способностью узнать друг друга в толпе. Я часто видел, как он прижав к стене очередную красотку и открыв все амбразуры, расстреливает её из орудий своего шарма, совсем не переживая о том, что пороховые погреба его неотразимости опустеют. Он был умён не по годам и даже не по-лицу. Проведя блистательную предвыборную компанию и став главой прогрессивистской секты, которая носила громкое название «Студенческое братство», он остался тем же Стасом, и его серьйозность высокопоставленного чиновника не мешала проявляться его бесшабашности и способности к настоящему бездумному веселью, которое было нашей естественной средой обитания. И хоть Стас никогда не использовал своё служебное положение ради нас, но ничто и никаким способом не могло помешать ему использовать своё положение нашего друга, чтобы в любую минуту прийти к нам на помощь.

Таким образом, у автора этих строк появились все предпосылки считать, что он нашёл друзей. И невзирая на свои размеры, я тоже занял определённое место в пространстве наших отношений.

Мы могли и умели практически всё, но звёзд с неба не хватали: они сами падали к нам на землю, отказываясь ради нас от райских кущей своей свободной высоты. Иногда наши измышления доходили до полного абсурда. Чего стоила только одна идея посидеть на берегу дерева. Нам хватало взаимопонимания и простоты, вечно не доставало еды и денег на дозаправку и ежечасно хотелось чувствовать хрупкую женскую заботу. И мы предпринимали все меры, чтобы наше «хотелось» не замедляло переходить в «моглось». С нехваткой денег мы справлялись до смешного просто – смирялись. Это было не так уж и трудно, ведь мы тоже знали себе цену и были далеко не дешевле денег. Как говорится, мы были людьми на своём упрямо стоящими и при этом немало стóящими. Хотя иногда и нами овладевала «auri sacra fames» - проклятая страсть к золоту. Питались мы как зажиточные финикийские заимодавцы, но это продолжалось лишь первых два мимолётных дня недели. Остальное время Бог или посылал нам добрых людей, или предоставлял нам шанс согнать при помощи абсолютного поста налёт грехопадения с нашей хиреющей плоти. Что до женщин, то, откинув никому ненужную скромность, скажу, что они любили нас и, казалось, делали это ни за что. Хотя, кто сказал, что любят за что-то? По-моему, любят просто кого-то, потакая капризу мимолётных ощущений. Так что мы были любимы прямо на сеновале мимолётности, да и сами ступали на эту зыбкую тропинку, научаясь делать это по-взрослому.

Одним словом, вакуум первой поры был заполнен, и мы наслаждались лёгкостью того времени, пытаясь вдыхать полной грудью медовый аромат вседозволенности и уверенности в идеальности устройства мира, разделяя все радости этого самого мира с правильными людьми.

 

* * * * *

 

Дорога… Мы с ней породнились, и потому сейчас, вступая с ней в контакт, я чувствую, что погружаюсь в глубины запретного инцеста. Наше родство зиждется на многом. Мне нравилось садиться в машину и чувствовать, как она горелой резиной своих шин съедает километры асфальта. Хвала шумерам, изобретшим колесо! Скучно в дороге не было никогда. Приевшийся за долгие месяцы езды пейзаж легко заменялся небом: оно всегда было другим, и каждый раз оно было другим. Если позволяла скорость, взгляд радовала размытость проносящегося мимо мира; если было жарко, то можно было насладиться запахом разогретой кожи салона и раскалённой трассы, над которой в вихре испарений дрожал пейзаж; зимой навстречу летящему автомобилю, как мириады звёзд, неслись хрупкие снежинки.

Как-то я подсчитал, что пять лет беспрерывного метания между моим родным Ровно и княжим градом Острогом, я проехал в среднем около десяти тысяч километров. Это немного и мало что значит, но кое-что в этом, всё-таки, есть. Я стал на десять тысяч километров мудрее. Дорога научила меня чувствовать настоящую стремительность и убивать время крупным калибром мыслей. Ещё она воспитала во мне терпение и закинула сеть, в которой запуталась моя одичавшая вдумчивость.

Терпению учили, по большому счёту, коровьи стада, потоки которых систематически преграждали нам путь. Попав в такую мясистую рогатую реку, автомобиль был обречён захлёбываться в волнах невыносимого запаха свежего навоза и недовольного мычания обладательниц переполненного вымени. В такой ситуации скорость на спидометре сравнивалась со скоростью сытой коровьей поступи, а автомобиль рисковал быть измятым в плотных тисках пятнистых боков. Естественная реакция, способная выразить всю безвыходность такой ситуации – это надрывный крик шофёра, срывающийся на визг и свидетельствующий о его полном бессилии.

Ещё дорога учит осторожности и смелости. Это я узнал одним тёплым осенним днём…

Мной мнимый генетический шарм или, быстрее, врождённая наглость помогли мне свести знакомство с Наташей Кибитой, которую тоже угораздило стать студенткой Острожского «гиганта образования». Я повадился ездить в Острог вместе с ней, так как она была счастливой (ой ли?!) обладательницей автомобиля. Транспортное средство, которым она владела, было до ужаса классическим – это был нетронутый тленом времени и моды «Запорожец» цвета перележалого снега. На отдельных участках трассы этот чудо-аппарат иногда так разъярялся, что способен был разогнаться до ста десяти. Правда, при этом он постанывал всем своим нутром и проявлял неудержимое желание взвиться в свободном полёте. По документам кибитын иноходец значился как «ЗАЗ-968М». Все эти цифры и упоминания про дистанционную коробку передач мало что могли мне сказать, но вот что значила последняя буква «м» в названии этого триумфа технической мысли, я знал наверняка. И знания эти были подкреплены густым цементом собственного опыта. Эта буква определяла саму суть рыкающей консервы и значила ни что иное, как «морока». Это так же справедливо, как и то, что Гаврику за одно только лицо можно дать пятнадцать лет с конфискацией имущества и без права переписки.

Ничто не предвещало неприятностей, когда мы выехали из Ровно, но нас неотступно преследовало мерное и настойчивое постукивание где-то в недрах железного организма запорожского чудовища. Я не вытерпел и изъявил желание остановиться и отыскать причину этого стука, который начал выводить меня из себя. Так как мои технические знания по обслуживанию автомобиля сводились лишь к профессиональному обращению с насосом для накачивания шин, то я начал осмотр именно с колёс. Подойдя к заднему левому, я присел, намереваясь проверить контргайки, но Кибита с присущей ей жеманностью произнесла фразу, которая полностью характеризовала её:

Ты что, Алексей, не надо, они же грязные!

Мне показалось, что ей виднее, и мы продолжили свой путь. Смутно припоминаю, что автомобиль дефилировал накатом с горы со скоростью шестьдесят километров в час, сопровождаемый всё тем же стуком непонятного происхождения. В следующее мгновение машину бросило на встречную полосу, постукивание вдруг превратилось в истошный скрежет, за нами заискрился яркий шлейф высекаемых из асфальта искр, и я успел заметить, что наше левое заднее колесо пошло на обгон. Мне сразу вспомнились грязные гайки…

Я считаю, что нам в тот раз крупно повезло: немного покидав, машину прибило у обочины. Заднее левое вприпрыжку продолжило свой путь, пока не скрылось в придорожном кустарнике. Говорят, что страх – это самое естественное чувство, присущее всему живому, и что человек, не испытывающий страха, далеко не храбрец, а, скорее, ненормальный. Так вот, в тот момент я чувствовал себя куда-более естественно, ведь мне не хватило какой-то крупицы испуга, чтобы напрудить в штаны. Я тут же, у обочины, приговорил к смерти через раскуривание три сигареты, которые почти не почувствовал, невзирая даже на отломанные фильтры, и стал беспомощно ждать помощи извне, бессознательно перебирая гудевшими мелкой дрожью пальцами. Помощь пришла в лице проезжавшего мимо громилы, у которого шея была шире головы. Он кое-как приделал колесо к нашей кибитке, и мы со скоростью двадцати километров в час продолжили свой путь. Добрались мы только в сумерках. Нас встретил Стас, прождавший около шести часов и уже утративший было надежду хоть когда-нибудь свидеться с нами. А последовавшая за этими сокрушающими нервы событиями ночь была для меня абсолютно «мёртвой».

Так дорога закаляла мою смелость, учила не стыдиться своей слабости и опутывала моё сердце паутиной осторожности. Нет этому другого названия, кроме храбрости, когда человек добровольно садится в наземный «мессершмидт», за рулём которого находится женщина, не обременённая опытом. Мы до сих пор с улыбкой вспоминаем, как Кибита могла гарцевать на своём «Запорожце», не снимая его с ручного тормоза, и удивляться тому, что «он почему-то не хочет ехать».

Думаю, подошло время заикнуться о сокровенном – о наших женщинах, о нашем «янь», о светлой стороне луны. А именно о тех женщинах, которые вихрем ворвались в нашу жизнь и которые с первого взгляда дали понять, что все существующие ураганы названы женскими именами неслучайно.

В отношении внимания к нам представительниц противоположного пола мы были не просто слабы, а жалки до беззащитности. С огромным удовольствием мы ныряли в этот опасный липкий мармеладный омут, рискуя влюбиться. И мы влюблялись, лишаясь личной свободы, уравновешенности чувств и растеривая остатки своей несокрушимой, на первый взгляд, гордости. Мы всеми силами стремились к тому, чтобы наше мужское начало преобладало в их женском, ведь одной из весомых причин поступления в ВУЗ было необоримое нежелание идти в армию и, оставаясь на гражданке, проводить побольше времени на какой-нибудь гражданке. Но одно дело – стремление, и совсем другое – достижение. Совру, если скажу, что мы были слишком переборчивы. Наши курки были на постоянном взводе, и при стрельбе мы редко промахивались. Надо признаться, в наших объятиях находили утешение и посредственные шлюхи, но это были отнюдь не те женщины, которые действительно могли претендовать на нашу любовь, гранитную преданность и вечную память.

Но были и такие Евы, которые научили нас не растрачивать попусту нашу нежность и которые сделали из нас настоящих мужчин, невзирая на то, что девственность уже давно перестала быть нашей добродетелью. И, я думаю, что этот процесс был обоюдным. Мы, как немые, выражали свои чувства и как дети провоцировали их на благосклонность. Ведь кое-что мы всё-таки уже умели. То, что было присуще матёрым волкам большого искусительства: мы умели дать им почувствовать, что за человеком можно соскучиться даже после пятиминутной разлуки.







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.