Здавалка
Главная | Обратная связь

Мы все растили бороды, 2 страница



Говорят, если у тебя нет родных, никто из них не сможет заболеть; если у тебя нет друзей, то некому будет предать тебя; если у тебя нет женщины, то никто не сделает тебе больно.

Мы болели, предавали, делали друг другу больно и поступали так, чтобы отхватить больший кусок жизненного пирога. Мы были в этом глубоко заинтересованы, а потому испытывали жизнь и проверяли её на вшивость, а она преподносила нам новые сюрпризы и давала иногда такие пощёчины, румянец от которых редеет на наших щеках и по сей день.

 

* * * * *

Помимо моих школьных подруг, на которых я оттачивал и оттренировывал своё умение общения с женщинами, и которые к тому времени стали постепенно отдаляться от всего того, что делало меня мной, были новые лица и новые персонажи в пьесе, которую ставили мы. Правда, в драматургии жизни мы были аматорами, но даже такие профаны могли рассчитывать на благосклонность судьбы, при условии смелой постановки мизансцен.

Первой на сцену вышла Ветка. Я рукоплескал ей. Её дебют удался, и мы сразу нашли общий язык. Многие сперва принимали нас за брата и сестру, но, по-моему, так могли думать лишь исключительно чужие нам люди, не знавшие о нас ничего. А с этой перхотью мы справлялись на удивление легко.

Жила Ветка в четырнадцатой комнате того общежития, которое было в своё время солдатской казармой. Эту сугубо женскую обитель я окрестил про себя Новодевичьим монастырём, так как в тот момент проблема «новых девок» была для меня приоритетной. Я горжусь тем, что меня никто не сможет обвинить в нечестном отношении к своей новой знакомой. Мы и вправду почувствовали пульсацию братской любви, и наши отношения стали складываться именно в этом контексте. Никто не сможет меня упрекнуть также и в том, что я причинил хоть каплю страданий Ветке. Я старался отвечать ей тем, чем она была переполнена: добром, сочувствием, соучастием и в некоторых неоднозначных ситуациях – союзничеством. К тому же я оказал четырнадцатой неоценимую услугу: подобно пионеру диких троп я проложил дорогу к этому благодатному месту и для своих друзей, которые не замедлили стать для девочек истыми благожелателями. Скажу больше: попав в четырнадцатую, Гаврила с Куртом совершили огромный скачок в вопросе отношения полов.

А пока мы залетали сюда лишь время-от-времени, проверяя поле дружелюбия на наличие мин надоедливости и лелея каждый раз тайную надежду на то, что наши нимфы, наяды и коры благодарения проявят снисхождение к нашим урчащим желудкам, и нам удастся что-нибудь поклевать.

В этом же заколдованном магнитном месте мы познакомились и с Кривель Наташей. Она была моей сокурсницей, одногрупницей и, если зрить в корень, то и соратницей. Пары мы проводили, сидя за одной партой, что часто мешало нам сосредоточиться на теме семинара. Иногда и пропускали мы эти самые пары тоже вместе. Припоминается, как всеми нами горячо любимый профессор Ковальский, имея феноменальную память и помня о том, что мы с Кривель некоторое время игнорировали его занятия, увидев нас сидящими в аудитории, воскликнул со своей престарелой экспрессией: «Гицай и Кивель! Еволюция! Дайте мне видеокамеу, и я увековечу это событие для потомков!» Поначалу это казалось даже смешным, но потом мы убедились в том, что наш профессор не очень-то жалует нерадивых студентов. Позже улыбок значительно поубавилось.

Обе Натальи стали украшением нашей компании. Вернее украшением они стали для меня, а для кое-кого – чем-то гораздо большим. Возможно, огромными алмазными булавками в сердцах или занозами в мыслях.

Ещё в цепких сетях занавеса нашей трагикомедии оказались Ксюха с Валечкой. Ксюха сразу дала понять, что она является роковой женщиной с осиной талией и аналогичным нравом, характеризующимся сильнейшим желанием кого-нибудь изжалить. Она без промедления вошла в образ «чёрной вдовы», которая с огромным аппетитом съедала многих. Мы с ней довольно долго находились в состоянии холодной войны, и я успешно выработал стойкий иммунитет от её яда, что позволяло нам долгие годы оставаться близкими друзьями. Валечка же была просто милашкой, которая сразу стала всеобщей любимицей. Я уверен, что она смогла бы заставить улыбаться даже асфальт и была, что называется, сильной в своей слабости. Говоря начистоту, я всегда удивлялся тому, как могли уживаться эти два совершенно разных человека – это был союз акулы и медузы. Но мы нашли в их лицах кто ветреных любовниц, кто трепетных возлюбленных, а кто преданных друзей.

Не очень хочется углубляться во все перипетии нашего мелодраматического многогранника. Не целью является и чёткая хронология событий, от скрупулезной сухости которой может вспучить. Жизнь наша была полна сумбура, и для её описания нужен остро заточенный карандаш сумбурности. И только с помощью такого карандаша я смогу рассказать о том, что являлось близким для нас, о чём мы думали и рассуждали, как курьёзничали и планировали на сотни раз переломанных крыльях любви.

 

* * * * *

 

Жизнь была нервно-вздрагивающей, неспокойной, как шоколадный пудинг на шатком столе. Нас преследовало преступное нежелание учиться, и мы мало что могли противопоставить этому. Наши желания никак не хотели совпадать с нашими обязанностями, а вот с потребностями в беспрерывных развлечениях они шли след-в-след. Каждое утро мы давали себе обещание начать новую лучшую жизнь, но потом или забывали их или просто не знали, как наше и так безоблачное существование можно было ещё и улучшить. Утром давались клятвы, а вечером мы опять облачались в балахон пьяной расхлябанности и топтали сапогами тунеядства нежные цветы наших скороспешных обещаний. Единственным из нас, кто серьйозно отнёсся к процессу разгрызания гранита науки, был Гроб: он посещал все пары, а возвращаясь, каждый раз корил нас за то, что мы имели наглость курить в комнате. Такой себе укор за укур. Потому часто, завидев возвращающегося с занятий Гроба, мы начинали усердно раскручивать лопасти наших полотенец, чтобы хоть немного проредить дымовую завесу. Я был твёрдо убеждён, что делаем мы это из чувства глубокого уважения к органическому невосприятию Гробом табачного смога. И какой должна была быть реакция на колумбову забаву у человека, который привык дышать хрустальным воздухом западного региона? Но Курт уверял нас, что мы просто боимся Гроба, ведь он был человеком устойчивых принципов и мог проявить такую твёрдость своих позиций, которая имела некоторое отношение к его силе.

Может у вас сложилось впечатление, что частично наши отношения опирались на кривые костыли агрессивности? Безусловно, у нас в крови бурлила подростковая агрессия, но доза её была мизерна по-сравнению с огромным желанием проживать каждую минуту весело и безумно. Безобидного безумия было даже заслишком.

Одним из наших с Куртом любимых развлечений было выйти вечером в опустевший коридор общежития, приспустить штаны и, корча из себя завсегдатаев дорогих лондонских пабов, прогуливаться со спущенными штанами по скрипучему коридору и вести светские беседы в стиле джентльменов Пиквикского клуба. Бытует мнение, что настоящий джентльмен – это тот человек, в присутствии которого сам чувствуешь себя джентльменом. И мы с Куртом и вправду могли бы ими быть, кабы не цель, преследуемая нами: мы постоянно ждали кого-нибудь, кто застал бы нас в таком виде и по-достоинству смог бы оценить нашу голозадую ослепительность. В основном это производило шокирующее впечатление. Иные стали тревожно оглядываться на нас и крутить пальцами у виска, но это свидетельствовало лишь о полной стандартности и формальности их взглядов, а по-нашему, так и вовсе об угрюмой неполноценности, которая калечила в людях все наилучшие порывы.

А чтобы полнее изобразить картину нашей жизни, не лишним будет всхрапнуть сухость этого повествования влагой необыкновенности хотя бы одного прожитого нами дня. Я счастлив от того, что мы не умели прожигать их однообразно. Всё, как правило, начиналось сонным утром…

 

* * * * *

 

Учитывая то, во что вылился вечер намедни и то, чем он влился в наши кевларовые желудки, мне не очень-то хотелось открывать глаза. Я даже боялся сделать это. Мне казалось, что как только я открою свои «ставни», в меня сквозь них вольётся всё то плохое, что в два счёта могло оправдать мои дурные предчувствия. Говорят, что мудрость приходит после страданий. В то утро я был мудрее всех представителей школ неоплатоников и стоиков вместе взятых. Судя по полумраку и рыскающим по комнате теням, которые казались чернее самой темноты, утро было ранним. Как это ни прискорбно, но именно после перебора я просыпался очень рано. К пониманию безысходности положения ещё прилагался равнобедренный треугольник пульсирующей боли, который, казалось, медленно увеличивался в размерах, пронзая застывшее желе в моей черепной коробке.

Нужно сказать, что наше пьянство не было простым бездумным потреблением алкоголя. Изредка мы называли наши вечерние застолья заседаниями или симпозиумами и придавали им черты одних из самых серьйозных и значимых минут нашей жизни. А так как греческий язык был так же непонятен нам, как и восточно-китайское наречие чжэнчжоу, то враз становится понятным то, что наше пьянство имело под собой основание мировой генетической памяти и эволюции чувственности. Дело в том, что потом мне стало известно значение слова симпозиум. Это была завершительная и главная фаза ужина древних греков. Дословно это слово переводится как «пить вино». Случайность? Не думаю. Только не в нашем случае. Быстрее всего, остатки благородного происхождения.

Рваные куски моей памяти рисовали мне не очень привлекательную картину того, что было вчера: мы купили много водки и с помощью этого напитка собирались совершить трепанацию одухотворённости и извлечение загнивающей морали. Нас, как это бывало почти всегда, вынесло в открытый океан и заштормило, растрощив все путеводные приборы нашей способности соображать в частности и мыслить вообще. Мы стали кутить. Помню, как заснул в душевой под мокрым одеялом. А вцелом я помнил лишь то, что что-то позабыл.

И как это я оказался в своей постели? Чьи уговоры помогли совершить мне переход через Альпы? Чьи добрые руки поддержали меня в трудную минуту бурного ненастья?

Где-то совсем рядом слышалось посапывание Гроба и Курта. Их можно было отличить друг от друга на слух, как можно было отделить беспокойное сопение «Москвича» от мерного урчания «Жигулей». А Гаврила с Жекой раздирали моё ещё неочнувшееся сознание когтями бесцеремонного тракторного храпа.

Я собрался с силами и совершил открытие века, о чём тут же пожалел: голова взорвалась болью, а в глазах сбилась частота кадра. Я глубоко вдохнул спёртый воздух комнаты и приподнялся на локтях, устремив свой взгляд и все свои помыслы в сторону стола. Мне повезло. На столе одиноко маячила литровая банка недопитого вчера чая. Я понял, что на данный момент она стоит не на столе, а на вершине моих желаний, которые больше напоминали шантажистов-вымогателей. Но существовала одна небольшая проблема – я не был в состоянии взобраться на эту вершину.

Постепенно приходя в себя, я начинал понимать, что добраться до желанной банки мне нужно во что бы то ни стало. Это была безвыходность, правда, не в прямом, не терпящем возражений, смысле этого слова. Можно убедить себя в том, что безвыходное положение – это когда для тебя закрыты все выходы, но маленькая лазейка всё же есть. Я знал, что такая лазейка остаётся всегда. В тот момент большого выбора у меня тоже не было, и я начал действовать с оглядкой на узкую щель в высоком заборе моей безвыходности.

Я скатился с кровати и ползком, как самый осторожный в мире сапёр, у которого в голове находится чувствительный детонатор, отправился к столу. Отдохнув пару раз в дроге и неоднократно остудив пылающее лицо о пыльный, но благодатно-холодный пол, я всё же добрался до стола и, крепко вцепившись в липкие стеклянные бока, поднёс банку к пересохшим губам и начал пить, утопая в благородной тёрпкости чефира.

С каждым глотком и в комнате, и на душе становилось светлее. Услышав моё громогласное глотание, стали ворочаться, просыпаясь, мои братья по кружке. Солнечные зайчики запрыгали по стенам, и я подумал, что в такие мгновения как раз и рождаются песни.

Курт сонно смотрел в потолок и, наверное, пытался найти ответ на вопрос, которым я озадачил его после второй бутылки: я поинтересовался, куда девается песня, когда её не поют? Он не смог ответить мне, и я весь вечер выслушивал от него обещания спустить собак.

Лицо Жеки было испачкано его уркаганской щетиной и зелёной бледностью после вчерашней выходки его желудка, который, проявив слабость, не захотел принять в себя экспериментальный передоз спиртного и стал корчить из себя действующий вулкан. Баба Таня, наш несносный враг-вахтёр с нравом «скин-хеда» и повадками натасканной овчарки, получившей воспитание в стенах лучших пенитенциарных заведений страны, вчера вечером застала Жеку, которого неслабо тошнило в старое мятое мусорное ведро. Она была пьяна, добра, а потому сказала сакраментальную фразу:

– Ну, шо, Жэня, стружиш? Ну, стружы, стружы…

Это было куда сильнее, чем «Андрюха, попой вверх!»

В принципе, я орал весь вечер благим матом: «Осирису больше не наливать!», что несло в себе предупреждение о том, что Жеке уже достаточно и, припоминается, даже злорадствовал по-поводу того, что оказался прав. Хотя, это не было злорадством в чистом виде. Я просто умел радоваться своим маленьким победам и торжеству своей правоты. Да и прав я был постольку поскольку, не заметив сучковатого бревна в своём глазу. Ведь степень моего опьянения ничем не уступала Жекиной.

Гаврику вообще всё было по-барабану, и это очень чётко проявилось в будущем, когда он взял в руки барабанные палочки. Чтобы свалить этого буйвола, требовалось что-то большее, чем река водки. Его жажда была кораблём далёкого плавания, «Титаником» большого градуса, способным покорять огненные океаны. Вакцина шепетовского самогона выработала у него иммунитет к таким утренним неурядицам, и в каждый свой приезд домой Гаврик честно отдавал должное этому напитку.

А вот кому я завидовал этим утром, так это Гробу: его сознание было неподвластно завлекающим звукам флейты Вакха. В нём была зашита торпеда здоровой трезвости, и в дионисийских оргиях он участия не принимал. Гроб по-своему исповедовал культ тела и периодически занимался спортом. Девчонки не уставали повторять, что он обладает фигурой Аполлона, так что древние греки за его счёт могли спать в колыбели истории абсолютно спокойно. Глядя на Гроба, я понимал, что эллинские боги не умерли – их просто согнали на землю. Но мы не оставляли нашей надежды как-нибудь заставить этих богов сесть с нами за стол и хрустнуть огурцом.

– Курти, – я не узнал своего собственного голоса, который исходил, казалось, откуда-то из желудка и был похож на всхлипывания раздавленного жизнью алкоголика. – Курти, пойдём покормим Ихтиандра.

Это прозвучало, как призыв.

Курту никогда не нужно было повторять дважды, если, конечно, в предложенном он находил для себя смысл.

– Нужно Гаврика поднять, – ответил он, пристально рассматривая в зеркале распухшее левое ухо, которое он недавно пробил. А так как идея окольцевания была общей, то и я страдал от последствий неумелого пирсинга, проведённого Ксюхой и Валечкой с помощью толстенной иглы от, хотелось бы верить, стерильного баяна*.

– А как мы это сделаем? – меня сперва озадачило предложение Курта: в Гаврюхе было около центнера живого веса без учёта пьяного перевеса. Он вообще был похож на большого близорукого носорога. Впрочем, при его габаритах и весе, подслеповатость была не его проблемой. Это была проблема тех, кто оказывался у него на пути.

– Попробуем сперва убедить.

Это был наиболее безопасный способ обращения со спящим Гаврилой, так как за силовые методы его подъёма с тёплой постели можно было схлопотать по уху. А наши уши и так были больным вопросом.

Всё прошло на удивление гладко. Наши убеждения подействовали почти сразу. Главным аргументом в пользу просыпания была возможность заработать гастрит и шлаки в случае несвоевременного кормления Ихтиандра, что в свою очередь могло разозлить вечно-голодного канализационного демона.

Ежеутреннее посещение туалетной комнаты выросло у нас в целый ритуал. Гроб, как правило, отказывался принимать и здесь активное участие, хоть и делал для нас иногда исключения. В этот раз мы отправились вчетвером: Жека с комом желудочного сока в глотке, Гаврик с видом потрёпанного в ожесточённом бою танка и мы с Куртом, украшенные ярко-красными фонарями распухших и оттопыренных левых ушей. Дождавшись того момента, когда освободились все четыре унитаза, мы водрузили свои ягодные места на ихтиандров и начали их кормить, в который раз поражаясь унисональности струй.

Жизненная проза была просто прекрасна.

– Жека, у тебя что-то выходит?

– Да вот как раз… – скрипнул Жека в ответ с надрывом.

– Я боюсь, что от такой напруги могут лопнуть все подпруги, – сказал Курт, и это вызвало взрыв смеха, который, в свою очередь, помог нам в нашем нелёгком деле.

– А знаете, какое преимущество есть у нас перед девчонками, которое затмевает даже обязанность идти в армию? – спросил я, хитро покряхтывая и наигрывая на гитаре какой-то нехитрый мотивчик.

Все с интересом взглянули на меня из-за перегородок, требуя немедленного ответа.

– Мы можем мочиться стоя.

– Это да, – тяжело согласился Гаврик.

Но тут Курт выразил мысль, что оправка стоя не идёт ни в какое сравнение с их множественным долгоиграющим оргазмом, и этим разбил вдребезги мою теорию мужского превосходства.

– Ихтиандров-то мы покормили. Кто б теперь покормил нас, – неожиданно сказал Гаврик и враз расшевелил ту тему, которая спала на задворках нашего бешеного аппетита.

– Да, мы вчера по-стахановски перевыполнили норму закусывания, – я точно знал, что у нас не осталось почти ничего съестного.

Гаврик весело заметил:

– Было бы куда хуже, если бы мы недовыполнили норму по выпивке.

– А по-мне, – отозвался Курт, – так завтрак вообще принадлежит завтрашнему дню.

На этот раз смеяться, почему-то, не хотелось. Голод не терпит ни разглагольствований, ни церемоний, а перспектива утоления этого сосущего чувства вырисовывалась чёрными тонами при помощи лысой кисти.

– Ничего, что-нибудь придумаем. На что голова и руки? – проговорил Курт, многозначительно умывая лицо. И мы успокоились, так как твёрдо знали, что Курт обязательно что-то придумает. Иначе просто и быть не могло.

Если женщина способна сделать из ничего причёску, скандал и салат, то Курт превзошёл женскую находчивость во сто крат – он из этого самого ничего смог выдумать завтрак на пятерых.

Блюдо, которое он приготовил, поражало своим мерзким видом и приятным запахом. Оно состояло из десятка прокисших котлет и ещё разной дребедени, экспроприированной в соседних комнатах. Курт смешал всё в одну кучу, подогрел, щедро сдобрил горчицей и дал ему название «Насрал Димá», произносить которое нужно было, нежно грассируя, с лёгким прованским акцентом, ставя ударение на последнем слоге.

Насытившись, мы стали рассуждать на тему, что счастье, всё-таки, есть, а вот не есть – несчастье. Жека, ругая Курта за то, что он ест соль ложками, и хитро поглядывая на нас, внёс заманчивое предложение:

– Может по пиву?

– Да ну, – начали ныть мы, – перед парами… – и звучало это как-то виновато.

Тогда Жека решил применить далекоидущую тактику:

– Ну, может, тогда водки?

Мы с Гавриком переглянулись и ответили:

– Это можно.

Начало дня было многообещающим.

Не знаю, как описать то, чем мы занимались всю светлую часть этого дня, держась за соломинку утренней опохмелки. Это было далеко не то, чем привыкли заниматься нормальные люди. Я, к примеру, прежде, чем выкурить первую сигарету, обязательно выгуливал в коридоре свой любимый утюг. Проявляя иногда изрядную долю снисхождения и беря на утреннюю прогулку и гробов утюг, который в отличие от моего любимца, кроме как гладить, не умел абсолютно ничего. Гаврик с Куртом мерялись своими «Рексами» и, в конце концов, приходили к выводу, что настоящие мужики-самцы всё ещё существуют. Жека с головой погружался в процесс поиска денег на коньяк для вечернего преферанса, а Гроб поддерживал в нас еле тлеющий уголёк уверенности в пользе высшего образования и потому отсиживал стулья в аудиториях от звонка до звонка и с упорством трудяги-муравья таскал дохлых гусениц науки и знаний, наивно надеясь перетаскать их всех.

Когда у нас заканчивались сигареты и средства, на которые можно было разжиться табачком, мы выходили в город и, делая вид, будто завязываем шнурки на растасканных кедах, незаметно подбирали слюнявые окурки, которые возвращали нам уверенность в том, что мы являемся хоть и падшими, но людьми.

Ходить было некуда, да и незачем, и потому по большей части мы ошивались в общежитии и на прилегающей к нему территории, покрытой позорными пнями былой берёзовой славы, свидетельствовавшими о том, что далеко не все деревья умирают стоя. Я с надеждой смотрел в ближайшее будущее и ждал с нетерпением вечерней свежести. Когда сумерки прятали мир в глубокий карман темноты, мы уже были навеселе, на моём лбу синел свежий засос, поставленный Куртом, а наши гитары распевались перед обязательным вечерним концертом-коридорником под тёплыми батареями. Наш репертуар был беден, как коллежский асессор в отставке, но мы были просто переполнены уверенностью в своей разгульной талантливости, и это было залогом общей любви и признания. Мы незаметно, но твёрдо влияли на музыкальную погоду общежития и были, как бы, неофициальными мелосиноптиками. В это время как раз дул западный ветер «Нирваны», и над нашими светлыми головами сгущались тучи кричащего гранжевого циклона. Был ещё задушевный эл-эс-дешный «the Doors», но мы старались не марать прозрачную понятность рок-н-ролльных мэтров суждениями тех людей, которые выросли под слезоточивые подвывания Тани Булановой и нещадный перестук техно-ерунды.

А наш день заканчивался или пьяным дебошем в узком кругу единомышленников, или «поеданием» с необъяснимым немым интересом непонятных книг по электродинамике и буровому делу, или же не совсем трезвыми поползновениями в постели какой-нибудь красавицы на выданье. Ночевать мы сходились, как правило, к себе. Перед сном каждый думал о своём. И думалось в такие минуты грядущих сновидений с какой-то метущейся яростью, мысли были ощутимы почти физически. Не знаю точно, о чём думали ребята, я же размышлял о том, что жизнь флиртовала со мной и была ко мне благосклонна: я был счастлив от одной лишь мысли о том, что мог периодически наблюдать за тем, как «мой друг музыкант наливает мне водки в стакан»; я был в диком восторге от искренней доброжелательности, с которой мы могли называть друг друга ублюдками; я, наконец-то, мог жить без притворства и попсы, оставаясь самим собой.

Правда, иногда закрадывались мысли, порождённые гипертрофированным чувством самокритичности, что я слишком плох для своих друзей. Но всегда в своих рассуждениях я приходил к выводу, что это не я плох, а они чертовски хороши.

 

* * * * *

 

О Шепетовке до моего поступления в Острог я почти ничего не знал. Краем уха я слышал от базарной братии и краем глаза читал у Ильфа и Петрова что-то туманное о славной Хацапетовке. Но этим мои знания, которые мог зажать в кулачке пятилетний ребёнок, и ограничивались. Мне не пришлось долго воспитывать любовь и уважение к этому городу: за меня с этим прекрасно справились Курт с Гавриком, которые были коренными неисправимыми шепетовчанами, всю жизнь откисавшими в пенных водах океанов, которыми омывалась их родимая сторона. И когда я решился посетить этот воспетый классиками и отпетый современниками край, Гаврила созрел для того, чтобы пригласит меня к себе погостить.

Всю дорогу небо хмурилось низкими облаками и капризничало моросящими слезами – это плакал, провожая нас, Острог. А вот Шепетовка распахнула перед нами свои кричащие объятия и встретила нас салютом солнечного тепла и тихо-ноющим уютом окраины, где жил Гаврюха. Для меня всегда было важным первое впечатление, как моё от города, так и города от меня. Может я скажу что-то ужасное, но Шепетовка мне понравилась, и я почувствовал себя дома. Мне, конченому провинциалу, любителю пустынных улиц и мелкопоместного быта, это было простительно. Я был искренен в своих впечатлениях. Город, где паровозы ставят на трубы, а не наоборот, где любые расстояния легко преодолеваются пешком, где воздух пропитан хвойным эфиром мачтовых сосен и где всегда искренне радовались моему приезду, а потом ещё больше – моему отбытию, такой город просто не мог не приглянуться мне. И если Острог был моим строгим гувернёром, то Шепетовка стала для меня импозантной любовницей, которая раз в полгода требовала проявления к ней исключительного внимания. Это меня улыбало.

Но никогда не бывает так, чтобы всё прошло гладко, без сучка и задоринки. Это было для меня непреложной истиной, которая лишний раз нашла своё затерявшееся подтверждение во время моего первого посещения Шепетовки.

Вся мудрость Вселенной учит нас смирению и долготерпению, а так как я считал себя ярым приверженцем этого правильного учения и баловнем небесных сфер, то всю долгую дорогу я стойко терпел то, что не стал бы терпеть ни один младенец, опоясанный надёжным корсетом памперсов. Всё это объясняло спешность моего очного знакомства с мамой Гаврилы. После исполнения всех светских формальностей, принятых при встрече малознакомых людей, я молнией влетел в туалет и, закрывшись на защёлку, отдался тем ощущениям, которые являлись благодарной наградой за моё нечеловеческое терпение. Я сидел и думал о том, что мне здесь наверняка понравится: меня пронизывало теплом умиления от мыслей о тёть Наде, которая оказалась сильной женщиной, способной стойко переносить удары судьбы и которая нашла в себе силы и смелость принять такую паршивую овцу, коей был я, как родного сына. Ещё я думал о том, что безумно люблю дома, в туалетах которых лежат энциклопедические справочники и оксфордские самоучители по английскому; дома, где живут престарелые псы, которые откликаются на ласковое имя Мыкола. Даже это маленькое помещение, в котором я находился, излучало, как мне сперва показалось, сплошное дружелюбие. Но моя беззаботность была обманчива. Она усыпила меня своим спокойным ровным дыханием и этим завлекла меня в ловушку.

Я расслабился, что было вполне естественно в таком месте. Как только я закончил свои дела, связанные с моими низменными потребностями, я захотел побыстрее очутиться на кухне, куда меня манило пёстрое разнообразие всевозможных запахов праздничного обеда, приготовленного по случаю нашего приезда. Но не тут-то было. Я боролся с проклятой защёлкой на протяжении целой, как мне показалось, вечности. Гаврик уже несколько раз справлялся у меня о возможности моего поскорейшего возвращения из затянувшегося сортирного бдения, так как был голоден волчьей недосытостью, а за стол без меня никто не желал садиться. Сначала я отделывался отвлечёнными фразами на пример «сейчас, только носик припудрю». Ситуация грозила из смешной превратиться в хохочущую, и когда моё отсутствие начало бить в тамтамы всеобщего удивления, я решился и начал подавать сигналы «сос» (∙∙∙ − − − ∙∙∙). Гаврик дал мне некоторые указания и проинструктировал насчёт зарвавшейся защёлки. Всё было тщетно. Меня точил червь стыда, а Гаврюха по ту сторону дверей моей неожиданной темницы просто ухохатывался, невзирая на уверения тёть Нади в том, что ничего смешного в сложившейся ситуации нет. Именно ей я обязан своим вызволением: она вручила Гавриле топор и дала разрешение на выламывание двери. Гаврик с огромной доли иронии попросил меня уйти вглубь узкопространственного туалета и прикрыть свою многострадальную голову руками. Дверь поддалась не с первого раза, но всё же через минуту ценой усилий друга, раздолбанной двери и выломанного косяка, я оказался на свободе. Гаврила, которого я увидел в следующий момент, стоял с топором наперевес и походил больше на мясника, ювелира говяжьей туши, чем на долгожданного освободителя. Правда, что до его ювелирности, то она была не более утончённой, чем действие пластиковой взрывчатки. Но всё-таки я вырвался или меня вырвало на волю. Здесь даже не нужно употреблять метафоры, чтобы сказать, что я полной грудью (что касается полноты моей груди, то это всё же метафора) вдохнул именно свежий воздух желанной свободы.

Вечная весна в одиночной камере Летова не шла ни в какое сравнение с той четвертью часа, проведённой мной в инфернальном клозете Гавриила. Минимум моей воспитанности заставил меня бесконечно долго приносить извинения и разоряться по-поводу испорченной двери, а потом моя отходчивость позволила ещё дольше смеяться со всеми над самим собой.

Одним словом, моё знакомство с Шепетовкой началось с казуса, который был нашим вечным спутником и неустанным преследователем. Мой шепетовский entrée*был просто неповторим.

В те памятные дни мы посетили много не менее памятных мест. Гаврик и Курт познакомили меня с лавиной интересных людей, среди которых был Руслан, у которого гитара была логическим продолжением его шестиструнных рук. Я не проигнорировал возможности свести знакомство с куртовским семейством Козубовских, которое состояло исключительно из весёлых, доброжелательных, а в случае с отцом Курта, дядь Женей, и словоохотливых людей. Славка, брат Курта, вообще поразил меня своими сверхвозможностями пловца и просто хорошего человека. Это именно он привил мне любовь к варенью из грецких орехов, а также продемонстрировал на примере своей жизни, с какой ответственностью к ней нужно относиться. Козубовские просто поражали. Ведь это такая редкость, когда на детях прекрасных родителей природа забывает об отдыхе и работает сверхурочно.







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.