Мы все растили бороды, 4 страница
Передо мной стоял какой-то бродяга. Меня не испугал ни его потрёпанный вид, ни его давно нечесаная борода, ни его седой немытый хаер. Но меня неприятно укололо предчувствие того, что мне, быстрее всего, придётся расстаться с одним бокалом пива. То, что он сказал в следующий момент, только подтвердило мои догадки: – Слушай, трубы горят! Давай выпьем. Я молча кивнул и нехотя протянул ему пиво, но он меня остановил: – Нет этим не загасишь, давай лучше водки, – и не успел я ещё подумать о его вызывающей наглости, как он с неожиданной для такого субъекта прытью исчез за дверью «Кооператора». Прихватив с собой пиво, я последовал за ним. В магазине пахло прошлогодней колбасой, гнилой капустой и растерянностью местных алкоголиков, которых здесь было предостаточно. Я втиснулся в массу разгорячённых тел вслед за «своим» бродягой и уже начал нащупывать малочисленные банкноты в карманах, когда увидел, что мой новый незнакомый уже тащит с прилавка бутылку водки и два стакана. Это меня, честно говоря, ошарашило – уж больно он не был похож на человека, который привык пить за свой счёт, а тем более, угощать заветным пойлом кого-то ещё. Расталкивая локтями жрецов Диониса, моливших продавца о ниспослании кредита, я добрался до прилавка, купил бутерброды, воду и поспешил к столику, возле которого, облокотясь, стоял мой «дионисиец» и мечтательно смотрел на запотевшие стаканы. Он успел уже наполнить их ровно наполовину и пребывал в нетерпеливом предвкушении нашей импровизированной вакханалии. Вооружившись бутербродом, он произнёс «ну, давай», и спешно опрокинул стакан. Когда водка перекочевала в его желудок, и в его глазах появился блеск адекватного восприятия окружающей действительности, он протянул мне руку и, переставая быть незнакомцем, сказал: – Меня называют Грэг. – А меня – Алексей, – произнёс я голосом, задушенным дешёвой водкой. – Слушай, а что это у тебя в ухе? Я потеребил серьгу и пожал плечами: – Все мои знакомые пенсионеры в один голос утверждают, что это признак помешательства. – А ты сам-то как думаешь? – А я думаю, что это капелька моей тотальной неадекватности. – Ну, не умничай. – Да, в уме мне и вправду не откажешь: чего нет, того нет. Грэг рассмеялся каркающим смехом. – А ты взаправду кто будешь? – продолжал настаивать Грэг, снова разливая водку по стаканам. – Я просто люблю по утрам пить пиво, – ответил я, чувствуя, как водка и это самое пиво начинают входить в реакцию. – А ты кто? – А я Грэг. – Ну, это я уже знаю. А на самом деле? И тогда Грэг поведал мне о том, что он самый настоящий хиппи, которого выгнали в своё время из московского университета за то, что он осмелился заниматься тем, чем во времена советского тоталитаризма заниматься, мягко говоря, не рекомендовалось: он делал эротические фото, и его коллекцию составляло, немного-немало, около десятка тысяч слайдов. Я не знал, следует ли верить этому странному деду. В то, что его турнули из МГУ, я ещё поверить мог, но в то, что он был пионером эротической фотографии в СССР – сомнения оставались. Но даже если всё это было неправдой, мне очень хотелось верить этому странному человеку, которого, по всей видимости, много лет назад выслали в Острог на поселение без права выезда, где он и врос корнями, к нашему, как показало будущее, счастью. Тогда я смотрел в упор на Грэга и не знал, что сижу и мирно пью водку с самым старым, даже быстрее старинным, хиппи в стране; с динозавром, который был у истоков движения «детей цветов», пропитанных ЛСД; с фотографом, которому позировал сам Джим Моррисон. Он сидел и говорил о рок-н-ролле, а я сгорал со стыда, потому что впервые слышал о «Тирекс», Марке Болане, «Фэт Мэтрэсс», «Джетро Талл», «Пластик Оно Бэнд». Зато мы много говорили о «the Doors», и я понимал, что Грэг прожил ту жизнь, которую хотелось прожить мне. Как это ни странно, но нашей встрече я не придал тогда большого значения, может потому, что был слишком самовлюблённым да к тому же нетрезвомыслящим. Года через три Дима познакомил нас всех с этим аксакалом винилового рок-н-ролла, а у моей памяти хватило наглости не вспомнить ту первую нашу встречу. Хотя, по большому счёту, ничего странного в этом не было: каждый раз, встречая Грэга, я встречал его впервые. Таким было моё первое прикосновение к своеобразности хиппового бомонда: в грязном «Кооператоре» за бутылкой дешёвой водки с огромным удивлением, которое вызвал у меня этот странный человек по-прозвищу Грэг.
* * * * *
Я поспешил поделиться своими новыми впечатлениями с Гаврилой и Куртом, но это их не взбудоражило. Их аморфность объяснялась рядом причин: Гаврик как раз страдал от зеркальности своей зубастой язвы, которая не оставляла ему сил даже на пьянство, не говоря уже о пустых разговорах. Он поддерживал свои силы, питаясь исключительно «Ранитидином» и паровыми котлетками. Курт был просто раздавлен глыбой усердия, направленного на то, чтобы хоть как-то повысить уровень своих знаний. Хотя, я готов поспорить, что пройди он в то время тест Векслера – его «IQ» обязательно зашкалил бы. Все остальные были вне срочной досягаемости или попросту не вызывали у меня полного доверия. Оставалось обратиться только к Роджеру – анатомическому пособию в виде черепа, после общения с которым во рту часто оставался привкус затхлой сырости склепа. Он нередко бывал в центре внимания нашего израненного настроения, и провалы его несуществующих ушей иногда были свидетелями таких горько-пьяных излияний, которые могли пробить на слезу даже такого закостенелого и равнодушно-оскаленного флегматика, каким был Роджер. Бывало, взгляд наших красных от вечного недосыпания глаз останавливался на черепе, над которым небрежным транспарантом красовалась напоминающая надпись «Memento mori», и мы, ощущая всеми фибрами быстротечность жизни, слагали Роджеру оды. В пьяном отупении я часто называл Роджера Йориком, но он всегда прощал мне эту оплошность: ведь черепа, как и китайцы, были для меня все на одно лицо. Но когда становилось особенно плохо, я находил спасение у Ветки. Своими спокойными и уютными уверениями в том, что может быть и гораздо хуже, она возвращала меня к жизни. Помню, я пришёл к ней с бутылкой водки, увядшим пучком лука и глыбой, казалось, нерастопляемого льда на душе. Пока она смогла развести сгустившиеся надо мной тучи, я успел вылакать целый пузырь и съесть весь лук. Зато домой я возвращался абсолютно спокойным и, вздремнув немного в заснеженных ёлках, почувствовал ровное сердцебиение моего облезлого оптимизма. Такое случалось довольно часто. Я любил поделиться с Веткой наболевшим, а она, как никто другой умела меня выслушать. Но, невзирая на временные перепады давления в нашем микрокосме, мы продолжали веселиться по любому поводу. Каждый вечер мы традиционно засиживались допоздна, а утром боролись с ужасом раннего вставания и выходили из этой борьбы, как правило, побеждёнными. Ксюха часто оставалась ночевать у нас в номере и целомудренно тревожила гудение ночной тишины своим сопением. Валечка проявляла всё большую заинтересованность в Энди, и он отвечал ей нежным эквивалентом. Их обоюдная заинтересованность на глазах затолкалась в кокон заботы и переродилась в любовную легкокрылость. Энди поражал нас своей самостоятельностью и, как будто, врождённой способностью выпить много и начудить при этом ещё больше. Это проявлялось неоднократно. Взять, к примеру, тот случай, когда взбалмошный Энди бегал за Люсей со спущенными штанами и требовал от неё взаимности, угрожая быстрой расправой. Естественно, тогда не обошлось без приличной дозы спиртного. А однажды он доказал свою непревзойдённость в отношении питейных заварушек. В гостиницу вселился очередной пожилец. Он оказался славным словоохотливым дядькой. К тому же он был тружеником полезной профессии пожаротушителей, что здорово, видать, его закалило и помогало оставаться огнеупорным и градусостойким в делах застольных. Как и все, кто останавливался на постоялом дворе «Вилии», он сразу почувствовал себя одиноко в чужом городе, и вполне естественно, что его начала пожирать скука. В один из вечеров он вышел в коридор, который ближе к ночи мы превращали в театр военных действий. Как правило, в этом бедламе принимали участие все без исключения: мы курили, мешая ароматный дым дорогих сигарет с вонью лежалых окурков; орали чёрт знает что, силой отбирая у расстроенных гитар весёлые мажоры и неудобоваримые септы; портили ковровое покрытие катанием на взбеленившихся роликах и вели многозначительные беседы помногу и о многом. Мы давно перестали обращать внимание на временных жильцов, так как сами были постоянной величиной и жили в застывшем отрезке времени, что предохраняло нас от любого нежелательного вторжения извне. Нет, конечно же, это было событие, когда в гостинице поселялись евреи в широкополых шляпах, обросшие вермишелью причудливых пейсов. Но и тогда находились фашисты, которые маршировали под их дверьми, чётко чеканя шаг и выкрикивая нацистские лозунги. В итоге раввинов мы почти не видели. А потому появление в коридоре крупного щекастого детины в мятых штанах прошло для нас почти незамеченным. Он некоторое время одиноко маячил у двери своего номера, ковыряя взглядом наш досуг, и нервно затягивался вонючей каменец-подольской «Примой». Но ему всё же хватило ума и смелости, чтобы обратиться к нам: как и следовало ожидать, он не нашёл ничего занятнее, чем поделиться с нами своим запасом коммуникативной жидкости. Мы не стали обманывать его чаяний и сразу согласились. Да и грешно было от такого отказываться, беря во внимание наше желание выпить, в оппозиции у которого стояло отсутствие средств. Доллары, которые мы собирали на поход в Карпаты, запланированный на лето, были давно разделены и проедены-пропиты. Всё это объясняло наше снисхождение к этому побледневшему от скуки человеку. Со скоростью мысли на полу образовался импровизированный стол, появились стаканы и нехитрая закуска, состоявшая из кислой капусты и бульонных кубиков. Не в первый раз наше застолье метаморфозилось в наполье, а ужин превращался в закуску, которая была намного сытнее, если брать во внимание то, что на следующее утро наши желудки предпочитали оставаться без завтрака. Все удобно расселись, взяв в окружение тарелки с закуской и наведя прицел на дверь номера, за которой растворился пожарник. Сальвадор Дали однажды сказал: «Единственное, что отличает меня от сумасшедшего – это то, что я не сумасшедший». Я осознал всю глубину этого высказывания, как только скучающий капитан пожарной службы вышел из своего номера в сопровождении огромной бледно-зелёной трёхлитровой банки мутного самогона. Не знаю, был ли он действительно безумен или страдал синдромом чрезмерной щедрости, но он нас, право, удивил, представ пред нами во всеоружии. После знакомства с квадратным ребром Курта удивить нас было очень даже непросто, но пожарнику это удалось. В одной руке у него блестели консервы сардин, коромысло другой руки перевешивала водка. Может он думал, что три кубических дециметра этого напитка – это не так уж и много, потому что поспешил нас успокоить: «Не волнуйтесь, самогон ещё есть». Не вдаваясь в позорные подробности, скажу, что мы напились в тот вечер так, как жабы обычно наедаются болотной грязи в преддверии бури. Водка, как голодный «лангольер», сожрала наше время. Меня унесли на щите уже после второго стакана, а на утро я узнал, что все остальные поотключались на полпути. Но был один человек, который вопреки жгучей противности деревенского самогона и согласно своему такому же жгучему желанию не ударил в грязь лицом и отстоял наш, пошатнувшийся было, авторитет стойких оловянных гордецов. Этой глыбой был великий Энди. Непьющие свидетели этого подвига рассказывали, что он до самого утреннего отупения пил гранёными стаканами самогон и заставил-таки стеснительную бездонную банку обнажить своё дно. Пожарник был посрамлён, так как брансбойт его сверхвозможностей тоже не выдержал этого сивушного напора. Мы в лице Энди в очередной раз одержали победу над этим миром, который, казалось, не гнушался даже самых изощрённых способов, рассчитанных на то, чтобы склонить наши гордые головы, отяжелевшие от беспробудной борьбы, и положить их на плаху обстоятельств, пропитанную страхом и слабостью предыдущих поколений. Особенно ощутимые обострения лихорадки наших праздников приходились на наши дни рождения. И если отталкиваться от того, как мы обычно отмечали эти дни, можно смело заявлять, что это было похоже на часть какого-то идольского поклонения. Мы подобно древним грекам, ставившим круглые медовые пироги с зажженными свечами на жертовниках Артемиды, тоже жгли свечи наших желаний, огоньки которых обещали заставить фортуну растянуть лицо в улыбке, предназначенной именно нам. Только приносимые нами жертвы мы посвящали исключительно себе самим. «И сталось третьего дня, в день рождения фараона, и сделал он пир…а начальника пекарей повесил». Бытие, глава 40, стихи 20-22. Ничего общего, кроме уверенности в своём великолепии, с египетскими фараонами у нас не было. Уверяю вас. Хотя, мы тоже вешали…наше здравомыслие и мучительную трезвость. Вечер одного из хмурых зимних дней, как услужливый швейцар с яркими пуговицами жёлтых звёзд, блестевших на его тёмной пасмурной униформе, с ярко-отполированной кокардой луны на огромной фуражке неба, готовился к празднованию дня рождения Стаса. Когда именинник входил в гостиницу, перед ним вытянулись в струнку все деревья, росшие поблизости, а ветер крепкими руками сквозняков открыл перед ним тяжёлую дверь. Дальше всё происходило по накатанным правилам тех традиций, которые установились на Руси издревле. Столы накрывали быстро, говорилось много, праздновалось долго, и мы чуть не переступили порог вечности. Стас трижды бегал приглашать Кибиту, и по мере своего опьянения делал это с каждым разом всё настойчивей. Она почему-то не пришла. Это лишь потом нам стало известно, что эта «принцесса на горчичном зёрнышке» решила для себя, что примет приглашение лишь после пятой попытки Стаса. Но количество выпитого «напалма» не позволило Стасу сдать кибитын «экзамен» на пять. Я с Куртом и Гавриком сидел в коридоре и разгонял тишину упругой тетивой гитарной струны. Жека невдалеке бил по лицу какого-то неудобно подвернувшегося под руку заочника и требовал, чтобы тот отдал все свои деньги в благотворительный фонд имени Джека Потрошителя, который, судя по ярости наносимых ударов, был в родстве с Жекой. После того, как заочник спел ему глупую песню о Насте, которая кому-то там подарила счастье, Баштан отпустил его на волю. Стас на еле передвигающихся ногах отправился к Кибите с твёрдым намерением выразить своё недовольство по-поводу того, что она с такой бесцеремонностью проигнорировала его праздник. Но этому не суждено было случиться. Как только Стас зашёл к ней в комнату, его свалила усталость и алкоголь, который, вытеснив кровь, спокойно циркулировал по всем системам его организма. Он, не сказав ни слова, рухнул на кровать и, отключившись, отправился на своих пьяных «вертолётах» в верхние слои атмосферы. Наташа тихо и по мере возможности заботливо сняла со Стаса рубаху и поцеловала его на сон грядущий в шею. То, что произошло потом, могло случиться с каждым, но почему-то случилось именно со Стасом. Его здорово и неоднократно стошнило. Кибита была из тех жеманниц, блевать в присутствии которых было всё равно, что облегчать свой желудок во время аудиенции у избалованной императрицы, у которой маленькая капелька пота может вызвать необратимую истерику. Потому нет ничего странного в том, что Наташа растерялась и отправилась к нам. – Курт! – крикнула она. – Тебя не затруднит подняться ко мне?! – Наташа, я даже не знаю, не затруднит ли меня подняться вообще… – Это срочно! Мы помогли Курту взобраться на высоту своего роста, еле справившись с башенным краном его телосложения, и он отправился с Кибитой – Взгляни, пожалуйста, на это, – сказала Наташа, впуская Курта в комнату. На кровати в полном switch off'е валялся Стас, пытавшийся принять позу эмбриона и решивший, видимо, родиться только утром. – Я не понимаю, что здесь особенного? – пожал плечами Курт. – Картина маслом «Голый торс», к тому же неплохой голый торс, у которого где-то должны быть сигареты, – проговорил Курт тоном психотерапевта, роясь у бездыханного Стаса в карманах. Закончив мародёрствовать, он выудил из Levis’ов мятую пачку сигарет и, пожелав Кибите «по-возможности спокойной ночи», удалился. Наутро все встречали неудомевающего Стаса бешеными аплодисментами, которые местная моль точно приняла за глобальную облаву на неё, и целый месяц голодала в щелях, боясь высунуть хоботок. Стас заслуживал такой канонады рукоплесканий: его вчерашняя реакция на нежность девичьего поцелуя была просто неповторима и неожиданно поучительна. Напоминаю, это может произойти с каждым, но тот случай – уникален, потому что тем вечером смешалось всё: любовь, обида, нежность, упрёки, мощная романтика зимнего вечера и содержимое стасового желудка. Но нельзя сказать, что вся наша жизнь состояла из сплошных увеселений, рассчитанных на любителей спиртного, табачного и огульного. Нет, не всё так было запущено в нашем доме. Чтобы не было недосказанности, я обязан кое-что объяснить. Это повествование есть ничто иное, как своеобразный апокалипсис*, а потому моя, в частности, откровенность, которая проецируется на всех нас, должна вызывать у читателя лишь чувство глубокой благодарности за то, что я осмеливаюсь быть настолько откровенным, насколько позволяет мне моя скромность, чтобы полностью обнажать наше былое бытие и доводить иногда апокалиптичность своих воспоминаний до границ запретного. А иногда и выводить их за эти самые границы. Надеюсь, моя бесцеремонность будет мне прощена. Гостиница подарила нам много вольностей. Мы были избавлены от давления уставов общежития и грозного надсмотра вахтенных пит-булей, что позволяло нам постепенно вспахивать целину нашего творческого потенциала, не разочаровывая других, а главное – не разочаровываясь в себе. Как-то я выразился по этому поводу, что не будь мы собой очарованы, то были просто разочарованны. И в этой скромной самовлюблённости был какой-то заряд уверенности в том, что наши выходки не будут восприниматься окружающими, как что-то не совсем нормальное. И что самое интересное: в этом наигранном нарциссизме была огромная доля жизнеутверждающего самоуважения. Мы даже могли стать преступниками. Да, да. Самыми настоящими злодеями. Разве это было бы не преступлением, если бы мы, находясь в столь благотворной среде, не проявили склонности к музицированию? Меня врядли можно назвать фаталистом, но, по-моему, судьба просто за шиворот тащила нас к этому: в хоре мы научились чувствовать музыку и уже со знанием дела читали самые сложные пассажи из партитур Моцарта и Листа; окружавшие нас люди были или, по крайней мере, пробовали быть ценителями по-настоящему хорошей живой музыки, и это тоже формировало наш вкус и образ жизни; в конце концов, с нами были наши верные крутобёдрые шестиструнные подруги, которые требовали от нас повышенного внимания. Один из представителей отечественного хиппового движения по-прозвищу Борода сказал, что «реальность – это та же иллюзия, которая образовывается от недостатка хорошей музыки». Насчёт этого мы могли быть абсолютно спокойны. От иллюзии суровой действительности нас защищали высокие стены действительно великолепной музыки, разнообразие которой могло удовлетворить вкус любого меломана. А с появлением на горизонте Димы Саввы музыки стало ещё больше. Именно тогда я начал использовать украинский язык для написания своих песен, осознав, что альтернативней языка, чем этот, мне не сыскать. И ещё я понял, что «Чудова солов’їна» как нельзя лучше подходит для той «мусорной» музыки, ноги которой мы собирались раздвигать, и горы которой мы надеялись воротить. Оплодотворение яйцеклетки нашей талантливости состоялось одним уже морозным осенним днём. Правда, оплодотворяли мы её неумело, потому из этого мало что вышло. Немного отойдя от темы, должен сказать, что Гаврила в то время был уже на той стадии наших мечтаний, когда мы твёрдо решили сколотить бэнд и отдать место барабанщика именно ему. Не знаю, но мне Гаврик всегда ассоциировался с большими пузатыми бонгами. Так как у нас не было привычки задумываться, то Гаврила сразу же согласился, не заставив нас с Куртом даже становиться перед ним на колени и выцеловывать ему персты. Вместе с новоприобретённым барабанщиком к нам заглянула и головная боль: Гаврюха с утра до вечера отстукивал пока однообразные и монотонные ритмы, а за неимением барабанов (да что там барабанов, у него не было даже палочек!) делал это, используя всевозможную подручную и подножную утварь. Он колотил зарядами по стаканам, карандашами по кастрюлям и ладошками по коленкам. Его тяжёлая правая нога, которая запросто могла принадлежать какому-нибудь тренированному футбольному форварду, постоянно приноравливалась к ритмике его барабанного самообразования и настойчиво выколачивала из воображаемой бас-бочки гулкий грохот. В «Галасе» есть такие слова: «І навряд чи стукіт перетвориться на звуки...” – это как раз про то время, корда меня переповняли сомнения насчёт Гаврика, как гения ритм-секции. Да и кто из нас был идеален? Я считаю, что все мы были и остаёмся посредственностями в технике игры, но зато у нас было огромное желание. Бернард Шоу сказал по этому поводу, что «пока у меня есть желание я живу, а удовлетворение – это смерть». Так что мы, сами не зная, что поступаем верно, растягивали резину удовольствия и оттягивали момент удовлетворения наших желаний. Мы просто играли то, что хотели, и то, что могли. Нашей с Куртом радости не было предела, ведь у нас – двух неумелых гитаристов, бредивших идеей вокально-инструментального психоза – наконец-то появился собственный барабанщик, который, по крайней мере, уже видел барабанную установку своими собственными глазами. Это было немало. Так вот, одним морозным утром, узнав, что в атомном Нетешине будет проводиться отборочный тур «Червонной Руты», я предложил Гавриле: – Давай съездим, поучаствуем. Что нам терять, кроме собственного достоинства? Как я и ожидал, Гаврик не стал отказываться, но задал при этом лобовой вопрос: – А у тебя есть украинские тексты? Я задумался. Действительно, украинских текстов у меня не было. Но я не стал отказываться от идеи пофестивалить и начал действовать. Я как раз на днях написал неплохую песню, в которой шлось что-то о звёздах. Не долго думая и не вгоняя себя в мучительный процесс сочинительства, я перевёл её на украинский язык и назвал «Зорі - руни». Сейчас я врядли вспомню русскоязычный текст этой песни, а вот «Зорі» живы и поныне. Когда перевод был закончен, то он удовлетворил не только меня самого, но и такого строгого и тошнотворного критика, как Гаврик. После всего этого безобразия мы, оставив дома наше достоинство, чтобы, в самом деле, не потерять его, получив благословение Курта и облобызав края его одежд, отправились покорять мир. Хотелось бы, конечно сказать, что мы совершили переворот на ниве отечественного рока, но этого, увы, не произошло. По условиям конкурса я должен был представить три песни, но у меня были только «Зорі». Одним словом, в тот день я даже не вышел на сцену. Мы с Гаврилой весь концерт просидели на задних рядах, поражаясь разноплановости украинского андеграунда, открывшего нам своё истинное лицо, которое было усеяно многочисленными прыщами юных талантов: там были барды, объединившие звучание кобзы и губной гармошки, певшие под хрип гитары и сопрано флейты. Мы даже встретили «Странное Состояние», только называлось оно там почему-то по-другому. По-моему, «Стены». Помимо них нам были ещё знакомы «Grass» - бэнд, в котором играл брат Стаса, и у которого я успел уже побывать на репетиции в Нетешине. Ребята были настолько смелы в плане своих музыкальных творческих решений, что мне немедленно захотелось по-отечески обнять их долговязые тела и расцеловать добрые лица. И не важно было то, что мы были простыми зрителями, важно было понять – мы тоже способны на что-то подобное. А самое главное – мы загорелись, и пожар был настолько сильным, что его обратная тяга оставила чёткие следы от ожогов нашего первого «гастрольного» опыта, а на горелом месте этого пожара среди остывшей золы остался маленький сиротливый тлеющий уголёк, от которого мы потом зажгли культурный костёр «Эйфории».
* * * * *
Было бы непростительно обойти стороной и нашу философию. Мы научились не держать в себе даже самые неожиданные идеи, а под нашими наивными дурашливыми масками скрывались вдумчивые мыслители. Если бы люди не задумывались о смысле бытия, то они имели бы право называться самое большее – млекопитающими. И кто сказал, что в восемнадцать людям не присуще задумываться о многом? А если этот человек не просто одушевлён, но ещё и одухотворён? Человечество несёт ответственность за свои ошибки, которые есть наследие неправильных суждений, необдуманности. Недаром говорят, что, только подумав, человек получает право на мысли. Мы имели это далекоидущее право. Нам нравилось рассуждать. Конечно, мы не могли это пока делать на уровне Димы, которого Гёссе обязательно назвал бы Мастером игры в слова, но всё же мы знали, что чем выше будет уровень культуры мышления, тем ближе мы будем к познанию истинного. Иногда мы плутали в трёх соснах познания спьяну, иногда барахтались под воздействием индийской «канабилис аномалис», и тогда наше мудрое становилось смешным. Но это нисколько не мешало нашим мыслям отражать в себе всё то правильное, что мы впитывали в процессе чтения многочисленных книг, которые лишь подтверждали непреложные истины, самостоятельно созревавшие в нашем верно развивающемся сознании. Тогда я был уверен в том, что для познания правды нужно обязательно попробовать на вкус ложь. Лгать претило, но иногда доводилось. Временами поиски невидимой истины казались мне вообще лишёнными всякого смысла, так как чаще всего истина и была самой отъявленной ложью. Это путало меня и заставляло бросаться из крайности в крайность. Ведь для того, чтобы сильно обмануться, нужно быть, всего-навсего, слабым человеком. И я точно знал, что даже самые сильные люди подвержены слабостям этого мира: только солгав об истинности своих знаний, человек становится мудрым и, лёжа на соломенной подстилке, находит пятна сатисфакции на древнем потолке мироздания и грязь счастья в жирном молоке самовлюблённости. А когда нападал сплин, и настроение становилось мрачным, мир превращался в средоточие зла, небо ложилось на плечи, и я осознавал всю трагичность нашего безвременья. В такие минуты я был просто уверен, что наше время состоит только из проституток, нафантазировавших себе о любви; старцев, прикрывающих своё бессилие влажными языками и инфарктами; детей, вырезающих свои семьи; священников, моющих свои сапоги иорданской водой и закусывающих «царскую водку» пасхальными яйцами; земли, пресытившейся жертвами и изнывающей от того, что сама не может спокойно лечь в могилу; влажного асфальта прогресса, по которому больше ползают, чем ходят. Сейчас мне всё это кажется пустым, но только не тогда. Периодически хотелось уединения, тихого одиночества. Хотя, один – это ещё не обязательно сам. Я, например, в своём уединении всегда находил место ещё для кого-нибудь, и если я брал с собой туда женщину, то мне почему-то всегда казалось, что я беру их всех разом: и тех, которые бесновались, если их ошибочно причисляли к сонму скромниц и забывали об их благотворительной деятельности проституток; и тех, что тайком стирали целлофановые пакеты, а потом любили повторять, что Версаччи – это не их стиль. Я не отказываюсь от того, что моё отношение к некоторым женщинам было довольно странным, но всё дело в том, что я не мог себе позволить такой роскоши, какой были некоторые из них. Даже отдаваясь тебе, они оставались недоступными. Как результат – разбитое вдребезги сердце. В таком случае я считал более уместным просто не брать их. Потому я предпочитал крепкую дружбу, а не быстротечность новых отношений и половых сношений. Потому всегда хотелось настоящих женщин, и если она была действительно настоящей, то с ней всегда и хотелось, и моглось. Таких женщин даже ревновать приходилось исключительно к благородным людям. Но всё это так же не просто было отыскать, как купить внеочередной билет в рай у ангела-перекупщика. Наши личные проблемы мы делали ядром философских учений, а себя считали переходным этапом в эволюции сознания.. Старались извлекать из всего плохого хоть что-то хорошее6 например, обосновывали превосходство грязной посуды, которая иногда переполняла наше жизненное пространство, перед чистой. Ведь грязные тарелки говорили другим о том, что у нас было чем их мазать, а, следовательно, что мы были и сыты, и счастливы. На тот момент я вполне мог претендовать на роль счастливого человека, если бы не одно «но». Находясь, как уже упоминалось, на самом дне рейтинга, я не пытался выбраться наверх, а, вопреки здравому смыслу, стал копать ещё глубже. Честно говоря, я был не один на этой виселице ленивых гениальностей, ведь подобное положение сложилось и у моих человекообразных братьев: у Курта дела шли не ахти как, а если принять во внимание фактор математики, одно упоминание о которой вызывало у него рвотный рефлекс, то петля Курта была такой же тесной, как и моя; Гаврик тоже не забивал себе голову всякими глупостями и геройски волочил за собой свои «хвосты». Кто-то может подумать, что меня это радовало. Отнюдь. Но, признаться, немного успокаивало и обнадёживало. Всё веселее было оказаться в пасти разъяренного тигра не одному, а в тёплой компании. В общежитие мы наведывались редко, но даже этих редких визитов нам хватало для того, чтобы убедиться в плачевном состоянии Жеки, который был всецело поглощён пригублением всевозможных горючих жидкостей в компании великого дегустатора всех времён и народов – Боркана, о котором вообще можно было писать трактат под названием «Питие мое». Что касается Гроба, то он перебрался жить в девятую комнату, где его соседями стали люди, исповедовавшие традиции блатных воровских понятий. Они носили кожаные куртки, босяцкие кепки и тяжёлые кулаки в карманах. Я был почти уверен, что когда-нибудь на их спинах засинеют татуированные купола церквей. Гроб усердно пытался заглушить их шансон своей «Агатой Кристи», но короткую стрижку он всё-таки себе завёл. ©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.
|