Здавалка
Главная | Обратная связь

Перевод Г. Богемского



 

Вы жили когда-нибудь в лачуге? Нет? Ну, тогда вы ровным счетом ничего не знаете про эти самодельные домишки, как и тот синьор с Монте Марио, о котором я хочу вам сейчас рассказать. Жить в лачуге – это значит, если идет дождь, не забывать утром, когда встаешь с постели, посмотреть, куда ставишь ноги, потому что земляной пол превращается в сплошную грязную лужу. Это значит готовить пищу на улице в старом бидоне из-под бензина и есть ее, сидя на кровати. Это значит жить с керосиновой лампой или со свечой. Это значит вешать одежду как попало на гвоздь или на веревку, так что, когда ты ее потом надеваешь, она измята и похожа на тряпку. Это значит обогревать друг друга, как животные, теплом собственного тела и всю зиму воевать с сыростью и ветром, дующим в щели. А кроме того, в лачуге вечно все не на месте. Ищешь вилку, ищешь кусок мыла, ищешь сковородку, а вместо них находишь то, что тебе совсем не нужно, – сапог, или кепку, или даже черную мохнатую крысу величиной с кошку. Да, да, именно крысу, потому что крыса столь же непременная принадлежность лачуги, как червь – малины. Однажды ночью я услышал страшный писк в набитом тряпьем ящике, который держал у себя под кроватью, заглянул туда – и что же увидел? Среди тряпья лежали восемь розовых крысят – ну точь-в-точь крошечные поросята! Я их, конечно, убил, но скажите на милость, они-то чем виноваты? В лачуге и должны жить крысы, а не люди.

Ну да ладно. До октября, когда произошло то, о чем я хочу вам рассказать, я брал свой аккордеон, единственное мое достояние, память о том славном времечке, когда я спекулировал на черном рынке, и шел вместе с Джованной и Клементиной в какой-нибудь квартал в старой части Рима, где есть еще немало добрых женщин, которые, прибираясь у себя дома, совсем не прочь послушать песню. Джованна – крестьянская девушка с очень белым лицом, заячьей губой и светлыми, мелко вьющимися жесткими волосами, такая деревенщина, что даже трудно себе представить, ничего не умеющая делать и совсем темная, – была, как и аккордеон, даром послевоенных лет. Она ко мне прилипла, и я то подумывал на ней жениться, то собирался прогнать ее прочь. Клементина же, девочка лет двенадцати, была худенькая и темноволосая, с круглой рожицей и огромным ртом до ушей. О ней я ровным счетом ничего не знал – не знал даже ни где она живет, ни с кем, да и она сама никогда мне об этом не говорила; увидел я ее в компании ребят, игравших у древней городской стены, и выбрал потому, что однажды услышал, как она пела, и ее пение мне понравилось. Вот так, втроем, мы шли куда-нибудь в район Пьяццы Навона или Кампо Марцио, я становился на краю тротуара и, спустив одну ногу на мостовую и откинувшись назад, начинал играть на аккордеоне. Джованна раздавала прохожим отпечатанные билетики с предсказанием судьбы, а Клементина пела. Вы, может, думаете, что у Клементины был очень приятный и нежный голосок? Ничего подобного. Стоило ей открыть свой огромный рот, в котором, казалось, затерялись мелкие, редкие зубы, и она сразу же испускала самые пронзительные и фальшивые звуки, какие я только когда-либо слышал. От ее голоса мороз подирал по коже, звучал он уверенно, бесстыдно и вызывающе. В этом-то и была причина ее успеха, я хотел сказать – нашего успеха. Потому что своим столь немелодичным голосом Клементина выражала все то, что переполняло меня, и в сущности ей удавалось это лучше, чем мне на аккордеоне. Здесь было все – и жизнь в лачуге, и нищета, и черный рынок, и веселье, и грусть, и необходимость спать, тесно прижавшись друг к другу, чтобы согреться, и поиски сковородки, и испуг, когда на тебя неожиданно выскакивает крыса. При первых же звуках этого голоса, который летел все выше и выше в пронизанном солнцем воздухе, достигая самых верхних этажей, пронзительный, резкий и вызывающий, люди высовывались из окон, слушали и бросали вниз деньги.

Однажды я решил сменить район и пошел вверх по улице Фламиниа, направляясь к Париоли. Это было в воскресенье, вскоре после полудня. Проходя мимо стадиона, я увидел, как обычно, толпившихся там болельщиков и решил этим воспользоваться. Я встал немного в сторонке и заиграл на аккордеоне, а Клементина начала орать во всю глотку слова какой-то песни; Джованна же ходила вокруг, пытаясь чуть ли не насильно всучить свои билетики болельщикам. Увы, напрасные усилия: разбившись на маленькие группки, они оживленно обсуждали свои дела, а нас даже не замечали: спорт, как известно, враг искусства. Но вот вдруг перед нами остановилась машина, а за ней другая. За рулем первой сидел мужчина лет шестидесяти, с лицом, словно составленным из двух половинок: верхняя часть – румяная и свежая, с еще черными волосами, гладким лбом, живыми глазами, а нижняя – желтая, как у покойника, со скривившимся набок ртом и лиловыми губами, с жирным, словно распухшим вторым подбородком в глубоких отвислых складках, похожим на мешок под клювом у пеликана. Этот мужчина смотрел на нас и; казалось, слушал, а потом, когда я кончил, поманил меня рукой. Я подошел, и он сказал, что ему очень хотелось бы послушать несколько хороших песен у себя на вилле: она неподалеку отсюда, мы можем сесть в машину, а потом он распорядится, и нас отвезут обратно в город. Я подумал: у богатых людей всегда много причуд, может, нам удастся кое-что заработать. И я согласился. Мы все трое сели в машину, и она тронулась, а за ней на некотором расстоянии следовала другая.

Мы переехали через мост Мильвио, свернули на шоссе Кассиа и начали кружить по Камиллучче. Мы трое сидели сзади, а впереди расположились старик, который нас пригласил, и его приятель, помоложе его, лысый и толстый, явно перед ним заискивающий. Старик обращался с ним довольно грубо и раз даже оборвал его: "Ты не валяй дурака", а тот в ответ лишь улыбнулся, будто ему сделали комплимент. Потом старик, продолжая вести машину и не оборачиваясь, спросил меня:

– А где ты живешь?

– В лачуге у акведука Феличе, – ответил я.

– В лачуге, – голос у него был пренеприятный, какого-то металлического тембра. – А эта девочка – твоя сестра?

– Нет, не сестра, мы с ней чужие; она просто поет со мной.

– Ну а та, другая, она тоже тебе чужая?

– Это моя невеста.

– Ах, невеста… А почему ты не работаешь?

– Я работал, был маляром… Теперь безработный.

Между тем машина подъехала к воротам в стене у подножия невысокого холма, на котором был разбит сад. Ворота точно по волшебству сразу же распахнулись, и старик свернул на обсаженную кипарисами аллею, ведущую к вершине холма, где виднелась большая вилла. Пока мы поднимались, я рассмотрел по обеим сторонам аллеи расположенные террасами фонтаны, в которых вода небольшими каскадами переливалась из одной чаши в другую, скамейки, беседки, мраморные статуи; потом машина остановилась на усыпанной гравием площадке у самого подъезда виллы, и из двери, кланяясь на ходу, выскочил лакей в белой куртке. Старик и его приятель вылезли из машины; из другого автомобиля, следовавшего за нами, вышли еще трое мужчин, тоже пожилые. Все они лебезили перед стариком, который относился к ним с полным пренебрежением; я подумал, что это, наверно, его служащие или подчиненные. Старик, держась впереди, вошел в большую гостиную на первом этаже, бросив лакею свой светло-синий берет, и тот поймал его на лету. Навстречу, извиваясь, словно угорь, вышла молодая и пышная блондинка в узеньких и до того плотно облегающих бедра красных брючках, что казалось, они вот-вот лопнут; грудь ее резко выделялась, обтянутая бело-синим полосатым джемпером, похожим на матросскую тельняшку. Она обняла его со словами: "Здравствуй, папа", хотя за версту было видно, что она ему вовсе не дочь, после чего "папа", шлепнув ее по заду, направился в глубь комнаты, крича:

– Ну, ребята, а теперь живо за работу!

Работа, как я увидел, заключалась в том, что они сели играть в покер. Все пятеро расположились за маленьким столиком и, не теряя попусту времени, принялись раздавать фишки и тасовать карты; блондиночка подкатила к ним столик на колесиках, уставленный бутылками и бокалами, и, не переставая вилять бедрами и выламываться, налила всем ликеру. Мы же, попав в эту огромную гостиную, полную красивой мебели, с мраморным, сверкавшим, как зеркало, полом, чувствовали себя неловко в своем тряпье – оно словно мешало нам двигаться, и мы так и остались стоять у дверей. Но старик, поглядев свои карты, вдруг обернулся:

– Ну, смелее, играйте, пойте… иначе какого же черта вы приехали сюда?

Я вышел вперед и заиграл на своем аккордеоне, а Клементина, широко раскрыв рот, набрала воздуху и начала петь. Звуки аккордеона глухо разносились по этой низкой комнате, а голос Клементины, еще более пронзительный и режущий слух, чем обычно, был просто душераздирающим. Однако хозяин и гости так погрузились в игру, что нас совершенно не слушали. Кончив первую песню, я сыграл вторую, затем третью, но результат был все тот же. Джованна подошла к игрокам и дала каждому по билетику. Лишь один из них взглянул на свой билетик и промолвил:

– Надеюсь, он принесет мне счастье.

Я заиграл мелодию четвертой песни, а затем и пятой; время от времени я останавливался, и тогда старик, не отрывая глаз от карт, орал:

– Как, ты уже кончил? Продолжай, продолжай!

Блондиночка теперь стояла за его креслом и, нагнувшись, смотрела в его карты, время от времени чмокая его в щеку, но он только досадливо отмахивался, словно прогоняя назойливую муху. Наконец мне все это надоело, и я медленно свел мехи аккордеона, издавшего долгий рыдающий звук, подошел к игрокам и сказал:

– Ну, мы, пожалуй, кончили…

Старик был занят тем, что одну за другой открывал карты, и пропустил мои слова мимо ушей. Потом он испустил радостный крик: "Четыре туза!" – и бросил карты на стол. Его партнеры были явно расстроены, так как, видно, проиграли немало. Старик собрал фишки, поднялся из-за стола и обратился к блондинке:

– Продолжай за меня, я немножко подышу воздухом.

Потом он направился к двери, выходящей в сад, сделав нам знак следовать за ним. Мы вышли на площадку перед виллой.

– Так, значит, – сказал он, идя впереди по аллее, – ты живешь в лачуге?

Я попытался разжалобить его:

– Да, жить мне негде, а в лачуге такая сырость… особенно когда идет дождь…

– В самой настоящей лачуге, с мокрым земляным полом, крышей из ржавого железа и дощатыми стенами?

– Да, синьор, в самой настоящей лачуге.

Он минутку помолчал, а потом медленно произнес:

– Так вот, я отдал бы эту виллу с садом и со всем, что в ней есть, за твою лачугу, за то, чтобы ходить по улицам с аккордеоном и быть безработным.

Я улыбнулся и предложил:

– Ну, если вы так уж этого хотите, мы можем поменяться.

Лучше б я этого не говорил. Он бросился на меня, как разъяренный тигр, и схватил за грудь, чуть не порвав свитер:

– Ах так, поменяться?.. Согласен!.. Но с условием?! кроме виллы ты, каналья, возьмешь себе мои шестьдесят лет и в придачу еще опухоль, что у меня на шее, и все остальные прелести… Каналья…

– Выражайтесь поосторожнее…

– Ты мне отдашь свои двадцать лет, и свое здоровье, и все свои надежды, а взамен возьмешь виллу и все, что в ней есть… Ну как, каналья, ты еще хочешь меняться? Говори, хочешь меняться?

Он тряс меня, как сумасшедший, и даже начал задыхаться, опухоль у него на шее билась и трепетала, совсем как мешок у пеликана, когда тот проглотит живую рыбку.

Я закричал в испуге:

– Эй, уберите руки!..

– Ну ладно… Иди, иди, – сказал он, неожиданно успокоившись, и резко оттолкнул меня.

Я из вежливости предложил:

– Хотите, я вам сыграю еще что-нибудь?

– Нет, хватит, – ответил он с раздражением, отмахиваясь от меня. Пьетро, отвезите всех троих туда, где мы их встретили… На, держи, – сказал он Клементине, – это на всех… потом разделите, – и сунул ей что-то в руку – как будто несколько вчетверо сложенных бумажек по десять тысяч лир.

Без лишних слов мы сели в машину. Шофер спросил нас:

– Куда вас везти?

Я ответил, поскольку время было уже позднее?

– На Виале Кастрензе, за Порта Маджоре.

Всю дорогу ехали молча. Конечно, все мы думали о тех десятитысячных бумажках, которые старик дал Клементине. Я говорил себе, что их нужно поскорее разделить, но делать это при шофере было неудобно. Когда мы доехали до Порта Маджоре, уже совсем стемнело; я попросил шофера, чтобы он остановился, и мы вылезли из машины. Сразу, тут же на дороге, я строго сказал Клементине:.

– Ну, теперь давай разделим деньги… Дай сюда.

А она мне в ответ нахально:

– Деньги он дал мне.

– Да, но ведь он сказал: это на всех!

– Я ничего не слыхала.

– Ну, будет трепаться, гони сюда деньги!

Я уже схватил ее, но она вдруг нагнулась и укусила меня – казалось, всеми своими зубами она впилась в мою руку. Я закричал от острой боли. И отпустил ее. Она стремглав бросилась бежать и сразу же скрылась в темноте.

Короче говоря, я возвратился в свою лачугу злой, усталый, в очень плохом настроении. Рука у меня болела – Клементина прокусила мне ее до кости. Я закрыл дверь и зажег свечу, после чего, совершенно обессиленный, повалился на кровать, даже не сняв с плеча аккордеон. Тут я увидел Джованну, стоявшую в противоположном углу лачуги. Пламя свечи освещало ее голубые глаза навыкате и заячью губу. Она молча некоторое время на меня смотрела, а потом сказала:

– Сколько там могло быть? Я думаю, самое меньшее – тридцать тысяч лир.

Я чуть было не рассмеялся: если бы дело было только в этих тридцати тысячах лир! Ведь этот господин погубил меня: из-за его денег Клементина потеряла голову, теперь она будет от меня скрываться, и мне придется заставить петь Джованну, у которой голос нежный и мелодичный, но невыразительный, не хватающий за душу. Клементина же своим голосом, звучавшим так резко и фальшиво, умела сказать о многом, и этот богач дал ей такую уйму денег потому, что ее пение зажгло в нем желание снова стать молодым и здоровым, пусть даже бродягой, бездомным и вечно голодным.

 

Сильнейший







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.