Здавалка
Главная | Обратная связь

Кристо Ракшиев (говорит)



Мне больше нечего рассказать тебе, друг мой. Я закончил писать все это еще тогда, в том самом 1978 году, который перевернул всю мою жизнь... Когда я закончил, я понял – главное сделано. Теперь, когда я говорю тебе эти слова, я чувствую себя человеком, все уже сказавшим, но еще продолжающим говорить неслышные для других слова. Нет, не потому, что я хочу, чтоб ты их услышал, – скорее всего, я совсем не хочу этого. Я говорю для себя, от этого приходит блаженное ощущение исполненности задуманного...

Я окончательно потерял свое тело – я сохну от наркотиков, курева, бессонницы, постоянного нервного перевозбуждения. Посмотри на меня, скоро я подохну – я знаю, что скоро, не надо махать руками, делать сочувственные глаза, говорить утешительные слова... Знаешь, сейчас мне абсолютно наплевать, получится у тебя или нет, напишешь ты книгу или не напишешь.

Рукописи не горят, так ведь? Не горят… Подай мне сигарету, вон на окне пачка валяется… О, черт, последняя!.. Сообразишь пожрать чего-нибудь, пока я до киоска схожу, идет? (я молча киваю).

 

 

И вот еще что... (закуривает). Поищи ты этого полковника. Ну не мог он под землю провалиться, так ведь? Он знать может много больше моего... А я – я все сказал. Все, все, пошел за куревом...

Вит Ценев

Глупо, конечно... Но это были последние слова, которые я услышал из его уст...

В настоящее время автор этой книги работает над ее продолжением, куда войдут некоторые, не опубликованные в первой книге монологи и комментарии, а также планирует привести все вышеизложенное в некую систему, которая может быть представлена для детального изучения тем людям, которые считают себя компетентными в магических науках.

Автор убедительно просит откликнуться любого человека, кто владеет какой-нибудь информацией о деле Андрея Николаевича Кривошеева: будут с благодарностью приняты не только случайно или преднамеренно сохраненные официальные документы этого дела (копии протоколов, стенограмм, телефонограммы, инструкции и прочее), но и косвенные свидетельства или устная информация, которой может располагать кто-либо из бывших работников КГБ СССР, служителей архивов и так далее...

Автор не совсем уверен в том, что ныне живущие Маги Кривошеевского Рода сочтут нужным сообщить ему о себе и своем Учении какую-либо дополнительную информацию, способную помочь автору в написании продолжения этой книги. Если же это произойдет, он готов выехать в любую точку земного шара для встречи с любым из них.

Автор в полной мере осознает всю щепетильность и специфику работы органов государственной безопасности, осуществляющих специальные операции и мероприятия, которые могут не соответствовать официально принятым нормам морали и права. Поэтому он по первому требованию сохранит любую степень конфиденциальности как предъявляемых ему сведений, так и самого лица, эти сведения передающего.

Во избежание недоразумений автор убрал все спорные комментарии и монологи, которые, по его субъективному мнению, косвенно или явно затрагивают интересы национальной безопасности России. С другой стороны, автор готов публиковать любые имеющиеся в его распоряжении материалы этого дела под поручительство авторитетного лица, что вышеуказанные интересы не будут затронуты…

Автор также сообщает, что данная книга публикуется на территории Российской Федерации и, по крайней мере, в течение пяти лет после ее выхода не будет опубликована вне пределов Российской Федерации и ее правовых субъектов.

Вит Ценев

Протоколы колдуна Стоменова

Часть 2

 

– Я объясню тебе. Я не знаю, сможешь ли ты постичь сказанное мной, но я знаю, что это для меня не имеет никакого значения. Ибо говорить мне и быть услышанным тобой – оно и есть самое главное для меня. И после ты сам выберешь свой путь: или умереть тебе, или жить тебе. Только твердо помни, что первое легче тебе будет, потому как я ненавижу тебя.

 

Я ненавижу тебя до самого костного мозга, до ломоты в суставах, до прикусов кровавых на губах своих. Я вскрыл бы тебе грудную клетку и прижигал бы сигаретами мясо твоего сердца. Я вырежу тебе язык и скормлю его крысам. Я слатаю миску для собаки из твоего черепа и буду наслаждаться, наблюдая за тем, как она лакает из него похлебку и как это варево выплескивается из твоих глазниц. Я сожгу тебя и буду подмешивать золу от плоти твоей в корм своим рыбкам. Я закажу себе сделать гондонов из твоей кожи: вообрази, что я чувствовать буду, натягивая его на свою плоть и трахая очередную суку. О-о! Я кончать в тебя буду, поганый выродок! Вот что я сделаю с тобой! Ты сдохнешь, а я все еще буду иметь и иметь тебя! Иметь и иметь, иметь и иметь. Вот так. Вот так. Вот так.

 

Я объясню тебе. Я расскажу тебе, в чем тут дело. Я допускаю, что с первого раза ты еще ничего не понял. Все казалось таким простым и ни к чему не обязывающим, верно? Ай, не бейте, ай, простите, это выдумки все такие. Так просто взялось и придумалось, да?! Только вот неувязочка у тебя вышла, гаденыш. Я, я, я! – лично с ним сидел, в глаза его смотрел, и речи его слушал! Голос его в ушах моих, слово его в крови моей и вера его в сердце моем.

 

Жизнь моя перевернулась, а тебе это все придумалось, так, что ли?! Душа моя наизнанку вывернута, а тебе нечаянно написалось, ни с того и ни с чего? Молчать, молчать! Закрой свой поганый рот! Тихо сидеть! Слушай, в последний раз говорю я тебе, в последний! Или кровью блевать будешь, обещаю тебе! Вот так. Вот так. Вот так.

 

То, что ты написал, – это правда. Это истинная правда. Так оно все и было. И неважно, что детали несхожи многие, потом поймешь, если осилишь, почему так вышло. Главное, что в сказанном основание верное имеется. Слова правильные говорены. Некоторые моменты переданы с удивительной точностью, как будто дословно записано было, а некоторые слукавлены и переиначены сделались. Но как мать завсегда узнает дитя свое из множества других очень похожих детей – так и я узнаю свое из тысяч книг написанных. Вот так.

 

Уверовать бы тебе искренне, что слово чужое молвил, и не трону я тебя. Но нет, ты же без веры, ты же сам все придумал и изложил, выше всех сделаться захотел. Поверь ты, что эта сила в тебе самом находится, и не трону я тебя. Но нет, ты сильнее этой силы намеревался быть, над великим насмехаться удумал. Сдохнешь теперь, коли так упираешься. Сгинешь безвестно, на веки вечные. Вот так. Вот так. Вот так.

 

Все было так, как написано у тебя. И год. И время верное было указано. И девчонка эта была. Но мы ее нашли, нашли, откуда у нее ноги растут, – хотя и пишешь ты, что нет. И следователей многих не было, а только один я и был. И писца твоего, Кристо, не было в помине, а все записи на катушки делались. Вернее, он был, этот Кристо, но совсем не там, где ты написал его. Я об этом потом скажу.

 

А писал потом я сам, по памяти все восстанавливал, сколько смог. Твоя правда была, все архивы пожгли, ничего не сохранилось. Только я один свидетель остался. Ну и ты вот еще пока есть. Вот так. Вот так. Вот так.

 

Посмотри на меня. Посмотри, я сказал! У меня двусторонний горб. Из-за этого плечи мои будто бы выломлены вверх, и шеи моей почти не видно, словно голова моя вросла прямо в туловище. Это родовая травма. А еще моя правая нога в колене покалечена: видишь, когда я стою, она сгибается в колене словно бы назад, как будто она сломана. Смотри на меня, я говорю! Видишь? Видишь?

 

Это ничего, и только сперва болезненно бывает смотреть на меня, а потом и не замечаешь уже. Если бы мы встретились где-нибудь иначе, и не поверил бы ты мне, что я есть тот, за кого себя выдаю. Ведь не поверил бы, да?! Ну, уж не поверил бы, ясное дело. Ну а здесь уже – хочешь или не хочешь, веришь или не веришь, значения не имеет. Не меня к столу прицепили, а тебя. Не я кровью харкаю, а ты. Вот так. Вот так. Вот так.

 

Это пока было не очень сильно, по лопаткам. Но в следующий раз я только моргну, и тебя ударят чуток ниже лопаток, и тогда ты будешь давиться уже не кровью, а своими легкими. Усвоил? Это хорошо. Тогда послушай вот. Почитаю тебе немного, отрезвлю твою память. Сиди и слушай, сиди очень тихо и слушай, сиди молча и слушай внимательно. Вот так.

 

Стоменов

 

Стоменов: Прибился к нам однажды, Сергей Дмитрич, леший один, городской житель, и прибился ведь, вода не разлей: важный такой, ученый весь, в книжечке загрудинной своей вечно чего-то царапает. Мне тогда годков семнадцать было уже, или около того.

 

Деткам и бабам любопытство, а Никола молчит, ну и куролесит этот леший по дворам, все расспрашивает да свое

 

 

чирикает. Оно бы да и ладно, только удумал этот леший насовсем с нами остаться, шибко проситься начал с нами быть. Говорил часто, что хочет постигнуть природу зла, и ницшу все какую-то поминал, в записки свои тыкал. Умная, мол, особенно эта ницша, каких свет белый не видовал.

 

Следователь: Наверно, Ницше? Ницше?

 

Стоменов: Да ницша вроде бы как, Сергей Дмитрич, про ницшу речь шла, а что за ницша такая, он так и не сказал. Да мы и не спрашивали, мало ли чего людишки удумают. Чего лыбишься? Ну, так вот…

 

Следователь: А вы, стало быть, оно самое зло и есть? Раз он с вами решил его постигать?

 

Стоменов: Николе он сперва даже глянулся, да и мы ничего, пущай будет, раз хочет. Горя от него никакого, а потехи много. А тут как раз у Марфиной кошки котяты народились, и Никола дал ему самого черненького. И Ваньке еще дал, ему как раз срок был, а остальных в речке стопили да закопали. Ванька хотел черного, но Никола настоял, и городскому дали самого черного, а Ваньке, значится, с белыми пятнами на морде и хвосте дал.

 

Теперь ты послухай, Сергей Дмитрич, чего этот леший-то учудил! Заявился он заполночь к Николе, про котел справиться. Чтоб, значит, уварить котенка и сделать себе обережную.

 

Удавил ведь черненького, леший городской! Тут Никола взял дрын сосновый, да и погнал его с глаз долой. До опушки его сосенной лупцевал, а потом отстал да и домой воротился.

 

Больше мы городского этого не видели. Сбег, наверное, обратно в город свой. Вот такая, Сергей Дмитрич, вышла наша история. Хоть и нешибко его Никола грел, а наука надолгая ему будет, основательная. И поделом. Ницшу свою пусть постигает лучше.

 

Следователь: А котенок-то зачем, Андрей Николаевич? В чем фокус будет?

 

Стоменов: Какой такой фокус?

 

Следователь: Зачем этому городскому котенок был дан? Зачем вашему Ваньке котенок, и что за срок такой у него подошел, что котенка нужно давать? Зачем?

 

Стоменов: Ну, как это зачем? Котенок только-только народился, его выходить следует, имя ему надобно дать справное, подрастить его. Годок заботу о нем держать нужно, никак не меньше.

 

Следователь: Никак я не пойму, зачем все это? Растолкуй мне, Андрей Николаевич!

 

Стоменов: Я тебе, кажись, Федора поминал уже, да? Потонул который в проруби? Вот его баба, еще до погибели его, двух бычков содержала. Любила их сильно-сильно. Поди, если бы на них медведь позарится, сама бы с медведем сцепилась бы, чтобы в обиду не дать.

 

Детков у них не было, вот и любила она бычков, будто деток своих. Ну, так и что? Время пришло, она бычков саморучно жизни и лишила, хотя Федор в ту пору еще здравствовал.

 

Так вот и с котенком выходит: тетешкай ты его и души в нем не чай, да только попомни крепко, чему он тебе служит и на что тебе даден.

 

Следователь: Я, Андрей Николаевич, тоже житель городской, так что загадку мне твою не разгадать, право слово. С бычком мне понятно будет, но что за с котенком задачка, никак я в толк не возьму.

 

Стоменов: Я расскажу, Сергей Дмитрич, тока ты не понукай шибко и со слова не сбивай меня. Я не впустую тебе о жителе городском поведал, он тебе в пример будет. Удивляюсь я знаешь чему? Вот вроде он много ученее тебя говорил, все мудрено как-то, а у нас ему корыто бы помыть никто не доверил, слабого умишка был человек, хоть и говорил инако.

 

А ты вроде просто слова кладешь, но ум я в тебе чую сурьезный, схватливый. Ну а что не разгадал, так это ничего, это я поведаю тебе помаленьку. Затем я и здесь.

 

Горбун

 

Все началось с Маркова. В том самом 1978 году. Знаешь, кто такой Марков? Нет? Марков – это болгарский диссидент. Еще в 1969 году он удрал в Англию и благополучно прожил там до 1978 года. Да, да, именно, до нашего

 

1978 года, о котором и речь, – пока его там не достало болгарское КГБ по заказу Тодора Живкова. Прикончили они его замысловато: он умер от специального яда, причем такого, что человек как бы сам умер, от скоротечной болезни.

 

Яд этот называется рицин, получают его из семян касторовых бобов. Собственно, из них делают касторовое масло, а рицин получается вроде как остаточный продукт. Ядишко так себе, дрянь: в воде он разлагается, на солнце разлагается, через кожу не проникает. Америкашки сперва хотели его как химическое оружие использовать, но не сподобились, как раз из-за этой капризности. Ну, а для отдельных случаев, вроде Маркова, рицин в самый раз будет.

 

Первые симптомы появляются через 15-20 часов после отравления, токсическое действие самого рицина протекает скрытно и выявить его присутствие в организме очень сложно, а то и невозможно вовсе. Помер и помер, а чего помер, наука об этом умалчивает. Вот так.

 

Убивали Маркова болгары, но яд для них делали мы, да и весь процесс в целом проходил под нашим чутким руководством. Яд предварительно был опробован на заключенных: не все прошло гладко, кое-кто выжил, но в целом результат был очень хороший. Вот тогда и проявился Стоменов, ибо он оказался единственным, на кого рицин не оказал никакого действия. Ни-ка-ко-го!

 

Как будто под кожу ему ввели не рицин, а витамины. Не было ни тошноты, ни рвоты, ни лихорадки, ни повышения температуры, ничего. Объяснение этому нашли очень простое: якобы, напутали и ввели не тот препарат. Кто-то получил по шапке, но эпизод замяли. К счастью, последующие трое «кроликов» скоротечно подохли, и рицину окончательно дали добро. В сентябре семьдесят восьмого Маркова убили: то ли с помощью особо сделанного стреляющего зонтика, а то ли выстрелом ампулой с рицином из специального пистолета. Тут я не знаю точно, слухи разные ходят, это уже не нашего поля ягода.

 

Убивали Маркова в Лондоне, куда он утек. А мы, значится, сидели в Софии и дожидались вестей, и если выйдет гладко, то пакуй чемоданы и ковыряй дырку под медаль. А если не выйдет, то иные средства нужно срочно искать. Курарин, например. Или инфарктный газ. Решение-то на самом верху было принято, выше и не бывает уже. Вот и посодействовали: яды, спецсредства, оружие, инструкторы. Основательная работа проведена была.

 

Стоменов как раз сидел в одиночке, когда было решено рицин на «кроликах» опробовать. Он еще не разговаривал тогда, и вроде бы никакой ценности ни для кого не представлял. Ты вот в книжке своей пишешь, будто там целая гвардия его делом занималась, – так знай, что не было такого в помине.

 

Никому до него дела не было совершенно, хотя галочку напротив его фамилии поставили: как-никак не каждый день людей в казане уваривают, а тем более ребенка.

 

Не знаю, то ли он не в то время попал, то ли не к случаю пришелся. Но попал он неловко и неудачно: вроде и интерес к нему анатомический имеется, да заниматься этим и некогда, и некому. Голову ломали недолго: ни родных, ни близких, ни друзей, ни соседи о нем двух слов связать не могут, хотя и бок о бок многие годы прожили. Да и содеял он такое, за что живым уже не выпускают, только ногами вперед. Это сейчас о таком в газетках пишут, а раньше не то что в газетках, а и срок могут дать, если на ухо кому лишнего сболтнешь. Знаешь – и знаешь, и молчи себе в тряпочку.

 

Сдал Стоменова сосед. Опять же вышло как-то глупо и несуразно: соседа что-то в печень кололо, он и нашипел с досады про Стоменова своему бывшему сослуживцу, а тот и донес куда следует. Случись это на день раньше, и не было бы истории. Направили к нему даже не нашего, а участкового. Он в дверь звонит, Стоменов открывает: проходите, мол, раз уж пришли. Ну а там, сам понимаешь, что он там увидел, когда по комнатке-то прошел да на кухню заглянул. Участковый этот потом умишком расстроился, слишком уж неожиданное и страшное увиделось зрелище. Стрелять даже, дурак, начал в потолок для острастки. Вот так.

 

Ну а дальше понятно, можно и по-твоему принять, за исключением лишь, что никакой там тайны не было: документы в порядке, прежние места работы нашлись. Пенсионер, никому не нужный и ни в ком не нуждающийся сам. А ты туману, туману-то напустил, зачем? По соседям пошли, а они пык-мык, ничего и сказать не могут. Ну, видели, как заходил в хату или как выходил. Никто не приходил. Никто не уходил. Чем живет, не знаем, да и знать не хотели особенно, уж больно суровое какое-то он впечатление производил. Так ничего и не узнали толком. Списали его по-быстрому, даже могилку уже пометили под номером 1971, безвестную. Да только вот он не умер, хотя всем казалось, что раньше других откинется: старый все-таки он уже, хотя и выглядит моложаво. А оно вот, значит, как вышло. Не так, как нам думалось. Не так.

 

У тебя сказано, что допросы многие люди вели, а на самом деле только я их один и вел, а больше никто. Никакого Стефана, который у тебя сошел с ума, не было в помине. Не было такого персонажа. А вот Бронислав был, это верно. Вот только ему Стоменов ни слова так и не сказал, все впустую. Молчит, и все тут, хоть убей.

 

Собственно, Бронислав ему пропуск на тот свет и выписал: перспектив у дела никаких, на суд такое не выносят. В лучшем случае – это психушка или одиночка пожизненно. В очень лучшем случае. А в худшем и так понятно, чего в худшем обычно бывает.

 

Я тогда занимался немного ядами, немного травами, немного снадобьями целебными. Мы курировали несколько закрытых институтов, брали на учет всяких колдунов и знахарей. Я руководил штатом из девяти человек, и, по нашим меркам, был мелочевкой, хотя болгары меня считали очень большим человеком. Провинциальное мировоззрение сказывается, так сказать.

 

Когда мы рицин опробовали, я, в общем-то, был седьмая вода на киселе, никакого участия не принимал, лишь присматривал для пользы своего дела. Я, кстати, был подполковником, а не полковником, как ты пишешь: лишнюю звездочку накинул ты мне. Они травят, а мы лечим, почти смежных профессий специалисты. Одним и тем же снадобьем можно убить, а можно вылечить – от дозы только зависит. Например, мухомор. Чуток его – польза, а чуть больше – и оюшки.

 

Мы начальству вместо рицина более сильные яды предлагали, из нашего ассортимента, но им нужна была смерть, максимально похожая на естественную. Чтобы истинную причину, значит, установить нельзя было. Вот и остановились на рицине.

 

В сентябре семьдесят восьмого Маркова убили. Телом он оказался слаб, и помер быстрее, чем обычно это бывает от рицина. Но вот духом, видно, был силен человечек: ровно через 13 лет прибрал к себе своего однофамильца, Георгия Маркова, советского писателя, одно время возглавлявшего Союз писателей СССР. В сентябре девяносто первого, ровно через тринадцать лет после гибели диссидента, один польский еженедельник напечатал статью о тайне смерти Георгия Маркова, диссидента, но на фотокарточке к этой статье поместил другого Георгия Маркова, писателя. Ошибся вроде бы как. И что ты думаешь? Помер этот писатель Марков незамедлительно и скоропостижно.

 

Как только ошибка раскрылась, тот и издох. Вот так. То ли в Маркове этом дело, а то ли в Стоменове, косвенно сыгравшем в этом далеко не последнюю роль. А ведь все, к чему касается Стоменов, преображается. Что-то расцветает, а что-то умирает. Такой вот силы великой был человек.

 

Вит

Ногти на его руках были удивительно красивы. Мягкого розового перламутрового цвета, с кокетливой белой полоской на краях. Отполированные с безупречностью камня, который веками шлифовали морские волны. Когда руки спокойно лежали на столе, между правой и левой рукой воцарялась чарующая симметрия, словно одна из его рук зеркально отражала другую. Его пальцы притягивали взгляд, они завораживали своей немыслимой красотой и совершенством формы. Одному богу известно, сколько времени и сил нужно, чтобы ногти стали удивительным произведением искусства. Одному богу известно.

 

Желательно смотреть только на его руки. Смотреть и не отводить взгляда. Смотреть только на его руки. И никуда более. На все остальное смотреть страшно. Больно глазам. Странное ощущение ломоты в костях, словно перенимаешь его уродство и приноравливаешь его на себя. Двусторонний горб, который обтягивает белая рубашка. Вросшая в туловище голова с грязной немытой копной волос. Небрежно подстриженная серая бородка и полоска усов, из-за которой изредка показываются крупные желтые зубы. У него большой рот, говорит он хрипло и тяжело, как, наверное, говорит человек с тяжелой ношей на плечах. Его плечи выломлены как-то вверх, так что их краев касаются мочки ушей. Я думаю, если он сможет сделать усилие, то прикроет ухо целиком одним движением плеча, не поднимая руку. Моя рука непроизвольно дергается, словно желаю попробовать проделать это. Но я не могу это сделать при всем желании. Мои руки прицеплены наручниками к крюку, который вварен в стол. Почему к лицевой, а не к донной части? Наверное, он хочет видеть мои руки? Все время на виду мои руки, как они ведут себя, как они выдают меня, мои мысли и чувства?

 

– Мы постарались максимально точно приблизить ту обстановку допроса к сегодняшнему дню, – начал он, медленно расхаживая из стороны в сторону, от стены к стене. – Это не случайность, и в этом есть определенная цель. Я не буду говорить пока, что это за цель: главное, чтобы ты вживался в обстановку. К столу ты прикован с той же самой целью, и в таком положении будешь находиться до тех пор, пока я не получу ответы на все вопросы, которые меня интересуют.

 

Я кивнул и вдруг с ужасом понял, что он не может сидеть. Он никогда не сидит, никогда. Он или ходит из угла в угол, или стоит подле стола, опираясь на него. Возможно, когда он пытается сесть, у него передавливает легкие. Или ему просто больно сидеть. Табурета не было, стула не было. Вчера он ходил весь день. Он все время на ногах. Наверное, он как- то спит, не может же он спать стоя? Но как жить, если ты не можешь сидеть?

 

Я не могу без содрогания смотреть на его ногу. Как будто ее взяли и переломили градусов на двадцать, упершись в колено и потянув носок вверх. Когда он ходил, это было не очень заметно, но когда он останавливался, его нога выгибалась коленом назад. Смотреть на это страшно.

 

– Позади тебя стоит мой верный помощник, Андрюша Стороженко, – продолжил горбун, повернувшись ко мне и заглянув мне за плечо. – Роль его в нашем разговоре ты уже, мне кажется, хорошо почуял. Если мне не понравятся твои неправильные ответы, он поможет тебе найти или вспомнить правильные. Если меня не удовлетворит то, как ты исполняешь мои просьбы, то он сделает тебя более охочим. Трех хороших ударов, как правило, вполне достаточно для того, чтобы человек умер от множественных внутренних кровоизлияний. Вот так. Вот так. Вот так.

 

Ни окон, ни решеток в комнате не было. Дверь тоже без окошек, никаких прорезей и дыр, а только глазок. Зеленая краска облупилась и под ней проступала старая, голубая. Нет ни батарей отопления, ни камер наблюдения, ни раковины, ни унитаза – ничего такого, как в кино показывают. Это не камера. Больше похоже на комнату свиданий. Тусклый желтый свет от плафона на сером потолке. Я попытался вспомнить, как описывал камеру допросов Стоменова, но не мог вспомнить ничего. Ничего. Он вообще был в психушке, кажется. Не помню. Ничего не помню. Ничего не помню.

 

– Слыхал про Салмана Радуева? А знаешь, как он умер? – спросил горбун, остановившись возле стола, оперевшись на него и впившись в меня своими мутными серыми глазами. – Умер по естественным причинам. От множественных кровоизлияний. Можно и рицином, конечно, но в благополучном исходе полной уверенности нет. Это нам доказал не только Стоменов, но еще и пара других заключенных-смертников, которые чудом выжили. Ну а тут, как говорится, фирма гарантирует. Андрюшенька знает свое дело.

 

Я его почти не слышу. Я смотрю на свои руки, а мои плечи непроизвольно сжимаются от шумного дыхания за моей спиной. Я пытаюсь понять, как лучше сделать, чтобы было не так больно, не так огненно больно, не так режуще больно, когда тебя ударят, когда в твоих глазах вдруг вспыхнет красное марево, брызнут слезы из глаз и горлом пойдет кровь? Как лучше: набрать воздуху в легкие или расслабить их?! Хочется набрать, набрать побольше, чтобы спина превратилась в чугун, чтобы мышцы стали непробиваемой сталью, чтобы я ничего, ничего, ничего не почувствовал.

 

Горбун снова заглянул мне за плечо, а затем поднял правую руку и нарисовал в воздухе квадрат. Я сжался и закрыл глаза. Но ничего не происходило. Малейшие звуки причиняли немыслимые страдания. Воздух колыхнулся возле моей левой щеки, какое-то движение, и снова ничего. Я открыл глаза. Рядом с моими руками, «лицом вниз», лежали фотографии, штук пять или шесть. Я увидел серую матовую изнанку и понял, что бить меня не будут. Сейчас бить меня не будут. Меня не будут бить.

 

Подле него стоял стакан с водой. Он взял его и сделал несколько глотков. Мне тоже очень хотелось пить, но я боялся попросить его об этом.

 

– Как я уже сказал, – начал горбун, поставив стакан и приступив к изучению своих ногтей, держа пальцы левой руки в правой руке и разглядывая их с тщательностью ювелира, – то, что ты написал в своей книге, истинная правда. Но не это сейчас важно. А важно то, что в 1990 году, когда наибольшую часть архивов болгарского КГБ уничтожили, – в девяностом, а не в девяносто первом, как ты пишешь, – я остался единственным свидетелем разговора с ним. Единственным носителем тайны его. Был еще один, но он издох еще в восемьдесят первом году. От обширного кровоизлияния в мозг, это тебе ничего не напоминает? Давай я повторю: от обширного кровоизлияния в мозг. Мгновенная смерть. Но даже и живой он никакой опасности не представлял. Узнаешь потом, почему. Никто, ничто и звать никак.

 

Но вот ты, паскуда, совсем иного рода дело. Мало, что написал, так еще и ход дал этому, в мир это выпустил. Меня не волнует, где тебе это взялось: пригрезилось, приснилось или птичка в клювике принесла. Не знаю, и знать не хочу.

 

Но я точно знаю другое: никаких дневников – нет и никогда не было, а написал ты все это по наитию. Ну а раз написал, то и ответ теперь держи. Потому и здесь.

 

Я подумал так: коли по наитию начал, то по наитию и продолжение будет. Недосказанное доскажется. Утаенное откроется. Не уверен, сможешь ли ты продолжить, но если нет, то беда твоя, и слова в белый свет ты больше не скажешь. А сможешь если, то и полюбовно разойтись сможем. Я слово свое завсегда держу. Хоть и ненавижу я тебя люто, а отпущу и помогу еще даже. Потом и это поймешь тоже, если осилишь.

 

Ты украл у меня радость мою: остаться с ним наедине навсегда, на веки вечные. И если бы не хотел того он, то не жил бы я уже, как другие многие уже на тот свет сошли, касаясь об одежды его. Но ты же и надежду дал мне великую услышать его заново, слово новое, речи желанные, науку великую, силу вечную, радость безмерную. Через тебя услышу. Твоими губами его внемлю. А не услышу если, то в порошок тебя сотру. В золу превращу, и пепел по морю

 

 

развею.

 

Он замолчал, тяжело дыша, его горб ходил ходуном под рубашкой. Я слышал его дыхание и боялся поднять голову, боялся на него посмотреть. У меня нет того, что он просит. Да, я уже перестал отрицать, что все это выдумки. Я согласился быть проводником слова его. Я примирился с тем, что был авторучкой в руках черта или бога. Если и писали, то мной, но не я сам. Если и писали, то через меня. Но не я сам. Не я сам. Не я сам.

 

Дыхание его успокоилось. Он поднял голову и внимательно посмотрел на меня, в глазах его налились красные прожилки.

 

– На столе несколько фотокарточек. Не переворачивай их. Не трогай их вовсе. Осмотрись на них, принюхайся к ним как бы. Найди нужного человека. Найди человека, который нам нужен сейчас.

 

– Я его знаю?

 

– В том смысле, в каком ты подразумеваешь, нет. В том смысле, в котором подразумеваю я, тоже нет. Так что, искай с чистым сердцем.

 

– Как я найду то, что я не знаю? – слова давались мне с большим усилием, я понимал, что ответ его не устраивает, но что сказать? Что сказать мне ему?

 

– Понятия не имею, мать твою! – завизжал горбун. – Нюхай, лижи, соси! Руками над ними води! Не переворачивать! Ищи! Не надо ничего знать, достаточно будет того, что я знаю! Найди то, что я знаю! Найди немедленно! Ищи, ищи, ищи!

 

Я закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться, но серые пятна карт плясали в глазах, как будто ты поймал вспышку яркого света. В ушах зашипело шумом морской раковины, прижатой к уху. Я тряхнул головой, пытаясь отогнать пятна, зажмурился изо всех сил, но карты не уходили, одна из них светилась более остальных, вторая слева светилась более остальных, вторая слева, вторая карта слева.

 

– Вторая слева, – прошептал я, открывая глаза. Наручники слабо звякнули: подковырнув пальцем фотографию, я перевернул ее. На меня глянуло некрасивое лицо: тяжелая роговая оправа, ядовито тонкие губы, длинная шея с сильно выпирающим кадыком, мешки под глазами, большие залысины по бокам, вросшие мочки ушей. Выражение лица было какое-то воспаленно-взволнованное. Кто это, я не знаю, но почему-то, увидев лицо, я подумал, что угадал и что это – именно он. Я исподлобья посмотрел на горбуна, но его лицо было непроницаемым.

 

– Это Ракшиев, – наконец изрек горбун, зло ощерившись. – Кристо Ракшиев. Да, да, тот самый, о котором ты в книжке написал. Все верно, он и был нам нужен. Это Ракшиев. И это будет отдельная история.

 

Стоменов

 

Стоменов: С котенком энтим, Сергей Дмитрич, все просто выходит. Не знаю, что леший городской удумал, да только раз схватился ницшу свою постигать, тогда по-нашенски это делай и легких путей себе не ищи. А то погляди, подвиг себе сыскал, котенка уморил. Вот Ванька наш все верное содеял: выходил своего котенка, взрастил его, откормил. Кот у него вышел ладный, масть черная, порода шелудивая. Мышей ловил исправно, а головы ихние под порожком оставлял. Целый мешок их Ванька потом насобрал. И только когда год коту сделался, удавил его Ванька своими собственными руками. Удавил и уварил, чтоб, значит, обережку-то себе сделать.

Следователь: Как удавил?!

 

Стоменов: Знамо как, руками. А иначе, Сергей Дмитрич, никак нельзя. Если Марфа котят ненужных стопила, так в этом силы нету никакой. Или Степан этот, узник, про которого я тебе поминал уже, до кошек охочий был: петлю ей на шею, и в руке держит, пока она не задохнется. Мышей, дескать, не ловит, зверина паскудная. Но нету в этом никакой силы, Сергей Дмитрич, нету.

 

А если ищешь силу, то возлюби сначала животную, прикипи к ней душой своей, прежде чем жизни ее лишать. Вот тогда и будет тебе эта сила, великая сила. Если сдюжишь, конечно. Потому как не сдюжить очень можно. Рука дрогнула, сердце трещину дало – и не только сила тебе не дастся, а самому можно жизни лишиться враз. Да и смочь содеять это не каждому дано, науку-то нашенскую.

 

Год кота охаживай и уж потом делай, что велено. А если не выходил или не углядел, если под тележье колесо попал нечаянно или собаки подрали, а то и сгинул вовсе – то начинай все с начала, пока своего сполна не достигнешь.

 

Ну а если вышло все, как положено, то и обережек твой справным выйдет. Сила звериная войдет в тебя. Кота

 

 

уварить следует, вот всю ночь подле котла сиди, огонь поддерживай да водицы колодезной подливай. Как есть, так его и вари, не нарушая. А с рассветом огонь уйми, остуди, да в вареве этом косточку котячью в дело себе выбери для обережного, ее на шее носить надобно до тех пор, пока сила есть в ней. А можно еще бусины изготовить, на шнурочке, Никола себе такую забаву сделал. Что молчишь, Сергей Дмитрич, что не вопрошаешь?

 

Следователь: Думаю, Андрей Николаевич, думаю. Озадачил ты меня, право слово.

 

Стоменов: То-то я и погляжу, сидишь, рот разинучи да глазами хлопоча. Примериваешь, поди? Но лучше сторонись, Сергей Дмитрич, сторонись лучше, иначе эта косточка станет тебе поперек горла. Сердце иссушит, кровь сгноит, мукой желчной нутро тебе выест. Чай, благо, что вздер и погнал городского Никола, а то ссохся бы заживо от науки нашенской.

 

Вот только одно мне интересным будет: откуда же узнал он, что кота уваривать надобно? Мы ему ентого не говорили. Неужто в книжках выпытал, в ницше своей?

 

Следователь: Читать – не читал я, Андрей Николаевич, а слышать – много наслышан. Вот только по его разумению, а не по твоему. Но в их слово не верю я, пустозвонным кажется оно мне, а в твое слово мне верить не хочется, ибо страшное оно больно.

 

Стоменов: Будто вы тут не страшное творите, в стенках этих. Гляди, пострашнее нашего-то будет.

 

Следователь: Твоя правда будет, Андрей Николаевич. Прости, нарушилось что-то во мне, словно душой наизнанку вывернуло. Приноровил я слово твое на себя, верно ты сказал, и тошно мне стало. Страшно мне слушать речи твои. Что же за люди вы такие будете? Люди ли или нелюди вы? Смерти молитесь, чтобы жить, и любите, чтобы удавить своеручно. Я понять хочу тебя, Андрей Николаевич. Понять искренне, понять и принять всем сердцем моим. Но только воротит мое сердце от слов твоих.

 

Веру в себя я теряю от слов твоих, силу свою я теряю от слов твоих, разум свой я теряю от слов твоих. Но ты говори и дальше, Андрей Николаевич, говори и дальше, говори, говори, говори: пить я буду чашу свою до дна, спать я буду с мыслями о тебе, слушать я буду тебя, и только тебя, и верить теперь я буду только тебе. Только тебе, и никому больше.

 

Горбун

– Вот это и есть твой Ракшиев. Он действительно вел дневники, где практически слово в слово рассказал то же самое, что написал ты в своей книге. То же самое, что происходило на самом деле. Расхождение лишь в том, что Ракшиев никогда не работал в КГБ, а, скажем так, ему казалось, что он там работал. Надо ли пояснять, что это значит?

 

Ракшиев был ненормальный. Еще в семнадцать лет ему поставили диагноз «шизофрения», так что психушка стала его вторым домом. А если быть точнее, то первым, потому как из нее он выбирался домой на очень непродолжительное время. Ему казалось, что он Ленин, он разговаривал с Троцким и со Сталиным, постоянно отдавал какие-то распоряжения и все время просил себя забальзамировать после смерти.

 

Шизофрения и сейчас толком не лечится, а тогда и вовсе. Тем не менее в 1978 году в его картине болезни наступило обнадеживающее облегчение, и его выписали. Однако вышло это ненадолго, и в мае того же семьдесят восьмого года его опять упекли в дурдом. Только вот содержание его видений шибко изменилось за эти 3 месяца. Он стал «работать» в КГБ стенографистом и ведать всеми самыми важными секретами, какие только могут быть. Я не знаю, как насчет других секретов, но вот этот, про Стоменова, он знал с поразительной точностью.

 

Собственно, никакой тайны в этом нет, и если бы ты не только написал эту книгу, но еще и внимательно ее перечитал, ты бы обнаружил, что его болезнь прорывается на страницы книги. Один Фрейд чего стоит. Какой, на хуй, Фрейд?! В семидесятые годы любой словарь определял психоанализ, как ложную буржуазную науку. И хотя в Болгарии очень сильная психологическая школа, а институт у них по этим делам был одним из лучших в мире, но в его недрах психоанализу тогда большого значения не придавали.

 

Зомбирование, техники допроса, гипноз, внушение, чтение мыслей – практические вещи, в общем. Фрейд был точно таким же пациентом дурдома, как и твой Ракшиев. И Стефан, который якобы сошел с ума, и его там лупцевал дубинкой санитар. Припоминаешь? Да и сам Стоменов говорил, если тебе в силу это вспомнить, что Кристо на головку слабоват.

 

Так и сказал, слово в слово передаю: «на головку слабоват». А не веришь если, сам открой и зачти потом, что написал.

 

Писать ему никто не запрещал – он был тихий, и ему многое разрешалось. Вот с ним как раз в одной палате Фрейд и

 

 

жил этот. И еще один был, тоже тихий и тоже с припиздью очень своеобразной. Ему чудилось, что все слова, кем-то говоренные, можно собрать и скатать в войлок, как от собаки линявой шерсть собирают да носки вяжут. А он, значит, удумал из слов связать себе амуницию, которая потом от слова худого его и защитит. Смотреть нам на это было дико: глянешь сквозь окошко, а они по стеночкам ходят, потому как в центре комнаты, якобы, большущий клубок был уже из слов намотан, и его нельзя потревожить. А он сидит и все пальцами в воздухе сучит, сучит, перебирает, будто шерсть скатывает.

 

О Ракшиеве я узнал случайно: наблюдающий его доктор сначала значения его фантазиям не придавал. И не такого слыхивать приходилось. Но по мере того, как эти фантазии – а правильнее сказать, протоколы – обрастали все новыми и новыми подробностями, доктор напугался, и от всякого худого случая стуканул куда положено. Изба у нас большая была, сам знаешь, народов много, и левая рука не знает, что правая делает, вот и слухи ходят. В конце августа шепнули мне про юродивого, и я с ним повстречался. Вот так. Фотография эта как раз того времени, когда он протоколы писал.

 

Разговора с ним у меня не получилось: то ли он не принял меня, а то ли совершенно впал в безумие свое. Бился я с ним, бился несколько часов, все без толку. Протоколы забрал да и к пленочкам приложил. Дурак! Сто раз я потом пожалел, что сделал так! Своими руками в золу превратил все сказанное. А что потом по памяти переписал, так в том цены особой нету, сам понимаешь. Я ведь обычно с ним говорил, со Стоменовым. Но вы с Ракшиевым по-особенному как-то. Потому я и интерес большой к тебе имею. Вот так. Вот так. Вот так.

 

Только в протоколах Кристо ничего не было, кроме самих бесед наших. Но ты еще и все его безумие вместил, многие детали верные подметил, которые он или упустил, или вовсе не знал. Так что к тебе интерес мой больше, понятно дело. Одна лишь беда: Ракшиев этот хоть и сумасшедший был, а в слово сказанное верил искренне. А ты здоровым будешь, но слово свое ложью называешь, игрой воображения. А ведь сказали вы с ним слова – одни и те же. Вот ведь какая загадка выходит.

 

Вит

– Я так понимаю, – сказал горбун, вышагивая от стены к стене, – карточку ты увидел, так? Она может светиться ярче остальных. Она может дрогнуть или выпасть из ряда. Мозолит глаз, не оторвать, не отряхнуться, взор твой внутренний на нее спотыкается, верно? Разно может быть, но неважно, как именно.

 

Я в этих вопросах собаку съел. Чай, не зря годами по колдунам да по знахарям ошивался. Насквозь человечишку вижу – подчас лучше, чем он себя воображает. Вот так. Андрюша, а ну-ка, расцепи его на минутку, покажу кое-что.

 

Стороженко шумно чавкал жвачкой, его горячее клубничное дыхание обожгло мне щеку. Руки у меня лежали на столе, не внатяг и почти не чувствуя металл, но когда наручники щелкнули, я поочередно ладонью потер запястья, словно бы освобождаясь от неприятного ощущения на коже.

 

– Глаза-ка закрой, – гавкнул горбун. – Закрой глазенки-то свои. Вот так. Сейчас я положу карточки опять подле тебя, только все их перетасую, а ты ручонкой над ней поводи. И где большее тепло почуешь, покажи. Давай, давай, начинай. Прощупай сначала, где лежат они перед тобой, а потом уже не трогай.

 

Я поднял руки, чувствуя, как они дрожат. Моя правая ладонь пылала жаром. Я неуверенно провел несколько раз над столом, но ничего не почувствовал.

 

– Не знаю, – сказал я, открывая глаза. – Я ничего не чувствую, никакого тепла.

 

Какое-то движение у меня за спиной, и дубинка оглушительно шлепнула по столу, так что вода из его стакана немного расплескалась. У меня перехватило дыхание от страха.

 

– Ищи, ищи, – ехидно сказал горбун, – иначе в следующий раз по хребту прилетит. Глаза-ка закрой и ищи. – Он остановился и посмотрел на меня. – Ищи! Не думай ни о чем, ищи!

 

Не головой ищи, а руками своими. Глаза соврут, голова слукавит, но руки правду скажут. Руки слушай свои, руки чувствуй свои, слушайся рук своих! Давай, давай, закрыл глазки! Ищи!

 

Шумное дыхание за спиной сводило судорогой мышцы. Через силу я поднял правую руку и провел ею над столом. Что-то показалось мне. Я провел еще раз, и в одном месте очень явственно угадывалось тепло. Я открыл глаза и перевернул карточку.

 

– Это любая бабка деревенская сделает и любой дурак смогет, стоит чуток поучить его, – оскалился горбун и снова начал ходить. – Но молодец все же будешь. Хорошо. Ты зацепи его, Андрюшенька, обратно, хватит этого ему на сегодня.

 

 

Я перевел дух. Черная толстая роговая оправа очков пялилась на меня, тонкие ниточки губ кривились в недоброй усмешке.

 

– А ведь меня кто-то и за колдуна самого чтил, – вышагивал горбун. – Из-за уродства все моего. И привечали, конечно, жалели меня, бабки-знахарки особенно. Никто меня так и не угадал, кто я есть на самом деле. Говорили всякое, да все пустое. Оно и раньше силу редко встретишь настоящую, дельную, а после встречи нашей с ним – и особенно, потому как ты разумеешь, что есть сила истинная колдовская и каковой путь пройти должон ты, чтобы заиметь ее сполна. И никакими коленами не передается сила эта. Не передается. Вот так.

 

Ты не косись, что говорю простецки я: раньше в этом надобность была, потому как много с разной простотой общался, а потом и не смог уже иначе, прикипели ко мне слова его, на веки вечные в сердце мое вошли, разум мне замутили и кровь мою взгорячили. Страшным испытанием слово его мне сделалось, ибо силу мою уничижило и в прах ее развеяло. Как в соперничестве с сильным телом постигаешь ты ничтожество свое, так и в прикосновении к духу сильного – дух свой, гнилой и жалкий, постигаешь сполна. Но когда детвора вслед за тобой бежит и пальцем в тебя кажет, тебе не так горько, потому как знаешь, что такой и есть ты, таким уродился. А вот когда душу из тебя вынут да еще и покажут, как ее черви тщеславные жрут, жрут и жиреют, – вот тут тебе и тошно будет, как никогда еще не было.

 

А ведь таким сильным я себе мнился: колдунов я по нарам да по больницам растасовывал, судьбами людскими вершил одним движением пера. Знавал много и знанием этим много пользовался. А по делу вышло, что и не знал я ничего вовсе. Вот так. Вот так. Вот так.

 

Послушай-ка вот еще, что зачту. Это как раз тот день, когда твой Ракшиев, якобы, не был на допросе и что-то там упустил. Почему-то сошлось так, что и у него в протоколах этот день выпал, камнем канул куда-то. Ну а у меня он записан в целости и справности. Вот ты и послушай, чего в фантазиях своих не доглядел.

 

Стоменов

Стоменов: Знавал я одну женщину еще до войны, звали ее Валентина. Была она особливо людям немила, люд ее сторонился, а все потому, что как речь заведет, так худо вскорости слухателю ее делается. Будто бы захворал он. Хоть слушает тебя, а хоть сама говорит, все одно, болезненным ее слушатель делается. Или хворь на него нападает, или сил лишается, как будто работу тяжелую исполнил. И баба-то видная, и кавалеры охаживают, и сама она к ним с расположением, а отходят они от нее и не задерживаются. Живет одна одиноко, и подружков у ней нету, тоже ее сторонятся, хотя и мила она, и добра, и приветлива, и даже подсобить в беде всегда охочая. А вот нет, худо все получается, болеют от нее люди. Так и прожила она всю жизнь одинешенька.

 

Ей бы возгневаться да лютовать почем зря на первого встречного, и то бы польза вышла. Ан нет, все у нее хороши, всех она привечать готова, никому отворота не даст. Людишек манит это сперва, такая разлюбезность, а потом они хворают и более уже сторонятся опасливо. А потому все, что на вершинке-то одно, а на донышке иное, и раз ты брюхом уже весь к ней поворотился, как щенок, которому пузо чешут, то впрок умнее будешь, и зверя домашним животным мнить не станешь, даже если он и ластится к тебе. Знала бы Валентина эта, что за сила в ей бродит, знатной колдовкой могла бы быть. Да только поистратила она силу-то свою почем зря, на суету суетную, на людишек случайных.

 

А был бы нашенский если, то человеку не просто слова добрые и расположение покорное, а и впрямь послабление вышло бы. Рана какая давняя зажила бы. Болезнь неизлечимая его тело оставила навсегда, дело важное справилось. А потом вдруг и помер человечишко этот, нечаянно как будто.

 

Или захворал еще шибче. Или расстроилось все у него окончательно и опустошительно. А почему, Сергей Дмитрич? Да потому, что он самолично брюхо свое подставил, нутро свое на выест отдал. Делай что хошь: хошь – кровь ему омолоди, а хошь – попорти ее, весь он в распоряжении твоем, без остатку.

 

Потому и котенок даден, чтобы осилить, значит, науку нашенскую. Почуять его надобно, прежде чем обережную себе зачинать, приноровиться к духу его, расположение сделать. А только тогда и уваривай. А вы, городские, вишь, какие скорые: и шагу не ступил, а словно царем уже сделался. Много ли силов надо, котенка придавить слепенького? Он уж тогда с волком бы состязался, все больше проку выйдет. Прикипи сперва, всю подноготную себе к сердцу приложи и силушку срасходуй, чтоб нужное к тебе само брюхом поворотилось, а после уж тогда и делай, чего хошь.

 

Следователь: Знаешь, о чем подумал я, Андрей Николаевич?

 

Стоменов: Да знамо, знамо, все о девке моей выпытываешь, уразуметь хочешь. Но ты не торопи, а слушай востро: перед девкой этой еще и собака есть. Только если на кота год мы имеем, то собаку три уже года охаживать тебе надобно. Ну а ребятишку напоследок надо девять лет в сердце своем носить, заботу ему давать. И тока тогда его мертви. А не вышло если девяти, то поворотись назад, и все сначала зачинай, пока не довершишь начатого так, как

 

 

положено.

 

Девку я схитил из дома, где бабы рожают. А если вернее сказать, то не схитил, а уговорил на это человека там одного, а он мне и вынес. А как уж там потом у них было, я не знаю.

 

Горбун

Видишь, как оно просто было, а ты-то расписал, раскудахтался, такие тайны напустил. Он мне сам указал и на дом этот, и точную дату мне выдал. Хотел я наведаться туда немедля, но не вышло как-то, возможности не выпало, суетное времечко тогда было. Но через три года, в восемьдесят первом году, когда я прилетел в Софию повторно, я туда заглянул да и нашел, чего искал. Легче, чем ты можешь это себе вообразить.

 

Смешно сказать, но посодействовал этому Ракшиев. Своею смертью. Ибо мы уговорились с доктором, что, если на него найдет какое просветление, он мне позвонит. Увы, нашло на него совсем не то, на что я втайне надеялся. С того момента, как я видел его в первый и последний раз, он более ничего уже не писал и ничего не рассказывал, а впал в молчание, и больше от него никто не услышал ни единого слова. Вот так три года и промолчал, пока не умер. Моею властью он был неприкасаемый, его даже в отдельную палату перевели, от всякого безумия подальше. Увы, ничего не помогло. Так и унес он в могилу свою тайну. А то и две сразу, ибо в том же восемьдесят первом и Сударушкина на тот свет отправили, ты помнишь, кто таков? Душегуб это детский, про которого Стоменов сказывал. Вот аккурат в восемьдесят первом и казнили его.

 

Девчонку я нашел сразу, в этот день был зафиксирован только один смертный случай. Вот только меня ждал нехороший сюрприз: упоминание было, а сами документы были изъяты. Причем очень недавно, и на официальное лицо, с разрешением. Я почуял подвох, но и тут все оказалось проще пареной репы. Человек по нашей линии работал над диссертацией, а тема ее была, дай мне памяти, что-то там про психоэнергоинформационную ассиметрию. Я не очень хорошо понимаю, что это за такое, но скажу, как понял со слов.

 

Если говорить просто, суть его работы сводилась к тому, что если плохо кому станет, то и другим его близким людям оно тоже откликнется, а если хорошее, то никому не аукнется.

 

И если ты кипятком ожегся, например, тогда жди, что с кем-то еще из близких твоих беда приключится: «горе одно не ходит», как говорится. А вот счастье почему-то ходит одно, и другим передаваться не торопится. Вот над этой загадкой человечек и колядовал. Собирал разные факты и случаи, копался в архивах, библиотеках, сводках. Вот и нарыл, нашел случай просто удивительный, как за один день всю семью, четверых, в разное время и все в разных местах как корова языком слизнула. Подчистую.

 

Мужичонку сбивает грузовик. Мужичонка возвращался с работы и чего-то ради решает вдруг перескочить дорогу, а не зайти в подъезд. Кажется, он газету намерился купить. А может, увидел он кого знакомого, и метнулся? Если бы не метнулся, то зашел бы домой и обнаружил бы там жену на кухне, мертвую. Ее током убило, проводок заголился. А раз не зашел, то прямо под машину и угодил, мозги потом с тротуара совком собирали.

 

В тот же самый день, практически в то же самое время, их пятилетняя дочь тонет в мелкой речушке, где в жизни никто никогда не тонул. А ее дед, у которого она гостевала, – то ли умом нарушился от горя, а то ли уничижая себя за то, что не доглядел, – снял он ружье со стены да и себе в живот пальнул. Вот так.

 

Может, деду бы и в живых одному остаться, да только не знал он, как дочери сказать, что утоп ребеночек их, потому как уже одного потеряли они. Умерла их первенка сразу после родов. В том самом доме родильном и в тот самый день, о котором Стоменов сказывал.

 

То бишь, как ты уже понял, наверное, не умерла она, но сказали им так и думали они так. Я с этим человечком покалякал да и оставил его, главного не открывши ему. Слизнуло их как раз в канун того дня, когда Стоменова арестовали. Значится, не только девку он убил, а еще и родню ее за ней уволок, всю скопом. Вот тебе и «горе одно не ходит», куда уж там оно не одно! А хуже всего, что не понять мне: случайность это или намеренность какая-то.

 

Напугался я тогда панически, напился со страху, полгостиницы заблевал. Три дня потом отлеживался, болел. Ну да ничего, отошло и отлегло понемногу. Вот такая, друг ситцевый, вышла у меня история. А чего ты в книге написал, так намысел все это. Лучше слово его продолжи, а сказы сказывать я и сам большим мастером буду. Вот так. Вот так. Вот так.

 

Вит

Мне принесли воды, и я жадно выпил полстакана. Горбун продолжал вышагивать, словно цапля. От стены к стене, от стены к стене, от стены к стене. Некоторое время мы молчали.

 

 

– Растолкуй мне вот какую вещь одну, – наконец нарушил молчание он, продолжая мерно ходить из стороны в сторону. – Поведал я однажды про магию силы смертной человеку, в тайнах других душ сильного. Несильно рассказал, осторожно и немногое. Вот он слушал и слушал меня, а потом и сказал, что магия эта, получается так, звериное начало в человеке очеловечивает, а человеческое, напротив, зверем делает. Как это понимать?

 

Дескать, все люди рождаются как бы зверем, но постепенно людьми делаются, а звериное прячется в умах глубоко-глубоко. А смертная магия, напротив, человека в зверя приручает постепенно. Из этой их глубины зверя изымает, и человеческое нутро им пропитывает.

 

Но ладно еще, кабы вот так. Тогда оно знакомым будет, и в жизни это встречается. Война, например, когда идет, или голод сильный: и просить не надо, сам этот зверь голову кажет. Или, рождаясь, будущный человек со зверем легко сродниться сможет. Потому как и сам он зверь изначально. Читал про Маугли? Вот, я о том. Бывает такое взаправду.

 

Но дивно то, что в то же самое время магия эта зверя своего приручить старается, больше человеком его сделать. Удержи, например, эти многочисленные. Вот и получается, что на человечье место натура прививается звериная, а на звериное место, напротив, человечья.

 

И выходит так, что глянешь на человека поверхностно, и человека увидишь в нем, но если глубже заглянуть, то зубы ощеренные узришь. А маг этот, напротив, сначала тебе кажется зверем лютым, а когда лучше его постигнешь, истинно человека увидишь. Как это понять?

 

– А что тут понимать, Сергей Дмитрич? – пожал я плечами. – Ты и сам доходчиво сказал.

 

Я лишь дополню тебя, что люди есть такие, многие люди, которые звериную натуру свою человечиной сделать пытаются: зверя из себя вытравливают, получается. Но человеческое у них при этом человечьим остается.

 

Или, напротив, есть люди, которые рассудок свой на пир зверю своему подсознательному ссужают без остатка: зверьми живут они, зверьми они и умирают. Но при этом звериное у них остается.

 

Или можно, наконец, со зверем своим примирения искать: как человек по лаю собачьему различить может, плохой к ним человек в дом вошел или хороший.

 

Но вот то, что ты сказал, звучит необычно и ново для меня. Я не пойму, как такое может быть. А более всего, я не знаю, зачем такое нужно делать с собой.

 

– А я знаю, мне сказали, – перебил горбун. – В человеке искренности нет той, какую зверь имеет. В нем нет беспечной жадности жить каждую минуту на свете белом. Чутья в нем нет звериного, что природою дано было.

 

А в звере, поперек, нет той мудрости, что человеку дана. И нет у него пути более высшего, чем забота о животе своем. Вот он все и перевернул наоборот: и человека озверил, а зверя приручил он своего, лучше многих иных людей содеял. Вот так.

 

Я промолчал.

 

– Я его путь хорошо на себе примерил, – продолжил горбун. – И днем вся сила в темноте ночи содержится, а ночью, напротив, в ясном дне твоя сила. Не ищи более там, где нашел уже, ибо за спиной у тебя то, что ты ищешь. А поворотился только, и оно опять за спиной стало. И так, от раза к разу, ухватить это пытаешься. Вот и слабят себя, чтобы силу найти.

 

Вот и любят других, чтобы душу отнять. Вот и смерти кланяются, чтобы жить крепко. Вот и живут они, чтобы смерть принять. И умирают они, чтобы жизнь иметь вечную. Поди-ка, пойми, как это все уложить воедино. Потому и надежду на тебя имею, чтобы досказал мне слово его недосказанное. Скажи только его мне, и с миром тебя отпущу. А уж каким будет оно, так тому и быть. Вот так. Вот так. Вот так.

 

Стоменов

Стоменов: Помнишь, Сергей Дмитрич, как я про кошку ужо тебе сказывал? Как уморить врага своего? Кошку когда схоранивать надобно? Припоминаешь?!

 

Так это – для простаков выдается. Да и то с оговором. Потому как разве не проронят они слова три дня?! Сделают ли все, как положено?! Куды уж там! Сразу с концов и начнут, чтобы побыстрее дело сталось.

 

Но даже если и сделаешь все так, как велено тебе было, в справности, не нарушая ничего, – одно верным будет, что

 

слабого духу этот человек выходит, раз такое велелось ему.

 

Ты вот приказы по людям разносишь: меряешь, поди, кому полегче дать, а кому сурьезнее шаг можно доверить? Так и у нас тоже станет: духу немощному мертвить кошку повелено, камушки в знаки смертные сочетать. Но духу сильному – к кошке ентой прикипеть должон сперва.

 

А потом и случается так, что колдун глупый, пукалка лесная, кто порчу, болезнь и смерть сделать силится – сам опосля болеет тяжело, в кручину впадает, лицом чернеет и нутром слабеет. Потому как зверь ентот, с которым он соперничает, тоже зубы кажет, живот свой оберечь пытается. А если кривошеевский колдун-то будет, то он, порчу насылая, только в силу войдет.

 

Почему? А потому, что недруг самолично животом к нему поворотился. А опосля такого, печень ему сгноить, кровь попортить и желчью отравить – дело нехитрое, забава легкая. Только разыграешься да раззадоришься. Ты, когда расстрел делаешь, сильно хвораешь?

 

Если суметь, как Никола ведовал, кота оходить, то пес уже легким будет, а человек и туды подавнее. С собаки уже никакой обережной делать не следует, в тебе и так силушка ходит исполинская. Только уварить собаку и надобно. А с обережной своей, от кота, расстаться должно: слаба она уже тебе, как если одежи дитя на мужика взрослого натянуть пытаться. Что захочешь с ней, то и делай теперь: хошь, в дело какое пусти, а хошь, выбрось, тебе все нипочем будет.

 

Оть, забылся сказать я, Сергей Дмитрич: если складно все сделать, то кот тебе ентот в сны захаживать будет. Кот до девяти дней хаживать может, собака до сорока, а человек целых тринадцать лет будет мочь. Пришел, поигрался и порезвился, поластился к тебе. Будто и нет у него думы на тебя обидной, что ты его извел. Вот и хорошо тогда все.

 

А если он не покажется, то тоже ничего будет. Но вот если позже срока своего крайнего хаживать начал, а то и иные какие сны тебе, а не такой, как сказано, тогда вот и худо. Не сделал, значит, дела своего положенного. Тады криком безмолвным кричать следует, чтоб подсобили тебе, не мешкая.

 

В жизни, Сергей Дмитрич, похожим это будет на людев, что говорят речи ласковые, а все худое отмалчивают, до нужного часу берегут. Ты тады к ним тоже брюхом поворотишься, а они и саднут тебя ножичком вострым. Но они тоже слабее будут: с одного ведра потому, что думу худую изначально в сердце своем носят, а с другого ведра, потому как деяние и слово завсегда в пагубе их содержатся. А кривошеевские, Сергей Дмитрич, с одного ведра дурного не мыслят, а с другого – безмолвною силою творят, без ножичка режут.

 

Кулаку да ножу рядом с тем должно быть, кто паскуден духу твоему. А моею силою если – то хоть за окияном можешь быть, не укроешься, не спрячешься и не скрадешься. Ан еще и сам на белый свет выкажешься, оттого что послабление ощутимое тебе вышло.

 

Вот и рассуди меня, Сергей Дмитрич: если претит меня от недруга моего, как тогда, скажи мне, послабление ему я сделать должон? Рану какую его заживить? Дело его справить? Не по силу мне было бы такое. Прикипеть сперва к нему надобно, почуять остро каждую его мыслю, каждый вздох, каждый шорох сердечный. Вот тогда полдела и справилось.

 

Тогда и он с тобой яшкается, охоч до тебя становится. Любо ему с тобой быть-находиться. Тут и делай свое, что положено: и почуял ты лучше его, и слабину свою тебе выдал он.

 

Потому и говорил Никола, в особенности бабам нашенским: «Пущай любовь твоя морем-окияном сделается, чтоб любый тебе жажду свою утолить смог, – тока самой тебе капли любви его пить не должно». Для бабы, Сергей Дмитрич, это особенно важным будет, ибо занравится ей кто если, на веки вечные стелиться подле нее будет, в зверя ее покорного оборотится. И более никто уже люб не будет ему на свете белом.

 

Следователь: А надобен ли бабе мужик-то такой? На что он ей? Какой с него прок станет?

 

Стоменов: Бабе всегда мужик надобен, на то она и баба. А что псом покорным станется, в этом беды нету. Зверь в клетке зверем меньше не становится, тока выскакнуть не может.

 

Вот и выходит так, что у одной бабы – кот плешивый, шелудивый да вороватый, а сладить с ним не могет, а у нашенской – будто медведь огромадный, а держит она его смирно. Не главное, мужик каков, а главнее будет, как совладаешь с ним. И у справной бабы мужик в покорности, а уж каков он будет в интересе, она сама наметит и возьмет.

 

Следователь: Постой-ка, Андрей Николаевич, неправда твоя! Как сам если любишь, тогда и поворотились к тебе, брюхо подставили. А как тебя если кто, то без нужды оно делается вам. Одно ведро на коромысле не носят, второе

 

 

надобно, для равновесия. Поворотишься и сам, в таком случае, тоже брюхо свое подставишь.

 

Стоменов: Это по незнанию если, а знаючи когда, то примеришь прежде. Посуди, если ты хвори многие людские исцеляешь, то их знахарства к себе не подпустишь, когда если сам занеможешь. А если и подпустишь кого, то примеришь сперва основательно, какою силою человечишко подсобить тебе собирается. Верно говорю? Вот так-то!

 

А людишки же, напротив, любых исцелений жаждут, лишь бы смогло им. А потом они у ног твоих расстилаться зачнут, угодить тебе запытаются. Тут ты их и не равняй своему и без нужды от них оставайся. Тогда твоя воля привязывать, а им выходит привязанными быть. А коли не нуждаюсь я, а нуждаю только, то и станет поперек того, что ты говоришь: многие люди брюхами своими повернутся ко мне, а моего не узрят.

 

Следователь: Гладко стелешь, Андрей Николаевич. Только любовь завсегда слабит, а ты ее силою называешь.

 

Стоменов: Слабит того, кто нужду имеет, а коли нет ее, какая тут слабость? Вот тебе если встать и выйти, положим, то разве убиваться я буду по отсутствию твоему, хоть и люб ты мне? Ан, нет, Сергей Дмитрич, это тебе худо станется, что меня нет рядучи. Сыскать меня захочешь заново. А найдешь, хорошо тебе сделается. А мне же от твоего ничего не надо: и если ты рядом, мне любо будет. А нет тебя, и не вспомню больше, будто и не было тебя вовсе.

 

Слово мое сердцем уразуметь можно, и то сильнее выйдешь, а кады делом его подсобишь, науку нашенскую постигнешь сполна, тут и осветлится весь мир перед тобой. Сам потом вихры чесать в удивлении зачнешь, как сперва обо всем разумел ты. Удивляться да мне в ножки кланяться. Что, Сергей Дмитрич, насмехаешься, чего зубы лыбишь? Али смешное я сказывал тебе?

 

Следователь: Ты, Андрей Николаевич, подч







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.