Здавалка
Главная | Обратная связь

Психиатрия и философия



(а) Что такое наука

Психопатология в чистом виде — это, несомненно, наука. Но с давних времен в психопатологии всегда было место для рассуждений, утверждений, требований и практических мер, которые, по существу, не имеют ничего общего с наукой — при том, что со стороны выглядят вполне научно. В такой ситуации перед психиатром возникает вопрос: что же такое наука?

Наука — это общезначимое, необходимое знание. Оно основывается на осознанных, доступных проверке методах и всегда направлено на отдельные, конкретные объекты. Новые результаты, полученные наукой, реально воплощаются в жизнь, причем не, просто как дань преходящей моде, а повсеместно и надолго. Любая научно установленная истина может быть наглядно продемонстрирована или доказана так, что разумный человек, способный понять суть дела, не сможет оспорить ее необходимый характер. Все это абсолютно ясно; но зачастую различного рода ложные толкования затемняют суть дела.

1. Во имя науки мы часто удовлетворяемся простой разработкой понятий, чисто логическими выкладками, стремлением сделать мысль яснее и отчетливее. Все это необходимые условия научности; но сами по себе они не составляют науки, ибо им не хватает объективности фактического опыта. Когда не видят разницы между мышлением как таковым и предметно наполненным знанием, наука теряется в пустых спекуляциях и дурной бесконечности возможного.

2. Понятие «наука» зачастую безосновательно отождествляется с естествознанием. Некоторые психиатры склонны всячески подчеркивать естественнонаучный характер своих методов (особенно в тех случаях, когда как раз с научностью у них не все в порядке). Когда речь заходит о физиогномике, понятных связях и характерологических типах, вся «естественная наука» сводится к наблюдению за соматическими явлениями, которые могут быть объяснены в терминах причинно-следственных отношений. Естествознание — это действительно основа и существенный элемент психопатологии, но то же можно сказать и о гуманитарных науках, что отнюдь не лишает психопатологию «научности»; просто это наука особого, специфического рода.

Наука чрезвычайно многолика. Объект и смысл научного познания меняются в зависимости от применяемых методов. Нельзя требовать от какого-либо одного метода чего-то такого, что может быть достигнуто только благодаря использованию совершенно иных приемов исследования. При научном подходе приемлем любой способ достижения истины, если только он отвечает таким универсальным критериям научности, как общезначимость, необходимый характер выводов (доказуемость), методологическая ясность и открытость для предметного обсуждения.

(б) Уровни научного исследования в психопатологии

В различных частях и главах настоящей книги мы встречались с разными уровнями научного исследования. Научному разрешению вопросов, возникающих в связи с конкретными, доступными описанию фактами, посвящены четыре главы первой части. Мы пытались зафиксировать все различия в этих разнородных объективных фактах. Далее, мы пришли к различению генетического понимания (вторая часть книги) и причинного (каузального) объяснения (третья часть книги); тем самым мы указали на существование непреодолимой границы между понимающей психологией и естественными науками. Разработанная в четвертой части идея относительных целостностей позволила нам более отчетливо обрисовать возможные пути понимания отдельных объективных фактов с помощью их перегруппировки.

Научное исследование «человеческого» (des Menschseins) в его целостности требует использования всех этих методов, но не может быть исчерпано ими. С другой стороны, сфера психопатологического знания неоправданно сужается, если мы ограничиваем научный подход каким-либо одним из множества возможных способов получения доказательств. Не следует сводить всю науку к некоему единому уровню «познаваемости». Любой частный метод — это путь к обогащению определенной разновидности научного знания.

(в) Философия в психопатологии

Как же следует относиться к многочисленным дискуссиям ненаучного характера, которыми изобилует как традиционная, так и современная психопатология? Следует ли просто пренебречь ими как чем-то явно посторонним? Наш ответ — безусловно отрицательный. Такие дискуссии неизбежны, ибо философия оказывает влияние на любую живую науку. Без философии наука бесплодна и неистинна; в лучшем случае она может быть правильно построена.

Многие психиатры высказывались в том духе, что они не хотят утруждать себя философскими изысканиями, что их наука не имеет с философией ничего общего. Против этого трудно возразить: ведь философия сама по себе не может служить ни подтверждению, ни опровержению научных идей и открытий. В этом смысле ситуация в психиатрии та же, что и в любой иной области познания. Но полный отказ от философии неизбежно привел бы к катастрофическим последствиям для психиатрии. Во-первых, если у ученого нет ясного осознания философских принципов, он не замечает их воздействия на его научные исследования, и в результате его мышление и речь утрачивают как научную, так и мировоззренческую ясность. Во-вторых, поскольку научное знание, особенно в психопатологии, неоднородно, нам не обойтись без отчетливого представления об уровнях познания; чтобы избежать методологической путаницы и в полной мере понять смысл и значение наших утверждений и критериев оценки, нам нужна философская дисциплина — логика. В-третьих, философия совершенно необходима для того, чтобы упорядочить наше знание, придать ему всеобъемлющий характер, выработать ясное представление о бытии в целом — источнике всех объектов, доступных исследованию. В-четвертых, только осознание связи между психологическим пониманием (как инструментом эмпирического исследования) и философским экзистенциальным озарением (как средством апелляции к свободе и трансценденции) позволит нам создать чисто научную психопатологию, отличающуюся широким охватом материала, но не выходящую за пределы своих границ. В-пятых, жизнь человека и его судьба — это язык метафизической интерпретации, позволяющий почувствовать экзистенцию и прочесть зашифрованное послание трансценденции; но любое метафизическое рассуждение, будучи принципиально недоказуемым (при том, что человек может усматривать в нем глубочайший философский смысл), относится к совершенно иному порядку вещей, чем наука, и только лишает научную психопатологию ясности и четкости. В-шестых, при практическом общении с людьми, в том числе и в психотерапии, также приходится выходить за рамки того, что дается чисто научным знанием. Внутренняя установка врача зависит от типа и меры его самопрояснения, от силы и ясности его воли к общению, от степени содержательности той веры, которая им руководит и объединяет его с другими людьми.

Итак, философия создает пространство, внутри которого существует и развивается всякое знание. Именно здесь знание обретает масштаб и границы, а также ту основу, на которой оно может сохраняться и поддерживаться, находя практическое применение, обогащаясь все новыми и новыми содержательными элементами и получая новый смысл.

Если психопатолог хочет овладеть этим пространством и нащупать в нем почву для научной деятельности, он должен всячески воздерживаться от попыток абсолютизации тех или иных методов исследования и их отождествления с сущностью науки как таковой. Кроме того, не отрицая ценности подходов, ставящих во главу угла биологические, механические и технические аспекты, он должен придерживаться принципа психологического (генетического) понимания. Далее, он должен противостоять любым попыткам абсолютизации научного знания в целом. Только при соблюдении всех этих условий его сознание — и, следовательно, тот живой и действенный источник, который сообщает смысл любой практической деятельности, — сохранит свободу и не падет жертвой догматизма. Для психопатолога важно, чтобы смешению была противопоставлена дифференциация, а изоляции — синтез. Психопатолог противится неразличению науки и философии, функции врача и функции спасителя. Но он также противится изолирующему подходу, то есть искусственному разделению вместо отчетливого различения.

Обобщим сказанное. Тот, кто считает, что философией можно пренебречь как чем-то сугубо ненаучным и потому бесполезным, обязательно попадает в неявную зависимость от нее. Этим объясняется изобилие плохой философии в психопатологических исследованиях. Только ученый, знающий свой предмет и в полной мере владеющий фактическим материалом, способен сохранить свою науку в чистоте и в то же время не утратить связь с жизнью отдельного человека — ту самую связь, которая находит свое выражение в философии.

(г) Фундаментальные философские принципы

Наряду с фундаментальными загадками, которые обнаруживаются эмпирическим путем по мере обогащения нашего знания (см. §1), основой для философской рефлексии служат неразрешимые проблемы психотерапевтической практики (см. §5). Признание неразрешимости этих загадок и проблем — не только требование, предъявляемое нам нашей волей к истине, но и источник нашей философии. С другой стороны, безусловное согласие с тем, что все вещи пребывают в незыблемом порядке и — при наличии соответствующей воли и по мере развития науки — могут быть познаны, рассчитаны и систематизированы, есть не что иное, как проявление нефилософского мышления и симптом отсутствия последовательного научно-критического подхода.

Сама по себе психопатология не содержит указаний на то, какими путями могла бы развиваться философская мысль. Мне хотелось бы еще раз обозначить фундаментальные философские принципы. Эти принципы недоступны научному рассмотрению в эмпирическом или математическом смысле; они всецело принадлежат философии, которая, будучи ограничена формальным подходом, достигает уровня общезначимой очевидности. Здесь не место подробно останавливаться на наших фундаментальных установках; изложим их в нескольких словах.

1. Бытие как таковое не может быть постигнуто адекватно и в полной мере как нечто предметное. Оно всегда остается непредметным объемлющим; чтобы отдельные предметы могли сделаться доступными сознанию, бытие должно подвергнуться расщеплению на субъект и объект.

2. Наука ограничивает себя сферой предметного. Философия же формулирует свои положения в предметных идеях, но при этом не имеет в виду предметы как таковые, а, трансцендируя, проникает в объемлющее.

3. Объемлющее — это либо бытие, которое есть мы (в качестве наличного бытия, сознания вообще и духа как разума и экзистенции), либо бытие само по себе, которое нас объемлет (мир и Бог).

4. Благодаря знанию, науки создают своего рода стартовую площадку для трансцендирующей мысли. Только там, где научное знание достигло истинной полноты, мы достигаем истинного незнания и в этом своем незнании, с помощью чисто философских методов, осуществляем трансцендирование. С другой стороны, науки стремятся скрыть бытие как таковое за тем, что доступно познанию, и привязать нас ко всему тому, что носит чисто поверхностный характер и может быть умножено до бесконечности. Они подталкивают нас к абсолютизации наших ограниченных представлений и догадок — к тому, чтобы мы отождествили их со знанием бытия как такового. Они побуждают нас забыть о самом существенном, ограничить свободу нашего познания явлений, переживаний, образов и идей только тем, что поддается рациональному определению. Они сковывают нашу душу фиксированными, не поддающимися развитию представлениями, которые не играли бы в нашей жизни никакой роли, если бы мы не были столь учены и не знали так много. Но с нашей стороны было бы ошибочно жаловаться на избыток знания или его тиранию, на то, что дальнейшее умножение знания не имеет смысла, что знание сковывает жизнь. Любые жалобы такого рода имеют своим источником умственную ограниченность и утрату связи с истинно научным мышлением.

5. Фундаментальная ошибка познания — превращение философской мысли в мнимо предметное знание о чем-либо. Некорректное отождествление философского знания с научным встречается не только в науке, но и в обыденном мышлении. Так, экзистенциальное озарение сплошь и рядом отождествляется с психологическим знанием, а о свободе рассуждают как о факторе эмпирического бытия. Тем самым неправильно трактуется «человеческое» в целом — объемлющее, которое есть мы и которое ускользает от любых попыток превратить его в нечто предметное и наглядное. Эти попытки не удаются даже в отношении тех максимально общих, глобальных целостностей, которые становятся содержанием человеческого познания. Не следует непроизвольно мыслить объемлющее так же, как предметы — в категориях событий, причин, субстанций, сил и т. п. Правда, в утверждениях общего характера мы часто нарушаем этот принцип, поскольку прибегаем к не вполне адекватным выражениям; в данной связи нужно проявлять осмотрительность.

(д) Философская путаница

Неосознанное подчинение тем или иным философским принципам порождает путаницу в научном знании, равно как и в установке самого ученого. Примеры такой путаницы весьма многочисленны; ограничимся немногими.

1. Трансцендирующее движение философской мысли может привести к более полному осознанию бытия, к экзистенциальному озарению. Но стоит этому движению преобразоваться в утверждения предметного характера, в предписания и указания, в декларирование целей, как наше мышление о жизни превратится в бесхарактерную софистику, а экзистенциальное озарение — в необъективное эгоцентрическое самосозерцание. Шифры бытия, прочитываемые трансцендирующей мыслью, могут превратиться в объекты суеверного почитания, философское представление о вечности — в необоснованное отрицание времени, истории и т. п. Подлинное трансцендирование — это, в любом случае, восхождение от предметно осмысленного к трансцендентному. С другой стороны, опускаясь до уровня полностью познанного объекта, который понимается как абсолютный, мы обрекаем нашу мысль на вращение в бесконечном разнообразии конечного и, следовательно, оказываемся на пути к заблуждению.

Время от времени в психопатологии возрождается движение, устремленное к познанию целого. Ради этого разрабатываются масштабные теоретические построения, призванные постичь глубинные силы духовной жизни и, проникнув за границу явлений, вскрыть их первоосновы. Если говорить о чисто научной ценности таких теоретических построений, то их можно считать полезным в своем роде средством для объяснения некоторых вещей и явлений; но как всеобъемлющие системы, притязающие на собственную неповторимую значимость, они перерастают рамки науки и выходят в сферу философии. В соответствии с позитивистским характером прошлого века такие философские системы рядились в естественнонаучные и психологические одежды. Методологически они были обеспечены всем, чтобы по мере надобности толковать любые реалии. Они всячески уклонялись от альтернативных решений; поэтому их истинность не могла быть ни доказана, ни опровергнута. Их методы характеризовались, во-первых, тавтологичностью, во-вторых, аргументацией по принципу порочного круга и, в-третьих, произвольным привлечением уже принятых принципов для обоснования отдельных случаев. С нашей точки зрения весьма примечательно, что все эти многообразные теории, будучи с научной точки зрения ошибочными, могут тем не менее представлять собой формы выражения неких философских истин. Поскольку утверждаемое ими не может быть доказано с помощью собственно научных методов, критерий их истинности должен находиться где-то вне науки. Содержащееся в них знание не доказуемо научным путем. В этих теориях мы не найдем критерия истинности тезисов, которые они провозглашают и которые считаются принадлежащими их сути. Даже в тех случаях, когда такие теории истинны, они не претендуют на объективность и общезначимость своих выводов. Они подтверждаются самой жизнью; в них «человеческое» понимает само себя. Они характеризуются своим содержанием, которое выражается в виде круга умозаключений (в любой великой философской системе мысль движется по кругу, но так же происходит и во второразрядных учениях, например, в материализме: мир как явление есть продукт деятельности мозга, мозг же есть часть мира, следовательно, мозг продуцирует сам себя). В основе истины лежит творческий шаг, ведущий к преодолению бесконечности и исторически конкретному представлению бытия.

(е) Мировоззренческие системы, рядящиеся в научные одежды

Соблазну возвысить теорию до уровня новой веры и превратить научную школу в некое подобие религиозной секты поддаются не столько психиатры, сколько психотерапевты. Конечно, многие психотерапевты — это серьезные, абсолютно независимые и свободные исследователи. Но большинству представителей этой профессии свойственна особого рода потребность в сплочении; только в составе общности они ощущают наличие некоей высшей объективной инстанции, что позволяет им считать себя носителями абсолютного знания и свысока смотреть на сторонников всех остальных сект. Знаменитый пример из недавнего прошлого — Фрейд и то движение, которое он основал и возглавил.

В 1919 году я охарактеризовал это движение в следующих словах: «В психоанализе, несомненно, присутствует пафос неподдельности и истины; именно поэтому Фрейд сумел оказать серьезное влияние на мировоззренческие установки многих людей. Но тот же пафос нашел свое более глубокое и яркое выражение в откровениях таких великих мыслителей, как Ницше и Кьеркегор. Фрейда невозможно сравнить с психологами этого уровня. Его собственное „Я“ пребывает где-то на втором плане; нельзя сказать, чтобы он был вовлечен в свою психологическую доктрину всем своим существом. Он утверждает, что человек может постичь суть психоанализа, анализируя свои сны. Фрейд интерпретирует сновидения других людей, но его собственная личность при этом остается в тени; хотя в его главном труде о сновидениях кое-что говорится и о собственных снах автора, большинство их носит подчеркнуто „безобидный“ характер, а их толкование остается в достаточно строгих рамках. Хуже того, делая выводы о содержании снов, Фрейд выказывает крайнюю бездуховность и скудость воображения. Почти всегда он рассуждает лишь о самых грубых, примитивных материях. Во фрейдовской психологии узнает себя множество людей, живущих одними только чувствами; это городские жители с их хаотической психической жизнью. Но если Фрейд апеллирует только к биологическим и сексуальным элементам человеческого, мы имеем не меньшие основания апеллировать к духовному в человеке и развивать психологию именно в этом направлении. Фрейд хорошо видит те результаты, к которым может привести подавление или вытеснение сексуальности; но он даже не задается вопросом о том, что может произойти с человеком вследствие подавления или вытеснения духовного начала.

Существует тесная связь между понимающей психологией и той личностью, которая ею занимается. Поэтому неизменно возникает вопрос о личностных качествах человека, который видит, утверждает, отрицает нечто, относящееся к области понимающей психологии. Борьба между различными способами понимания превращается в противоборство личностей, которые „понимают“ друг друга и, таким образом, пытаются постичь и одновременно уничтожить ошибочные взгляды своих оппонентов. Сам Фрейд, оценивая противодействие психологов и психиатров его теориям, прибегает именно к такому способу борьбы: „Психоанализ стремится вернуть сознанию элементы, которые были вытеснены из психической жизни. Всякий, кто высказывается о психоанализе, — человек, в сознании которого есть те же вытесненные элементы; в лучшем случае он умеет их кое-как сдерживать. Поэтому элементы, о которых идет речь, вызывают в нем то же противодействие, что и в больном; часто это противодействие приобретает форму интеллектуального отвержения... Часто мы обнаруживаем у наших оппонентов то же, что и у наших больных: их способность к суждению под сильнейшим воздействием аффектов сходит на нет“. Такой способ ведения борьбы свойствен понимающей психологии. В сходном духе — пусть на более примитивном уровне — психиатр мог бы возразить, что психоанализ есть лишь суеверие и разновидность массового психоза. Такого рода противоборство, когда люди, так сказать, вторгаются в душу друг друга, может выродиться в нечто крайне неприятное, в борьбу за власть и превосходство. Но она же может сделаться борьбой за любовь, то есть за установление глубочайшей из всех возможных связей между людьми. Судя по всему, психологическая доктрина Фрейда приспособлена прежде всего к первой из этих двух разновидностей противоборства. Главное для нее — создать для другого человека ситуацию, в которой он был бы вынужден подвергнуться психоанализу; но истинное общение между людьми принадлежит совершенно иному порядку вещей.

Если бы Фрейд сам подвергся психоанализу и тем самым позволил нам разглядеть его личность, мы могли бы лучше понять мир его психологических идей. Но этого не произошло. Человеческие качества основоположника психоанализа не находят в его трудах должного проявления. Судя по работам Фрейда, его характер отличается сдержанностью; что касается некоторых его учеников, то они явно склонны к преувеличениям (основания для которых, впрочем, почерпнуты ими у самого же Фрейда). Он не дезавуирует этих своих учеников и тем самым принимает часть ответственности на себя. Он умереннее своих последователей — при том, что его тезисы часто неожиданны и рискованны. Его изложение отличается изяществом и иногда способно вызвать восхищение. Фрейд редко апеллирует к философии и не строит из себя пророка; но он вызывает к себе всеобщий мировоззренческий интерес675. Свобода от сковывающего воздействия систем, терпимость, скептицизм и пессимизм — вот мировоззренческие установки многих невротиков, утонченных эстетов, фанатиков и тех, кто с помощью психологии стремится достичь превосходства над другими людьми. Нужно увидеть последователей Фрейда, чтобы понять, какие силы и тенденции заложены в его произведениях. Что касается самого Фрейда, то его личность остается скрытой; это представитель понимающей психологии, который, в противоположность другим крупным психологам, сумел, так сказать, укрыть себя от посторонних взглядов».

Если говорить о социальном воздействии фрейдовского творчества, то оно привело к образованию своего рода секты: Фрейд лично основал ассоциацию своих сторонников, из которой впоследствии были изгнаны все еретики. Фрейдизм стал религиозным движением, принявшим облик научной школы. Религиозная вера не подлежит обсуждению; но иногда удается кое-чему научиться и у тех людей, с которыми невозможно дискутировать. Фрейдизм в целом — это непреложный аргумент в пользу того, что психотерапевтические секты непременно становятся заменителями религии, их учение перерождается в догму о спасении, а терапия — в искупление. Такие секты вступают в отношения неоправданной и вредоносной конкуренции — сначала с медицинской наукой, а затем и с тем гуманизмом, который, будучи укоренен в христианстве и не имея ничего общего с сектантским образом мышления, нацелен на помощь слабоумному и убогому, не обманывается насчет человека, но и не впадает в уныние, стремится делать добро в рамках возможного и, если на то есть Божья воля, даже в рамках невозможного. Наконец, психотерапевтическое сектантство вступает в конкурирующие отношения с истинной философией, с той неподдельной серьезностью внутреннего действия, пути которой если и не указали (ибо это невозможно в принципе), то прояснили Кьеркегор и Ницше. С исторической точки зрения все секты одинаковы, поскольку бесплодны. Но в рамках психопатологии они представляют чисто мировоззренческую опасность: они стремятся к нигилизму, грубому фанатизму, произвольному скептицизму. В конечном счете их воздействие приводит к экзистенциальному краху. Психотерапия, однако, вовсе не обязана развиваться под влиянием взглядов, которые приводят к формированию сект. Для психотерапии, развивающейся при поддержке науки и философии, жизненно важно не поддаваться соблазнам сектантства.

Интересная критика Фрейда принадлежит перу Кунца676 (по существу, она, как кажется, связана с моей критикой Фрейда, но Кунц приходит к совершенно иным оценкам). В учении Фрейда он усматривает методологически новый тип психологического познания, «к которому, правда, уже прибегал Ницше». «При этом подходе методически ставится под вопрос именно „человеческое“ в человеке, — но то же самое, пусть в косвенной и не систематизированной форме, делали в своих трудах Ницше и Кьеркегор. Фундаментальные сомнения касаются истинности и ценности самопознания; на место последнего выдвигается то, что можно было бы назвать „экзистенциальным испытанием“. Несущественно, что именно человек знает или утверждает о себе, как он „интерпретирует“ себя (ибо склонность к невольному самообману принадлежит к числу общечеловеческих качеств). По-настоящему важно лишь то, каков человек „на самом деле“. А „человеческое“ — это синоним неоднозначного, непрозрачного, неясного. Следовательно, чтобы познать человека, необходимо преодолеть противодействие с его стороны. Такова фундаментальная реальность психоанализа, которую сам Фрейд истолковал неверно. Особенности психоаналитического учения и его историческая роль становятся понятны именно в свете этой реальности». Во-первых, следует обратить внимание на убеждающую силу психоанализа, которая не имеет ничего общего с доказательностью биологического или какого-либо иного эмпирического знания. «Для психоаналитика ощущение истинности анализа — это нечто бесконечно более могущественное и убедительное, чем любые логически сформулированные доказательства: ведь экзистенциальная истина, познанная в личном общении, обладает исключительной действенностью. Именно это мешает аналитикам переключаться на значительно более ограниченные доказательства чисто теоретического, формально-логического толка». Во-вторых, психоаналитики, судя по всему, подобны своим оппонентам в том, что они также не допускают развития фундаментальной реальности, которая обнаруживает себя в процессе анализа. «Они не могут примириться с тем, что происходит при любом анализе — с дезинтеграцией всей экзистенции личности. Отсюда вытекает необходимость в новой защите; ее функцию выполняет ограничение теории строгими рамками».

Далее, Кунц проводит различие между Фрейдом и его правоверными учениками: «Случайно ли, что только „непроанализированному“ Фрейду удается время от времени преодолевать горизонты психоанализа — тогда как никто из его „проанализированных“ последователей так и не сумел осуществить ничего подобного?.. Почему те из его учеников, кто имеет собственную точку зрения, преследуются им с такой ненавистью? Реальные жизненные потребности и очевидные, лежащие на поверхности факты не могут полностью замаскировать то стремление к господству, которое присутствует в любом анализе. Любая независимая установка по отношению к психоанализу непременно ставит эту тенденцию под сомнение, что влечет за собой утрату власти; а такая перспектива неприемлема как для Фрейда, так и для его учеников». Итак, перерождение теории в догму не только обеспечивает защиту от событий, которые — как это случается в любой экзистенциальной психологии и философии — не должны допускаться в сферу ее действия, но и превращает саму теорию в орудие достижения власти, которая вовсе не обязательно связана с психологией или экзистенциальным направлением как таковым. В итоге, «хотя аналитики (за исключением самого Фрейда) настойчиво доказывают (и будут доказывать) своим пациентам, оппонентам и единомышленникам, что теория психоанализа вполне надежна и безопасна, на самом деле это далеко не так».

Я не могу, вслед за Кунцем, признать психоанализ экзистенциальным событием в процессе межличностного общения. Несколько десятилетий назад, подробнейшим образом штудируя труды Фрейда, я усмотрел в них совершенно «антиэкзистенциальную», нигилистическую основу, которая показалась мне губительной как для науки, так и для философии. Позднее я знакомился с выдержками из его новых трудов и работ его последователей, и это только укрепило меня в моем мнении. Но мне очень трудно добиться того, чтобы эти мои глубоко обоснованные оценки убедили других. Всякий, кто способен видеть, увидит и поймет все сразу и без дополнительных объяснений.

(ж) Экзистенциальная философия и психопатология

Стремление не упустить из виду «человеческое» в психопатологии повлекло за собой внимание к экзистенциальным или разрушающим экзистенцию импульсам, которые играют существенную роль в деятельности психотерапевтических сект. Последние, будучи по сути своей религиозными движениями, не предоставляют в наше распоряжение никакого материала для научной дискуссии на тему о «правильности» или «ошибочности» тех или иных идей. Единственное, что можно обсуждать — это «истинность» или «ложность» учений в целом; любое такое обсуждение будет поверхностным и, по существу, бесплодным, а ответы будут основываться только на вере или идейной убежденности. Одни психиатры слишком легко поддаются внушению, тогда как другие спешат с непродуманными возражениями. В любом случае возникают вопросы, на которые психопатология не может ответить; но она способна уловить их суть и, исходя из этого, исключить их из сферы чистой науки. Если же психопатолог обращается к современной экзистенциальной философии ради того, чтобы использовать ее идеи в качестве средства для приумножения психопатологического знания — то есть ради того, чтобы превратить идеи экзистенциальной философии в элемент собственно психопатологической науки, — он допускает эпистемологическую ошибку.

1. Экзистенциальное озарение и понимающая психология. Выше (см. главку «з» в начале части III) мы уже говорили о промежуточном положении понимающей психологии. Идеи, принадлежащие этой области науки, имеют двойственное значение. С одной стороны, они могут служить инструментом познания для эмпирической научной психологии, то есть помогают нам устанавливать факты и приумножать знание, необходимое для решения практических задач. С другой стороны, они открывают возможности для экзистенциального понимания. Таким образом, мы получаем некое «зеркало», с помощью которого можем апеллировать к содержательным элементам, скрытым в глубинах психической субстанции личности, пробуждать к жизни то, что скрыто присутствует в бессознательном, воздействовать на ход психических событий через стимулирование определенных мыслительных процессов и внутренних действий, через осознание символов. В первом случае мы поступаем как ученые, то есть как бы исключаем из игры наши личностные качества. Во втором случае мы поступаем как философы, то есть вовлекаем в действие всю нашу личность. Сами по себе психологические идеи не могут служить средством для передачи содержательного аспекта веры; они, однако, используются философией в поисках экзистенциального озарения и утрачивают свой смысл, когда философия взывает к трансценденции.

Мышление, высвечивающее экзистенцию, не только находится в зависимости от понимающей психологии, но и само служит стимулом для развития такой психологии. И хотя экзистенциальная философия не является частью психологической науки, всякий психолог-практик — это еще и философ, чья мысль вольно или невольно высвечивает экзистенцию.

2. Онтология и учение о структуре психической субстанции. Оставаясь в рамках традиции экзистенциальной мысли, ведущей свое начало от Кьеркегора и Ницше, Хайдеггер попытался создать «фундаментальную онтологию». Он ввел понятие «экзистенциала», аналогичное «категориям» наличной предметности. Хайдеггеровские «экзистенциалы» — «бытие в мире», «настроение» (Stimmung), «страх», «забота» — указывают на онтическое, которое служит предпосылкой нашего существования, наших переживаний и нашего поведения независимо от того, в какой мере мы отдалились от наших экзистенциальных истоков и усвоили опосредованные, «разбавленные» формы переживаний и поведения, усредненного, неподлинного существования — «Man».

Не оспаривая ценность конкретных выводов Хайдеггера, в целом я оцениваю его подход как принципиальную философскую ошибку. Вместо того чтобы побуждать читателя философствовать, Хайдеггер предоставляет в его распоряжение тотальную схему «человеческого» — как если бы она представляла собой совокупность реального знания о человеке. Эта умозрительная структура совершенно бесполезна с точки зрения реальной, исторически обусловленной экзистенции отдельного человека, ибо никак не способствует повышению или сохранению уровня «надежности» его эмпирического существования; скорее следовало бы сказать, что хайдеггеровская схема дополнительно затемняет общую картину. Особенно плохо то, что использованная Хайдеггером фразеология близка экзистенциальной философии, но ни в коей мере не передает реального, живого присутствия экзистенции.

Впрочем, эта онтология человеческого бытия интересует нас постольку, поскольку в применении к психологии она может иметь ценность теории (и, следовательно, способствовать развитию эмпирического знания); кроме того, нам важно знать, может ли она иметь ценность при выявлении тех или иных психологически понятных взаимосвязей. Но из нее ни при каких обстоятельствах не вырастет теория психологической структуры человека, способная вобрать в себя всю совокупность психопатологического знания, полноценно разъяснить и систематизировать его.

Согласно Кунцу, «экзистенциальная психология в равной мере способна как теоретизировать, так и представлять явления во всей их конкретной предметности». Мое возражение сводится к следующему: «экзистенциальное» как таковое не может быть предметным; любая попытка превращения экзистенциального в предметное — философская ошибка. Я солидарен с Кунцем, когда он приветствует «экзистенциально укорененное научное исследование природы человека»; но в этом случае он говорит о требованиях, предъявляемых исследователю, а не о методах и содержании самого исследования.

Психология воспринимает психическую субстанцию как нечто предметное и непосредственно данное. Онтология, давая известным вещам новые определения, фактически поступает точно так же — что само по себе не может не ввести в заблуждение, ибо онтология берет за основу именно непредметное. Чем меньшую роль играют в онтологии методы высветляющего отражения, апеллирующего проникновения в свободу, не фиксируемого в понятиях парения в «ироническом» круговороте мысли, чем больше в ней демонстрации, представления, структурирования материала, тем в большей мере она становится учением о непосредственно данном.

Насколько я могу судить, авторы, использующие эту онтологию в своей психопатологии, постоянно затрагивают фундаментальные философские понятия и категории, но трактуют их как нечто объективное, известное, доступное рациональному познанию. При этом собственно философия теряется из виду, а реального знания не прибавляется. Писания этих авторов иногда производят впечатление теологических и философских опытов невысокого полета; и опыты эти ошибочно трактуются как новое объективное знание. Я не усматриваю в них сколько-нибудь решительной реакции на идеи и методы, которые в философском смысле маскируют, разрушают или просто-напросто исключают все «человеческое», — короче говоря, реакции против «дьявола» в психологии.

3. Различение четырех сфер мышления с их специфическими методами. Различаются:

(аа) Схемы возможных отношений в рамках понимающей психологии (ср. главу 5 второй части). Их значение двояко:

(бб) В среде объективных значащих проявлений (таких, как экспрессивная жестикуляция, поступки, поведенческие акты, творческие проявления) они, через понимание, ведут к познанию генетических связей между эмпирическими фактами.

(вв) С другой стороны, они служат средством высветляющего мышления, благодаря которому осуществляется философская апелляция к трансценденции (именно по этому пути следует врач в своей практической деятельности).

(гг) Онтология строится исходя из психологических положений, к которым добавляется философское трансцендирование к истокам сущего в бытии. Такая онтология фальсифицирует философствование, поскольку придает ему двусмысленность. С одной стороны, разрабатывая догматику бытия, она постоянно апеллирует к трансцендентному; с другой стороны, выдвигая неподлинное знание, она побуждает к отрицанию или игнорированию любого живого, ответственного философствования, или даже к прямой борьбе с ним. Считать такую онтологию источником фундаментального знания, необходимого для постижения «человеческого» вообще или всей совокупности реалий психической жизни человека, — значит вести психологию в очередной тупик. И действительно, полтора десятилетия усилий в данном направлении не принесли психопатологической науке ощутимой пользы (если не считать нескольких удачных описаний).

4. Суть дела заключается не в том, чтобы определить сферы компетенции. Рекомендуя исследователю не пренебрегать перечисленными выше различениями, мы подчеркиваем, что методы не должны смешиваться с целями мышления. Какую бы дорогу ни выбрал исследователь, он должен всегда стремиться к максимальной ясности и, по возможности, к такому знанию, которое не вызывало бы возражений. Это не значит, что психопатолог должен отказаться от попытки достичь экзистенциального озарения; это не значит также, что философ должен отойти от психопатологии. Речь идет не о насильственном лишении науки одной из ее составных частей, а о стремлении к ясности в рамках самой науки. Кроме того, нам не следует отвлекаться от сути дела и тратить усилия на решение всякого рода терминологических вопросов. Конечно, ничто не мешает нам называть значительную часть философии «психологией», но в этом случае решающее значение для нас должна иметь дифференциация методов, смыслов и целей в рамках всей этой «психологии»677.

(з) Метафизическая интерпретация болезни

Сам факт психоза несет в себе некую загадку. Существование психозов — это неразрешимая проблема «человеческого». Она имеет отношение к любому из нас. То обстоятельство, что миропорядок и человеческая природа допускают существование и даже необходимость психозов, не только удивляет и обескураживает, но и внушает ужас. Таков один из источников нашего стремления к тому, чтобы узнать о психопатологии как можно больше.

Метафизическая интерпретация болезни — это не предмет психопатологии как науки. Болезнь может пониматься в терминах религии или морали — как вина и наказание; она может оцениваться как «сдвиг» в природе вещей («если бы Бог предвидел это, Он не создал бы мир»). Она может толковаться как испытующий вызов, как вечный знак человеческого бессилия, как постоянное напоминание о ничтожестве человека. Но во всех случаях мы имеем дело лишь с различными способами выражения всеобщей озабоченности, но не с действительным знанием о природе такого феномена, как психическая болезнь. Подобного рода интерпретации помогают человеку смириться с невыносимыми фактами; кроме того, они способствуют формированию самооценки у некоторых больных, то есть либо утешают их, либо дополнительно обостряют их страдания.

В последнее время появляются толкования психозов (в особенности шизофренических изменений личности), занимающие промежуточное положение между описанием реальных переживаний и их метафизической интерпретацией. Читателю необходимо постоянно иметь в виду разницу между описанием как таковым, его теоретической основой и метафизически-экзистенциальной интерпретацией. Приведем красноречивый пример неразличения эмпирики, теории и философии — один из многих захватывающих и в то же время раздражающих образцов такого рода678.

Больной на начальной стадии шизофрении «выхватывается» из человеческой общности и переносится в новое, несубстанциальное существование. Именно в этом смысле нужно понимать высказываемые больными суждения типа: «Я утратил элементарное чувство тождественности самому себе», «Я лишился своей основы», «Мысль рвется без удержу, а мое „Я“ — всего лишь зритель», «Мысли зажили собственной жизнью». Автор толкует эти высказывания следующим образом: прежний мир стал для больного чуждым, полностью утратил свое былое значение. «Основное настроение» (Grundstimmung) больного меняется, выражая тем самым изменение характера его бытия в мире; по мере утраты прошлого больному открывается новый мир. Больной либо переживает фундаментальное «ничто», либо находит убежище в структуре бредового мира. У новой реальности, состоящей из галлюцинаций и бреда, нет никакой субстанции. Посему для больного эта реальность несопоставима с прежней. Но этот новый мир реален постольку, поскольку воздействует на больного и обладает для него экзистенциальной значимостью. Жизнь для больного останавливается, будущее разворачивается не как конкретное самоосуществление, а как ускользающие сновидения «жизни в будущем» (Sich-vorweg-Leben). В моменты озарений или экстаза жизнь может возобновить свое движение — но оно уже не будет движением в сторону будущего. Экзистенция — это всего лишь глубинное «достижение самого себя» (Zu-sich-selbst-Kommen), осуществляемое в абсолютном обособлении жизни, утратившей преемственность… И, тем не менее, больной каким-то образом продолжает понимать то, что недоступно пониманию. Его способность к пониманию сохраняется благодаря озарениям, источник которых — в прошлом. Таким образом, больной шизофренией существует в мире, который лишен субстанции и нереален. Его парящий в мечтах способ бытия переносит его из знакомого мира в абсолютную безосновность. У больного больше нет отчизны — ни в человеческом сообществе, ни в «бытии внутри себя самого» (In-sich-selbst-Sein). Гибель своей исторической экзистенции он переживает как уничтожение смысла жизни, как конец мира.

Здесь представлен опыт обобщающего понимания, в рамках которого суждения здорового человека о фактической ситуации и о судьбе больного смешиваются с высказываниями самих больных и некоторыми содержательными элементами их бредовых переживаний. Но этот опыт вовсе не обязательно отражает настоящее или истинное понимание больными своего собственного состояния; скорее он представляет собой рассмотрение самых ярких и показательных элементов болезни, осуществленное с точки зрения здорового человека.

Задача психопатологии — служить практике; впрочем, нужно заметить, что именно с этим связаны многие упреки в ее адрес. Больному необходимо помочь; врач должен заниматься лечением. Идея чистой науки слишком легко могла бы помешать реализации этой задачи. Знание ради знания бесполезно, а чистое познание приводит лишь к терапевтическому нигилизму. Обычно врач удовлетворяется тем, что распознает суть и характер болезни и более или менее уверенно предсказывает ее дальнейший ход; он заботится о том, чтобы обеспечить больному надлежащий уход, но вовсе не надеется на эффективную помощь. Опасность, кроющаяся в подобном подходе, становится особенно очевидной в случаях тяжелых психозов и врожденных аномалий личности.

На противоположном полюсе находится оптимистический подход — стремление оказать помощь, основанное на убеждении, что в любых ситуациях необходимо что-то делать или что-то пытаться сделать. Людям свойственно верить в возможность действительного излечения. Знание не представляет никакого интереса, если не может служить лечебным целям. Там, где наука оказывается беспомощна, нужно довериться собственному искусству, везению, создать — пусть даже с помощью бесплодных терапевтических процедур — хотя бы какую-то лечебную атмосферу.

Как терапевтический нигилизм, так и преувеличенный энтузиазм безответственны. Способность к критическому суждению утрачивается как в случае ложного оправдания собственной пассивности (поскольку «все равно ничего нельзя сделать»), так и в случае, когда слишком большие надежды возлагаются на волевые усилия и энтузиазм (поскольку «основа практики — не знание, а умение»). Но прочным и долговременным фундаментом успешной, действенной практики может быть только знание.

В свою очередь, практика сама может стать средством познания, поскольку она приводит не только к ожидаемым, но и к непредвиденным результатам. Так, терапевтические школы невольно подпитывают те явления, которые они же и лечат. Во времена Шарко существовало множество истерических явлений, которые почти исчезли после того, как интерес к ним угас. Аналогично, в эпоху господства гипнотерапии, распространявшейся представителями школы Нанси, гипнотические состояния в Европе стали встречаться с невиданной дотоле частотой. Каждая психотерапевтическая школа наряду с собственными мировоззренческими установками, техникой, системой психологических взглядов имеет собственных типичных пациентов. В санаториях мы сталкиваемся с порождениями санаторной жизни. Эти результаты получаются непреднамеренно. Сразу по распознании подобного рода связей мы стремимся их скорректировать.

С другой стороны, принципиально важно иметь в виду, что благодаря психотерапии, благодаря опыту ее воздействия на больных и их реакциям можно приобрести знание, недостижимое в условиях «чистого» наблюдения (то есть такого наблюдения, которое не сопровождается стремлением поставить терапевтический эксперимент). Как говорил фон Вайцзеккер, «мы должны действовать, чтобы прийти к более глубокому знанию».

Терапевтическая установка и тот опыт, которого можно достичь только благодаря терапевтической деятельности, помогают нам разработать систему психопатологии, ориентирующую наше научное знание в сторону практики и позволяющую оценивать и упорядочивать его с практической точки зрения. Поэтому учебники психотерапии по своему содержанию частично совпадают с пособиями по психопатологии. Конечно, чисто практическая направленность в известной мере ограничивает их горизонт; но благодаря тому, что в них содержится изложение некоего опыта, они существенно дополняют теоретическую психопатологию.

(б) Зависимая природа любой практики

Условия терапии и психотерапии, все практические аспекты отношений с психически больными и психически не вполне нормальными людьми определяются государственной властью, религией, общественными отношениями, господствующими духовными тенденциями времени, а также (но ни в коем случае не единственно) принятыми в данную эпоху научными воззрениями.

Государственная власть политическими средствами устанавливает или формирует основы отношений между людьми, организует помощь, заботится о безопасности и реабилитации, предоставляет права или отказывает в них. Без согласия государственной власти человека нельзя признать невменяемым и заключить в приют. В любой практике определенную роль играет воля, в конечном счете выводимая из государственных гарантий и требований. Любой прием пациента — это ситуация, в которой действует авторитет официальности, подкрепленный тем, что врач работает в клинике, находится на службе. Но и там, где авторитет не определяется государственной властью напрямую, все равно должна действовать его власть, завоеванная благодаря личным усилиям врача.

Религия (или ее отсутствие) определяет цели терапевтического воздействия. Когда врача и больного связывает одна и та же вера, именно она оказывается той инстанцией, которая определяет окончательные решения, оценки, указывает направление дальнейшего движения, создает условия для использования тех или иных терапевтических средств. При отсутствии этой связи место религии занимает светское мировоззрение. Врач принимает на себя функции жреца. Возникает идея, так сказать, светской исповеди, общедоступных консультаций по духовным вопросам. Там, где объективная инстанция не действует, психотерапии грозит опасность стать не только средством, но и выражением какого-либо более или менее путаного мировоззрения — абсолютно устойчивого или мимикрирующего, серьезного или притворно-комедиантского, но обязательно «приватного», обусловленного свойствами конкретной личности.

Наличие неких общих объективных факторов — системы символов, веры, философских аксиом, принятых данной группой, — служит условием возникновения глубокой связи между людьми. В личных взаимоотношениях люди нечасто достигают единства на какой-либо нерушимой основе; они редко выказывают способность чувствовать счастье как трансценденцию, выявляемую в общности их судеб с судьбами других людей. Многие современные психотерапевты находятся под воздействием иллюзии, будто именно перед невротиками и психопатами можно ставить максимальные задачи — такие, как требование реализации собственного «Я», расширения границ разума, достижения личностью, как неким имманентным целостным комплексом качеств, гармонической полноты человеческого бытия. Психотерапия неразрывно связана с реалиями общей веры и общих ценностей. Там, где общей веры нет, перед личностью ставится невероятно сложное требование помочь себе, исходя из собственных ресурсов; но любой человек, способный хотя бы частично выполнить подобное требование, не нуждается ни в какой психотерапии. С другой стороны, в атмосфере тотального неверия, в ситуации полной потерянности личности, психотерапия слишком часто становится дымовой завесой для неудач.

Социальные условия порождают многообразие ситуаций, в которых оказываются отдельные люди. Например, наличие в обществе группы состоятельных людей создает условия для проведения психотерапевтических мер, предполагающих большие затраты времени и финансовых средств, поскольку требующих длительного углубленного исследования каждого больного.

Наука создает те гносеологические предпосылки, без которых невозможно появление определенных целей для приложения нашей воли. Сама наука не занимается обоснованием таких целей, хотя и предоставляет нам средства для их достижения. Истинная наука обладает универсальной ценностью и одновременно характеризуется критичностью, поскольку точно знает, чего именно она не знает. Практика зависит от науки только в своем осуществлении, но не в целеполагании.

Один из соблазнов, порождаемых практикой, заключается в стремлении избежать этой зависимости от науки, этой неудовлетворенности тем, что наука не всегда должным образом обосновывает практические действия. Нет смысла ждать от науки того, на что она неспособна. В эпоху суеверной веры в науку именно последняя используется для маскировки фактов, не поддающихся адекватной интерпретации. Считается, что в случаях, когда решения нужно принимать под собственную ответственность, наука, исходя из общезначимого знания, должна дать соответствующий ответ — даже если знание, которое могло бы обосновать такой ответ, на самом деле является чистой фикцией. В итоге науку используют для доказательства того, что в действительности происходит в силу совершенно иных непреодолимых причин. Такая ситуация складывается всякий раз, когда врач не выказывает достаточно острого и ясного понимания неврозов, возникающих по типу реактивных, не умеет точно выразить свое мнение о вменяемости того или иного пациента, недостаточно уверен в собственных психотерапевтических предписаниях.

Нередко форма, имеющая внешние признаки научности, используется для выражения чего-то такого, что нам, по существу, неизвестно, но соответствует нашим желаниям, догадкам, стремлениям, вере. Так наука приспосабливается к практическим целям. Создаются схемы, пригодные для практической деятельности, призванной успокаивать, маскировать, убеждать, — и эти же схемы прилагаются к той практике, которая утверждает, решает, дозволяет и запрещает. Наука превращается в некую условность, которая имеет смысл только постольку, поскольку она создает вокруг психотерапевтической практики своего рода научный ореол; последний же замещает теологическую атмосферу, столь характерную для прошлых эпох.

Таким образом, в рамках психотерапевтической практики существует граница между тем, что в достаточной мере обосновано общезначимыми гносеологическими предпосылками (которые к тому же должны быть фактически признаны и взяты на вооружение), и тем, что основывается на религии (мировоззрении, философии) или на отсутствии определенной религиозной или мировоззренческой установки. Отсюда проистекает та или иная направленность (или отсутствие направленности) терапевтической деятельности, ее стиль (или отсутствие стиля), ее атмосфера и колорит.

(в) Внешняя практика (средства и оценки) и внутренняя практика (психотерапия)

Лица, страдающие психическими заболеваниями, могут нарушать какие угодно установления, обязательные для их окружения, могут внушать окружающим тревогу или ужас. С ними необходимо что-то делать. Мотивы, обусловливающие необходимость применения к душевнобольным определенных практических мер, двояки. В интересах общества следует сделать так, чтобы эти люди перестали представлять опасность для других. В интересах самого больного его нужно постараться по возможности вылечить.

Соображения общественной безопасности часто требуют изоляции больных. Прежде всего необходимо предотвращать попытки насилия с их стороны. Кроме того, нужно позаботиться о том, чтобы больные оставались по возможности незаметны. Формы изоляции все время меняются; предпринимаются попытки их гуманизации, чтобы не вызывать недовольства родных и не слишком отягощать общественную совесть. Наши собственные концепции и интерпретации душевной болезни невольно стремятся ее затушевать — при том, что безумие является одним из фундаментальных фактов человеческой действительности. Наши социальные институты и теоретические представления способствуют тому, что мы трактуем безумие упрощенно и недостаточно серьезно, гоним эту действительность с глаз долой, стараемся по возможности просто объяснить ее суть и причины и тем самым обеспечить себе максимальный комфорт.

Интересы самого больного сосредоточены на терапии. Его изоляция в специальном учреждении необходима для него же самого — например, чтобы предотвратить самоубийство, обеспечить питание, а затем приступить к осуществлению всех возможных терапевтических мер.

В практической медицине существует негласная презумпция, согласно которой врач умеет отличать здоровье от болезни. Справедливость этой презумпции не вызывает сомнений при болезнях, имеющих общепринятое определение, — таких, как большинство соматических заболеваний, органические психозы (прогрессивный паралич и др.) и наиболее тяжелые формы безумия. В то же время серьезные проблемы возникают при определении целого ряда относительно легких случаев, прежде всего психопатий и неврозов.

Прежде чем перейти к принятию практических решений, следует признать данного индивида психически больным или здоровым. Помимо степени развития научного знания решающую роль в этом всегда, во все эпохи и в любых ситуациях, играла власть.

Особое значение проблема психического здоровья личности приобретает в тех случаях, когда нужно установить, был ли человек, совершивший преступление, «вменяем». Четкое определение вменяемости — то есть способности совершать поступки согласно собственной свободной воле — всегда является вопросом практики. Наука, основанная на профессиональном знании, не может высказываться по поводу свободной воли. Она компетентна лишь постольку, поскольку дело касается эмпирического положения дел: знает ли больной о том, что он делает; знает ли, что это запрещено; можно ли говорить о свободно принятом решении действовать и об осознании наказуемости данного деяния. О свободной воле наука может судить только на основании принятых в законодательном порядке правил, которые одним эмпирически удостоверяемым состояниям души приписывают наличие свободы, тогда как другим — отказывают в ней. Дамеров (Damerow, 1853) писал в связи с проблемой свободы: «Лишь немногие из числа тысячи ста находящихся в здешнем заведении душевнобольных могли и могут всегда нести полную ответственность за каждое свое действие». Таким образом, диагноз сам по себе не исключает признания за больным способности управлять своими действиями. О наличии этой способности в момент совершения определенного поступка можно судить только по результатам анализа каждого отдельного случая. Принятые правила, однако, предъявляют несколько иные требования. Например, человек, находящийся в состоянии крайне тяжелого, но обычного алкогольного опьянения, признается способным управлять собой и действовать согласно собственной свободной воле, тогда как человек, чье опьянение или отравление носит аномальный характер, — нет. Диагноз «прогрессивный паралич» сам по себе достаточен для того, чтобы исключить наличие свободной воли. Возникающие практические трудности я хотел бы проиллюстрировать на примерах из своей практики в качестве судебно-психиатрического эксперта перед Первой мировой войной.

Сельский почтальон, всегда выполнявший свои обязанности вполне добросовестно, совершил мелкую кражу. Было обнаружено, что в свое время он провел какое-то время в психиатрической лечебнице; в связи с этим его пришлось подвергнуть экспертизе. При рассмотрении его старой истории болезни стало ясно, что у него был несомненный шизофренический сдвиг (шуб). Обратившись в процессе исследования к старой истории болезни, я смог идентифицировать отдельные шизофренические симптомы. Диагноз не оставлял сомнений. В то время шизофрения (dementia praecox), на равных правах с прогрессивным параличом, считалась достаточным основанием для признания неспособности обвиняемого отвечать за свои поступки и, следовательно, для освобождения его от ответственности перед судебными органами (тогда понятие «шизофрения» еще не было размыто до такой степени, чтобы границы между ним и нормой утратили всякую определенность). На основе диагноза эксперт признал подсудимого больным, подлежащим действию определенной статьи Уголовного кодекса. Прокурор был возмущен, все лица, имеющие отношение к процессу (включая самого эксперта), — удивлены, но в силу автоматизма принятых правил оправдательный вердикт стал неизбежен.

Во втором случае речь шла о типичном случае псевдологии. Патологический лжец, чьи фантастические способности проявлялись в форме периодических приступов, совершил очередную серию мошенничеств. В течение трех четвертей часа я излагал перед судом и его председателем, известным криминологом фон Лилиенталем (von Lilienthal), романтическую историю жизни и деяний этого человека. Я также указал на свойственные ему периодические моменты сужения образа действий, на возникающие в связи с ними симптомы, сопровождающиеся сильными головными болями. В конечном счете я заключил, что мы имеем дело с истериком, представляющим определенную разновидность человеческого характера, но отнюдь не с душевнобольным. Не было никаких оснований считать его неспособным управлять своими действиями — по меньшей мере в начале серии осуществленных им мошеннических проделок. Но впечатление некоей внутренней необходимости в поступках обвиняемого — возможно, приобретшее своего рода эстетическую убедительность как раз благодаря сенсационной форме моего повествования, — привело к тому, что суд, вопреки мнению эксперта, вынес оправдательный приговор.

От всех этих судебно-следственных мер и экспертных оценок нужно отличать психотерапию — попытку помочь больному посредством духовной коммуникации, проникнуть в последние глубины его внутренней сущности и найти там основу, исходя из которой его можно было бы вывести на путь исцеления. Психотерапия, в прежние времена игравшая роль скорее маловажной, случайной процедуры, за последние несколько десятилетий приобрела статус всеобъемлющей практической проблемы. Прежде чем судить о ней — независимо от того, будет ли наше суждение крайне негативным или крайне восторженным, — следует выработать полную ясность относительно ее принципиальных основ.

(г) Соотношение с различными уровнями общемедицинской терапии

То, что врач делает ради исцеления больного, имеет многоуровневую смысловую структуру. Попытаемся представить структурные уровни терапевтической деятельности. Каждый такой уровень имеет границу, за которой он перестает быть эффективным; это предполагает необходимость качественного скачка к следующему уровню.

(аа) Врач хирургическим путем удаляет опухоль, вскрывает абсцесс, дает хинин против малярии или сальварсан против сифилиса. Во всех этих и подобных им случаях он основывает свои действия на техническом знании причинно-следственных связей, механическими и химическими средствами старается исправить нарушенные связи в рамках жизненного аппарата. Это — область наиболее эффективной терапии, принципы воздействия которой на больного относительно понятны. Ее границей служит живое как целое.

(бб) Врач навязывает жизненным процессам определенные условия: диету, среду, отдых или усилие, упражнения и т. д. В этих случаях он прибегает к процедурам, способствующим тому, чтобы живое, как целое, помогло себе само. Он действует, как садовник, который возделывает и ухаживает и при этом постоянно экспериментирует, варьируя свои действия в зависимости от достигнутых результатов. Это — область терапии как искусства, подчиняющегося разумным правилам и основанного на инстинктивном ощущении живого. Граница данной области определяется тем, что человек не просто живет, но представляет собой мыслящее духовное существо.

(вв) Вместо того чтобы с помощью определенных технических средств лечить отдельные части тела и, благодаря искусству ухода за больным, приводить в порядок его соматическую сферу в целом, врач обращается непосредственно к пациенту как к разумному существу. Вместо того чтобы трактовать больного как объект, врач вступает с ним в коммуникативную связь. Пациент должен знать, что с ним происходит, дабы вместе с врачом пытаться излечить болезнь, воспринимаемую им как нечто чуждое. Болезнь становится посторонним объектом как для врача, так и для больного. Больной занимает по отношению к ней как бы внешнюю позицию, поскольку совместно с врачом способствует успеху разнообразных терапевтических мер. Впрочем, больной и сам хочет знать, что с ним происходит. Он полагает, что незнание задевает его самолюбие. Признавая право больного на свободу, врач без колебаний сообщает ему все, что знает и думает, не заботясь о возможных последствиях и предоставляя больному распоряжаться полученным знанием совершенно самостоятельно. Границу в данном случае определяет то, что человек является не абсолютно рациональным существом, а мыслящим духовным существом, чье мышление оказывает глубокое влияние на витальное наличное бытие.

Опасение и ожидание, суждение и наблюдение самым неожиданным образом воздействуют на соматическую жизнь. Человек не обладает абсолютной свободой в отношении собственного тела. Поэтому информация, сообщаемая врачом, опосредованно влияет на ход соматических процессов. Только в идеальном, крайнем случае человек выказывает способность влиять на собственное тело с исключительно благоприятным результатом — даже вопреки всему тому, что ему сообщают или что он сам думает о его состоянии. Соответственно, врач не имеет права говорить пациенту все, что он знает и думает; сообщаемая им информация ни в коем случае не должна повредить беззащитному больному. Кроме того, врач обязан проследить, чтобы пациент не воспользовался его информацией во вред собственным жизненным силам.

Идеальный пациент, которому можно было бы позволить знать все, — это достаточно сильная личность, умеющая воспринимать объективное знание критически, не допуская его абсолютизации. Такой идеальный пациент замечает проблематичные, потенциальные элементы даже в том, что выглядит как неизбежность. С другой стороны, во внешне благоприятном развитии он распознает возможные опасности. Зная о существовании постоянной угрозы, он должен уметь осмысленно планировать свое будущее и, не упуская из виду перспективы возможного ухудшения, жить настоящим. Если уж больному позволено знать всю правду, витальное беспокойство, принимающее форму страха, не должно овладеть его существом. Но поскольку такой идеальный пациент — если он вообще существует — представляет собой исключительно редкий случай, врачам следует направлять свои действия на решение иной задачи: вместо того чтобы с полной бескомпромиссностью передавать пациенту свое знание, врач должен постоянно мыслить о нем как о некоей целостности, как о телесно-душевном единстве.

(гг) Трактовка больного как соматопсихической целостности то и дело приводит к апориям. Как человеческое существо, больной имеет право на знание всей правды о том, что с ним происходит. Но по-человечески понятный страх приводит к тому, что смысл всего этого знания радикально меняется, а его воздействие становится губительным и разрушительным. В итоге больной утрачивает свое право на знание. Впрочем, теоретически эта амбивалентность не должна считаться неразрешимой. В человеке может происходить процесс постепенного внутреннего роста в направлении того исключительного случая, каковым является способность







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.