Здавалка
Главная | Обратная связь

ЧУВСТВО ПРЕКРАСНОГО 4 страница



— Dont m'as tu ton serment tenu, Bon gre t'en scay, par saint Nicaise; Et puis que sain es revenu Joye arons assez; or t'apaise Et me dis se scez de combien Le mal qu'en as eu a plus monte Que cil qu'a souffert le euer mien, Car de ce vueil savoir le compte.

— Plus mal que vous, si corn retien, Ay eu, mais dites sanz mesconte, Quans baisiers en aray je bien? Car de ce vueil savoir le compte» [34].

Разлука:

«II a au jour d'ui un mois Que mon ami s'en ala.

Mon euer remaint morne et cois, II a au jour d'ui un mois.

"A Dieu, me dit, je m'en vois"; Ne puis a moy ne parla, II a au jour d'ui un mois» [35]

[«Желанный мой, приди, мой свет, Утешь меня своим лобзаньем; Ты здрав ли был и обогрет? Скажи, томился ль расставаньем? Как жил ты там? Любовь моя, Увы, гнетет меня забота. Суровы ль дальние края? Ведь обо всем хочу отчета.

— О госпожа, которой нет

Милее, скован был желаньем

Дотоле я, что злее бед

Не ведал; горестным терзаньем

Вдали от Вас был полон я, А страсть рекла: "Без поворота

Иди, лишь верность мне храня, Ведь обо всем хочу отчета".

— Итак, сдержал ты свой обет. Святой Никозий! Упованьем На многи радости вослед Разлуке станут дни; страданьем Меня с собой соединя, Поведай, мучило ль хоть что-то Тебя сильнее, чем меня? Ведь обо всем хочу отчета.

— Не мучась от любви, ни дня Не прожил я, но вот забота: Сколь поцелуев ждет меня? Ведь обо всем хочу отчета» [9*]]].

[«Нынче вот уж месяц ровно Милого со мною нет.

Сердце мрачно и безмолвно Нынче вот уже месяц ровно.

"С Богом", — он сказал; укровно Я живу, забыв весь свет, Нынче вот уж месяц ровно»].

Преданность:

«Mon ami, ne plourez plus; Car tant me faittes pitie Que mon euer se rent conclus A vostre douice amistie. Reprenez autre maniere; Pour Dieu, plus ne vous douiez, Et me faittes bonne chiere: Je vueil quanque vous voulez»

[«Друг мой, что слезам катиться? Я ни в чем Вам не перечу, Сердце жалостно стремится Дружбе сладостной навстречу. Пременитеся, с сих пор Не печальтесь, умоляю, Радостный явите взор: Что и Вы, того желаю»].

 

 

Нежность, женская непосредственность этих стихов, которые свободны ото всех по-мужски тяжеловесных, надуманных рассуждений и лишены красочных украшений и фигур, навеянных Романом о розе, несомненно, делают их для нас привлекательными. В них раскрывается одно-единственное, только что схваченное настроение. Тема, зазвучавшая в сердце, тут же воплощается в образ, не нуждаясь в том, чтобы прибегать за помощью к мысли. Но именно поэтому такие стихи особенно часто обладают свойством, характерным как для музыки, так и для поэзии любой эпохи, где вдохновение покоится исключительно на увиденном в течение одногоединственного мгновения: тема чиста и сильна, песнь начинается ясной и устойчивой нотой, вроде трели дрозда, — но уже после первой строфы у поэта или певца полностью все исчерпано; настроение улетучивается, и дальнейшая разработка тонет в бессильной риторике. Отсюда и то постоянное разочарование, которое уготовано нам почти всеми поэтами XV в.

Вот пример из баллады Кристины Пизанской: «Quant chacun s'en revient de l'ost [«Из войска всяк спешит в свой кров. Pour quoy demeures tu derriere? Тебя ж какая держит сила? Et si scez que m'amour entiere Ведь я свою любовь вручила T'ay baillee en garde et depost»36 Тебе в защиту и покров»].

Здесь, казалось бы, может последовать тонкая средневековая французская баллада на манер Леноры. Но поэтессе более нечего сказать, кроме этих начальных строк; еще две краткие, незначительные строфы — и стихи приходят к концу.

Как свежо начинается Le debat dou cheval et dou levrier [Прение коня и борзой] Фруассара: «Proissart d'Escoce revenoit [«Фруассар с Шотландией простился, Sus un cheval

 

 

qui gris estoit, На сером скакуне пустился Un blanc levrier menoit en lasse. Он к дому, с белою борзой. "Las", dist le levrier, "je me lasse, Ta говорит: "Серко, постой, Grisel, quant nous reposerons? Пусть налегке, невмочь трусить. Il est heure que nous mengons"» [37] Пора бы нам перекусить"»].

Но тон этот не выдерживается, и стихотворение быстро сникает. Тема лишь увидена, она не претворяется в мысль. Иной раз темы дышат поразительной убедительностью. В Danse aux Aveugles [Ганце Слепцов] Пьера Мишо мы видим человечество, извечно танцующее вокруг тронов Любви, Фортуны и Смерти38. Однако разработка с самого начала не поднимается выше среднего уровня. Exclamacion des os Sainct Innocent (Вопль костей с кладбища Невинноубиенных младенцев] неизвестного автора начинается призывом костей в галереях знаменитого кладбища: «Les os sommes des povres trespassez, [«Усопших бедных ломаные кости, Су amassez par monceaulx compassez, Разбросаны по кучкам на погосте, Rompus, cassez, sans reigle ne Нестройно, без правила и кружал...»] compas... » [39]

Зачин вполне подходит, чтобы выстроить мрачную жалобу мертвецов; однако из всего этого не получается ничего иного, кроме memento mori самого заурядного свойства.

Все эти темы — лишь образы. Для художника такая отдельная картинка заключает в себе материал для подробной дальнейшей разработки, для поэта, однако, этого отнюдь не достаточно.

 

 

XXI.

СЛОВО И ОБРАЗ

Итак, не превосходит ли своими выразительными возможностями живопись XV в. литературу вообще во всех отношениях? Нет. Всегда остаются области, где выразительные средства литературы по сравнению с живописью богаче и непосредственнее. Такова прежде всего область смешного. Изобразительное искусство, если оно и нисходит до карикатуры, способно выражать комическое лишь в незначительной мере. Комическое, изображаемое всего-навсего зрительно, обладает склонностью переходить снова в серьезное. Только там, где к изображению жизни комический элемент примешивается в не слишком уж больших дозах, где он всего лишь приправа и не способен перебить вкус основного блюда, изображаемое может идти в ногу с тем, что выражают словесно. Такого рода комическое, вводимое в весьма малой степени, мы находим в жанровой живописи.

 

 

Здесь изобразительное искусство все еще полностью на своей территории.

Неограниченная разработка деталей, на которую мы указывали выше, говоря о живописи XV столетия, незаметно переходит в уютное перечисление мелочей, в жанровость. Детализация полностью превращается в жанр у Мастера из Флемалля. Его плотник Иосиф, сидя, изготавливает мышеловки [1]. Жанровое проглядывает в каждой детали; между манерой ван Эйка, тем, как он оставляет открытый ставень или изображает буфет или камин, и тем, как это делает Робер Кампен, пролегает дистанция, отделяющая чисто живописное видение от жанра.

Но и в этой области слово сразу же обретает на одно измерение больше, чем изображение. Настроение уюта оно в состоянии передать эксплицитно. Обратимся еще раз к описаниям красоты замков у Дешана. Они, в общем-то, не удались, оставаясь далеко позади в сравнении с достижениями искусства миниатюры. Но вот — баллада, где Дешан рисует жанровую картинку, изображая самого себя, лежащего больным в своем небогатом небольшом замке Фим [2]. Совы, скворцы, вороны, воробьи, вьющие гнезда на башнях, не дают ему спать:

«C'est une estrange melodie Qui ne semble pas grand deduit A gens qui sont en maladie. Premiers les corbes font scavoir Pour certain si tost qu'il est jour: De fort crier font leur pouoir, Le gros, le gresie, sanz sejour; Mieulx vauldroit le son d'un tabour Que telz cris de divers oyseaulx.

[«Звучанья странные вокруг Нимало не ласкают слух Тому, кого сразил недуг. Сперва вороны возвестят Дня наступление: так рано, Как могут, ведь они кричат Шумливо, резко, неустанно; Уж лучше грохот барабана, Чем этака докучна птица;

Puis vient la proie; vaches, veaulx, Crians, muyans, et tout ce nuit, Quant on a le cervel trop vuit, Joint du moustier la sonnerie, Qui tout l'entendement destruit A gens qui sont en maladie»

Там — стадо крав, телят влачится, Мычаньем омрачая дух, И мнится, мозг и пуст, и сух; Звон колокола полнит луг, И разум словно бы потух У тех, кого сразил недуг»].

Вечером появляются совы и жалобными криками пугают больного, навевая ему мысли о смерти: «C'est froit hostel et mal reduit [«Ce хладный кров и злой досуг A gens qui sont en maladie». Для тех, кого сразил недуг»].

Но стоит только проникнуть в повествование проблеску комического или хотя бы намеку на занятное изложение — и чередование следующих друг за другом событий сразу же перестает быть утомительным. Живые зарисовки нравов и обычаев горожан, пространные описания дамских туалетов рассеивают монотонность. В длинном

 

 

аллегорическом стихотворении L'espinette amoureuse [3] [Тенета любви] Фруассар неожиданно забавляет нас тем, что перечисляет около шестидесяти детских игр, в которые он играл в Валансьене, когда был мальчишкой [4]. Служение литературы бесу чревоугодия уже началось. У обильных трапез Золя, Гюисманса, Анатоля Франса уже были прототипы в Средневековье. Как это чревоугодие лоснится от жира, когда Дешан и Вийон, обглодав сочнуюбаранью ножку, облизывают свои губы! Как смачно описывает Фруассар брюссельских бонвиванов, окружающих тучного герцога Венцеля в битве при Баасвейлере; при каждом из них состоят слуги с притороченными к седлу огромными флягами с вином, с запасами хлеба и сыра, с пирогами с семгой, форелью и угрями, и все это аккуратно завернуто в салфетки; так они откровенно противопоставляют свои привычки суровым требованиям похода [5].

Будучи способна передавать жанровость, литература этого времени оказалась в состоянии внести прозаическое также и в поэзию. В своем стихотворении Дешан может высказать требование об уплате ему денег, не снижая при этом обычного для него поэтического уровня; в целом ряде баллад он выпрашивает то обещанные ему дрова, то придворное платье, то лошадь, то просроченное содержание [6].

От жанра к причудливому, к бурлеску, или, если угодно, к «брейгелеску», всего один шаг, В этой форме комического живопись также сопоставима с литературой. На рубеже XV в. «брейгелевский» элемент в искусстве наличествует уже полностью. Он есть в брудерламовском Иосифе из дижонского Бегства в Египет, в спящих солдатах на картине Три Марии у Гроба Господня, ранее приписывавшейся Хуберту ван Эйку [7]. Вряд ли кто-либо столь силен в нарочитой причудливости, как Поль Лимбург. Один из персонажей, взирающих на входящую в храм Марию, — в кривой, высотою в локоть шапке-колпаке чародея и с рукавами длиною в сажень, Бурлеском выглядит изображение крещальной купели, на которой мы видим три уродливые маски с высунутыми языками. Не менее гротескно обрамление изображения Марии и Елизаветы, где некий герой, стоя на башне, сражается с улиткой, а другой персонаж везет на тачке поросенка, играющего на волынке [8 1*].

В литературе XV столетия причудливое встречается почти на каждой странице; об этом свидетельствует и ее вычурный стиль, и странное, фантастическое облачение ее аллегорий. Темы, в которых Брейгель давал волю своей необузданной фантазии, такие, как битва Поста и Карнавала, битва Мяса и Рыбы, уже весьма распространены в литературе XV столетия. В высшей степени брейгелевской, нежели присущей Дешану, кажется острая зарисовка того, как в отрядах, собирающихся в Слёйсе для войны против Англии, дозорный видит войско мышей и крыс:

 

 

«Avant, avant tirez-vous ca. Je voy merveille, ce me semble.

— Et quoy, guette, que vois-tu la?

— Je voy dix mile rats ensemble Et mainte souris qui s'assemble Dessus la rive de la mer...»

[«Вперед! И всяк увидит сам. Сюда, неслыханные вести!

— И что же, страж, ты видишь там?

— Тьму крыс я зрю, и с ними вместе Мышей тож полчища, в сем месте Сошедшихся на брег морской...»]

В другой раз поэт, печальный и рассеянный, восседает за пиршественным столом при дворе; внезапно он обращает внимание на то, как едят придворные; один чавкает, как свинья, другой грызет, словно мышь, третий двигает челюстью, будто пилою, этот кривит лицо, у того борода ходит ходуном; «жующие, они были как черти» [9].

Живописуя народную жизнь, литература сама собою впадает в тот сочный, сдобренный причудливым реализм, который в изобразительном искусстве расцветает вскоре с такою пышностью. Описание Шателленом бедняка крестьянина, потчующего герцога Бургундского, выглядит совершенно по-брейгелевски [10]. Пастораль с ее описанием вкушающих, танцующих, флиртующих пастухов то и дело отходит от своей сентиментальной и романтической основной темы и вступает на путь живого натурализма с некоторой долей комического, В бургундском придворном искусстве изображение работающих крестьян, выполненное с легким гротеском, было одним из любимых мотивов для гобеленов [11]. Сюда же относится и интерес к оборвышам, который понемногу уже проявляется в литературе и в изобразительном искусстве XV в. На календарных миниатюрах с удовольствием подчеркиваются протертые колени жнецов, окруженных колосящимися хлебами, а в живописи — лохмотья нищих, долженствующие вызывать всеобщее сострадание. Отсюда берет начало линия, которая через гравюры Рембрандта и маленьких нищих Мурильо ведет к уличным типам Стейнлена.

Здесь, однако же, снова бросается в глаза огромное различие воззрений в живописи — ив литературе. В то время как изобразительное искусство уже видит живописность нищего, т.е. схватывает магию формы, литература все еще полна тем, каково значение этого нищего: она либо сочувствует ему, либо превозносит его, либо его проклинает. Именно в этих' проклятиях крылись литературные первоистоки реалистического изображения бедности. К концу Средневековья нищие представляют собой ужасное бедствие. Их жалкие оравы вторгаются в церкви и своими воплями и стенаньями мешают богослужению. Немало среди них и мошенников, «validi mendicantes». В 1428 г. капитул Notre Dame в Париже тщетно пытается не пускать их дальше церковных врат; лишь позднее удается вытеснить их по крайней мере с хоров, однако они остаются в нефе [12]. Дешан беспрестанно дает выход своему презрению к нищим, он всех их стрижет под одну

 

 

гребенку, называя обманщиками и симулянтами; гоните их из церкви вон чем попало, вешайте их, сжигайте! [13] До изображения нищеты в современной литературе путь отсюда кажется гораздо более длинным, чем тот, который нужно было проделать изобразительному искусству. В живописи новым ощущением наполнялся образ сам по себе, в литературе же вновь созревшее социальное чувство должно было создавать для себя совершенно новые формы выражения.

Там, где комический элемент, будь он слабее или сильнее, грубее или, тоньше, заключался уже во внешней стороне самой ситуации — как в жанровой сцене или бурлеске, — изобразительное искусство способно было идти наравне со словом. Но вне этого лежали сферы комического, совершенно недоступные для живописного выражения, такие, где ничего не могли сделать ни цвет, ни линия. Повсюду, где комическое должно было непременно возбуждать смех, литература была единственным полноправным хозяином, а именно на обильном поприще хохота: в фарсах, соти, шванках, фабльо [2*] — короче говоря, во всех жанрах грубо комического. Это богатое сокровище позднесредневековой литературы пронизано совершенно особым духом.

Литература главенствует также в сфере легкой улыбки, там, где насмешка достигает своей самой высокой ноты и переплескивается через самое серьезное в жизни, через любовь и даже через гложущее сердце страдание. Искусственные, сглаженные, стертые формы любовной лирики утончаются и очищаются проникновением в них иронии.

Вне сферы эротического ирония — это нечто наивное и неуклюжее. Француз 1400г. все еще так или иначе прибегает к предосторожности, которая, по-видимому, до сих пор рекомендуется голландцу 1900-х годов; делать особую оговорку в тех случаях, когда говорит иронически. Вот Дешан восхваляет добрые времена; все идет превосходно, повсюду господствуют мир и справедливость: «L'en me demande chascun jour [«Меня коль вопрошают счесть Qu'il me semble du temps que voy, Все блага нынешних времен, Et je respons: c'est tout honour, Ответ мой: подлинная честь, Loyaute, verite et foy, Порядок, истина, закон, Largesce, prouesce et arroy, Богатство, щедрость без препон, Charite et biens qui s'advance Отвага, милость, что грядет, Pour le commun; mais, par ma loy, И вера; но сие лишь сон Je ne dis pas quanque je pence» И речь о том, чего здесь нет»].

Или в конце другой баллады, написанной в том же духе: «Tous ces poins a rebours retien»[14] [«Весь смысл сего переверни»], и в третьей балладе с рефреном «C'est grant pechiez d'ainsy blasmer le monde» [«Великий грех так целый свет хулить»]:

 

 

«Prince, s'il est par tout generalment [«Принц, видно, суждено уже теперь Comme je say, toute vertu habonde; Всеместно добродетели царить; Mais tel m'orroit qui diroit: "II se Однако скажет всяк: "Сему не ment"»...[15] верь"»...]

Один острослов второй половины XV в. даже озаглавливает эпиграмму; «Soubz une meschante paincture faicte de mauvaises couleurs et du plus meschant peinctre du monde, par maniere d'yronnie par maitre Jehan Robertet» [16] [«К дрянной картине, написанной дурными красками и самым дрянным художником в мире — в иронической манере, мэтр Жан Роберте»].

Но сколь тонкой способна уже быть ирония, если она касается любви! Она соединяется тогда со сладостной меланхолией, с томительной нежностью, которые превращают любовное стихотворение XV в. с его старыми формами в нечто совершенно новое. Очерствевшее сердце тает в рыдании. Звучит мотив, который дотоле еще не был слышан в земной любви: de profundis.

Он звучит в проникновенной издевке над самим собой у Вийона — таков его «l'amant remis et renie» [«отставленный, отвергнутый любовник»], образ которого он принимает; этот мотив слышится в негромких, проникнутых разочарованием песнях, которые поет Шарль Орлеанский. Это смех сквозь слезы. «Je riz en pleurs» [«Смеюсь в слезах»] не было находкой одного только Вийона. Древнее библейское ходячее выражение: «Risus dolore miscebitur et extrema gaudii luctus occupat» [«И к смеху примешивается печаль, концом же радости плач бывает» — Притч., 14, 13] — нашло здесь новое применение, обрело новое настроение с утонченной и горькой эмоциональной окраской. И рыцарь От де Грансон, и бродяга Вийон подхватывают этот мотив, который разделяет с ними такой блестящий придворный поэт, как Ален Шартье: «Je n'ay bouche qui puisse rire, [«Устами не могу смеяться — Que les yeulx ne la desmentissent: Очами чтоб не выдать их: Car le cueur l'en vouldroit desdire Ведь стало б сердце отрекаться Par les lermes qui des yeulx issent» От лжи слезами глаз моих»].

Или несколько более вычурно в стихах о неутешном влюбленном:

«De faire chiere s'efforcoit

Et menoit une joye fainte, Et a chanter son cueur forcoit

Non pas pour plaisir, mais pour crainte, Car tousjours ung relaiz de plainte

S'enlassoit au ton de sa voix, Et revenoit a son attainte

Comme l'oysel au chant du bois» [17]

 

 

[«Казалось, радостно ему; Лицем быть весел он пытался

И, равнодушен ко всему, Заставить сердце петь старался, Затем что страх в душе скрывался, Сжимая горло, — посему

Он вновь к страданьям возвращался, Как птица — к пенью своему»].

В завершении одного из стихотворений поэт отвергает свои страдания, выражаясь в манере, свойственной песням вагантов: «C'est livret voult dicter et faire escripre [«Сия книжонка писана со слов Pour passer temps sans courage villain Бежавша дней докучливого плена Ung simple clerq que l'en appelle Alain, Толь простодушна клирика Алена, Qui parie ainsi d'amours pour oyr dire» [18] Что о любви на слух судить готов»].

Нескончаемое Cuer d'amours epris короля Рене завершается в подобном же тоне, но с привлечением фантастического мотива. Слуга входит к нему со свечой, желая увидеть, вправду ли поэт потерял свое сердце, но не может обнаружить в его боку никакого отверстия: «Sy me dist tout en soubzriant [«Тогда сказал он улыбаясь, Que je dormisse seulement Дабы, на отдых отправляясь, Et que n'avoye nullement Я почивал, не опасаясь Pour ce mal garde de morir» [19] В ночь умереть от сей беды»].

Новое чувство освежает старые традиционные формы. В общеупотребительном персонифицировании своих чувств никто не заходит столь далеко, как Шарль Орлеанский. Он смотрит на свое сердце как на некое особое существо: «Je suys celluy au cueur vestu de [«Я тот, чье сердце черный плащ
noir...» [20] облек...»]

В прежней лирике, даже в поэзии dolce stil nuovo, персонификацию все еще воспринимали вполне серьезно. Но для Шарля Орлеанского уже более нет границы между серьезностью и иронией; он шаржирует приемы персонификации, не теряя при этом в тонкости чувства:

«Un jour a mon cueur devisoye Oui et secret a moy parioit, Et en parlant lui demandoye Se point d'espargne fait avoit D'aucuns biens, quant Amours servoit: II me dist que tres voulentiers La verite m'en compteroit, Mais qu'eust visite ses papiers.

 

 

Quant ce m'eut dit, il print sa voye Et d'avecques moy se partoit. Apres entrer je le veoye En ung comptouer qu'il avoit: La, de ca et de la queroit, En cherchant plusieurs vieulx caiers Car le vray monstrer me vouloit, Mais qu'eust visitez ses papiers...» [21].

[«Я — с сердцем как-то толковал, Сей разговор наш втайне был; Вступив в беседу, я спросил О том добре, что одарял Амур — коль ты ему служил. Мне сердце истинную суть Открыть не пожалеет сил, — В бумаги б только заглянуть.

И с этим я оставлен был, Но путь его я.проследил.

Он в канцелярию лежал, Там к строкам выцветших чернил

Свой сердце устремило пыл, Тщась кипу дел перевернуть: Дабы всю правду я узнал, В бумаги нужно заглянуть...»]

Здесь преобладает комическое, но далее — уже серьезное:

«Ne hurtez plus a l'uis de ma pensee, Soing et Soucy, sans tant vous travailler; Car elle dort et ne veult s'esveiller, Toute la nuit en peine a despensee.

En dangier est, s'elle n'est bien pansee; Cessez, cessez, laissez la sommeiller; Ne hurtez plus a l'uis de ma pensee, Soing et Soucy, sans tant vous travailler...» [22]

[«В ворота дум моих не колотите, Забота и Печаль, столь тратя сил; Коль длится сон, что мысль остановил, Мучений новых, прежним вслед, не шлите. Ведь быть беде, коль не повремените, — Пусть спит она, покуда сон ей мил; В ворота дум моих не колотите, Забота и Печаль, столь тратя сил...»]

 

 

Любовная лирика, проникнутая мягкой грустью, приобретала для людей XV столетия еще большую остроту из-за того, что ко всему этому примешивался некоторый элемент профанации. Но травестия любовного в церковные одеяния приводит не всегда к непристойному образному языку и грубой непочтительности, как в Cent nouvelles nouvelles. Она сообщает форму самому нежному, почти элегическому любовному стихотворению, созданному в XV в.: L'amant rendu cordelier a l'observance d'amours.

Мотив влюбленных как ревностных исполнителей устава некоего духовного ордена дал повод для превращения круга Шарля Орлеанского в поэтическое братство, члены которого называли себя «les amoureux de l'observance». К этому ордену, по всей видимости, и принадлежал неизвестный поэт — не Марциал Оверньский, как ранее предполагали [23], — автор L'amant rendu cordelier.

Бедный, разочарованный влюбленный, удалившись от мира, попадает в чудесный монастырь, куда принимают только печальных «les amoureux martyrs» [«мучеников любви»]. В тихой беседе с приором излагает он трогательную историю своей отвергнутой любви, и тот увещевает его позабыть о ней. Под одеянием средневековой сатиры уже чувствуется настро- ение, свойственное скорее Ватто и культу Пьеро, не хватает лишь лунного света. «Не было ли у нее. в обычае, — спрашивает приор, — бросить вам время от времени любовный взгляд или, проходя мимо, сказать вам: "Dieu gart" ["Храни Господь"]» — «Столь далеко у нас не зашло, — отвечает влюбленный, — однако ночью я простоял целых три часа перед ее дверью, не сводя глаз с водостока»: «Et puis, quant je oyoye les verrieres [«Когда же мне донесся в слух De la maison que cliquetoient, Оттоль идущий звон стекла, Lors me sembloit que mes prieres Тогда мне показалось вдруг: Exaussees d'elle sy estoient» Моим мольбам она вняла»].

«Были ли вы уверены, что она вас заметила?» — спрашивает приор.

«Se m'aist Dieu, j'estoye tant ravis, [«Я поражен был наипаче, Que ne savoye mon sens ne estre, С собой не в силах совладать: Car, sans parier, m'estoit advis Мне показалось, не иначе, Que le vent ventoit [24] sa fenestre Повеял ветер — знак подать

Et que m'avoit bien peu congnoistre, Ей, и она — меня узнать

En disant bas: "Doint bonne nuyt"; Сумев — шепнула: "Доброй ночи"; Et Dieu scet se j'estoye grant maistre Бог весть о чем еще мечтать Apres cela toute la nuyt» Я мог в течение сей ночи»].

 

 

В ощущении такого блаженства он спал прекрасно: «Tellement estoie restaure [«Толь сильно духом я воспрял, Que, sans tourner ne travailler, Что на постеле не метался, Je faisoie un somme dore, Всю ночь златые сны вкушал Sans point la nuyt me resveiller; И до зари не просыпался; Et puis, avant que m'abiller, Пред тем же, как вставать собрался, Pour en rendre a Amours louanges, Любви воздать хвалу желая, Baisoie troys fois mon orillier, Три раза я поцеловал En riant a par moy aux anges» Подушку, от блаженства тая»].

В момент его торжественного вступления в орден его дама, которая пренебрегла им, лишается чувств, и подаренное им золотое сердечко, покрытое эмалью из слез, выпадает из ее платья.

«Les aultres, pour leur mal couvrir A force leurs cueurs retenoient, Passans temps a clorre et rouvrir Les heures qu'en leurs mains tenoient, Dont souvent les feuilles tournoient En signe de devocion; Mais les deulx et pleurs que menoient Monstroient bien leur affection»

[«Другие, налагая бремя На сердце, боль свою скрывали И часословы все то время — В руках же оные держали — С усердьем, ревностно листали Благих в знак помыслов своих; Но очи — слезы застилали И выдавали чувства их»].

Когда же приор в заключение перечисляет его новые обязанности и, предостерегая его, велит ему никогда не слушать пение соловья, никогда не спать под сенью «eglantiers et aubespines» [«шиповника и боярышника»], но главное — никогда более не заглядывать в глаза дамам, стихи превращаются в жалобу на тему «Doux yeux» [«Сладостные очи»] с бесконечной мелодией строф и постоянно повторяющимися вариациями: «Doux yeulx qui

 

 

tousjours vont et [«Нас очи сладостны в полон viennent; Doulx yeulx eschauffans le plisson, Влекут, пред нами появляясь, De ceulx que amoureux deviennent...» Тех согревая, кто влюблен...»

«Doux yeulx a der esperlissans, «O перлы сладостных очей, Qui dient: "C'est fait quant tu vouidras", Сулящих: "Все, когда захочешь", —

A ceulx qu'ils sentent bien puissans...» [25] Во власти коль они твоей...»]

Этот мягкий, приглушенный тон смиренной меланхолии незаметно проникает в любовную литературу XV столетия. В привычную сатиру с ее циничным поношением женщин вторгается совершенно иное, утонченное настроение; в Quinze joyes de mariage прежняя грубая хула в адрес женского пола смягчается тоном тихого разочарования и душевной подавленности, что вносит мучительную ноту, свойственную современным новеллам о супружеской жизни; мысли выражены легко и подвижно, разговоры друг с другом слишком нежны для дурных намерений.

Во всем, что касалось выражения любви, литература обладала многовековой школой, где были представлены мастера столь разного плана, как Платон и Овидий, трубадуры и ваганты, Данте и Жан де Мен, Изобразительное же искусство в противоположность литературе оставалось в этой области все еще на весьма примитивном уровне, и продолжалось это достаточно долго. Лишь в XVIII в. живопись только-только начинает изображать любовь с утонченностью и выразительностью, не отстающими от описаний в литературе. Живопись XV столетия еще не в состоянии быть ни фривольной, ни сентиментальной. Выражение лукавства пока ей неведомо. На одном портрете, написанном до 1430 г., неизвестный мастер изобразил девицу Лизбет ван Дювенфоорде; ее фигура наделена тем строгим достоинством, с каким изображали донаторов на алтарных створках. В руке же она держит ленту-бандероль со следующей надписью: «Mi verdriet lange te hopen, Wie is hi die syn hert hout open?» [«Кой уж год душа моя ноет, Кто мне сердце свое откроет?»] Это искусство знает или целомудрие — или же непристойность; для всего, что находится между ними, оно еще не располагает выразительными средствами, О проявлениях любви говорит оно мало, не выходя за пределы наивности и невинности. Но здесь вновь следует вспомнить, что большинство из всего существовавшего в этом роде ныне утрачено. Было бы чрезвычайно интересно, если

 

 

бы мы имели возможность сравнить с изображениями Адама и Евы на створках Гентского алтаря обнаженную натуру в Купальщицах ван Эйка или Рогира ван дер Вейдена, где двое юношей, ухмыляясь, подглядывают сквозь щелку (обе эти картины описаны Фацио). В Адаме и Еве эротический элемент, впрочем, не отсутствует полностью, и художник, изображая маленькие, высоко посаженные груди, длинные и тонкие руки и несколько торчащий живот, разумеется, следует канонам женской красоты того времени. Но как наивно он все это делает, без малейшего стремления или умения создать обольстительный образ. И все же очарование должно было стать неотъемлемым элементом находящейся в Лейпцигской галерее небольшой Ворожеи, отнесенной к «школе ван Эйка» [26]; в своей светелке девушка, обнаженная, как то и положено при ворожбе, пытается колдовскими чарами вызвать появление своего милого. На сей раз обнаженная натура предстает с той сдержанной чувственностью, которую являют нам обнаженные Кранаха.







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.