Здавалка
Главная | Обратная связь

Рожденные в понедельник 9 страница



Сидя рядом с ними, я подметила, что теряю материальную прочность, размякаю: как будто тело стало пластилиновым. Казалось, никто даже не замечает во мне ни малейших изменений. Но волосы Джонни спадали, как два длинных белых уха. Стив Пол, в синем бархатном костюме, опираясь на гору подушек, неестественно медленно курил косяки, зато Мэтью то возникал рядом, то улетучивался. Я же ощутила в себе такие перемены, что сбежала на одиннадцатый этаж и заперлась в туалете, которым мы пользовались раньше.

Я не могла толком понять, что со мной стряслось. Больше всего мои ощущения походили на сцену со «съешь меня» и «выпей меня» из «Алисы в стране чудес». Я попыталась взять пример с Алисы — взглянуть со спокойным любопытством на эти психоделические злоключения. И рассудила: кто-то мне подсунул галлюциноген. Я никогда раньше не употребяла никаких наркотиков и знала о них лишь из наблюдений за Робертом и описаний наркотических видений у Готье, Мишо и Томаса де Куинси. Я забилась в угол туалета, не зная, что теперь делать. Понимала лишь: мне не хочется, чтобы люди видели, как я раздвигаюсь и складываюсь на манер подзорной трубы — даже если это мерещится мне одной.

Роберт — а ведь он, наверно, и сам был под кайфом — обшарил весь отель, пока меня не отыскал. Уселся под дверью туалета и разговаривал со мной, помогал найти дорогу обратно.

Наконец, я отодвинула задвижку. Мы вышли прогуляться, а затем вернулись в наш безопасный номер. Следующий день провели в постели. Когда я встала, то с драматичным видом надела темные очки и плащ. Роберт вошел в мое положение и ничуточки меня не дразнил, даже насчет плаща.

Мы провели прекрасный день, который перерос в редкостную страстную ночь. Я восторженно описала эту ночь в дневнике и даже, точно школьница, пририсовала на полях маленькое сердечко.

В последующие несколько месяцев наша жизнь изменилась — как стремительно, даже передать трудно. Казалось, мы близки, как никогда, но Роберт изводился из-за того, что мы не могли свести концы с концами — и это вскоре омрачило наше счастье.

Ему никак не удавалось найти работу. Он боялся, что нам будет не по карману арендовать сразу мастерскую и номер в «Челси». Роберт вечно обивал пороги галерей, а возвращался обычно поникший и обескураженный. — На работы они толком и не смотрят, — жаловался он. — Просто пробуют меня закадрить. Я раньше пойду канавы копать, чем соглашусь спать с этими людьми.

Роберт сходил в бюро по трудоустройству насчет работы на неполный день, но ничего так и не подвернулось. Иногда у него покупали ожерелья, но в мир моды не получалось пробиться быстро. Роберт все больше переживал из-за денег и из-за того, что добывать их приходилось мне. Эти заботы вновь заставили его задуматься о заработках на панели.

Первые попытки Роберта выйти на панель были продиктованы любопытством и навеяны романтикой «Полуночного ковбоя». Но он обнаружил, что на Сорок второй работать тяжело. Решил перебраться в более безопасный район Джо Даллесандро[80]— на Ист-Сайд около «Блуминг-дейлз».

Я умоляла его не ходить, но он твердо решил попробовать. Мои слезы его не остановили. Я сидела и смотрела, как он собирается для работы в «ночную смену». Вообразила, как он стоит на углу, румяный от волнения, и предлагает себя какому-то незнакомцу, чтобы заработать деньги для нас обоих.

— Пожалуйста, будь осторожен, — только и сказала я, что тут еще скажешь.

— Не волнуйся. Я тебя люблю. Пожелай мне удачи. Кто поймет душу молодых? Только те, кто молод.

 

* * *

 

Я проснулась. Роберта рядом не было. На столе лежала записка. «Не спится. Подожди меня». Я привела себя в порядок и взялась писать письмо сестре. Тут вошел Роберт, очень взбудораженный:

— Мне надо кое-что тебе показать.

Я быстро оделась и пошла с ним в мастерскую. По лестнице мы уже не шли, а бежали.

Я вошла в нашу комнату, быстро огляделась. От энергии Роберта, казалось, вибрировал воздух. На длинной черной клеенке были разложены зеркала, электролампочки и цепи: он начал работу над новой инсталляцией. Но Роберт привлек мое внимание к другой работе, которая была прислонена к «стене ожерелий». Утратив интерес к живописи, Роберт перестал натягивать холсты на подрамники, но один подрамник приберег. Теперь рама была целиком облеплена вырезками из мужских журналов — лицами и торсами молодых парней. Роберт чуть ли не трясся.

— Получилось, правда ведь?

— Да, — сказала я. — Это гениально.

Работа была относительно незамысловатая, но от нее словно бы исходила некая стихийная мощь. Ничего лишнего — идеальное произведение.

На полу валялись бумажные обрезки. Воняло клеем и лаком. Роберт повесил раму на стену, закурил, и мы без слов уставились на нее вместе.

Говорят, дети не видят разницы между одушевленным и неодушевленным. Я другого мнения. Ребенок по волшебству вдыхает жизнь в куклу или оловянного солдатика. Так и художник вдыхает жизнь в свои произведения — точно ребенок — в игрушки. Роберт наполнял неодушевленные предметы — и в искусстве и в жизни — своими творческими импульсами, своей священной сексуальной силой. Превращал в произведения искусства все, что угодно, — связку ключей, кухонный нож, обычную деревянную раму. Одинаково любил свое творчество и свое имущество. Однажды выменял на свой рисунок пару кавалерийских сапог — безумно непрактичный поступок, зато красивый на грани сакральности. Сапоги он начистил до зеркального блеска: старательно, как грум, прихорашивающий борзую собаку.

Роман Роберта с щегольской обувью достиг кульминации однажды вечером, когда мы возвращались из «Макса». Шли по Седьмой авеню, завернули за угол и набрели на пару туфель из крокодиловой кожи: они стояли на тротуаре и просто-таки сияли. Роберт подхватил туфли, прижал к груди, заявил, что нашел клад. Туфли были темно-коричневые, с шелковыми шнурками, на вид совершенно не ношенные. Они на цыпочках вошли в инсталляцию, из которой Роберт их часто изымал, чтобы надеть. Туфли были ему великоваты, но если засунуть в их острые носки бумагу, с ног не сваливались, хотя, пожалуй, плохо сочетались с джинсами и водолазкой. Осознав это, Роберт сменил водолазку на черную сетчатую футболку, дополнил ансамбль огромной коллекцией ключей на поясе и снял носки. Теперь он был готов к ночи у «Макса»: на такси денег нет, зато обувь элегантная. Ночь туфель, как мы ее прозвали, стала для Роберта знамением, что мы на верном пути, хотя путей было множество, и все они пересекались…

Грегори Корсо мог, едва переступив порог, мгновенно устроить кавардак, но его легко прощали: он столь же виртуозно умел распространять вокруг несказанную красоту.

Вероятно, это Пегги познакомила меня с Грегори: они дружили. Мне он очень полюбился вдобавок к тому, что я считала его одним из наших величайших поэтов. На моей тумбочке прочно поселилась потрепанная книжка Грегори «С днем рождения, Смерть». Среди поэтов-битников Грегори был самым молодым. Он был красив, как руины, и ходил горделиво, как Джон Гарфилд[81]. К самому себе Грегори не всегда относился серьезно, но к своим стихам — с максимальной серьезностью.

Грегори любил Китса и Шелли. Бывало, входил в холл «Челси» пошатываясь, в сползающих брюках и фонтанировал стихами своих любимых поэтов. Когда я пожаловалась, что не способна закончить ни одного стихотворения, он процитировал мне Малларме: «Поэты не заканчивают стихов — они стихи бросают». И добавил:

— Не волнуйся, девочка, все у тебя получится. Я спрашивала:

— Откуда ты знаешь? А он отвечал:

— Уж я-то знаю.

Грегори водил меня в «Проект Поэзия» — коллектив поэтов, который обосновался в старинной церкви Святого Марка на Восточной Десятой улице. На поэтических вечерax Грегори донимал выступающих, прерывая банальности криками: «Говно! Говно! Где кровь? Найди себе донора!» Наблюдая за его реакцией, я сказала себе: «Если когда-нибудь будешь читать свои стихи вслух, постарайся вести себя поживее».

 

Грегори составлял мне списки книг для обязательного прочтения, порекомендовал самый лучший словарь, поощрял меня, давал мне задания. Грегори Корсо, Аллен Гинзберг, Уильям Берроуз — все они были моими учителями, все они поодиночке пересекали холл отеля «Челси» — моего нового университета.

 

* * *

 

— Мне надоело, что я похож на маленького пастушка, — сказал Роберт, изучая в зеркале свою прическу. — Сможешь меня подстричь под рок-звезду пятидесятых?

Я нежно любила его непокорные кудри, но все же достала ножницы и взялась за работу, настроившись на стиль рокабилли. Потом скорбно подобрала с пола один локон и положила в книгу. Роберт, очарованный своим новым обликом, долго вертелся перед зеркалом.

В феврале он повел меня на «Фабрику» смотреть рабочие материалы фильма «Мусор». На «Фабрику» нас пригласили впервые, и Роберт ждал просмотра точно праздника. Меня фильм оставил равнодушной — наверно, я нашла его недостаточно французским. Роберт непринужденно общался с приближенными Уорхола. Правда, его обескуражила холодно-больничная атмосфера новой «Фабрики» и разочаровало, что сам Уорхол так и не появился. А у меня от сердца отлегло, когда я увидела среди присутствующих Брюса Рудоу. Он познакомил меня со своей приятельницей Дайаной Подлевски, которая в фильме играла сестру Холли Вудлаун. Дайана была добрейшей души южанка с огромной шапкой африканских кудряшек. Одевалась она в марокканском стиле. Я вспомнила, что видела ее на фотографии Дайаны Арбус, сделанной в «Челси», — девушка с внешностью мальчика.

Когда мы спускались на лифте к выходу, менеджер «Фабрики» Фред Хьюз заговорил со мной свысока:

— О-о-о, волосы как у Джоан Баэз. Народные песни поете? Мне нравилась Джоан Баэз, но эта фраза меня почему-то уязвила. Роберт взял меня за руку.

— Просто не обращай на него внимания, — сказал он.

У меня испортилось настроение. Бывают ночи, когда в голове бесконечно вертится то, что нас раздражает. Слова Хьюза гудели у меня в ушах. «Ну и хрен с ним», — сказала я себе, но меня бесило, что он не воспринял меня всерьез. Я посмотрелась в зеркало над раковиной. И сообразила, что не меняла прическу со школьных лет. Уселась на пол, разложила вокруг себя музыкальные журналы — у меня их было немного, но кое-что имелось. Обычно я покупала журналы ради новых фото Боба Дилана, но сегодня разыскивала другого. Я вырезала все снимки с Китом Ричардсом, какие попались. Рассмотрела. Взяла в руки ножницы. Так я прорубила сквозь джунгли путь из эпохи фолк-рока в новые времена: ножницами вместо мачете. Потом вымыла голову в туалете на этаже, высушила. Почувствовала какое-то освобождение.

Вернувшись домой, Роберт удивился, но остался доволен моей стрижкой.

— Что за дух в тебя вселился? — спросил он. Я молча пожала плечами. Когда же мы пошли к «Максу», моя стрижка произвела фурор. Я ушам своим не верила: из-за такой мелочи столько разговоров? Я была все та же, но мой социальный статус внезапно вырос. Стрижка под Кита Ричардса притягивала ко мне собеседников, как магнит. Мне вспомнились мои одноклассницы. Мечтали стать певицами, а сделались парикмахершами. Я ни к той, ни к другой профессии не стремилась, но в последующие несколько недель много кого постригла, да еще и спела на сцене «Ля МаМы».

У «Макса» кто-то спросил, не андрогин ли я. Я спросила, что это такое. — Ну, знаешь, как Мик Джаггер.

Я рассудила, что андрогин — это круто. Предположила, что андрогин — значит одновременно урод и красавец. Всего лишь стрижка — а я чудесным образом проснулась андрогином.

Внезапно передо мной открылись широкие перспективы. Джеки Кертис попросила меня сыграть в ее пьесе «Роковая женщина». Я без проблем заменила мальчика, который играл партнера Пенни Аркад — с пулеметной скоростью выпаливала реплики типа «Она была оторви да брось, и он ее оторвал, а потом бросил».

«Ля МаМа» была одним из первых экспериментальных театров — разряда не просто «офф-Бродвей», а «офф-офф-офф» и еще несколько «оффов». В педагогическом колледже я играла в любительских постановках — Федру в «Ипполите» Еврипида, мадам Дюбонне в «Поклоннике»[82]. Играть на сцене мне нравилось, но зубрить текст и штукатурить лицо толстым слоем театрального грима я ненавидела. Авангардный театр оставался мне почти непонятен, но я решила, что поработать с Джеки и ее труппой будет занятно. Джеки взяла меня в спектакль без проб, и я сама не понимала, во что вляпалась.

 

* * *

 

Я сидела в вестибюле и старательно притворялась, что вовсе не дожидаюсь Роберта. Когда он исчезал в лабиринте своего мира жиголо, у меня душа была не на месте. В голову ничего не шло. Я сидела в своем обычном кресле, уткнувшись в свою оранжевую тетрадку с циклом стихов памяти Брайана Джонса. Я была одета в стиле фильма «Песня юга»[83]: соломенная шляпа, куртка «с плеча Братца Кролика», рабочие ботинки и высоко подвернутые брюки. Билась над несколькими строчками — все теми же, пока меня не отвлек странно знакомый голос:

— Чем занимаемся, милочка?

Я подняла глаза: незнакомое лицо, идеальные темные очки.

— Пишу.

— Вы поэт?

— Может быть.

Я заерзала в кресле, напуская на себя безразличный вид, словно и не узнала этого человека. Но его ни с кем нельзя было перепутать: манера растягивать слова, нахальная улыбка… Я прекрасно понимала, кто передо мной, — человек из «Не оглядывайся»[84]. Второй герой. Бобби Ньювирт, миротворец-подстрекатель, альтер-эго Боба Дилана. Он был художник, автор-исполнитель песен и рисковый человек. Ему доверяли свои секреты многие из великих умов и музыкантов его поколения — поколения, которое опережало мое всего на один такт.

Я тщательно постаралась скрыть благоговейный трепет. Настолько тщательно, что встала, молча кивнула и, не прощаясь, направилась к двери. Он окликнул меня:

— Эй, а где это вы обучились такой походке? Я обернулась:

— По «Не оглядывайся».

Он рассмеялся и пригласил меня в «Эль-Кихоте» выпить текилы. Я вообще-то не пила, но постеснялась ударить в грязь лицом и одну рюмку осушила — правда, без соли и лимона. Общаться с Ньювиртом было легко: мы поболтали обо всем на свете, от Хэнка Уильямса до абстрактного экспрессионизма. Похоже, я вызвала у него симпатию. Он взял у меня из рук тетрадку, полистал. И видимо, счел, что я не безнадежна. Спросил:

— А песни писать не думали? Я не знала, что ответить.

— Чтобы к нашей следующей встрече песня была, — сказал он, когда мы выходили из бара. И на этом простился.

Когда он ушел, я поклялась себе, что напишу для него песню. Ради смеха я придумывала тексты для Мэтью, и для Гарри сочинила несколько песенок в аппалачском стиле, но не принимала эти опыты всерьез. Зато теперь я получила настоящее задание от человека, ради которого стоит поработать.

Роберт вернулся поздно. Он обиделся и слегка рассердился оттого, что я выпивала с каким-то посторонним мужчиной. Но на следующее утро я ему заявила: если моим творчеством заинтересовался человек уровня Боба Ньювирта, это обнадеживает. Роберт согласился со мной.

— А вдруг именно он уговорит тебя петь? Но никогда не забывай, кто первый сказал, что ты должна петь.

Роберту всегда нравился мой голос. Когда мы жили в Бруклине, он просил спеть ему колыбельную для успокоения нервов, и я пела ему песни из репертуара Пиаф и баллады из сборника Чайлда[85].

— Да не хочу я петь. Я хочу просто писать для него песни. Я хочу быть поэтом, а не певицей.

— Ты можешь быть и поэтом и певицей сразу, — сказал он. Почти весь день в Роберте чувствовалась внутренняя борьба, он впадал то в нежность, то в уныние. Я видела: в нем что-то вызревает, но Роберт не желал обсуждать эту тему.

А потом между нами повисла зловещая тишина, которая не рассеивалась несколько дней. Роберт много спал; проснувшись, просил, чтобы я почитала ему мои стихи, особенно посвященные ему. Сначала я заподозрила, что его обидели. Но затем, вслушиваясь в его долгое молчание, задумалась над другой гипотезой: уж не появился ли в его жизни кто-то еще?

Его безмолвие я восприняла как знамение. Что ж, такое происходило с нами не впервые. Мы ничего не обсуждали, но я понемногу внутренне готовилась к неизбежным переменам. Мы все еще оставались любовниками, и нам обоим, думаю, было нелегко обсудить все открытым текстом. Роберт, как это ни парадоксально, словно бы хотел притянуть меня еще ближе к себе. Наверно, это было сближение перед разрывом: так настоящий джентльмен дарит своей любовнице драгоценности, прежде чем объявить, что между ними все кончено.

В воскресенье было полнолуние. Роберт, весь взвинченный, внезапно заявил, что ему нужно кое-куда сходить. Он долго и пристально смотрел на меня.

— У тебя все нормально? — спросила я.

— Не знаю, — ответил он.

Я проводила его до перекрестка. Постояла на улице, глядя на луну. Позднее, разволновавшись, сбегала выпить кофе. Луна сделалась кроваво-красной.

Он наконец-то вернулся, уткнулся головой в мое плечо и заснул. Я не требовала от него объяснений. Позднее он признался мне, что перешел Рубикон. Переспал с мужчиной не ради денег. Я смогла понять его шаг. Понять, но только отчасти. Мои доспехи пока не сделались непробиваемыми, и Роберт, мой рыцарь, проделал в них несколько брешей — пусть даже не нарочно.

Мы с ним стали дарить друг другу еще больше подарков. Мелочи, которые делали сами или отыскивали в пыльном углу ломбарда. Вещи, которые никому больше не приглянулись. Сплетенные из волос кресты, потемневшие брошки, валентинки-хайку из обрывков лент и ремешков. Мы оставляли друг другу записки, сладости. Вещи. Как будто вещами можно было заткнуть дыру, заново отстроить стену, которая вот-вот рухнет. Заткнуть рану, которую мы сами и прорубили, чтобы впустить новый для себя опыт.

Несколько дней мы не видели Человека-Свинью, но слышали вой его собаки. Роберт вызвал полицию, и дверь взломали. Оказалось, Человек-Свинья умер. Роберт зашел в его квартиру: пригласили для опознания. Человека-Свинью увезли, собаку тоже забрали. Часть лофта, которую занимал Человек-Свинья, была вдвое больше нашей. Роберт инстинктивно начал о ней мечтать, хотя и был крайне подавлен кончиной Человека-Свиньи.

Мы были уверены, что из мастерской нас выгонят — ведь официального договора аренды мы не заключали. Роберт пошел к домовладельцу и честно признался, что мы снимали помещение у Человека-Свиньи. Домовладелец рассудил: из-за стойкого запаха смерти и собачьей мочи будет непросто найти арендатора. Он предложил нам снять весь этаж. Просил он на тридцать долларов меньше, чем мы платили за номер в «Челси», предложил два месяца отсрочки — на уборку и ремонт. Чтобы упокоить духов Человека-Свиньи, я нарисовала рисунок с подписью «Я видела человека, он гулял с собакой». Когда рисунок был закончен, Роберт, похоже, успокоился и больше не переживал из-за печальной смерти Человека-Свиньи.

Само собой, мы ни за что не наскребли бы денег сразу на номер в «Челси» и целый этаж над «Оазисом». Мне очень не хотелось покидать «Челси», расставаться с призраками писателей и поэтов, с Гарри, с туалетом. Мы долго обсуждали наши планы. Я займу переднюю часть лофта, поменьше, а Роберт — дальнюю. На сэкономленные деньги будем оплачивать электричество и прочие счета. Я понимала, что решение практичное и открывает большие перспективы. У нас обоих будет место для работы, жить станем рядом. Но все равно мы очень печалились, особенно я. В отеле мне очень нравилось, и я сознавала: после переезда все будет уже не то.

— Что с нами станется? — спросила я.

— Мы навсегда останемся «мы», — ответил он.

Ни я, ни Роберт не забыли клятвы, которую дали друг другу в такси, когда ехали из «Оллертона» в «Челси».

 

Очевидно, мы были еще не готовы разойтись своими дорогами.

— Подумаешь, большое дело! Я буду жить прямо за стеной, — сказал он.

 

Нам пришлось вытрясать из карманов мелочь. Требовалось четыреста пятьдесят долларов — арендная плата за месяц и залоговый платеж. Роберт стал исчезать чаще, чем обычно, приносил по двадцать долларов. Я написала несколько рецензий на диски, и теперь мне штабелями присылали пластинки бесплатно. Те, которые мне нравились, я рецензировала, а потом несла всю стопку в магазинчик «Свобода бытия» в Ист-Виллидж, где их покупали по доллару штука. Десять пластинок — уже деньги. Собственно, пластинки приносили мне больше денег, чем рецензии: я была далеко не плодовитым автором, да и писала обычно о малоизвестных музыкантах — Патти Уотерс, Клифтоне Ченьере, Альберте Эйлере. Мне было интереснее не критиковать, а знакомить людей с артистами, которые, возможно, пока не замечены. Общими усилиями мы с Робертом накопили нужную сумму.

Я терпеть не могла упаковывать вещи и делать уборку. Роберт охотно взял на себя это бремя: выбрасывал лишнее, орудовал шваброй и кистью, совсем как раньше в Бруклине. Я же все время проводила в «Скрибнерз» и в «Ля МаМе». Вечером после репетиций мы встречались у «Макса». Теперь мы были достаточно высокого мнения о себе, чтобы спокойно, с хозяйским видом восседать за круглым столом.

Генеральная репетиция «Роковой женщины» состоялась 4 мая, в день, когда расстреляли демонстрацию студентов Кентского университета[86]. У «Макса» о политике, в сущности, никогда не разговаривали, если не считать «политических игрищ» на «Фабрике» — разнообразных интриг. Как правило, все разделяли мнение, что правительство коррумпировано, а воевать во Вьетнаме нехорошо, — вот и весь интерес к политике. И все же ужас Кентского расстрела витал над сценой, и спектакль прошел без особого блеска.

Но позднее, после официальной премьеры, дело пошло на лад. Роберт ходил на все спектакли, часто приводил новых друзей. Среди них была Динь-Динь, одна из «фабричных девушек». Жила она на Двадцать третьей в комплексе «Лондон-террас». Роберту импонировало ее живое остроумие. У нее было личико задорного ангелочка, но язык — острый как бритва. Я добродушно сносила ее насмешки, рассудив, что для Роберта Динь-Динь — все равно что для меня Мэтью.

Это Динь-Динь познакомила нас с Дэвидом Кролен-дом. Внешне Дэвид был просто близнец Роберта: высокий, стройный, с темными кудрями, бледной кожей и темно-карими глазами. Он был из хорошей семьи, учился в Прэтте на отделении дизайна. В 1965 году Энди Уорхол и Сьюзен Боттомли приметили его на улице и уговорили сниматься в кино. Сьюзен по кличке Международный Бархат готовили в качестве следующей суперзвезды, наследницы Эди Седжвик. У Дэвида был бурный роман со Сьюзен, а когда в 1969-м она его бросила, он сбежал в Лондон, где, как в теплице, цвели пышным цветом кино, дизайн одежды и рок-н-ролл.

 

Его взял под свое крыло шотландский кинорежиссер Дональд Кеммел. Кеммел находился в самом центре этого созвездия лондонской богемы: он и Николас Роуг только что сняли фильм «Представление», где сыграл Мик Джаггер. Дэвид, топ-модель из «Бойз инкорпорейтед», был абсолютно уверен в себе и никому не давал спуску. Когда его упрекали — мол, он наживается на своей красоте, Дэвид парировал: «Я лично — нет. А вот другие на моей красоте наживаются».

Дэвид делил свое время между Лондоном и Парижем, а в начале мая вернулся в Нью-Йорк. Остановился у Динь-Динь в «Лондон-террас», и она охотно всех нас перезнакомила. Дэвид был обаятельный человек. Он уважительно отнесся к тому, что Роберт и я — пара. Он обожал бывать у нас в мастерской. Называл ее «ваша фабрика искусства». Смотрел на наши работы с искренним восторгом.

 

С появлением Дэвида рассеялись тучи, тяготевшие над нашей жизнью. Роберту было приятно общаться с Дэвидом, он радовался, что Дэвид высоко ценит его работы. Именно Дэвид раздобыл для Роберта один из первых заказов. Нужно было сделать разворот для «Эсквайра» — портреты Зельды и Скотта Фитцджеральд. Роберт изобразил их с глазами, замазанными краской. Гонорар составил триста долларов; Роберт еще ни разу не получал столько денег зараз.

У Дэвида была машина, белый «корвер» с красной обивкой. Как-то он повез нас кататься вокруг Центрального парка. Мы с Робертом впервые вместе ехали на автомобиле, если не считать такси или машины моего папы, который подвозил нас в Нью-Джерси от автовокзала. Дэвид был не то чтобы богач, но уж зажиточнее Роберта. Он помогал нам тактично и великодушно: если вел Роберта в ресторан, сам оплачивал счет, а Роберт дарил ему ожерелья и маленькие рисунки. Совершенно естественно, что Дэвида и Роберта потянуло друг к другу. Дэвид ввел Роберта в свой мир, в общество, где Роберт вскоре стал своим.

 

Они проводили вместе все больше времени. Я наблюдала, как Роберт собирался — точно джентльмен на охоту. Продумывал все детали. Цветной носовой платок: сложить и засунуть в задний карман. Браслет. Жилет. Причесаться — это вообще длительная процедура, медлительная, методичная. Он знал, что мне нравится, когда его волосы слегка растрепаны, а я знала, что не ради меня он укрощает свои кудри.

Роберт начал вести светскую жизнь и просто-таки расцвел. Он знакомился с людьми, вхожими на «Фабрику», подружился с поэтом Джерардом Малангой. Джерард выходил на сцену с The Velvet Underground: танцевал и орудовал хлыстом. Роберта он водил по местам вроде секс-шопа «Сундук наслаждений». Приглашал в один из самых изысканных литературных салонов города. Роберт настоял, чтобы я сходила на одно из собраний — оно проводилось в жилом комплексе «Дакота» в квартире Чарльза Генри Форда, редактора журнала «Вью», который впервые познакомил Америку с сюрреализмом.

В салоне мне показалось, будто я на воскресном обеде в гостях у родственников. Поэты по очереди читали бесконечные стихотворения, а я спрашивала себя: «Неужели Форд в глубине души не жаждет вернуться в салоны своей молодости, где царила Гертруда Стайн, где бывали Бретон, Мэн Рей и Джуна Варне?» Однажды Форд пододвинулся к Роберту и сказал: — У вас немыслимо синие глаза.

Меня это страшно развеселило: глаза у Роберта были зеленые, это все отмечали.

Я не переставала дивиться, как успешно Роберт адаптировался в обществе. Когда мы познакомились, он был ужасно застенчив, а теперь он лавировал среди рифов «Макса», «Челси», «Фабрики» и прямо на моих глазах завоевывал успех.

 

* * *

 

Наша жизнь в «Челси» подходила к концу. Да, мы собирались переехать всего лишь в дом по соседству, но я знала: перемена колоссальная. Сознавала: мы станем больше работать, но в каком-то смысле отдалимся и друг от друга, и от номера Дилана Томаса. Мой пост в вестибюле «Челси» займет кто-то другой.

Чуть ли не последнее, что я сделала в «Челси», — закончила работу над подарком ко дню рождения Гарри. Это была «Алхимическая перекличка» — стихотворение с моими иллюстрациями, где были зашифрованы наши с Гарри беседы об алхимии. Лифт ремонтировали, и я поднялась в 705-й номер по лестнице. Собиралась постучаться — но Гарри сам открыл дверь. Он был в лыжном свитере — это в мае-то. В руках держал пакет молока. Показалось, он собирается налить молоко в огромные блюдца своих удивленных глаз.

Мой подарок он рассмотрел с большим интересом и тут же засунул в какую-то папку. Это была большая честь и огромное несчастье: несомненно, мое стихотворение навеки затерялось в бесконечном лабиринте его архива.

Гарри решил дать мне послушать нечто особенное — запись редкого обряда с пейотом, сделанную много лет назад. Попытался вставить пленку в головку магнитофона — бобинного „Уолленсека“, но что-то забарахлило.

— Эта пленка вся спуталась — еще хуже твоих волос, — пробормотал он с досадой. Уставился на меня, принялся рыться в своих ящиках и коробках, пока не отыскал серебряную щетку для волос с ручкой слоновой кости и длинной светлой щетиной. Я потянулась к ней.

— Не прикасайся! — шикнул он на меня. Молча уселся в свое кресло, а я — у его ног. В полном молчании Гарри вычесал из моих волос все колтуны. Я предположила, что щетка принадлежала его покойной матери.

Потом он спросил, есть ли у меня деньги.

— Нету, — сказала я, и он театрально рассердился. Но я знала Гарри: ему просто захотелось спугнуть мимолетное ощущение близости. Всякий раз, когда Гарри совершал красивый жест, ему казалось, что нужно немедленно поставить все с ног на голову.

В последний день мая Роберт собрал своих новых друзей у себя в лофте. Он крутил на нашем проигрывателе песни артистов, которых издавала фирма „Мотаун“. Вид у него был совершенно счастливый. В лофте нашлось место для танцев — не то что в номере в „Челси“.

Я немного побыла на вечеринке и вернулась в нашу комнату в „Челси“. Села на кровать и разревелась. Потом умылась над нашей маленькой раковиной. В тот момент — в первый и в последний раз в жизни — мне показалось, будто ради Роберта я поступилась чем-то своим.

Вскоре мы вошли в колею новой жизни. В нашем коридоре я, совсем как в „Челси“, ступала по клеткам шахматного пола. Первое время мы оба спали в малом лофте, пока Роберт прибирался в большом. Когда я впервые легла спать одна, поначалу все было хорошо. Роберт оставил мне проигрыватель, и я слушала Пиаф и писала, но потом обнаружила, что не могу сомкнуть глаз. Мы привыкли спать в обнимку, что бы в нашей жизни ни случалось. В четвертом часу утра я завернулась в муслиновую простыню и поскреблась в дверь Роберта. Он моментально открыл.

— Патти, — сказал он, — что же ты так долго?

Я вошла, пытаясь скрыть смятение. Очевидно, он всю ночь проработал. Я заметила новый рисунок, компоненты новой инсталляции. А у его кровати — мой портрет.

— Я знал, что ты придешь, — сказал он.

— Мне приснился кошмар, и я не смогла заснуть снова. В туалет захотелось.

— И куда ты пошла, в „Челси“?







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.