Здавалка
Главная | Обратная связь

Психологический эквивалент непротиворечивости и понятие об умственной обратимости



 

Теперь небезынтересно будет поставить вопрос, каково психологическое значение детских противоречий. Тут имеется важная задача, которую интересно уточнить, чтобы приступить к вопросу о рассуждении у детей во всей его общности.

Что такое противоречие между двумя суждениями или противоречие в недрах самого понятия? С логической точки зрения это первичное и неопределимое понятие, которое можно описать, попросту указав на моральную невозможность утверждать одновременно противоречащие положения. Но с точки зрения психологической тут имеется проблема, ибо неясно, как ум доходит до желания избежать противоречия и каковы условия непротиворечивости. О психологической (а не логической) структуре мысли, как и о структуре любого естественного явления, нельзя сказать сразу же, что она лишена противоречия (если определить непротиворечивость как полную согласованность или как взаимную зависимость частей или движений): слишком очевидно, что в недрах организма, например, сосуществует множество антагоничных тенденций, находящихся в состоянии неустойчивого равновесия, и таких, что развитие одной влечет за собою упадок других. Само собой разумеется, что психологически элементарная жизнь, инстинктивная или аффективная, повинуется той же необходимости. Нет ни одного чувства, которое не скрывало бы в себе биполярности, «двузначности» (ambivalence), как сказал Блейлер, и которая, с точки зрения сознания, есть противоречие. Как в психологическом ракурсе охарактеризовать поведение или состояние сознания, сосуществующее с отсутствием логического противоречия, в противоположность другим случаям поведения, — таким, которые, будучи представлены в форме явно выраженных суждений, противоречивы? Такова проблема, контуры которой мы хотели бы здесь наскоро очертить.

Рассматривая вещи вообще, можно, по-видимому, провести существенные различия: логическая непротиворечивость — это состояние психологического равновесия, в противоположность состоянию постоянной неустойчивости, в котором живет мысль. В самом деле, ощущения, образы, чувства удовольствия и неудовольствия, короче, «непосредственные данные сознания», как это достаточно теперь известно, уносятся постоянным «потоком сознания». То же самое можно сказать о непосредственных данных внешнего мира: они представляют вечное становление, по Гераклиту. Этому потоку противостоит несколько неподвижных точек, состояний равновесия, таких, как понятия и поддерживаемые ими отношения, в общем, весь логический мир, который, по мере того как строится, не зависит от времени, а, следовательно, находится в состоянии равновесия. Можно, значит, допустить, что каждое понятие в процессе своего образования содержит еще и элемент противоречия и что достижение равновесия или неподвижности избавляет его от этой неувязки.

Но подобное приблизительное описание пока очень грубо. Так, не верно, что какое-нибудь понятие может быть неподвижно; всякая идея растет, адаптируется к новым случаям, обобщается или распадается. Эти операции, обязанные беспрестанной активности суждения, не ведут необходимо к противоречиям. Более того, постоянство идеи может быть указанием на ее логическую идентичность, но идентичность и непротиворечивость, конечно, не покрывают друг друга. Математические равенства не суть тождества и, однако, ускользают от противоречия. Равновесие, которое мы стараемся определить, предполагает постоянство чего-нибудь, но не может быть определено отсутствием всякого движения: это «подвижное равновесие». Такое равновесие может быть определено как обратимость (réversibilité) уравновешенных операций. Операция, лишенная противоречия, есть операция обратимая. Следует принимать этот термин не в смысле логическом, который является производным, но в смысле строго психологическом: умственная операция обратима, когда, исходя из результата этой операции, можно найти операцию, симметричную по отношению к первой, и когда она приводит к данным этой первой операции, не видоизменяя их. Так, распространение, как это делает ребенок, понятия «сила» = «деятельность» на понятие «сила» = «сопротивляемость» путем простого синкретического суждения, не прибегая к логическому сложению, не составляет обратимой операции: сгущенное понятие, получающееся в результате этой операции, видоизменяет и то и другое из первоначальных понятий. Поэтому ребенок и впадает в противоречия, которые мы отметили. Наоборот, логические операции обратимы. Если я распределяю данную мне группу предметов на четыре равные кучки, то я могу вновь найти первоначальную группу, умножая одну из моих четвертей на четыре: умножение есть операция, симметричная по отношению к делению. Каждой рациональной операции соответствует симметричная операция, которая позволяет вернуться к отправному пункту. Противоречие узнается, таким образом, просто по необратимости какого-нибудь процесса, по тому, что нельзя найти никакой вполне симметричной операции, чтобы проконтролировать операцию первичную.

Такое описание с точки зрения логики столь очевидно, что нелепо настаивать на нем, но логический трюизм может скрывать значительную психологическую сложность. В самом деле, ребенок не сразу обнаруживает способность к обратимым операциям, а потому, чтобы уловить реальное значение появления в истории мысли потребности избегать противоречия, следует ближе разобраться в психологических условиях обратимости.

Ограничим вначале задачу областью направленной мысли. Очевидно, что мысль ненаправляемая (такая, где индивидуум не ставит себе никакой настоящей задачи, но ищет лишь удовлетворения несознаваемой или не вполне сознаваемой потребности) есть, по существу, мысль необратимая. В этом-то и состоит ее главная оригинальность. Так, необратима серия ассоциаций идей: причина этого в том, что ассоциации идей почти всегда направляются эффективной тенденцией, которую ничто не принуждает сохраняться такой, как она есть. Если от идеи «стол» я приведен временным интересом к идее «Наполеон», я, что весьма вероятно, не проделаю обратного пути при помощи тех же посредствующих этапов (стол, замок, Мальмезон, Наполеон), когда меня заставят несколько часов спустя ассоциировать мои идеи со словом «Наполеон». Мой путь, скорее, пойдет вниз по течению необратимого потока моей спонтанной мысли. Точно так же сновидение заставляет дефилировать в сознании спящего необратимую серию образов, ведомую желанием или бессознательной тенденцией, как это делает воображение, когда оно просто воспроизводит перипетии события без логических или причинных связей, без включений, без этих «если... то», которые одни позволили бы спящему или мечтающему реально воздействовать на этот кинематограф, иначе говоря, восстановить благодаря образам предшествовавшее и в некотором смысле пойти вверх по течению времени. Короче, тут имеется поток образов без обратных связей. Для того чтобы возникла обратимость, нужно, чтобы были собственно операции — построения или разложения, при помощи рук или умственные, имеющие цель предвидеть или же воспроизвести явления. Итак, простое следование образов без иного направления, чем то, которое ему сообщает бессознательное желание, будет недостаточным для создания обратимого процесса.

Однако каким же условиям должны подчиняться операции в направленной мысли (повинующейся сознаваемым направлениям) для того, чтобы быть действительно обратимыми? Мысль ребенка, как всякая мысль, повинуется двум основным интересам, взаимодействие которых как раз и регулирует эту обратимость: имитация (imitation) действительности организмом или мыслью и ассимиляция (assimilation) действительности организмом или мыслью.

Имитация действительности — это та основная тенденция детской деятельности, которая состоит в воспроизведении (сначала при помощи жестов, а потом путем воображения) внешних движений, к каким организм принужден приноравливаться, а затем последовательности вообще или частной последовательности событий и явлений. Имитация — это потребность моего «Я» постоянно воспроизводить (для того чтобы адаптироваться) историю вещей, причем неважно, будет ли это воспроизведение телесным или умственным. А вот мысль, поскольку она является органом подражания, не имеет еще ничего обратимого[105]. Порядок явлений в природе, конечно, необратим, за исключением некоторых механических последовательностей, которые ум выявляет очень поздно и как раз благодаря опытам, предназначенным для того, чтобы построить некоторого рода обратимость, которую ум желает достигнуть. То или иное слово, которое ребенок имитирует, произносится его родителями сегодня с одной интонацией, завтра — с другой, сейчас оно употребляется в одном смысле, на следующий день — в ином. Человек, которому ребенок старается подражать в своей игре или в рисунке, нынче одет так, а завтра иначе и т. д. Вполне естественно, что простого подражания реальности недостаточно, чтобы сразу вызвать обратимость умственных операций, если к подражанию не присоединится усвоение этой реальности моим «Я». Если лодки сегодня представляются держащимися на воде потому, что они легки, а завтра — потому, что они тяжелы, то это само собой понятно, коли мысль ограничивается воспроизведением серии частных случаев, не ассимилируя их между собой (например, маленький кораблик в тазе с водой или тяжелый корабль, спущенный на озеро). Так что подражание реальности может привести лишь к необратимости, если только оно не комбинируется с тенденцией ассимилировать.

Ассимилирующая тенденция, обнаруживаемая мыслью, должна, по-видимому, сразу же обеспечить устойчивость суждений. Психологически, как и биологически, ассимилировать — значит воспроизводить себя самого при помощи внешнего мира, иначе говоря, настолько преобразить восприятия, чтобы сделать их идентичными своей собственной мысли, то есть предшествующим схемам. Ассимилировать — значит сохранять и в известном смысле отождествлять. Так ребенок, который чувствует себя живым, рассматривает равным образом как живых животных, звезды, облака, воду, ветер и т. д.; все эти разнообразные явления ассимилируются в одной и той же единственной схеме. Среди постоянного потока случаев или частных опытов, образ которых рисует подражание, ассимиляция как будто бы создает неподвижный элемент, однообразную манеру реагировать в ответ на становление вещей.

Но эти факты показывают, что умственная ассимиляция имеет у ребенка гораздо более сложную историю, чем это кажется. Действительно, если ассимиляция является слиянием нового предмета с уже существующей схемой, то весьма возможно вначале, что это слияние будет взаимным разрушением: предмет, будучи новым и до сих пор неизвестным, останется не сводимым к схеме, и тогда оба будут извращены их отождествлением. Другими словами, предмет потеряет свои специфические черты, а схема не только будет расширена и обобщена, но и изменена сверху донизу.

Большое число фактов показывает нам, что как раз в таком виде и представляется первичная ассимиляция, которую мы можем в этом смысле назвать деформирующей. Прежде всего, ассимиляция бывает всегда деформирующей в ненаправленной мысли. Во всяком случае, так можно истолковать постоянное сгущение в сновидении и воображении, описанное Фрейдом: сгустить два образа означает сплавить их в один составной образ (например, лицо, соединяющее черты двух отдельных лиц). Не подразумевать их под схемой, сохраняющей их соответствующую индивидуальность, а втиснуть их насильно в схему, появляющуюся в результате недостаточно ясного различения обоих образов. В направленном понимании ребенка многие явления аналогичны этой деформирующей ассимиляции. Таково, например, явление синкретизма, который, как мы узнали это в ином месте (часть I, глава IV), как раз является промежуточным между сгущением ненаправленной мысли и обобщением мысли направленной. Так, в опытах, которые уже мы обсуждали, ребенок читает фразу А , потом фразу В , и, хотя A и B ничего общего не имеют, ребенок, от которого требуют найти две фразы, означающие «то же самое», сливает их в общую схему, построенную как попало. Здесь, следовательно, имеется ассимиляция, причем очевидно, что эта ассимиляция — деформирующая в том смысле, что если А усваивает, то и деформирует В (ребенок понял бы В совершенно иначе, если бы предварительно не прочел А ) и, в свою очередь, А усваивается и деформируется В . Сюрдетерминация понятий, о которой мы говорили в предшествующем параграфе, представляется в этом отношении просто частным случаем синкретизма, а значит, деформирующей ассимиляции. Но в этом последнем случае различные составные части не ассимилируются между собой вполне, оставаясь частично чуждыми одни другим; и лишь временно та или иная составная часть извращает другую и одновременно извращается ею.

Короче, стремление мысли к ассимиляции внешнего мира не может сразу привести к обратимости умственных процессов. Напротив, на первоначальных стадиях, как это показывают явления сгущения и синкретизма, ассимиляция, желая быть слишком полной, разрушает одновременно и предмет, подлежащий ассимиляции, и ассимилирующие схемы. А раз схема и предмет изменены, мысль не может после акта ассимиляции вернуться назад и диссимилировать их, чтобы снова найти их самоидентичными. Схема A и предмет В (например, две фразы, о которых мы говорили только что, или два названия сгущенного образа, или обе составные части сюрдетерминированного понятия) не порождают синтеза (А + В ) или (А х В ), как это было бы в нашем мышлении, но нечто, что разрушает и А , и В — целиком или отчасти. Процесс необратим. Он не может быть выражен формулой А + В —> С , чтобы можно было идти и обратным путем: С —> А + В . Его можно представить только в следующей схеме: А + В —> С , так что С —> А' + В' или —> А + В' или —> А' + В .

Скажем в заключение, что ни тенденция к имитации, ни тенденция к ассимиляции вещей, когда они действуют каждая в отдельности, не могут обеспечить мысли ребенка обратимость, которая избавила бы ее от противоречия. Каждая из этих двух тенденций, предоставленная самой себе, ведет к мечте или к игре — к деятельности, в которой необратимость мысли остается почти полной.

Что же нужно, чтобы появилась обратимость умственных операций? Нужно, чтобы ассимиляция и имитация находились в сотрудничестве, вместо того чтобы дергать мысль в разные стороны, как это бывает на начальных стадиях.

Действительно, во всякой малоразвитой мысли имитация и ассимиляция составляют два противоположных полюса. Когда новое явление возникает в среде, окружающей организм, этот последний может приспособиться к нему и порвать с предшествующими привычками рассуждения или воображения, чтобы построить в себе новый и оригинальный образ, послушно копирующий неизвестное явление: это и есть тенденция к имитированию, которая состоит в воспроизведении вещей при помощи жестов или мысли, а значит, в деформировании прежних жестов и мысли под влиянием вновь появившихся вещей. Или организм может силой ввести это новое явление в привычные схемы, двигательные или интеллектуальные, подобно тому, как это бывает в игре детей, в синкретизме детской мысли или же в сгущении при сновидении; это тенденция к ассимиляции, которая состоит не в воспроизведении вещей через жест или мысль, но в том, чтобы питать либо воспроизводить личные двигательные тенденции, как и предшествующие схемы мысли, при помощи вещей, а следовательно, деформировать вновь появившиеся вещи прежними жестами или прежней мыслью. Ясно, что имитация и ассимиляция в корне антагонистичны.

Этот-то антагонизм и порождает необратимость мысли. В самом деле, почему ассимиляция, сливая предмет В и схему А , деформирует их? Потому, что в тот момент, когда мысль ассимилирует, она перестает подражать. Иначе говоря, имитация перестает сохранять за образами, соответствующими А и В , все их своеобразие. Если, ассимилируя B и A , мысль могла бы сохранить нетронутыми образы, подразумеваемые под А , то очевидно, что процесс А + В —> С был бы обратим и С = А + В . Элемент С представлял бы синтез, а не смешение А и В . Короче, необходимое и достаточное условие для того, чтобы ассимиляция была обратимым процессом, состоит в том, чтобы она сопровождалась имитацией явлений, прямо пропорциональной их ассимиляции. И наоборот, почему имитация, довольствуясь воспроизведением истории вещей в действии или воображении, составляет процесс необратимый, подобно самому становлению явлений? Дело в том, что, имитируя сегодня явление А , а назавтра явление В , ребенок отказывается ассимилировать их между собой или, говоря языком логики, не старается обобщить своих опытов или наблюдений. Условие же обратимой имитации образует соответствующая ассимиляция.

Итак, поскольку имитация и ассимиляция антагонистичны, имеется необратимость мысли, а поскольку между этими двумя тенденциями устанавливается гармония, имеется обратимость. С позиций логики это трюизмы, но для психолога представляется интересным проанализировать условия столь трудной для ребенка систематизации, как та, которая ведет к появлению обратимых логических процессов. Показывая, что логическое противоречие есть результат существенного, с генетической точки зрения, конфликта между имитацией и ассимиляцией, получишь хотя бы психологическое представление о логической структуре мысли; а подобные толкования никогда не бесполезны.

Каковы же факторы, которые делают солидарными имитацию и ассимиляцию? Ссылаться на появление потребности в единстве — означало бы замыкаться в порочный круг и объяснять непротиворечивость при помощи нее же самой. Наоборот, разрывая порочный круг (ибо он здесь задан фактами), можно сказать, что имитация и ассимиляция спонтанно влекут друг друга с самого начала своего функционирования. Действительно, для мысли невозможно ассимилировать что-либо без некоего фактора различия, который сохранял бы в известной мере отличия ассимилируемых предметов, иначе говоря — без определенной имитации, и невозможно имитировать новое явление, не создавая в себе самим этим фактом процесса, стремящегося продолжаться непрерывно и воспроизводить сколько-то раз образ этого явления, который перестает быть новым и входит в область ассимилированных предметов. Вот почему Болдуин, стараясь охарактеризовать имитацию, ввел в его описание отчетливый элемент ассимиляции («циркулярная реакция»). Если ассимиляция и имитация в течение долгого времени остаются антагонистичными, то это происходит единственно под давлением внешней реальности и тех образов, слишком новых и слишком меняющихся, которые она беспрестанно представляет мысли. Но как только реальность в достаточной мере ассимилирована, ассимиляция и имитация стремятся стать все более и более солидарными. В какой же момент солидарность станет достаточной, чтобы произвести действительную обратимость в мысли? Это тот момент, когда из механической солидарность превратится в логическую или моральную и будет регулироваться посредством точных и сознательных суждений об оценке. Здесь-то и вмешиваются еще раз социальные факторы мысли, которые присоединяются к факторам биологическим, чтобы довершить их работу.

Эгоцентризм мысли, характеризующий первоначальные стадии жизни ребенка, влечет за собой систематический антагонизм между ассимиляцией и имитацией. Эгоцентрический ум, с одной стороны, все ассимилирует для себя и со своей собственной точки зрения. Так, синкретизм, неотносительность детских понятий и т. д. обязаны этой эгоцентрической ассимиляции. И само собою разумеется, что эта ассимиляция — деформирующая, то есть не щадящая своеобразия ассимилируемых предметов. Так что полной имитации нет. С другой стороны, в силу своего эгоцентризма ребенок не осознает своей собственной мысли, у него нет чувства собственного «Я», а поэтому он постоянно имитирует вещи и своего ближнего благодаря тому роду смешения «Я» и другого лица, которым Жане и охарактеризовал имитацию. В эти моменты имитация полна, но не сопровождается ассимиляцией.

Таковы два противоположных полюса, между которыми постоянно колеблется ребенок: деформирующая ассимиляция, обязанная его эгоцентризму, и имитация без ассимиляции, обязанная отсутствию сознания самого себя, порождаемому эгоцентризмом.

Но в период, когда мысль социализируется, очень важное явление трансформирует ассимиляцию и имитацию и делает их между собою солидарными, приводя, таким образом, мысль к прогрессивной обратимости. Действительно, способность сойти со своей и стать на общую точку зрения лишает ассимиляцию ее деформирующего характера и принуждает ее сохранять объективность данных: отныне ребенок будет стараться найти между своей точкой зрения и точкой зрения других нить взаимных отношений. Эта взаимность точек зрения позволит ему одновременно и включать в свое «Я» новые явления и происшествия, и сохранять их объективность, а именно их своеобразие. Далее, эта взаимность точек зрения приучит ум ко взаимности отношений вообще, а отсюда имитация реальности мыслью сможет пополниться ассимилированием первой второю.

Социальная жизнь, развивая одновременно взаимность отношений и сознание необходимых связей, отнимает у ассимиляции и у имитирования их антагонистический характер и делает их взаимно зависимыми. Социальная жизнь, стало быть, содействует тому, чтобы сделать умственные процессы обратимыми и вызвать этим появление логического рассуждения.

 

Трансдукция

 

Предшествующие страницы могли показаться очень отдаленными от психологии детского рассуждения. Но это не так, ибо как раз противоречие и необратимость мысли ребенка объяснят нам природу трансдуктивного рассуждения. Вся структура детского рассуждения до 7—8 лет и даже в известной мере до появления дедукции в собственном смысле слова в 11—12 лет объясняется тем обстоятельством, что ребенок рассуждает по поводу единичных или специальных случаев, между которыми он не старается выяснить наличие или отсутствие противоречия и которые дают повод к еще не обратимым умственным опытам. Вот пример:

 

Мы показываем Мюллю (8 л.) стакан с водой, кладем камешек в воду и спрашиваем, почему уровень воды поднялся. Мюлль нам отвечает: потому что камешек тяжел. Мы показываем Мюллю другой камешек и стараемся заставить его предсказать, что произойдет. Мюлль говорит о камешке: «Он тяжел, он заставит воду подняться. — А вот этот [камешек поменьше]? — Нет. — Почему? — Он легкий».

 

Может показаться, что у Мюлля имеется силлогическое рассуждение, которое применяет общий закон к частным случаям: «Тяжелые предметы заставляют уровень воды пониматься. А этот камешек тяжел (или легок)... значит, он заставит (или не заставит) воду подняться». Несомненно, принимая во внимание то, что мы видели по поводу союзов причинности или логического основания (глава I) или по поводу бессознательности детского рассуждения (настоящая глава, § 1 и 2), Мюлль не должен сознавать общего предложения («Все тяжелые предметы заставляют...»). Но это неважно. Если Мюлль поступает логично, как если бы он сознавал этот общий закон, то можно допустить здесь суждение с помощью подразумеваемых силлогизмов — энтимему. Это заключение как будто подтверждается фактом, что объяснение Мюлля — это объяснение почти всех мальчиков его возраста: до 9 лет три четверти детей заявляют при подобном опыте, что камешек заставляет воду подниматься потому, что он тяжел, потому, что он давит на воду, и т. д.[106]. Но продолжим опыт:

 

«Этот кусок дерева тяжелый? — Нет. — Если положить его в воду, то это заставит ее подняться? — Да, потому что это не тяжело. — А что тяжелее: этот кусок или этот камешек [маленький камешек и большой кусок дерева]? — Камешек [правильно]. — А что заставит воду подняться выше? — Дерево. — Почему? — Потому что это больше [потому что оно более объемисто, чем камень]. — Так почему же тогда камни заставляли подниматься воду только что? — Потому что они тяжелые. — А если я положу вот это [несколько камешков вместе]? — Она потечет [вода перельется через край]. — Почему? — Потому что это тяжелое ».

 

Этот пример ясно показывает механизм детского рассуждения. Вначале не было никакого силлогизма: Мюлль не только не сознавал общего предложения, о котором мы только что говорили («Тяжелые предметы заставляют воду подниматься»), но он — что очень важно — не применял его хотя бы даже скрыто. Он утверждает, например, что дерево заставляет воду подниматься «потому, что оно нетяжелое», как раз после того, как он утверждал, что камень заставляет воду подниматься «потому, что он тяжелый». Откуда же происходит данный силлогизм? Очевидно, что объяснить это могут только факты, изученные нами раньше, в особенности факт отсутствия осознания своей собственной мысли. Ведь если Мюлль противоречит самому себе, то делает он это не из удовольствия. Просто у него имеется несколько представлений одновременно. С одной стороны, он думает, что тяжелые предметы заставляют воду подниматься, поскольку они тяжелы, а не поскольку они велики. С другой стороны, он обладает подразумеваемым знанием, что крупные, объемистые предметы заставляют подниматься уровень воды. И, бессознательно руководствуясь этой схемой, он утверждает, что дерево заставляет воду подниматься «потому, что оно нетяжелое», но он осознал этот довод лишь потом и под влиянием сравнения между большим куском легкого дерева и маленьким тяжелым камешком, которое мы его принудили сделать. Однако это осознание было настолько слабым, что сейчас же после утверждения, что дерево заставляет воду подняться, так как оно объемисто, Мюлль заявляет снова, что несколько камешков заставят воду подняться потому, что они тяжелы. Короче, в сознании Мюлля имеется понятие объема, которым он иногда руководствуется. Но он осознал понятие веса лишь так, как если бы предметы весили пропорционально их объему: когда появляется противоречие между объемом и весом, Мюлль в своих объяснениях прибегает то к понятию веса, то к понятию объема.

Следует сделать два вывода: 1) Мюлль противоречит самому себе в своих объяснениях факта повышения уровня воды, потому что эти объяснения сюрдетерминированы двумя разнородными факторами (вес и объем), потому что он не осознал еще этого дуализма и потому что он не умеет в силу этого ни складывать, ни умножать логически эти два фактора. Анализом именно таких явлений мы занимались довольно продолжительное время в предшествующих параграфах; 2) отсутствие синтеза (это очень важно) принуждает Мюлля при сознательном рассуждении (когда он выявляет подразумеваемые связи) размышлять лишь относительно частных или специальных случаев. Для Мюлля невозможны никакое рассуждение (дедуктивное) и никакая индукция, потому что он начинает противоречить самому себе, как только пытается обобщить объяснение. Мюлль или будет обобщать, но при этом противоречить себе, что равно отсутствию обобщения, или не будет себе противоречить — и тогда будет рассуждать лишь относительно специальных случаев.

Пример Мюлля далеко не единственный. Он может служить прототипом всех детских рассуждений до 8 лет и даже старше. Что касается детских рассуждений во время расспросов, то мы недавно видели (в предшествующих параграфах) случаи бессознательности, неспособности дать определение, неспособности к логическим операциям (к сложению и вычитанию) и противоречия. Все эти явления в совокупности показывают, что ребенок рассуждает не силлогизмами, а заключениями от единичного к единичному, без логической обязательности. Изучение спонтанного языка детей и союзов логической связи (глава I) привело нас как раз к тому же результату. В своих спонтанных рассуждениях дети тоже делают выводы от единичного к единичному. Или, если предпочесть другое выражение, все рассуждения, какие можно наблюдать, суть «умственные опыты», проделанные над единичными случаями, без попытки обобщить и без обращения к законам, предварительно обобщенным: «Я могу закрыть [мой картонный пюпитр], если я хочу; для этого я не клею. После [если я склею] я не смогу закрыть». Список спонтанных логических оснований, перечисленных в § 5 главы I (по поводу слова «тогда»), уже достаточно показывает, насколько попытки доказывать, даже спонтанные, делаются на основании лишь умственных необобщенных опытов.

Короче, детские рассуждения идут не от общего к единичному (все объемистые предметы заставляют воду подниматься, значит, камешек заставляет подниматься воду, потому что он объемистый) и не от единичного к общему (это дерево объемисто и заставляет воду подниматься; этот камешек меньше и заставляет воду меньше подниматься и т. д.; значит, объемистые предметы заставляют воду подниматься), но от единичного к единичному и от специального к специальному (этот камешек заставляет воду подниматься, потому что он тяжел, значит, этот другой камешек также заставит воду подниматься, потому что он также тяжел; этот кусок дерева заставляет воду подниматься, потому то он большой, этот другой также заставит ее подниматься, потому что он тоже большой, и т. д.). Каждому предмету соответствует специальное объяснение и, следовательно, специальные отношения, которые могут дать место лишь специальным рассуждениям. Это, по-видимому, вполне естественно, если мы примем в соображение то, что мы до сих пор наблюдали в детской речи и в суждениях. Поэтому черта эта не ускользнула ни от одного психолога, начиная со Стюарта Милля и Рибо. Штерн окрестил этот прием рассуждения словом трансдукция (transduction) в противоположность индукции и дедукции. Но до сих пор мы имеем лишь описание этой трансдукции, и нам нужно найти для нее объяснение. Сказать, что ребенок не умеет обобщать, — это значит ограничиться простой констатацией факта; нужно этот факт поставить в соотношение с тем, что нам уже известно относительно общих условий мысли ребенка.

Кроме того, следует заметить, что трансдукция не противостоит дедукции в том смысле, как считал Штерн: он попросту принял определение классической науки: «Дедукция — это переход от общего к единичному», но логики, а потом Гобло[107]показали, что дедукция может иметь своим объектом и единичные и специальные предметы, как это часто бывает в математике, и таким путем идти от единичного к общему. В самом деле, чтобы доказать, что сумма углов треугольника равна 180°, оперируют с одним треугольником, а потом только обобщают полученные выводы и переносят их на все треугольники, изменяя первоначальную фигуру, и, как говорит Гобло вслед за Махом, просто «строят» заключение, подлежащее доказательству при помощи умственного опыта. Чем же трансдукция отличается от дедукции? Очевидно, отсутствием в ней логической необходимости: математическая дедукция обязательна, тогда как трансдукция не обязательна. Но в чем же состоит эта обязательность? По Гобло, умственное построение ведет к выводам, необходимым в той мере, в какой это построение повинуется правилам, и эти правила не суть правила логики, но предложения, предварительно допущенные, применяемые путем силлогизмов. Правила, следовательно, суть общие предложения, но в таком новом значении дедукция не занимается извлечением искомого вывода из этих предложений: она состоит в их применении к реальному или умственному построению, позволяющему найти искомое следствие. Однако это решение не может нас здесь удовлетворить, ибо необходимо также выяснить с психологической точки зрения, как ребенок мог установить эти общие предложения и оперировать ими с некоторой логической обязательностью[108].

Итак, задача состоит в следующем. Трансдукция — это рассуждение, которое идет от специального к специальному, без обобщений и без логической обязательности. Дедукция — это рассуждение, которое идет от специального к специальному, от общего к специальному или от специального к общему, но всегда строго обязательно. Какие же отношения имеются между обязательностью и обобщениями? Можно ли сказать, что обязательность ведет к обобщению, или нужно утверждать обратное? Мы попытаемся показать, что отсутствие обязательности в трансдукции мешает ребенку обобщать и что этот недостаток обязательности, в свою очередь, как мы это видели в предшествующем параграфе, зависит от необратимости мысли.

Вот ребенок, который утверждает, что камешек заставляет уровень воды подниматься, потому что он тяжел, и что кусок дерева производит тот же результат, потому что он велик. Ребенок не обобщает ни одного из этих объяснений и не чувствует противоречия между ними. Почему? Возьмем отношение причины к следствию: вода поднимается, «потому что камешек тяжел». Даже рассуждая по поводу этого единичного случая, ум, привыкший пользоваться дедукцией, заключит, что существует взаимоотношение между фактом поднятия воды и весом камешка. Каждому отношению причины к следствию соответствует отношение следствия к причине, и если можно восстановить данную причину, то должно предвидеть такое-то следствие: достаточно видоизменить данные, чтобы узнать, годится ли объяснение и достаточно ли дополнительного опыта, чтобы подтверждать либо отрицать последствия, извлеченные из гипотез, рожденных первым опытом. Так, наш ребенок мог бы себе сказать благодаря попросту обратной перестановке отношений: этот камешек заставляет воду подниматься, потому что он тяжел. Этот кусок дерева, который не тяжел, не заставит воду подниматься. Если вода поднимается, то нет необходимой связи между весом и подъемом воды. Очевидно, стало быть, что открытие общего закона связано с возможностью оперировать отношениями в разных направлениях и находить взаимоотношения каждой связи. Если ребенок в единичном случае не сумел обобщить, то есть не сумел найти «закона», то это просто потому, что взаимность отношений, действующих в данном случае, от него ускользнула. Без этого нельзя понять, почему ребенок не умеет обобщать, тогда как все его привычки синкретизма, непосредственной аналогии и т. д. толкают его к ассимиляции всего всему.

Эта гипотеза покажется очень приемлемой, если обратиться к нашему анализу логики отношений у ребенка (главы II и III). Мы долго исследовали систематические трудности, испытываемые ребенком при нахождении взаимности таких простых отношений, как «брат», «левое» и т. д., и мы видели, что именно это отсутствие взаимности мешает детям рассуждать логично. Можно сделать вывод, что отсутствие обязательности в трансдукции объясняется трудностью оперировать отношениями, и в частности уловить их взаимность.

И как мы это видели в предыдущем параграфе, это непонимание взаимности связей зависит, в свою очередь, от необратимости детской мысли. Ребенок все ассимилирует с непосредственной точки зрения, или, наоборот, он сополагает серии частных объяснений. В обоих случаях мысль необратима в том смысле, что она влечет за собой противоречия. А отсюда взаимность различных перспектив в обоих случаях становится невозможной.

В только что разобранном примере Мюлля нам недостаточно только представить понимание того, чем трансдукция отличается от дедукции взрослого. Мюлль сополагает серии частных объяснений, и поэтому-то его рассуждение необратимо. Но можно сказать, конечно, что в каждой частной области Мюлль рассуждает дедуктивно. Этот камешек заставляет воду подниматься, «потому что он тяжел», — значит, и другой сделает то же самое, потому что он тяжел, и т. д. Можно, по крайней мере, сказать, что он рассуждает путем частичных аналогий и что аналогия — это отправная точка дедукции.

Но трансдукция есть нечто иное, чем рассуждение по аналогии, во всяком случае, вначале. Приведем теперь случай более чистой трансдукции. Будучи более примитивным, он обнажит механизм этого рассуждения, не прибегая к общим законам.

 

Руа (6 л.) говорит нам, что луна растет. «Половина» луны (полумесяц) становится «целой». «Как растет луна? — Потому что она увеличивается. — Как это делается? — Потому что мы тоже растем. — Что заставляет ее расти? — Облака. — Как это началось? — Потому что мы тоже начали с того, что были живы ». Луна живая. «Почему? — Потому что мы живые. — А как она сделана, луна? — Потому что мы сделались. — И это заставило вырасти луну? — Да. — Как? — ... — Почему? — Это облака заставляют ее увеличиваться » и т. д. Руа говорит нам также, что ветер движется, «потому что мы тоже движемся» , и что солнце не старается уйти, «потому что мы, случается, тоже не уходим» .

 

Для нас подобные высказывания могли бы иметь следующий смысл: 1) луна, ветер и т. д. аналогичны нам; 2) раз мы растем, продвигаемся вперед и т. д., — значит, и они растут, продвигаются вперед и т. д. Но для ребенка эти предложения имеют совершенно другой смысл. Во-первых, между различными существами, о которых говорит Руа, имеется не только простая аналогия, но и синкретизм: мы заставляем увеличиваться луну и т. д. не материально, потому что заставляют ее увеличиваться облака, но «предпричинно» (путем смешения мотива и причины, см. часть I, главу V). Аналогия, таким образом, чувствуется не только как довод, но и как непосредственная связь. Эти случаи не редки. Здесь не место разбирать их с точки зрения причинности. Мы отсылаем читателя к дальнейшим работам, в которых случай Руа будет проанализирован вместе со всеми другими аналогичными случаями. Удовлетворимся пока замечанием, что синкретизм предшествует простой аналогии и идет дальше ее. Во-вторых, тут, стало быть, нет общего закона: луна увеличивается не в силу того закона, что «все живые существа растут», а просто «потому, что мы увеличиваемся». Налицо не только причинное, но и логическое отношение: луна живая «потому, что мы живые», и т. д.

Ясно, в чем в данном случае заключается трансдукция. Это вывод от единичного к единичному без помощи общего закона. Особенно ясно, почему тут нет общего закона: имеющийся синкретизм означает непосредственное слияние двух единичных терминов. И вот это-то слияние необратимо. Оно образуется по прихоти новых восприятий и деформирует уже приобретенное, вместо того чтобы его сохранить нетронутым, как это сделала бы настоящая дедукция. Есть ли здесь соположение частичных объяснений, как у Мюлля, или синкретическое слияние единичных случаев, как у Руа, — все равно мы имеем перед собой необратимость, и эта-то необратимость и объясняет отсутствие общих законов.

В заключение скажем, что именно обратимость мысли вызывает обобщение, потому что эта обратимость влечет за собой известную необходимость в зависимости от того, допускают ли явления, к которым адаптируется мысль, опыты более или менее обратимые. И верно: характерная черта мысли состоит в том, что она старается сделать обратимой самую реальность. Так, ученый, анализирующий гипотезу: «Вода поднялась, потому что камешек большой», постарается найти между объемом и уровнем воды целиком обратимое отношение, прежде чем узнавать, как следует обобщать; он будет видоизменять объем камня до тех пор, пока не найдет между этим объемом и уровнем воды отношение, не только единственно причинное, но функциональное (как раз обратимое), согласно которому уровень воды варьирует в функциональной зависимости от объема. Эта функциональная зависимость позволяет ученому предвидеть и уровень воды, раз дан объем погруженного тела, и объем камня, раз дан уровень, достигнутый водой. В тот момент, когда эта необходимость отношения установлена, хотя бы при помощи всего двух или трех опытов, предложение, о котором идет речь, понимается как вполне общее: обобщение, таким образом, есть продукт построений, произведенных над единичными случаями, как того хочет Гобло; но только эти построения управляются не обязательно предложениями, допущенными раньше, но также и необходимостью сохранения взаимности отношений, действующих в данном случае.

Само собой разумеется, что в собственно экспериментальных построениях (физические науки) последовательное обобщение может сопровождаться логической необходимостью только в той мере, в какой опыт достигает превращения реальности из необратимой обратимую. Существенной особенностью таких чисто умственных построений, как построения математические, является то, что они сразу же и полностью обратимы, а значит, целиком логичны.

Нельзя лучше охарактеризовать трансдукцию, как делая из нее первоначальный «умственный опыт»: следуя Маху и Риньяно и комбинируя в воображении отношения, представляемые нам действительностью. Умственный начальный опыт — это еще не необходимое рассуждение, ибо результат фактического наблюдения не имеет в себе еще ничего необходимого, пока не будут разъединены элементы реальных наблюдений, чтобы воспроизвести с помощью этих элементов действительность более простую и целиком обратимую. И правда, чистый умственный опыт закономерно содержит синкретические, а, следовательно, и необратимые элементы, так как он оперирует непосредственными восприятиями.

Как ребенок переходит от такого первичного умственного опыта, составляющего трансдукцию, к логическому рассуждению в собственном смысле слова? Если не бояться искусственной классификации, то можно разделить этапы детского рассуждения на три главные стадии.

Первая из этих стадий, которую можно назвать «стадией чистой трансдукции», продолжается до 7—8 лет и характеризуется необратимостью, которую мы только что описали.

В течение второй стадии (от 7—8 до 11—12 лет) умственные опыты стремятся стать обратимыми, что вовсе не значит, что им это удается во всех областях мысли. Такая обратимость узнается по уменьшению противоречий и является результатом нарастающего осознания взаимности точек зрения и отношений. После каждого умственного опыта ребенок испытывает потребность в том, чтобы вновь проделать свой путь в обратную сторону: найти как следствия и причины или доказательства, так и объяснения. Иначе говоря, появляется логическая необходимость или необходимость принципиальная: ребенок не довольствуется больше объяснением одного явления другим путем простого восстановления их общей истории — он хочет связать два явления необходимым отношением. Трансдуктивное рассуждение отступает перед всевозрастающей потребностью индукции и дедукции, вступающих в комбинацию между собой: обобщение становится возможным.

Но эта первоначальная необходимость и эта возможность дедукции касаются лишь понимания восприятий, первые дедукции направлены лишь на самое действительность, на предпосылки, вытекающие из непосредственного наблюдения, по отношению к которым ребенок испытывает непосредственное же доверие, в противоположность гипотезам, по поводу которых рассуждают, чтобы их испытать, или допущениям, предлагаемым нам другим лицом. Только в третьей стадии (после 11—12 лет) дедукция становится возможной без этих ограничений, то есть мысль становится оформленной и освобождается от непосредственного верования.

Как охарактеризовать с нашей теперешней позиции эту третью стадию, о которой мы уже говорили при нашем анализе оформленной мысли (см. главу II)? Чистая трансдукция (мы это только что видели) есть первоначальный «умственный опыт», это простое воображение или имитация реальности в том виде, в каком последняя воспринимается, а значит, реальности необратимой. Вторая стадия — это стадия интегрального умственного опыта, в котором воображение дополняет необратимую реальность представлением совокупности обратимых отношений или логических связей, таких, что из А можно сделать вывод в отношении В и наоборот. Кажется, что с этими двумя типами умственных опытов обратимость, которой хочет достичь мысль, является полной. Но это не так. Для того чтобы умственный опыт был целиком обратим, нужно поставить на место предметов, какие предлагает нам непосредственное восприятие, предметы более интеллектуализированные, определенные таким образом, чтобы возможна была обратимость. Так, возвращаясь к нашим примерам, ребенок, чтобы объяснить, как камешек может заставить подняться уровень воды в стакане, будет сначала рассуждать относительно веса, как будто бы это было понятие непосредственное и состоящее в одностороннем отношении с объемом. Но затем он заметит, что крупный предмет и маленькие предметы могут иметь одинаковый вес. Абсолютный вес (указанный непосредственно объемом предмета) уступит место относительному весу, и ребенок отныне станет рассуждать о весе-объеме, то есть об отношении, которое он будет мыслить приблизительно в такой форме: «Для своих небольших размеров этот камень тяжел» или же «легок для своей величины», не думая о какой-нибудь точной мере. Здесь имеет место эволюция понятий в смысле относительности (главы II и III), что предполагает определения или концепты, все более и более удаленные от непосредственной действительности. Так мы видели концепты левой и правой сторон, теряющие свой первоначальный смысл и развивающиеся все более и более в сторону отношения, вполне поддающегося определению. Так вот, как только понимание достигает этой ступени относительности, как только оно удаляется от наивного реализма, связанного с первоначальными умственными опытами, задача обратимости предстает в совершенно новом свете: следует найти уже не прямую взаимность данного отношения между двумя явлениями, но взаимность общей точки зрения. Или, другими словами, это значит найти ключ, который позволит перейти с позиции личной или мгновенной к другой позиции, не противореча себе.

А отсюда задача, которая ставится каждую минуту перед мыслью, такова: как выбрать определения, понятия или подходящие предпосылки (такие, которыми можно было бы оперировать со всех возможных точек зрения), не противореча ни результатам непосредственного опыта, ни результатам прошлых опытов или проделанных другими? Иначе говоря, как выбрать понятия, которые представляют максимум обратимости и взаимности? Эта задача вполне ясна в отношении тех рассуждений, которые мы разбирали в главах II и III. Возьмем, например, вопрос относительно трех предметов, из которых один помещен слева от второго и справа от третьего (глава III, § 4). В младшем возрасте ребенок говорит, что первый из этих предметов находится «посередине», и не соглашается, что можно быть в одно и то же время слева и справа. Но затем (это нам очень ясно показывает опыт) ребенок к 11—12 годам составит себе достаточно относительное понятие из отношения правой и левой сторон, то есть понятие, не связанное с непосредственной точкой зрения, так что отношение остается постоянным, каковы бы ни были точки зрения. А отсюда получается взаимность точек зрения и в итоге полная обратимость мысли.

Но как мысль решает подобные задачи, состоящие в выборе определений или отношений, если действительность не дает их сама? Путем умственного опыта? Никоим образом, так как умственный опыт является на самом деле воспроизведением или воображением самой реальности или операций, которые можно над нею проделать. Никогда действительность не принудит к определению. Это определение является результатом выбора и решений. А выбор делается по поводу, но не под давлением действительности. Тут имеется опыт, который мысль проделывает не над вещами, а над самой собой, чтобы отыскать, в какой мере та или иная система определений или предпосылок позволит ей большую плодотворность или большее логическое удовлетворение. Этот опыт как раз того же порядка, который Раух описал в морали: индивидуум принимает то или иное правило как гипотезу, чтобы, применяя его, посмотреть, достигнет ли он морального удовлетворения и, в частности, способен ли он остаться верным самому себе и избежать противоречия. В вопросах определений или выбора предпосылок критерии противоречия и плодотворности являются не внешними, а внутренними, или моральными. Вопрос решается лишь серией рассуждений, произведенных с целью констатировать не то, что произойдет в реальности, как это бывает при простом «умственном опыте», но то, в каком состоянии удовлетворения и неудовлетворения очутится воля, которая направляет мысль.

Итак, условимся называть этот опыт, в противоположность умственным опытам, логическим опытом и скажем, что оформленная мысль, или дедукция, имеющая предметом какую угодно гипотетическую предпосылку, предполагает наряду с умственными обратимыми опытами, которые ей служат материалом, еще и логический опыт, единственно способный сделать подходящий выбор понятий, служащих отправным пунктом, а следовательно, единственно способный привести в согласие ум с самим собой и сделать рассуждение целиком обратимым.

В заключение можно сказать, что первая стадия детского рассуждения — это стадия первоначального, или необратимого, умственного опыта, вторая стадия отмечена началом обратимости в умственных опытах и третья стадия знаменуется появлением формальной дедукции и логического опыта, ибо лишь последний способен сделать умственные опыты вполне обратимыми. Можно еще сказать, что на первой стадии рассуждение ограничивается «подражанием» действительности — такой, как она есть, не приходя к необходимым связям; на второй стадии рассуждение оперирует с действительностью, то есть создает отчасти обратимые опыты и этим приводит к сознанию связи между некоторыми утверждениями и некоторыми результатами; наконец, на третьей стадии эти операции неизбежно влекут одна другую в том смысле, что ребенок замечает, что, утверждая одно, он тем самым обязывается утверждать и другое; таким образом, в итоге получается необходимая связь между операциями как таковыми и полная обратимость мысли.

 







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.