Здавалка
Главная | Обратная связь

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ГААГА



Мауве был еще в Дренте. Винсент обошел весь квартал, прилегающий к Эйлебоомен, и около вокзала Рэйн снял комнатушку за четырнадцать франков в месяц. Мастерская – пока в нее не вселился Винсент, она называлась просто комнатой – была довольно просторная, с нишей, в которой можно было готовить еду, и большим окном, выходившим на юг. В углу стояла низенькая печка, длинная черная труба которой уходила в стену под самым потолком. Обои были чистые, светло—серые; в окно Винсент мог видеть хозяйский дровяной склад, за ним зеленый луг и широкие полосы дюн. Дом стоял на Схенквег, окраинной улице Гааги, за которой к юго—востоку сразу открывались луга. Крыша его была закопчена паровозами, постоянно грохочущими у вокзала Рэйн.

Винсент купил прочный кухонный столик, два простых стула, одеяло и, укрываясь им, спал прямо на полу. Эти затраты, вконец истощили его денежные ресурсы, но близилось первое число, когда Тео должен был прислать ему очередные сто франков. Январская стужа не позволяла работать на воздухе, а так как денег на модель у Винсента не было, то ему оставалось лишь сидеть сложа руки и ждать приезда Мауве.

Наконец Мауве вернулся домой на Эйлебоомен. Винсент не замедлил явиться к нему в мастерскую. Мауве с жаром трудился над большим полотном, волосы прядями рассыпались у него по лбу и падали на глаза. Он начал главную работу этого года – картину, предназначенную для Салона, замыслив изобразить, как на побережье Схевенингена лошади вытаскивают из воды рыбачий баркас. Мауве и его жена Йет были уверены, что Винсент не приедет в Гаагу: они знали, что чуть ли не каждого человека в тот или иной период жизни охватывает смутное желание стать художником.

– Значит, ты все—таки приехал, Винсент. Ну что ж, прекрасно. Мы сделаем из тебя художника. Ты нашел себе квартиру?

– Да, я живу на Схенквег, в доме сто тридцать восемь, сразу же за вокзалом Рэйн.

– Ну, это совсем рядом. Как у тебя с деньгами?

– Денег маловато, особенно не разгуляешься. Я купил стол и пару стульев.

– И кровать, – подсказала Йет.

– Нет, я сплю на полу.

Мауве что—то шепнул Йет, она вышла и через минуту принесла бумажник. Мауве вынул оттуда сотню гульденов.

– Возьми—ка эти деньги, Винсент, потом отдашь, – сказал он. – Купи себе кровать; по ночам надо хорошенько высыпаться. За комнату ты уплатил?

– Нет еще.

– Ну так уплати, и делу конец. Как там со светом?

– Свету сколько угодно, хотя окно у меня только одно. К сожалению, выходит оно на юг.

– Это плохо, тут надо что—то придумать. Иначе освещение модели будет меняться каждые пятнадцать минут. Обязательно купи занавеси.

– Мне бы не хотелось брать у вас деньги, кузен Мауве. Достаточно того, что вы согласны учить меня.

– Пустяки, Винсент. Обзаводиться хозяйством приходится один раз в жизни. Так что в конечном счете дешевле всего купить собственную мебель.

– Да, пожалуй, это так. Надеюсь, что скоро мне удастся продать несколько рисунков, и тогда я верну вам долг.

– Терстех тебе поможет. Он покупал мои картины, когда я только еще учился писать. Но тебе надо начинать работать акварелью и маслом. Рисунки карандашом не находят сбыта.

При всей грузности Мауве движения у него были нервные и стремительные. Выставив одно плечо вперед, он порывисто бросался к тому, что его в тот миг привлекало.

– Винсент, – сказал он, – вот этюдник, а в нем акварельные и масляные краски, кисти, палитра, мастихин, лак и скипидар. Дай—ка, я тебя научу держать палитру и стоять у мольберта.

Он показал Винсенту несколько технических приемов. Винсент усвоил их очень быстро.

– Отлично! – воскликнул Мауве. – Я думал, ты туповат, но теперь вижу, что ошибался. Можешь приходить сюда каждое утро и писать акварелью. Я попрошу, чтобы тебя приняли в «Пульхри», там ты сможешь несколько раз в неделю по вечерам рисовать модель. Кроме того, ты познакомишься там с художниками. А когда начнешь продавать свои вещи, станешь полноправным членом клуба.

– Да, мне очень хочется рисовать модель. Я постараюсь нанять натурщицу, чтобы работать каждый день у себя дома. Нужно только научиться как следует рисовать человеческую фигуру, все остальное придет само.

– Это верно, – согласился Мауве. – Труднее всего справиться с фигурой, но когда ты этого добился, деревья, коровы и закаты даются уже совсем легко. Художники, которые пренебрегают фигурой, делают это потому, что чувствуют свое бессилие.

Винсент купил кровать и занавеси для окна, уплатил за комнату и развесил на стенах свои брабантские рисунки. Он знал, что продать их не удастся, и прекрасно видел теперь все свои промахи, но в этих набросках чувствовалось нечто от самой природы, и сделаны они были с истинной страстью. Винсент не мог бы сказать, в чем эта страсть проявлялась и откуда она шла; он даже не знал ей истинной цены, пока не подружился с Де Боком.

Де Бок оказался обаятельным человеком. Он был хорошо воспитан, обладал прекрасными манерами и постоянным доходом. Образование он получил в Англии. Винсент познакомился с ним у Гупиля. Де Бок был полной противоположностью Винсента: к жизни он относился легко, все воспринимал спокойно и беспечно, характер у него был мягкий. Рот у него был узенький, не шире, чем крылья ноздрей.

– Не зайдете ли ко мне на чашку чая? – предложил он Винсенту. – Я показал бы вам кое—какие свои работы. Мне кажется, я как бы обрел новое чутье с тех пор, как Терстех стал продавать мои картины.

Мастерская Де Бока была в Виллемс—парке, самом аристократическом квартале Гааги. Стены в ней были задрапированы светлым бархатом. В каждом углу стояли удобные диваны с мягкими подушками; были тут и столики для курения, и шкафы, полные книг, и настоящие восточные ковры. Вспоминая убожество своей мастерской, Винсент чувствовал себя нищим пустынником.

Де Бок зажег газовую горелку под русским самоваром и велел экономке принести печенья. Потом он вынул из стенного шкафа картину и поставил ее на мольберт.

– Это моя последняя вещь, – сказал он. – Не угодно ли сигару, пока вы будете смотреть? Быть может, картина от этого станет лучше, как знать?

Он говорил шутливым, непринужденным тоном. С тех пор как Терстех открыл и оценил Де Бока, художник стал необычайно самоуверен. У него не было сомнений, что Винсенту картина понравится. Взяв в руки длинную русскую папиросу, – пристрастием к этим папиросам он был известен на всю Гаагу – Де Бок закурил и стал следить за выражением лица Винсента.

Окутанный голубым дымком дорогой сигары, Винсент рассматривал полотно. Он понимал, что Де Бок переживает теперь ту ужасную минуту, когда художник впервые открывает свое творение для чужих глаз и, волнуясь, ждет, что о нем скажут. А что сказать об этой картине? Пейзаж недурен, но и не слишком хорош. В картине много от характера самого Де Бока: она легковесна. Винсент вспомнил, как он злился и заболевал от огорчения, когда какой– нибудь юный выскочка осмеливался свысока отозваться о его работе. Хотя картина Де Бока была из тех, которые можно охватить одним взглядом, Винсент долго смотрел на нее.

– Вы неплохо чувствуете пейзаж, Де Бок, – промолвил он. – И прекрасно знаете, как придать ему очарование.

– О, благодарю, – сказал польщенный Де Бок, принимая этот отзыв за комплимент. – Прошу вас, чашечку чая.

Винсент схватил чашку обеими руками, боясь расплескать чай на дорогой ковер. Де Бок подошел к самовару и налил чаю себе. Винсенту ужасно не хотелось говорить о картине Де Бока. Ему нравился этот человек, и он дорожил его дружбой. Но в Винсенте восстал честный художник, и он не мог удержаться.

– Есть одна штука в вашем пейзаже, которая, пожалуй, мне не очень нравится.

Де Бок взял из рук экономки поднос и сказал:

– Ешьте печенье, мой друг.

Винсент отказался, не представляя себе, как можно держать на коленях чашку с чаем и одновременно есть печенье.

– Что же вам не понравилось? – спокойно спросил Де Бок.

– Человеческие фигуры. Они кажутся неестественными.

– А знаете, – признался Де Бок, удобно разлегшись на диване, – я частенько подумывал о том, чтобы заняться как следует фигурой. Но, кажется, это мне не дано. Я брал модель и усердно работал по нескольку дней, а потом вдруг бросал ее и переходил к какому—нибудь интересному пейзажу. В конце концов ведь моя стихия – именно пейзаж, так стоит ли мне слишком много возиться с фигурой – как вы полагаете?

– Когда я работаю над пейзажами, – ответил Винсент, – я стараюсь внести в них что—то от человеческой фигуры. Вы опередили меня на много лет, кроме того, вы признанный художник. Но разрешите по—дружески высказать вам одно критическое замечание?

– Буду очень рад.

– Вот что я вам скажу: вашей живописи недостает страсти.

– Страсти? – переспросил Де Бок и, потянувшись со своей чашкой к самовару, хитро покосился на Винсента одним глазом. – Какую же из множества страстей вы имеете в виду?

– Это не так легко объяснить. Но ваше отношение к предмету несколько туманно. На мой взгляд, его надо бы выражать более энергично.

– Но, послушайте, старина, – сказал Де Бок, вставая с дивана и внимательно поглядев на одно из своих полотен. – Не могу же я выплескивать свои чувства на холсты только потому, что этого требует публика! Я пишу то, что вижу и чувствую. А если я не чувствую никакой страсти, то как я придам ее своей кисти? Ведь страсть в зеленной лавке на вес не купишь!

После визита к Де Боку собственная мастерская показалась Винсенту жалкой и убогой, но он знал, что взамен роскоши у него есть кое—что другое. Он задвинул кровать в угол и спрятал подальше всю свою кухонную утварь – ему хотелось, чтобы комната имела вид мастерской, а не жилого помещения. Тео еще не прислал денег, но у Винсента пока оставалось кое—что от тех ста гульденов, которые дал ему Мауве. Он потратил их на натуру. Вскоре к нему пришел и сам Мауве.

– Я добрался до тебя всего—навсего за десять минут, – сказал он, оглядывая комнату. – Да, здесь неплохо. Конечно, лучше бы окно выходило на север, но ничего и так. Теперь люди перестанут считать тебя дилетантом и лодырем. Ты, я вижу, рисовал сегодня модель?

– Да. Я рисую модель каждый день. Это обходится недешево.

– Но в конце концов себя оправдывает. Тебе нужны деньги, Винсент?

– Благодарю вас, кузен Мауве. Я как—нибудь перебьюсь.

Винсент вовсе не хотел садиться на шею Мауве. В кармане у него оставался один—единственный франк, на него можно было прожить еще день; только бы Мауве бесплатно учил его, а деньги на хлеб он как—нибудь добудет.

Мауве целый час показывал Винсенту, как надо писать акварельными красками и потом смывать их с листа. Винсенту это никак не давалось.

– Не смущайся, – ободрял его Мауве. – Нужно испортить по крайней мере десяток набросков, прежде чем ты научишься правильно держать кисть. Покажи—ка мне что—нибудь из твоих последних брабантских этюдов!

Винсент вынул свои наброски. Мауве владел техникой в таком совершенстве, что мог в немногих словах раскрыть главный недостаток любой работы. Он никогда не ограничивался словами: «Это плохо», – а всегда добавлял: «Попытайся сделать вот так». Винсент слушал его с жадностью, зная, что Мауве говорит ему то же, что он сказал бы самому себе, если бы у него не ладилась работа над каким—нибудь полотном.

– Рисовать ты умеешь, – говорил он Винсенту. – То, что ты весь этот год не расставался с карандашом, принесло тебе огромную пользу. Я не удивлюсь, если Терстех скоро начнет покупать твои акварели.

Это утешение мало помогло Винсенту, когда он через два дня оказался без сантима. Первое число давно минуло, а сто франков от Тео все не приходили. Что же случилось? Может быть, Тео сердится на него? Неужели он откажется помогать брату как раз теперь, когда он на пороге успеха? Порывшись в кармане, Винсент нашел почтовую марку: теперь он мог написать Тео и попросить хотя бы часть денег – только бы не умереть с голоду и время от времени платить за натуру.

Три дня во рту у него не было маковой росинки; но утром он писал акварелью у Мауве, днем делал зарисовки в столовых для бедняков и в зале ожидания на вокзале, а вечером работал в «Пульхри» или снова в мастерской Мауве. Он очень боялся, что Мауве догадается, в чем дело, и утратит веру в его успех. Винсент понимал, что хотя Мауве привязался к нему, он бросит его без колебания, как только убедится, что заботы об ученике мешают его собственной работе. Когда Йет приглашала Винсента к обеду, он отказывался.

Тупая, гложущая боль под ложечкой заставила его вспомнить Боринаж. Неужто он обречен голодать всю жизнь? Неужто он никогда не познает довольства и покоя?

На другой день Винсент поборол свою гордость и отправился к Терстеху. Может быть, у этого человека, опекающего половину художников Гааги, удастся занять десять франков?

Оказалось, что Терстех уехал по делам в Париж.

Винсента сильно лихорадило, и он уже не мог держать в руках карандаш. Он слег в постель. На следующий день он вновь потащился на Плаатс и застал Терстеха в галерее. В свое время Терстех обещал Тео позаботиться о Винсенте. Он одолжил ему двадцать пять франков.

– Я все собираюсь, наведаться к тебе в мастерскую, Винсент, – сказал он. – Жди, скоро приду.

Винсент с трудом заставил себя вежливо ответить Терстеху. Ему хотелось тотчас же уйти и где—нибудь поесть. По пути к галерее Гупиля он думал: «Если только я достану денег, все опять будет хорошо». Но теперь, когда у него в кармане были деньги, он чувствовал себя еще более несчастным. Его давило чувство страшного, невыносимого одиночества.

«Вот пообедаю, и все как рукой снимет», – сказал он – себе.

Еда заглушила боль в желудке, но не могла заглушить чувства одиночества и заброшенности, которое гнездилось у Винсента где—то глубоко внутри. Он купил дешевого табака, пошел домой, лег на кровать и закурил трубку. Тоска по Кэй снова нахлынула на него. Он чувствовал себя таким обездоленным, что у него от обиды теснило грудь. Он вскочил с кровати, открыл окно и высунул голову в темень снежной январской ночи. Он вспомнил о преподобном Стриккере. Его пронизал такой озноб, словно он прижался всем телом к каменной церковной стене. Он закрыл окно, схватил пальто и шляпу и вышел, направляясь в кафе, которое приметил перед вокзалом Рэйн.

Кафе было освещено двумя керосиновыми лампами – одна висела у входа, другая – над стойкой. Посреди зала царил полумрак. Вдоль стен стояли скамейки и столики с каменными столешницами, испещренные щербинами и царапинами. Это заведение с мертвенно—тусклыми стенами и цементным полом было предназначено для рабочего люда и скорее походило на жалкое убежище, чем на место, где веселятся и отдыхают.

Винсент присел за одним из столиков и устало прислонился спиной к стене. Не так уж плохо жить, когда работаешь, когда есть деньги на еду и на модель. Но где твои друзья, где близкий человек, с которым можно было бы запросто переброситься словечком хотя бы о погоде? Мауве – твой наставник, учитель, Терстех – вечно занятый, важный коммерсант, Де Бок – богатый светский человек. Может быть, стакан вина принесет облегчение? Завтра он снова сможет работать, и все будет выглядеть не так мрачно.

Он неторопливо потягивал красное вино. В кафе было малолюдно. Напротив него сидел какой—то мастеровой. В углу, около стойки, устроилась парочка, женщина была одета ярко и аляповато. За соседним столиком сидела еще какая—то женщина, одна, без мужчины. Винсент ни разу не посмотрел на нее.

Официант, проходя мимо, грубо спросил у женщины:

– Еще стаканчик?

– У меня нет ни су! – отвечала она.

Винсент повернулся к ней.

– Может быть, выпьете стаканчик со мной?

Женщина окинула его взглядов.

– Конечно.

Официант принес стакан вина, получил двадцать сантимов и ушел. Винсент и женщина сидели теперь совсем близко друг к другу.

– Спасибо, – сказала женщина.

Винсент вгляделся в нее повнимательней. Она была немолода, некрасива, с несколько увядшим лицом – видимо, жизнь крепко потрепала ее. При своей худобе она была очень хорошо сложена. Винсент обратил внимание на ее руку, державшую стакан, – это была не рука аристократки, как у Кэй, а рука женщины, много поработавшей на своем веку. В полумраке кафе она напоминала ему некоторые типы Шардена и Яна Стена. Нос у нее был неровный, с горбинкой, на верхней губе слегка пробивались усики. Глаза смотрели тоскливо, но все же в них чувствовалась какая—то живость.

– Не за что, – ответил Винсент. – Спасибо вам за компанию.

– Меня зовут Христиной, – сказала она. – А вас?

– Винсентом.

– Вы работаете здесь, в Гааге?

– Да.

– Что вы делаете?

– Я художник.

– О! Тоже собачья жизнь – не правда ли?

– Всякое бывает.

– А я вот прачка. Когда у меня хватает сил работать. Но часто сил и не хватает.

– Что же вы тогда делаете?

– Я долго промышляла на панели. Вот и теперь снова иду на улицу, когда хвораю и не могу работать.

– Тяжело работать прачкой?

– Еще бы! Мы работаем по двенадцать часов. И нам не сразу платят. Бывает, проработаешь целый день, а потом ищешь мужчину, чтобы малыши не сидели совсем голодные.

– Сколько у тебя детей, Христина?

– Пятеро. А сейчас я опять с прибылью.

– Муж твой умер?

– Я всех прижила с разными мужчинами.

– Тебе, видать, нелегко приходится, правда?

Она пожала плечами.

– Господи боже! Не может же шахтер отказаться идти в шахту только потому, что там его того и гляди прихлопнет.

– Конечно. А ты знаешь кого—нибудь из тех мужчин, от которых у тебя дети?

– Только самого первого. Других я даже не звала, как звать.

– А как с тем ребенком, которым ты беременна сейчас?

– Ну, тут трудно сказать. Я была тогда очень хворая, стирать не могла, все время ходила на улицу. Да и не все ли равно!

– Хочешь еще вина?

– Закажи джину и пива. – Она порылась в своей сумочке, вынула огрызок дешевой черной сигары и закурила его. – Вид у тебя не шибко шикарный, – сказала она. – Ты продаешь свои картины?

– Нет, я только начинающий.

– Староват ты для начинающего.

– Мне тридцать.

– А выглядишь на все сорок. На какие же деньги ты живешь?

– Мне немного присылает брат.

– Черт побери, это не лучше, чем быть прачкой!

– Где ты живешь, Христина?

– У матери.

– А знает мать, что ты зарабатываешь на улице?

Женщина громко захохотала, но смех ее прозвучал невесело.

– Господи, конечно, знает! Она меня и послала на улицу. Она сама занималась этим всю жизнь. И меня и брата прижила на улице.

– Что делает твой брат?

– Содержит у себя женщину. И водит к ней мужчин.

– Наверное, это не очень полезно для твоих пятерых детишек.

– Плевать. Когда—нибудь все они займутся тем же самым.

– Невеселые дела. Так ведь, Христина?

– Ну, если распустишь нюни, лучше не станет. Можно еще стаканчик джина? Что это у тебя с рукой? Большущая черная рана...

– Это я обжегся.

– Ох, тебе было, наверно, очень больно.

Она ласково взяла руку Винсента и чуть приподняла ее над столом.

– Нет, Христина, не больно. Это я нарочно.

Она опустила его руку.

– Почему ты пришел сюда один? У тебя нет друзей?

– Нет. Есть брат, но он в Париже.

– Небось тоска тебя заедает, ведь правда?

– Да, Христина, ужасно.

– Меня тоже. Дома дети, мать, брат. Да еще мужчины, которых я ловлю на улице. Но все время чувствуешь себя одинокой, понимаешь? Нет никого, кто бы мне действительно был нужен. И кто бы нравился.

– А тебе нравился кто—нибудь, Христина?

– Самый первый парень. Мне тогда было шестнадцать. Он был богатый. Не мог жениться на мне из—за своих родных. Но давал деньги на ребенка. Потом он умер, и я осталась без сантима в кармане.

– Сколько тебе лет?

– Тридцать два. Поздновато уже рожать детей. Доктор в больнице сказал, что этот ребенок меня погубит.

– Если врач будет внимательно следить за тобой – тогда ничего.

– А где я возьму такого врача? Я не скопила ни франка. Доктора в бесплатных больницах за нами не очень—то смотрят – там у них слишком много больных.

– Неужели тебе негде раздобыть хоть немного денег?

– Негде, хоть лопни. Разве что выходить на улицу каждую ночь месяца два подряд. Но это погубит меня еще быстрее, чем ребенок.

Несколько мгновений Винсент и Христина молчали.

– Куда ты пойдешь сейчас, Христина?

– Я весь день простояла у лохани. Устала как собака и пришла сюда выпить стаканчик. Они должны были заплатить мне полтора франка, но задержали деньги до субботы. А мне надо два франка на жратву. Хотела здесь отдохнуть, пока не подвернется мужчина.

– Можно мне пойти с тобой, Христина? Я очень одинок. Можно?

– Само собой. Мне это в самый раз. К тому же ты очень милый.

– Ты мне тоже нравишься, Христина. Когда ты притронулась к моей руке и сказала... это было первое ласковое слово, которое я услышал от женщины уж не знаю с каких пор.

– Странно. С виду ты не урод. И такой воспитанный.

– Просто мне не везет в любви.

– Да, тут уж ничего не поделаешь. Можно мне выпить еще стаканчик джина?

– Слушай, ни тебе, ни мне не нужно напиваться, чтобы что—то почувствовать друг к другу. Лучше положи себе в карман вот эти деньги, я могу без них обойтись. Жаль, что их маловато.

– Поглядеть на тебя, так деньги тебе еще нужнее, чем мне. Ступай—ка своей дорогой. Когда ты уйдешь, я подцеплю какого—нибудь другого парня и заработаю два франка.

– Нет. Возьми деньги. Я обойдусь без них. Я занял двадцать пять франков у приятеля.

– Ну, ладно. Идем отсюда.

Шагая по темным улицам к ее дому, они разговаривали как старые друзья. Христина рассказывала о своей жизни, ничуть не приукрашивая себя и не жалуясь на судьбу.

– Тебе никогда не приходилось позировать у художников? – спросил ее Винсент.

– Приходилось, когда я была молодая.

– Тогда почему бы тебе не позировать для меня? Много я платить не в состоянии. Даже франк в день не могу. Но когда у меня начнут покупать картины, я стану платить тебе по два франка. Это будет лучше, чем стирка.

– Идет. Я согласна. Я приведу своего мальчишку, можешь рисовать его бесплатно. Или, когда я тебе надоем, будешь рисовать маму. Она не прочь получить время от времени лишний франк. Она работает поденщицей.

Наконец они добрались до дома Христины. Это был каменный одноэтажный дом с небольшим двориком.

– Нас никто не увидит, – сказала Христина. – Моя комната первая.

Комната Христины была тесновата и без всяких претензий; гладкие обои на стенах окрашивали ее в спокойный, серый тон, заставивший Винсента вспомнить полотна Шардена. На деревянном полу лежал половик и кусок темно– красного ковра. В одном углу стояла обыкновенная кухонная печка, в другом комод, а посредине – широкая кровать. Это была типичная комната женщины– работницы.

Когда, проснувшись утром, Винсент почувствовал, что он не один, и разглядел в полумраке лежащее рядом с ним человеческое существо, мир показался ему гораздо дружелюбнее, чем прежде. Боль и одиночество, терзавшие его душу, исчезли, уступив место чувству глубокого покоя.

С утренней почтой он получил письмо от Тео вместе с ожидаемой сотней франков. Прислать деньги раньше Тео никак не мог, Винсент выбежал на улицу и, увидев копавшуюся в огороде старушку, попросил ее позировать ему за пятьдесят сантимов. Старуха охотно согласилась.

Винсент усадил ее в мирной позе у печки, поставив сбоку чайник. Он искал нужный тон: голова старухи была очень выразительна и живописна. Три четверти акварели он написал в тоне зеленого мыла. Уголок, где сидела старушка, он старался сделать как можно мягче, нежнее, с чувством. Прежде у него все получалось жестковато, резко, неровно, теперь же ему удалось добиться плавности. Винсент быстро закончил этюд, выразив в нем то, что ему хотелось. Он был глубоко благодарен Христине за все, что она сделала для него. Неудовлетворенная жажда любви отравляла все его существование, но не смогла его сломить; голод плоти был страшнее – он мог убить в нем жажду творчества, а это означало бы для него смерть.

– Плотская любовь будит силы, – бурчал себе под нос Винсент, легко и свободно орудуя кистью. – Удивляюсь, почему об этом не пишет отец Мишле.

В дверь постучали. Винсент отворил ее и впустил в комнату минхера Терстеха. Его полосатые брюки были безукоризненно отутюжены. Тупоносые коричневые штиблеты блестели как зеркало. Борода была аккуратно подстрижена, волосы расчесаны на пробор, воротничок сиял безупречной белизной.

Терстех был искренне обрадован, увидев, что у Винсента есть настоящая мастерская и что он усердно работает. Терстех радовался, когда молодые художники завоевывали успех: это было одновременно его любимым коньком и профессией. Однако он предпочитал, чтобы успех приходил к ним узаконенным, предопределенным путем; он считал, что лучше пусть художник идет обычной дорогой и потерпит неудачу, чем нарушит все законы и добьется славы. В глазах Терстеха правила игры были важнее самого выигрыша. Терстех был честным и праведным человеком и полагал, что и все остальные люди должны быть точно такими же. Он не допускал и мысли, что на свете бывают обстоятельства, когда зло оборачивается добром или грех засчитывается во спасение. Художники, продававшие свои картины фирме Гупиль, знали, что они должны беспрекословно подчиняться правилам. Если же они восставали против кодекса приличий, Терстех отвергал их картины, хотя бы это были истинные шедевры.

– Молодец, Винсент, – сказал он. – Рад видеть тебя за работой. Я люблю наведываться к своим художникам, когда они работают.

– Вы очень любезны, что зашли ко мне, минхер Терстех.

– Нисколько. Я давно хотел заглянуть к тебе в мастерскую, с той самой поры, как ты сюда приехал.

Винсент окинул взглядом кровать, стол, стулья, печку в мольберт.

– Признаться, глядеть тут особенно не на что.

– Это не имеет значения. Трудись не покладая рук, и у тебя будет кое– что получше. Мауве говорил мне, что ты начинаешь работать акварелью; не забывай – на акварели большой спрос. Я постараюсь продать некоторые из твоих этюдов, а другие возьмет Тео.

– На это я и надеюсь, минхер.

– Сегодня ты выглядишь бодрее, чем вчера при нашей встрече.

– Да, вчера я был болен. Но потом все прошло.

Он вспомнил вино, джин, Христину; при мысли о том, что сказал бы Терстех, если бы он знал все это, у него мурашки побежали по коже.

– Не хотите ли посмотреть кое—какие этюды, минхер? Ваше мнение для меня очень важно.

Терстех разглядывал этюд, написанный в тоне зеленого мыла, – старушку в белом фартуке. Молчание его было уже не столь красноречиво, как в ту памятную для Винсента встречу на Паатсе. Опершись всей своей тяжестью на трость, он постоял минуту, затем повесил трость на руку.

– Да, да, ты несомненно шагнул вперед. Мауве сделает из тебя акварелиста, я уже вижу. Конечно, на это потребуется время, но в конечном счете ты научишься. И поторапливайся, Винсент, пора начать самому зарабатывать на жизнь. Та сотня франков в месяц, которую посылает тебе Тео, достается ему нелегко, я видел это, когда был в Париже. Ты должен обеспечить себя как можно скорее. Я постараюсь купить у тебя несколько этюдов в самое ближайшее время.

– Благодарю вас, минхер. Вы так заботитесь обо мне!

– Я хочу, чтобы ты добился успеха, Винсент. Это в интересах фирмы Гупиль. Как только я начну продавать твои работы, ты сможешь снять хорошую мастерскую купить приличное платье и изредка бывать в обществе. Это необходимо, если ты хочешь, чтобы потом у тебя покупали картины маслом. Ну, мне пора к Мауве. Надо взглянуть на его схевенингенскую работу, которую он пишет для Салона.

– Вы зайдете ко мне еще, минхер?

– Непременно. Через неделю—другую загляну опять. Работай прилежно, я хочу видеть твои успехи. Я не стану приходить к тебе даром, понимаешь?

Они пожали друг другу руки, и Терстех ушел. Винсент снова погрузился в работу. Если бы он мог заработать себе на жизнь, хотя бы самую скромную! Ничего больше ему и не надо. Он обрел бы независимость, не был бы никому в тягость. И, самое главное, ему не пришлось бы спешить: он мог бы медленно и спокойно нащупывать путь к мастерству, к собственной манере.

Вечером Винсент получил от Де Бока записку на розовой бумаге:

"Дорогой Ван Гог!

Завтра утром я приведу к вам натурщицу от Артца, и мы порисуем вместе.

Де Б.".

Натурщица оказалась красивой молодой девушкой, – за сеанс она брала полтора франка. Винсент был необычайно рад подвернувшемуся случаю: нанять ее самостоятельно он не мог и мечтать. Девушка раздевалась около печки, в которой пылал яркий огонь. Во всей Гааге только профессиональные натурщицы соглашались позировать обнаженными. Винсента это очень огорчало: ему хотелось рисовать тело стариков и старух, имеющее свой тон, свою характерность.

– Я захватил кисет с табаком и скромный завтрак, который приготовила моя экономка, – сказал Де Бок. – Так нам не придется выходить из дому и заботиться о еде.

– Что ж, попробуем вашего табаку. Мой несколько крепковат, чтобы курить его с утра.

– Я готова, – заявила натурщица. – Можете устанавливать позу.

– Сидя или стоя, Де Бок?

– Давайте порисуем сначала стоя. В новом пейзаже у меня есть несколько стоящих фигур.

Они рисовали почти полтора часа, пока девушка не устала.

– Пусть теперь сядет, – сказал Винсент. – В фигуре будет меньше напряженности.

Они работали до полудня, склонившись над своими рисовальными досками и изредка перекидываясь словечком насчет освещения или табака. Затем Де Бок развернул пакет с завтраком, и все трое уселись у печки, закусывая тонкими ломтями хлеба с холодным мясом и сыром. Винсент и Де Бок не могли оторваться от своих рисунков и все смотрели на них.

– Просто удивительно, какой объективный взгляд появляется у меня на свою работу, стоит только немного подкрепиться, – сказал Де Бок.

– Можно взглянуть, что у вас получилось?

– Сделайте одолжение!

Де Бок добился в своем рисунке большого сходства в лице, что же касается фигуры, то в ней не было ничего индивидуального. Это было изумительно красивое тело – и только.

– Боже! – воскликнул Де Бок, взглянув на рисунок Винсента. – Что вы нарисовали вместо лица? Это и называется у вас вдохнуть страсть?

– Мы ведь рисовали не портрет, – возразил Винсент. – Мы рисовали фигуру.

– Впервые слышу, что лицо не имеет отношения к фигуре.

– А вы поглядите, как у вас получился живот, – сказал в свою очередь Винсент.

– Как?

– Вид у него такой, будто он надут горячим воздухом. Совершенно не чувствуется кишок.

– А почему они должны чувствоваться? Я не заметил, чтобы у бедной девушки они вылезали наружу.

Натурщица продолжала жевать бутерброд и даже не улыбнулась. Она считала всех художников немножко помешанными.

Винсент положил свой рисунок рядом с рисунком Де Бока.

– Вот видите, – сказал он, – здесь в животе их полным—полно. Глядя на этот живот вы можете сказать, что по ним прошла не одна тонна пищи.

– Но при чем тут искусство? – удивился Де Бок. – Мы ведь не специалисты по внутренностям. Я хочу, чтобы люди, глядя на мои пейзажи, видели, как туман окутывает деревья, как прячется в облаках багровое солнце. Я совсем не хочу, чтобы они видели какие—то кишки.

Каждый день спозаранок Винсент отправлялся на поиски натуры. Сегодня это был сынишка кузнеца, завтра старуха из лечебницы для душевнобольных в Геесте, послезавтра разносчик торфа, а однажды он привел из еврейского квартала Паддемуса бабушку вместе с внуком. Натурщики стоили ему немалых денег, хотя он знал, что должен беречь каждое су, чтобы дотянуть до конца месяца. Но какой толк жить в Гааге и учиться у Мауве, если не работать в полную силу? А поесть вволю он успеет и потом, когда завоюет себе положение.

Мауве продолжал терпеливо с ним заниматься. Каждый вечер Винсент сидел в теплой, удобной мастерской на Эйлебоомен и упорно трудился. Порой, когда его акварели получались скучными и грязноватыми, он приходил в отчаяние. Мауве только смеялся.

– Ну, разумеется, это еще не бог весть что, – говорил он. – Если бы твои работы сверкали уже сегодня, в них был бы лишь поверхностный лоск, а завтра ты наверняка стал бы работать скучнее и хуже. Сейчас ты корпишь над ними и у тебя выходит плохо, зато потом будешь писать быстро и с блеском.

– Это верно, кузен Мауве, но если человеку надо зарабатывать на хлеб, что тогда прикажете делать?

– Поверь мне, Винсент, если будешь спешить, ты лишь загубишь в себе художника. Выскочка всегда выскочкой и остается. В искусстве по сию пору действует старое правило: «Честность есть лучшая политика!» Лучше терпеть невзгоды и серьезно учиться, чем усвоить лишь тот шик, который льстит публике.

– Я хочу быть верным себе, кузен Мауве, и выразить суровую правду в суровой манере. Но когда приходится зарабатывать на жизнь... Я написал несколько этюдов, которые, по—моему, Терстех мог бы... конечно, я понимаю..

– Покажи—ка мне эти этюды, – сказал Мауве.

Беглым взглядом он окинул акварели и изорвал их в мелкие клочки.

– Держись своей резкой манеры, Винсент, – сказал он, – и не старайся угодить любителям и торговцам. Пусть те, кто поймет тебя, сами идут к тебе. Настанет время, когда ты пожнешь плоды своего труда.

Винсент посмотрел на разбросанные по полу клочки.

– Спасибо вам, кузен Мауве. Этот урок пойдет мне на пользу.

В тот вечер Мауве устраивал вечеринку, и скоро начали сходиться художники: Вейсенбрух, за немилосердную критику работ своих коллег прозванный Карающим Мечом, Брейтнер, Де Бок, Юлиус Бакхейзен и Нейхейс, друг Воса.

Вейсенбрух был маленький, необычайно энергичный человечек. Он не пасовал ни перед кем и ни перед чем. То, что ему не нравилось, – а не нравилось ему почти все, – он уничтожал одним язвительным словом. Он писал только то, что считал нужным, и так, как считал нужным, но заставил публику полюбить свои работы. Однажды Терстех не одобрил что—то в его полотнах, и Вейсенбрух навсегда отказался от услуг фирмы Гупиль. Тем не менее он продавал все, что выходило из—под его кисти, и никто не мог догадаться, кому и каким образом. Лицо у него было столь же резкое, как и язык: лоб, нос и подбородок походили на лезвие ножа. Все побаивались Вейсенбруха и заискивали перед ним, стараясь добиться его расположения. Он презирал вся и все, чем прославился на всю страну. Отведя Винсента в угол к камину и сплевывая в огонь, Вейсенбрух с удовольствием слушал, как шипит слюна на раскаленных углях, и поглаживал гипсовую ногу, стоявшую на каминной доске.

– Мне сказали, что вы Ван Гог, – начал он. – Неужели вы пишете картины с таким же успехом, как ваши дядюшки продают их?

– Нет, мне ничто не приносит успеха.

– Тем лучше для вас! Художник должен голодать по крайней мере до шестидесяти лет. Тогда, может быть, он создаст несколько достойных полотен.

– Вздор! Вам едва за сорок, а вы пишете превосходные вещи.

Вейсенбруху понравился этот решительный возглас: «Вздор!» Впервые за многие годы ему осмелились возразить подобным образом. Свое удовольствие он выразил новым выпадом:

– Если вам нравится то, что я пишу, лучше бросьте живопись и наймитесь консьержем. Почему я продаю свои картины дуре публике, как вы думаете? Да потому, что они дерьмо! Если бы они были хороши, я бы с ними не расстался. Нет, мой мальчик, пока я еще только учусь. Вот когда мне стукнет шестьдесят, тогда я начну писать по—настоящему. Все, что я тогда сделаю, я никому не отдам, буду держать при себе, а умирая, велю положить со мной в могилу. Художник не упускает из своих рук ничего, что он считает достойным, Ван Гог. Он продает публике только заведомую дрянь.

Де Бок украдкой подмигнул Винсенту из своего угла, и Винсент сказал:

– Вы ошиблись в выборе профессии, Вейсенбрух, вам надо бы стать критиком.

Вейсенбрух громко расхохотался.

– Ну, Мауве, ваш кузен только с виду тихоня. Язык у него подвешен неплохо!

Он повернулся к Винсенту и бесцеремонно спросил:

– Черт возьми, зачем это вы нарядились в такое отрепье? Почему не купите приличное платье?

Винсент носил старый перешитый костюм Тео. Перешит он был неудачно, и вдобавок Винсент каждый день пачкал его акварельными красками.

– У ваших дядьев хватит денег, чтобы одеть все население Голландии. Неужто они вам не помогают?

– А разве они обязаны мне помогать? Они вполне разделяют вашу точку зрения, что художник должен жить впроголодь.

– Если они не верят в вас, то дело плохо. Говорят, у Ван Гогов такой нюх, что они чуют настоящего художника за сотню километров. Видимо, вы бездарь.

– Ну и катитесь к чертовой матери!

Винсент сердито отвернулся, но Вейсенбрух ухватил его за руку. Лицо у него сияло в широкой улыбке.

– Ох и характер! – воскликнул он. – Я хотел только испытать, насколько у вас хватит терпения. Не падайте духом, мой мальчик. Вы скроены из крепкого материала.

Мауве с удовольствием разыгрывал перед гостями разные сценки. Он был сыном священника, но всю жизнь знал лишь одну религию – живопись. Пока Йет разносила чай, пирожные и сыр, Мауве прочитал проповедь насчет рыбачьей лодки апостола Петра. Купил Петр эту лодку или получил по наследству? Или, может быть, приобрел ее в рассрочку? А может, – страшно подумать, – он ее украл? Художники дымили трубками и от души хохотали, налегая на сыр.

– Мауве сильно изменился, – пробормотал Винсент.

Винсент не знал, что Мауве переживает одну из своих творческих метаморфоз. Мауве начинал свои картины вяло, работая почти без интереса. Постепенно, по мере того как замысел креп и овладевал его сознанием, в нем просыпалась и энергия. С каждым днем он трудился все усерднее и простаивал за мольбертом все дольше. И по мере того, как изображение проступало на полотне яснее, художник становился все требовательнее к себе. Теперь он уже забывал о семье, о друзьях, обо всем, кроме работы. Он терял аппетит и целыми ночами лежал без сна, обдумывая картину. Силы его падали, беспокойство росло. Он держался на одних нервах. Его большое тело становилось тощим, а мечтательные глаза заволакивала дымка. И чем больше он уставал, тем упорнее работал. Нервный подъем, владевший им, захватывал его все сильнее и сильнее. Внутренним чутьем он угадывал, сколько времени потребуется, чтобы кончить работу, и напрягал свою волю, чтобы выдержать до конца. Он был похож на человека, одержимого тысячью бесов; у него были впереди целые годы, и он мог не торопиться, но он все подгонял себя, не зная ни минуты покоя. В конце концов он доходил до такого неистовства, что, если ему кто—нибудь попадался под руку, разыгрывались ужасные сцены. Он вкладывал в картину все свои силы, до последней капли. Как бы ни затягивалась работа, у него доставало упорства тщательно отделать ее, довести ее до последнего мазка. Ничто не могло сокрушить его волю, пока полотно не было завершено.

Закончив картину, он валился с ног от изнеможения. Он был слаб, болен, почти безумен. Йет должна была долго ухаживать за ним, как за ребенком, пока к нему не возвращались силы и рассудок. Мауве был так измучен, что один вид или запах красок вызывал у него тошноту. Медленно, очень медленно приходило к нему выздоровление. Вместе с крепнувшими силами появлялся и интерес к работе. Он уже бродил по мастерской, стирая и стряхивая пыль с полотен. Потом выходил в поле, но на первых порах ничего не видел вокруг себя. В конце концов какой—нибудь пейзаж выводил его из оцепенения. И все начиналось снова.

Когда Винсент приехал в Гаагу, Мауве только приступал к своей схевенингенской картине. А теперь его лихорадило все сильнее и сильнее, он стоял на пороге самого безумного, самого прекрасного и всепоглощающего исступления – творческого исступления художника.

Как—то вечером в мастерскую Винсента постучалась Христина. На ней была черная юбка, темно—синяя блуза, волосы прикрывала темная шляпка. Весь день она простояла у корыта. Как всегда в минуты крайней усталости, рот у нее был полуоткрыт, а оспины на лице показались Винсенту особенно крупными и глубокими.

– Здравствуй, Винсент, – сказала она. – Решила поглядеть, как ты живешь.

– Христина, ты первая женщина, которая зашла ко мне. Как я рад тебя видеть! Позволь, я помогу тебе снять платок.

Она присела к печке погреться. Затем внимательно оглядела комнату и сказала:

– Тут не плохо. Только вот пустовато.

– Я знаю. У меня нет денег на мебель.

– Да, денег у тебя, как видно, не густо.

– Я как раз собирался ужинать, Христина. Не хочешь ли поесть вместе со мной?

– Почему ты не зовешь меня Син? Меня все так зовут.

– Ну, хорошо, пусть будет Син.

– А что у тебя на ужин?

– Картошка и чай.

– Я сегодня заработала два франка. Пойду куплю немного говядины.

– Деньги—то у меня есть. Мне кое—что прислал брат. Сколько надо на мясо?

– Больше чем на пятьдесят сантимов мы, я думаю, не съедим.

Скоро она вернулась со свертком в руках. Винсент взял у нее мясо и принялся было за стряпню.

– Садись на место, слышишь? Ты ничего не понимаешь в хозяйстве. Это женское дело.

Когда она склонилась над печкой, отблеск пламени заиграл на ее щеках. Теперь она казалась очень хорошенькой. Когда она нарезала картошку, положила ее вместе с мясом в горшок и поставила на огонь, это выглядело так естественно и дышало таким уютом! Винсент сел на стул у стены и смотрел на Христину – на душе у него стало тепло. Это был его дом, и вот рядом с ним женщина, любовно готовящая ему ужин. Как часто он мечтал об этом, представляя себе в роли хозяйки Кэй! Син взглянула на него. Она увидела, что Винсент вместе со стулом резко откинулся к стене.

– Эй, дурной, – сказала она, – сядь как следует. Ты что, хочешь свернуть себе шею?

Винсент улыбнулся. Все женщины, с которыми ему приходилось жить под одной крышей – мать, сестры, тетки, кузины, – все до одной говорили ему: « Винсент, сиди на стуле как следует. А то свернешь себе шею».

– Ладно, Син, – отозвался он. – Я буду умником.

Как только она отвернулась, он опять привалился вместе со стулом к стене и, довольный, закурил трубку. Христина поставила ужин на стол. Кроме мяса, она купила еще две булочки; когда с жарким было покончено, они подобрали подливку кусочками хлеба.

– Могу поспорить, что ты такой ужин не сготовишь, – сказала она.

– Конечно, нет, Син! Когда я готовлю сам, то не могу и разобрать, что я ем – то ли рыбу, то ли птицу, то ли самого черта.

За чаем Син закурила свою неизменную черную сигару. Они дружески болтали. Винсент чувствовал себя с нею гораздо проще, чем с Мауве или Де Боком. Между ним и Сии чувствовалось какое—то родство, и Винсент даже не пытался разобраться, в чем тут дело. Они говорили о самых обычных вещах, говорили просто, нисколько не рисуясь друг перед другом. Она слушала Винсента, не перебивая и не стараясь вставить словечко о себе. Она ничего не хотела навязывать Винсенту. Ни тот, ни другой не стремились произвести впечатление друг на друга. Когда Син рассказывала о себе, о своих горестях и несчастьях, Винсенту нужно было изменить лишь немногое – и получался как бы рассказ о его собственных горестях и несчастьях. Разговор тек спокойно, без возбуждения, а молчание было непринужденным. Это было общение двух душ, открытых, свободных от всяких условностей, от всякого расчета и искусственности.

Винсент встал с места.

– Что ты намерен делать? – спросила Син.

– Мыть посуду.

– Садись. Мыть посуду ты не умеешь. Это женское дело.

Он откинулся со стулом к печке, набил трубку и с довольным видом пускал клубы дыма, а она мыла в тазу посуду. Ее крепкие руки покрылись мыльной пеной, вены на них набухли, мелкая сеть морщинок красноречиво говорила о том, что они много поработали на своем веку. Винсент взял карандаш и бумагу и набросал ее руки.

– Ну, вот и готово, – заявила она, покончив о посудой. – Теперь бы выпить немного джину и пива...

Они просидели весь вечер, потягивая пиво, и Винсент рисовал Син. Сидя на стуле у горящей печки и положив руки на колени, Син не скрывала своего удовольствия. Тепло и приятные разговоры с человеком, который ее понимал, делали ее оживленной.

– Когда ты покончишь со стиркой? – спросил Винсент.

– Завтра. И слава богу. Уже никаких сил нет.

– Ты плохо себя чувствуешь?

– Нет, но теперь это близко, совсем близко. Проклятый ребенок все шевелится во мне.

– Тогда, может быть, ты начнешь мне позировать на той неделе?

– А что надо делать – сидеть и только?

– Конечно. Иногда надо встать или раздеться.

– Ну, тогда совсем хорошо. Ты работаешь, а я получаю денежки.

Она выглянула в окно. На улице шел снег.

– Хотела бы я быть уже дома. Вон какой холод, а у меня только платок. И идти далеко.

– Тебе надо опять сюда завтра утром?

– В шесть часов. Еще затемно.

– Тогда, Син, если хочешь, оставайся здесь. Я буду рад.

– А я тебе не помешаю?

– Нисколько. Кровать у меня широкая.

– Двое в ней улягутся?

– Вполне.

– Значит, я остаюсь.

– Ну и отлично.

– Как хорошо, что ты предложил мне остаться, Винсент.

– Как хорошо, что ты осталась.

Утром Христина заварила – кофе, прибрала постель и подмела мастерскую. Потом она ушла стирать. И тогда мастерская показалась Винсенту совсем пустой.

В тот же день к Винсенту опять пришел Терстех. Глаза у него блестели, а щеки раскраснелись от мороза.

– Как идут дела, Винсент?

– Отлично, минхер Терстех. Я тронут, что вы снова заглянули ко мне.

– Не покажешь ли мне что—нибудь интересное? За этим я, собственно, и пришел.

– Да, у меня есть несколько новых вещей. Прощу вас, присядьте.

Терстех покосился на стул, полез в карман за платком, чтобы смахнуть пыль, но в конце концов решил, что это не совсем вежливо, и, скрывая брезгливость, сел. Винсент показал ему три—четыре небольшие акварели. Терстех торопливо взглянул на них, словно пробегая длинное письмо, затем вернулся к первому этюду и стал пристально его рассматривать.

– Дело идет на лад, – сказал он, помолчав. – Акварели, конечно, еще оставляют желать лучшего, они грубоваты, но ты продвигаешься вперед. Ты поскорее должен сделать что—нибудь такое, что я мог бы купить.

– Хорошо, минхер.

– Пора подумать о самостоятельном заработке, мой мальчик. Жить на чужой счет не годится.

Винсент взял в руки свои акварели и поглядел на них. Он и раньше догадывался, что они грубоваты, но, как всякий художник, не мог видеть все несовершенство своих произведений.

– Только о том и мечтаю, чтобы самому зарабатывать на жизнь, минхер.

– Так трудись усерднее. Надо спешить. Если б ты создал стоящую вещь, я с удовольствием купил бы ее у тебя.

– Благодарю вас, минхер.

– Как бы то ни было, я рад видеть, что ты не унываешь и работаешь. Тео просил меня присматривать за тобой. Напиши что—нибудь стоящее. Винсент, я хочу, чтобы ты занял свое место на Плаатсе.

– Я стараюсь писать как можно лучше. Но не всегда рука повинуется моей воле. А все—таки Мауве понравилась одна из этих вещей.

– Что же он сказал?

– Сказал: «Это уже начинает походить на акварель».

Терстех рассмеялся, обмотал свой шерстяной шарф вокруг шеи и со словами: «Работай, Винсент, работай; только так и создаются великие произведения», – вышел из мастерской.

Винсент написал дяде Кору, что он устроился в Гааге, и звал его приехать. Дядя часто наведывался в Гаагу, чтобы купить материалов и картин для своего художественного магазина – самого большого в Амстердаме. Однажды в воскресенье Винсент зазвал к себе в гости детишек, с которыми успел свести знакомство. Чтобы ребятам не было скучно, пока он их рисовал, Винсент купил им конфет и, не отрываясь от своей рисовальной доски, рассказывал сказку за сказкой. Услышав резкий стук в дверь и басовитый, зычный голос, Винсент понял, что приехал дядя.

Корнелис Маринюс Ван Гог пользовался известностью, был богат, и дело его процветало. Но несмотря на это, в его больших, темных глазах сквозила печаль. Губы у него были тоньше и суше, чем у остальных Ван Гогов. Голова же была типично ван—гоговская: выпуклые надбровья, квадратный лоб, широкие скулы, массивный округлый подбородок и крупный, резко очерченный нос.

Корнелис Маринюс приметил в мастерской все до последней мелочи, хотя сделал вид, будто ни на что не обращает внимания. Он перевидал больше мастерских, чем любой другой человек в Голландии.

Винсент роздал детям остатки конфет и отправил их по домам.

– Не выпьете ли вы со мной чашку чая, дядя Кор? На улице, наверно, ужасный холод.

– Спасибо, Винсент, выпью.

Винсент подал ему чай и подивился, как беззаботно в ловко держит дядя свою чашку на коленях, рассуждая о всяких новостях.

– Итак, ты решил стать художником, Винсент, – сказал Корнелис. – Да, пора Ван Гогам иметь своего художника. Хейн, Винсент и я покупаем картины у чужих людей вот уже тридцать лет. Теперь же часть денег будет оставаться в семье.

– Ну, если трое дядьев и брат торгуют картинами, я могу развернуться вовсю! – засмеялся Винсент. – Не хотите ли кусок хлеба с сыром, дядя Кор? Может, вы проголодались?

Корнелис Маринюс хорошо знал, что отказываться от еды у бедного художника – значит жестоко оскорбить его.

– Спасибо, поем с удовольствием. Сегодня я рано завтракал.

Винсент положил несколько ломтей грубого черного хлеба на щербатую тарелку и вынул из бумаги кусок дешевого сыра. Корнелис Маринюс сделал над собой усилие, чтобы отведать того и другого.

– Терстех сказал мне, что Тео присылает тебе сто франков в месяц.

– Да, присылает.

– Тео молодой человек, ему надо бы беречь деньги. А ты должен зарабатывать свой хлеб сам.

Винсент был сыт по горло теми поучениями, которые он только вчера выслушал от Терстеха. Он быстро, не подумав, ответил:

– Зарабатывать свой хлеб, дядя Кор? Что это значит? Зарабатывать свой хлеб... или не даром его есть? Есть свой хлеб даром или, иными словами, быть недостойным его, – это, конечно, преступление, ибо каждый честный человек должен быть достоин своего хлеба. Но не уметь зарабатывать на хлеб, хотя и быть достойным его, – это уже несчастье, большое несчастье.

Отщипнув кусочек черного мякиша, Винсент скатал из него твердый шарик.

– Так вот, если вы скажете мне, дядя Кор: «Ты недостоин своего хлеба», – вы меня обидите. Но если вы справедливо заметите, что я не всегда зарабатываю свой хлеб, то возражать тут не приходится. Но что толку об этом говорить? Если больше вам нечего сказать, это мне ничуть не поможет.

О хлебе Корнелис больше не заговаривал. Беседа текла в самом спокойном тоне, пока, совершенно случайно, Винсент, заговорив о выразительности в искусстве, не упомянул имя художника Де Гру.

– А знаешь ли ты, Винсент, – сказал Корнелис, – что о личной жизни Де Гру идет худая слава?

Винсент не мог спокойно слушать, когда говорили такие вещи о славном Де Гру. Он понимал, что гораздо лучше смиренно поддакнуть дяде, но, видимо, разговаривая с Ван Гогами, он уже ни с чем не мог бы согласиться.

– Дядя Кор, мне всегда казалось, что художник, вынося свою работу на суд публики, вправе сохранить при себе свои переживания, свою личную жизнь, хотя она роковым образом связана со всеми трудностями, которые приходится преодолевать, создавая произведение искусства.

– Но вместе с тем, – возразил Корнелис, прихлебывая чай, к которому Винсент не подал сахара, – один тот факт, что человек не ходит за плугом или не корпит над счетной книгой, а работает кистью, еще не дает ему орава вести распущенную жизнь. Я сомневаюсь, что мы должны покупать картины художников, которые пренебрегают нравственностью.

– А я считаю, что еще безнравственней копаться в грязном белье художника, если его работа безупречна. Труд художника и его личная жизнь – все равно что роженица и ее ребенок. Вы можете глядеть на ребенка, но нечего задирать у роженицы рубашку и смотреть, не запачкана ли она кровью. Это в высшей степени нескромно.

Корнелис только что откусил кусочек бутерброда с сыром. Он поспешно выплюнул его в горсть и швырнул в печку.

– Ну и ну, – бормотал он. – Ну и ну!

Винсент испугался, что Корнелис рассердится, но все сошло благополучно. Усадив дядю поближе к огоньку, Винсент вынул папку со своими набросками и этюдами. Сначала Корнелис молчал, но когда дошел до небольшого рисунка, изображавшего Паддемус со стороны торфяного рынка, – Винсент сделал его в двенадцать часов ночи, гуляя с Брейтнером, – дядя не удержался.

– Это здорово, – сказал он. – Можешь ты нарисовать еще несколько городских пейзажей?

– Конечно. Я рисую их, когда хочу отдохнуть от работы с моделью. Тут и еще есть такие пейзажи. Вот поглядите!

Винсент, заглядывая через плечо Корнелиса, стал перебирать в папке листы разных размеров.

– Это Флерстех... а это Геест. Вот рыбный рынок.

– Можешь ты нарисовать для меня дюжину таких пейзажей?

– Могу, но это уже сделка, а раз сделка – давайте условимся о цене.

– Хорошо, сколько же ты хочешь?

– На рисунки такого размера, все равно, карандашом или пером, у меня цена одинаковая – два с половиной франка. Это не слишком дорого, как вы полагаете?

Корнелису оставалось только рассмеяться про себя, – такие это были ничтожные деньги!

– Разумеется, не дорого. Если рисунки будут удачные, я попрошу тебя нарисовать еще двенадцать видов Амстердама. И тогда уже назначу цену сам, чтобы ты получил немного больше.

– Дядя Кор, это мой первый заказ! Я не могу и сказать, как я счастлив!

– Мы все хотим помочь тебе, Винсент. Только доведи свои работы до нужного уровня, и мы станем покупать у тебя все, что ты нарисуешь. – Он взял шляпу и перчатки. – Будешь писать Тео, передай ему привет от меня.

Опьяненный успехом, Винсент схватил свою новую акварель и побежал на улицу Эйлебоомен. Дверь открыла Йет. Вид у нее был расстроенный.

– На твоем месте я не стала бы заходить в мастерскую, Винсент. Антон не в себе.

– Что случилось? Он болен?

Йет вздохнула.

– Мечется, как всегда.

– Ну, тогда ему, конечно, не до меня.

– Лучше обожди до другого раза, Винсент. Я скажу ему, что ты приходил. Когда он будет спокойнее, он сам к тебе зайдет.

– Ты не забудешь сказать ему обо мне?

– Не забуду.

Винсент ждал не одну неделю, но Мауве все не было. Вместо него дважды приходил Терстех. Каждый раз он повторял одно и то же:

– Да, да, ты, пожалуй, шагнул немного вперед. Но это еще не то, что нужно. Я еще не могу продавать твои вещи на Плаатсе. Боюсь, что ты работаешь недостаточно усердно или слишком торопливо, Винсент.

– Дорогой минхер Терстех, я встаю в пять утра и работаю до одиннадцати или двенадцати ночи. Я отрываюсь от работы лишь для того, чтобы немного перекусить.

Терстех недоумевающе покачал головой. Он снова всмотрелся в акварель.

– Не понимаю, не понимаю. Твои работы отдают тою же грубостью и резкостью, которая была у тебя, когда ты впервые появился на Плаатсе. Тебе уже давно бы пора это преодолеть. Если у человека есть способности, при упорной работе этого вполне можно добиться.

– При упорной работе! – повторил Винсент.

– Видит бог, я рад бы купить твои этюды, Винсент! Я хочу, чтобы ты зарабатывал себе на жизнь. Это несправедливо, что Тео приходится тебя кормить... Но я не могу, не могу покупать твои вещи, пока они плохи! Ведь тебе не нужна милостыня.

– Нет, не нужна.

– Ты должен спешить, это главное. Должен начать продавать свои вещи и зарабатывать себе на жизнь.

Когда Терстех повторил эти слова в четвертый раз, Винсент подумал, что он просто издевается над ним. «Ты должен зарабатывать себе на жизнь... но я не могу у тебя купить ничего, ровным счетом ничего!» Как же, черт возьми, он может заработать себе на жизнь, если у него ничего не покупают?

Однажды Винсент встретил на улице Мауве. Художник шел быстрым шагом, шел, сам не зная куда, опустив голову и выставив вперед правое плечо. Винсента он словно не узнал.

– Давно не видел вас, кузен Мауве.

– Я был занят. – Тон у Мауве был холодный, равнодушный.

– Да, я знаю, у вас новая картина. Как она продвигается?

– Ах... – Он сделал неопределенное движение рукой.

– Можно мне как—нибудь зайти к вам в мастерскую? Боюсь, что я со своими акварелями так и застрял на одном месте.

– Не сейчас. Говорю тебе, я занят. Я не могу тратить время попусту.

– Тогда не заглянете ли вы ко мне, когда выйдете прогуляться? Несколько ваших слов направили бы меня на верную дорогу.

– Возможно, как знать. Только я сейчас занят. Мне надо идти.

Он зашагал дальше, устремляясь вперед всем телом. Винсент в недоумении глядел ему вслед.

Что же такое случилось? Неужели он чем—нибудь оскорбил Мауве? Оттолкнул его?

Винсент был очень удивлен, когда через несколько дней к нему в мастерскую наведался Вейсенбрух. Ведь этот человек снисходил до разговора с молодыми или даже с признанными художниками лишь затем, чтобы разругать их на все корки.

– Вот это да! – с порога закричал Вейсенбрух, оглядывая комнату. – Дворец, настоящий дворец! Скоро вы будете здесь писать портреты короля и королевы.

– Если вам здесь не нравится, можете убираться, – огрызнулся Винсент.

– Почему вы не плюнете на живопись, Ван Гог? Ведь это собачья жизнь.

– Вы же вот процветаете.

– Да, но я добился успеха. А вы никогда не добьетесь.

– Возможно. Но я буду писать куда лучше вас.

Вейсенбрух расхохотался.

– Нет, это вам не удастся! Но, наверное, вы будете писать лучше всех в Гааге, за исключением меня. Если только в вашей живописи отразится ваш характер.

– А вы считаете, что тут нет характера? – спросил Винсент, доставая свою папку. – Присядьте, посмотрите.

– Я не могу смотреть рисунки сидя.

Акварели Вейсенбрух отодвинул в сторону, едва взглянув на них.

– Это не в вашей манере; акварель – слишком пресная, вялая техника, чтобы выразить то, что вы хотите.

Он заинтересовался карандашными рисунками, изображавшими боринажцев, брабантцев, стариков и старух, которых Винсент часто рисовал в Гааге. Рассматривая лист за листом, он только посмеивался, Винсент ждал, что сейчас на него обрушится град издевательств.

– Рисуете вы просто великолепно, – сказал Вейсенбрух, и глаза у него заблестели. – Пожалуй, по этим эскизам я и сам не прочь бы поработать.

У Винсента будто подломились колени, так неожиданны были слова Вейсенбруха. Он упал на стул как подкошенный.

– Вас, кажется, называют Карающим Мечом?

– Так оно и есть. Если бы я увидел, что ваши рисунки плохи, я бы сказал это прямо.

– А Терстех разбранил меня за них. Говорит, что они чересчур грубы и резки.

– Глупости! В этом—то их сила.

– Я хотел рисовать пером, но Терстех говорит, что мне надо целиком перейти на акварели.

– И тогда он будет продавать эти акварели, да? Нет, мой друг, если вы видите натуру как рисунок пером, то и передавайте ее рисунком. И, главное, никого не слушайте, даже меня. Идите своим путем.

– Пожалуй, так и придется.

– Когда Мауве сказал, что вы художник божьей милостью, Терстех не согласился с ним, и Мауве стал вас защищать. Это было при мне. Если это повторится, то теперь, когда я видел ваши работы, я тоже буду стоять за вас.

– Мауве сказал, что я художник божьей милостью?

– Не вбивайте себе это в голову. Благодарите бога, если хотя бы умрете художником.

– Тогда почему же он так холоден ко мне?

– Он ко всем холоден, Винсент, когда заканчивает картину. Не обращайте на это внимания. Вот он покончит со своим схевенингенским полотном, и все образуется само собой. А пока можете заходить ко мне, если вам понадобится помощь.

– Разрешите задать вам один вопрос, Вейсенбрух?

– Пожалуйста.

– Это Мауве прислал вас сюда?

– Да, Мауве.

– А зачем?

– Ему хочется знать мое мнение о вашей работе.

– Но зачем же ему знать? Если он считает меня художником божьей милостью...

– Не знаю. Быть может, Терстех заронил в него сомнение.

Терстех все больше терял веру в Винсента, а Мауве становился к нему все холоднее, но их место в его жизни постепенно занимала Христина: она дарила его той простой дружбой, по которой он так тосковал. Она приходила в мастерскую каждый день, рано поутру, и приносила корзинку с шитьем – ей хотелось; чтобы ее руки, как и руки Винсента, были тоже заняты работой. Голос у нее был грубый, слова неловкие, но говорила она спокойно, тихо, и когда Винсенту надо было сосредоточиться, она ему нисколько не мешала. Почти все время Христина мирно сидела у печки, глядя в окно или занимаясь шитьем каких—то вещей для будущего ребенка. Позировала она плохо и с трудом понимала, что от нее хотят, но старалась изо всех сил. Скоро у нее вошло в обычай, перед тем как уйти домой, варить ему обед.

– Ты напрасно беспокоишься, Сип, – говорил ей Винсент.

– Тут нет никакого беспокойства. Просто я делаю это лучше, чем ты.

– Но ты пообедаешь вместе со мной?

– Само собою. За малышами мать присмотрит. Мне у тебя нравится.

Винсент платил ей франк в день. Он понимал, что это ему не по средствам, но ему было приятно, что она постоянно рядом с ним – кроме того, ему доставляла удовольствие мысль, что он спасает ее от стирки. Когда Винсенту приходилось отлучаться из дому днем, он рисовал ее по вечерам до поздней ночи, и Христина уже не уходила от него. Просыпаясь, Винсент с наслаждением вдыхал запах только что сваренного кофе, глядя, как заботливая женщина хлопочет у печки. Впервые в жизни у него была своя семья, и он чувствовал себя очень уютно.

Порой Христина оставалась у него на ночь просто так, без всякой причины.

– Я сегодня буду спать здесь, Винсент, – говорила она. – Можно?

– Ну конечно, Син. Оставайся, когда хочешь. Ты ведь знаешь, я этому рад.

И хотя он ни о чем не просил ее, она начала стирать ему белье, чинить платье и ходить за покупками.

– Ведь вы, мужчины, не умеете следить за собой, – говорила она. – Вам надо, чтобы под боком была женщина. Я уверена, что тебя надувают в каждой лавочке.

Она вовсе не была хорошей хозяйкой; лень, царившая в доме ее матери, за долгие годы притупила в ней стремление к чистоте и порядку. Она принималась за уборку лишь временами, но решительно и энергично. Ведь она в первый раз за свою жизнь вела хозяйство мужчины, который ей нравился, и поэтому с удовольствием бралась за дело... когда не забывала о нем. Винсент был в восторге; за что бы она ни принималась, ему и в голову не приходило в чем—нибудь ее упрекнуть. Теперь, когда она оправилась от своей вечной усталости, голос у нее стал уже не такой грубый, бранные слова одно за другим исчезали из ее речи. Но она не умела сдерживать свои чувства, и если что—нибудь ее раздражало, она приходила в ярость и снова начинала ругаться хриплым голосом, употребляя такие выражения, каких Винсент не слышал со школьных дней.

В эти минуты он видел в Христине карикатуру на самого себя; он тихо сидел на своем стуле, дожидаясь, пока буря утихнет. Христина была столь же терпелива по отношению к нему. Если у него не получался рисунок или она вдруг забывала все, чему он учил ее, и плохо позировала, он разражался бешеной бранью, сотрясавшей стены. Она спокойно давала ему выговориться, и скоро снова наступала тишина. К счастью, получалось так, что они никогда не выходили из себя одновременно.

Изо дня в день рисуя Христину, Винсент хорошо изучил ее фигуру и решил теперь сделать настоящий, серьезный этюд. На эту мысль его натолкнула фраза у Мишле: «Comment se fait—il qu'il y ait sur la terre une femme seule desesperee?» ["Как это могло случиться, что на свете живет такая одинокая, отчаявшаяся женщина?" (фр.)] Он усадил обнаженную Христину на обрубок дер







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.