Здавалка
Главная | Обратная связь

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. НЮЭНЕН 12 страница



– Не удивительно, Винсент, что ты не можешь писать. Посмотри, какой беспорядок у тебя в мастерской. Посмотри, какой хаос у тебя в ящике для красок. Господи боже, если бы твои голландские мозги не были так забиты этими Доде и Монтичелли, может быть, ты взялся бы за ум и навел хоть какой– нибудь порядок в своей жизни.

– Это тебя не касается, Гоген. Здесь моя мастерская. Наводи порядок у себя, если хочешь.

– Раз уж мы заговорили об этом, я тебе скажу, что в голове у тебя такая же каша, как и в твоем ящике. Ты восхищаешься последним пачкуном, рисующим почтовые марки, и тебе никак невдомек, что Дега...

– Дега! Разве он написал хоть одну вещь, которую можно было бы поставить рядом с картинами Милле?

– Милле! Этот сентиментальный болван, этот...

Слыша, как Гоген поносит Милле, Винсент доходил до исступления: Милле он считал своим учителем и духовным отцом. Он бросался на Гогена и бегал за ним из комнаты в комнату. Гоген отступал. Дом был невелик. Винсент кричал, брызгал слюной, размахивая кулаками перед внушительной физиономией Гогена. В глухой час душной южной ночи между ними разыгрывались жестокие ссоры.

Они оба работали как черти, высекая из своих сердец и из природы искру созидания. День за днем сражались они со своими огненно—яркими, полыхающими палитрами, и ночь за ночью – друг с другом. В те вечера, когда не вспыхивали злобные перебранки, их дружеские споры приобретали такой накал, что после них было невозможно заснуть. Пришли деньги от Тео. Они тут же потратили их на табак и абсент. Стояла такая жара, что о еде не хотелось и думать. Им казалось, что абсент успокоит их нервы. На деле он их только расстроил еще больше.

Подул отвратительный, свирепый мистраль. Он приковал Винсента и Гогена к дому. Гогену не работалось. Он коротал время, издеваясь над Винсентом и вызывая в нем постоянное негодование. Никогда еще он не видывал, чтобы человек приходил в такое бешенство, споря об отвлеченных вещах. Для Гогена препирательства с Винсентом были единственным развлечением. И он без зазрения совести пользовался всяким случаем, чтобы вывести его из себя.

– Если бы ты так не горячился, Винсент, тебе же было бы лучше, – сказал он на шестой день мистраля. Он уже довел своего друга до такого состояния, что по сравнению с бурей, бушевавшей в их доме, мистраль казался легким ветерком.

– Погляди—ка лучше на себя, Гоген.

– А знаешь, Винсент, те люди, которые часто бывали в моем обществе и имели обыкновение со мной спорить, – все они как один сошли с ума.

– Это что же, угроза?

– Нет, просто предостережение.

– Можешь оставить свои предостережения при себе.

– Хорошо, в таком случае не пеняй, если что стрясется.

– Ох, Поль, Поль, хватит нам ссориться. Я знаю, что ты талантливее, чем я. Знаю, что ты многому можешь меня научить. Но я не хочу, чтобы ты презирал меня, – слышишь? Я работал как каторжный девять долгих лет, и, клянусь богом, у меня есть что сказать этими проклятыми красками! Разве не так? Ну ответь же, Гоген!

Мой командир, да ты голова!

Мистраль мало—помалу утих. Арлезианцы осмелились снова выйти на улицу. Вновь пылало сумасшедшее солнце. В воздухе было что—то лихорадочное, неудержимо тревожное. У полиции прибавилось работы – всюду начались насилия и дерзкие преступления. В глазах прохожих таилось беспокойство. Никто не смеялся. Никто не разговаривал. Черепичные крыши плавились под солнцем. На площади Ламартина возникали драки, сверкали ножи. Назревала катастрофа. Арль задыхался, выносить такое напряжение он был больше не в силах. Казалось, долина Роны вот—вот взлетит на воздух, брызнув миллионом осколков.

Винсент вспомнил слова парижского журналиста.

«Что же будет? – спрашивал он себя. – Землетрясение или революция?»

Вопреки всему, он по—прежнему работал в поле без шляпы. Ему нужен был этот белый ослепительный зной, чтобы растопить ужасающие страсти, обуревавшие его душу. Мозг его был словно жаркий тигель, выплавлявший одно докрасна раскаленное полотно за другим.

С каждой новой картиной он все острее чувствовал, что девять лет труда во всю силу сказались только теперь, в эти тяжелые недели, сделав его на короткий срок могучим и совершенным живописцем. Он теперь далеко превзошел то, что создал в прошлое лето. Никогда уж потом не написать ему полотен, столь полно выражающих существо природы и его самого!

Он работал с четырех утра до позднего вечера, пока сумерки не скрадывали пейзаж. Он писал две, а порой и три картины в день. Каждое полотно, которое он создавал единым судорожным порывом, отнимало у него целый год жизни. Продолжительность его существования на земле не интересовала Винсента, для него важно было лишь то, как он распорядится отпущенными ему днями. Время для него измерялось лишь полотнами, которые выходили из—под его кисти, а не шелестом отрываемых листков календаря.

Он понимал, что его искусство достигло наивысшего расцвета, что наступил зенит его жизни, его час, к которому он стремился многие годы. Он не знал, как долго это продлится. Он знал одно – он должен писать и писать, полотно за полотном, полотно за полотном... Этот зенит жизни, этот краткий миг в бесконечности времен надо удержать, продлить, растянуть до тех пор, пока он не создаст все то, чем переполнена его душа.

Трудясь без устали целыми днями, ссорясь и ругаясь по ночам, не зная сна, довольствуясь самой скудной пищей, упиваясь солнцем, красками, возбуждением, табаком и абсентом, терзаемые стихиями и творческим жаром, изводя себя яростными нападками и злобой, друзья все больше и больше ненавидели друг друга.

Их палило солнце. Их бичевал мистраль. Им слепили глаза краски. Абсент обжигал их пустые желудки. Душной, тягостной ночью, когда разражалась буря, их дом стонал и содрогался.

Гоген написал портрет Винсента, пока тот рисовал в поле плуги. Винсент долго смотрел на этот портрет. В первый раз он ясно понял, что думает о нем Гоген.

– Это, конечно, я, – сказал он. – Я, но только сумасшедший!

Вечером они пошли в кафе. Винсент заказал себе легкого абсента. Вдруг он швырнул свой налитый до краев стакан Гогену в лицо. Гоген увернулся. Он схватил Винсента и на руках перенес его через всю площадь Ламартина. Винсент опомнился уже в кровати. Он тотчас же уснул.

– Мой милый Гоген, – сказал он утром тихим и спокойным голосом, – мне смутно помнится, что вчера вечером я оскорбил тебя.

– Я прощаю тебя от всего сердца, – отозвался Гоген, – но вчерашняя сцена может повториться. Если бы стакан попал мне в лицо, я мог бы потерять самообладание и задушить тебя. Поэтому позволь мне написать твоему брату, что я уезжаю отсюда.

– Нет, нет! Поль, ты не уедешь! Неужели ты бросишь наш дом? Все, что я сделал здесь, я сделал для тебя.

Спор не утихал целый день. Винсент горячо уговаривал Гогена остаться. Гоген отвергал каждый его довод. Винсент упрашивал, льстил, ругался, грозил, даже плакал. И на этот раз он одержал верх. Он чувствовал, что вся его жизнь зависит от того, останется ли его друг в доме. К вечеру Гоген изнемог и еле стоял на ногах. Он сдался лишь затем, чтобы немного отдышаться.

Во всем доме воздух трепетал и содрогался, словно насыщенный электричеством. Гоген был не в силах заснуть. Он задремал лишь под утро, на заре.

Странное ощущение заставило его проснуться. Открыв глаза, он увидел, что над его кроватью стоит Винсент и пристально смотрит на него из темноты.

– Что с тобой, Винсент? – сурово спросил Гоген.

Винсент вышел из комнаты, лег в постель и забылся тяжелым сном.

На следующую ночь Гоген был разбужен тем же самым ощущением. У его кровати стоял Винсент и пристально смотрел на него из темноты.

– Винсент! Иди ложись!

Винсент повернулся и вышел.

На другой день за ужином у них вспыхнула жестокая ссора из—за супа.

– Ты бухнул в него краски, Винсент, стоило мне зазеваться! – крикнул Гоген.

Винсент расхохотался. Он подошел к стене и, взяв мел, написал:

Je suis Saint Esprit,

Je suis sain d'esprit

[Я святой дух,

У меня здоровый дух (фр.)].

Несколько дней он вел себя очень тихо. Вид у него был унылый и угнетенный. С Гогеном он едва обмолвился словом. Он не брал в руки кисть. Не читал. Он сидел на стуле и упорно смотрел прямо перед собой, в пространство.

На четвертый день, когда дул свирепый мистраль, он попросил Гогена пойти с ним прогуляться.

– Идем в парк, – сказал он, – я хочу тебе кое—что сказать.

– Разве ты не можешь сказать это дома, ведь здесь нам гораздо уютнее?

– Нет, я не могу говорить сидя в четырех стенах. Мне надо пройтись.

– Ну что ж, пусть будет по—твоему.

Они пошли по проезжей дороге, которая огибала левую окраину города. Чтобы сделать шаг, им приходилось наклоняться вперед всем телом и пробивать мистраль, словно он был чем—то твердым и упругим. Кипарисы в парке гнулись под ветром почти до земли.

– Что ты хотел сказать мне? – спросил Гоген.

Он должен был кричать Винсенту прямо в ухо. Ветер уносил его слова раньше, чем Винсент успевал их расслышать.

– Поль, я все думал эти последние дни. У меня родилась замечательная идея.

– Извини, пожалуйста, но я побаиваюсь твоих замечательных идей.

– Мы все зашли в тупик в своей живописи. А знаешь почему?

– Что, что? Не слышу ни слова. Крикни мне на ухо!

– ЗНАЕШЬ, ПОЧЕМУ МЫ ВСЕ ЗАШЛИ В ТУПИК В СВОЕЙ ЖИВОПИСИ?

– Нет. Почему?

– Потому, что мы пишем в одиночку!

– Что за чепуха!

– Кое—что мы пишем хорошо, кое—что – плохо. И вот, представь, мы соединяем свои силы в одном полотне.

Мой командир, я ловлю каждое твое слово!

– Помнишь ты братьев Бот? Голландских живописцев? Одному удавался пейзаж. Другой был силен в изображении человеческой фигуры. Они писали картину совместно. Один делал пейзаж. Другой вписывал в него фигуры. И они превосходно работали.

– Короче говоря, к чему это ты клонишь?

– Что? Я не слышу. Подойди поближе.

– Я ГОВОРЮ – ПРОДОЛЖАЙ!

– Поль, именно так и должны делать мы. Ты и я, Съра, Сезанн, Лотрек, Руссо. Мы все должны работать совместно над одними полотнами. Это будет истинная коммуна художников. Мы будем сносить в картину все лучшее, на что каждый из нас способен. Съра – воздух. Ты – пейзаж. Сезанн предметы. Лотрек фигуры. Я – солнце, луну и звезды. Все вместе мы составим одного великого живописца. Что ты скажешь?

Тю—тю! Нашелся дурак, да не впору колпак!

Гоген разразился хриплым, неистовым хохотом. Ветер швырял его хохот прямо в лицо Винсенту, как швыряет пену с морской волны.

– Командир, – сказал Гоген, когда, насмеявшись, он перевел наконец дух. – Если твоя идея не самая величайшая из всех идей в мире, то провалиться мне на месте! А пока, извини меня, я посмеюсь еще немного.

И он пошел по тропинке, хватаясь за живот и корчась от хохота.

Винсент не шевелясь стоял на месте.

Целая туча черных птиц стремительно опускалась на Винсента с неба. Тысячи черных птиц, крича, летели на него и били крыльями. Они кружились над ним, хлестали его, накрывали с головой своими черными телами, лезли ему в волосы, врывались в уши, в глаза, в ноздри, в рот, погребая его под плотным, траурно—черным, душным облаком трепещущих крыл.

Гоген вернулся назад.

– Слушай, Винсент, давай—ка пойдем отсюда прямо к Луи. По—моему, необходимо отпраздновать рождение твоей восхитительной идеи.

Винсент молча потащился за Гогеном на улицу Риколетт.

Гоген ушел наверх с одной из девушек.

Рашель села к Винсенту на колени тут же в зале.

– Ты не пойдешь ко мне, Фу—Ру? – спросила она.

– Нет.

– Почему же?

– У меня нет пяти франков.

– Тогда, может быть, ты отдашь мне вместо этого свое ухо?

– Отдам.

Гоген скоро вернулся. Они медленно пошли вниз по холму к своему дому. Гоген наскоро проглотил ужин. Затем, не говоря ни слова, он вышел из дома. Он пересек уже почти всю площадь Ламартина, когда услышал за спиной знакомые шаги – короткие, торопливые, сбивчивые.

Он обернулся.

Винсент догонял его, в руках у него была открытая бритва.

Гоген стоял, не двигаясь, не спуская с Винсента глаз.

Винсент остановился в двух шагах от него. Он пристально смотрел на Гогена из темноты. Потом он понурил голову, повернулся и побежал обратно к дому.

Гоген пошел в гостиницу. Он снял там комнату, запер на замок дверь и лег в постель.

Винсент вернулся домой. Он поднялся по красным кирпичным ступенькам в спальню. Взял в руки зеркало, перед которым столько раз писал свой автопортрет. Поставил его на туалетный столик, прислонив к стене.

Он увидел в зеркале свои красные, налитые кровью глаза.

Это конец. Его жизнь прошла. Он читал это по своему лицу.

Лучше свести все счеты сейчас же.

Он поднял бритву. Он почувствовал, как острая сталь прикоснулась к горлу.

Чьи—то голоса шептали ему странные, небывалые слова.

Арлезианское солнце метнуло между его глазами и зеркалом вал ослепительного огня.

Одним движением бритвы он отхватил, правое ухо.

На голове осталась лишь узкая полоска мочки.

Он выронил бритву из рук. Обмотал голову полотенцем. Кровь большущими каплями падала на пол.

Он вынул ухо из таза. Обмыл его. Завернул в несколько листков бумаги, потом упаковал сверток в газету.

Он натянул на обмотанную голову баскский берет. Спустился по лестнице к двери. Перешел площадь Ламартина, поднялся на холм, позвонил у входа в дом номер один на улице Риколетт.

Служанка открыла дверь.

– Позови мне Рашель.

Через минуту вышла Рашель.

– А, это ты, Фу—Ру! Чего тебе надо?

– Я принес тебе кое—что.

– Мне? Подарок?

– Да, подарок.

– Как это мило с твоей стороны, Фу—Ру.

– Смотри, береги его. Это подарок на память от меня.

– А что это такое?

– Разверни, увидишь.

Рашель развернула бумагу. Она в ужасе уставилась на ухо. Потом как мертвая рухнула на плиты тротуара.

Винсент поплелся прочь. Он шел вниз по склону холма. Пересек площадь Ламартина. Потом затворил за собой дверь и лег в кровать.

Когда Гоген утром в половине восьмого пришел к дому Винсента, там у дверей была уже толпа народа. Рулен в отчаянии ломал руки.

– Что вы сделали со своим товарищем, сударь? – спросил Гогена какой– то человек в котелке, похожем на дыню. Тон у него был резкий и суровый.

– Право, не знаю...

– Ну, нет... вы прекрасно знаете... он мертв.

Прошло довольно много времени, прежде чем Гоген вновь обрел способность соображать. Взгляды, которые бросала на него толпа, словно разрывали его на части, стискивали ему горло.

– Пройдемте наверх, сударь, – сказал он запинаясь. – Там мы сможем спокойно поговорить.

В нижних комнатах на полу валялись мокрые полотенца. Ступеньки лестницы, которая вела в спальню Винсента, были запачканы кровью. Винсент лежал на кровати, плотно укрытый простынями, скрюченный, словно ружейный курок. Жизнь, казалось, покинула его. Осторожно, очень осторожно Гоген коснулся тела Винсента. Оно было теплое. Гоген почувствовал, как к нему внезапно возвращается прежняя бодрость и энергия.

– Будьте любезны, сударь, – сказал он ровным, тихим голосом полицейскому комиссару, – разбудите этого человека как можно осторожнее. Если он спросит обо мне, скажите ему, что я уехал в Париж. Встреча со мной может оказаться для него губительной.

Полицейский комиссар послал за доктором и каретой. Винсента повезли в больницу. Рулен, тяжело вздыхая, брел рядом.

Доктор Феликс Рей, молодой врач Арльской больницы, был коренастый, приземистый человек со скуластым лицом, острым подбородком и стоявшими дыбом жесткими черными волосами. Он перевязал Винсенту рану и поместил его в комнату, напоминавшую келью, из которой было вынесено все лишнее. Уходя, он запер дверь на ключ.

Вечером, когда он щупал у Винсента пульс, больной проснулся. Он посмотрел неподвижным взглядом на потолок, потом на выбеленные известкой стены, потом на синевшее в окне вечернее небо. Наконец глаза его остановились на лице доктора Рея.

– Здравствуйте, – сказал он тихо.

– Здравствуйте, – ответил доктор Рей.

– Где я?

– Вы в Арльской больнице.

– Ох!

Лицо Винсента побледнело от боли. Он поднес руку к тому месту, где у него было правое ухо. Доктор Рей остановил его.

– Трогать нельзя, – сказал он.

– Да... Я припоминаю... теперь я припоминаю...

– Рана у вас, друг мой, хорошая, чистая. Я вас поставлю на ноги за несколько дней.

– А где мой приятель?

– Он уехал в Париж.

– Понимаю... Можно мне покурить трубку?

– Не сейчас, друг мой.

Доктор Рей промыл и перевязал рану.

– Это совсем пустяковый случай, – говорил он. – В конце концов человек ведь слышит не этой капустой, которая у него прилеплена снаружи. На слух это не повлияет.

– Вы очень добры, доктор. Почему эта комната... такая голая?

– Я велел вынести все лишнее, чтобы защитить вас.

– Защитить меня? От кого?

– От самого себя.

– Да... понимаю...

– Ну, мне пора идти. Я пришлю к вам служителя с ужином. Постарайтесь лежать совершенно спокойно. Потеря крови очень ослабила вас.

Когда утром Винсент проснулся, у его кровати сидел Тео. Лицо у Тео было бледное, перекошенное, глаза покраснели.

– Тео, – сказал Винсент.

Тео соскользнул со своего стула, встал у кровати на колени и взял Винсента за руку. Он плакал, не стараясь сдержаться и не стыдясь своих слез.

– Тео... вот так всегда... когда я просыпаюсь... и ты мне очень нужен... ты рядом.

Тео не мог вымолвить ни слова.

– Это жестоко... погнать тебя в такую даль. Как ты узнал?

– Вчера я получил телеграмму от Гогена. Успел сесть на вечерний поезд.

– Напрасно Гоген ввел тебя в такие расходы. Ты сидел тут всю ночь, Тео?

– Да, Винсент.

Они помолчали.

– Я разговаривал с доктором Реем, Винсент. Он говорит, что это солнечный удар. Ты все время работал на солнце без шляпы, Винсент, ведь правда?

– Да.

– Вот видишь, старина, этого не надо было делать. Теперь ты должен всегда надевать шляпу. Здесь, в Арле, у стольких людей бывает солнечный удар.

Винсент с нежностью пожал брату руку. У Тео застрял комок в горле, и он никак не мог его проглотить.

– У меня есть одна новость, Винсент, но, я думаю, лучше нам подождать несколько дней.

– Хорошая новость, Тео?

– Надеюсь, что тебя она обрадует.

В комнату вошел доктор Рей.

– Ну, как сегодня чувствует себя больной?

– Доктор, брат хочет сообщить мне хорошую новость. Можно?

– Полагаю, что можно. Обождите, – минуточку, минуточку. Позвольте, я взгляну. Что ж, отлично, прямо—таки отлично! Теперь рана быстро начнет затягиваться.

Когда доктор вышел, Винсент попросил Тео рассказать новость.

– Винсент, – сказал Тео. – Я... ну, как тебе сказать... я встретил девушку.

– Правда, Тео?

– Да. Она голландка. Иоганна Бонгер. Очень похожа на нашу мать, Винсент.

– Ты ее любишь, Тео?

– Да. Я был одинок без тебя в Париже, Винсент. Раньше, до твоего приезда в Париж, мне никогда не бывало так плохо, но после того, как мы прожили вместе целый год...

– Со мной нелегко было жить, Тео. Боюсь, я доставил тебе много хлопот!

– Ох, Винсент, если бы ты знал, как часто я мечтал войти в квартиру на улице Лепик и опять увидеть твои башмаки у порога и сырые полотна на моей кровати! Однако хватит нам болтать. Тебе нужен покой. Я только посижу рядышком с тобой – вот и все.

Тео пробыл в Арле два дня. Он уехал лишь после того, как доктор Рей заверил его, что Винсент быстро поправится и что он, доктор, будет заботиться о нем не только как о своем пациенте, но и как о друге.

Рулен навещал Винсента каждый вечер и приносил цветы. По ночам Винсента мучили галлюцинации. Чтобы избавить его от бессонницы, доктор Рей пропитывал его подушку и матрац камфарой.

На четвертый день, убедившись, что Винсент вполне в здравом рассудке, доктор перестал запирать дверь и велел внести в комнату мебель.

– Можно мне встать и одеться, доктор? – спросил Винсент.

– Если вы чувствуете себя достаточно крепким, Винсент. Когда пройдетесь и немного подышите свежим воздухом, зайдите ко мне в кабинет.

Арльская больница помещалась в двухэтажном доме, построенном в виде четырехугольника, с двориком посредине, где было множество великолепных цветов и папоротников, а дорожки были посыпаны гравием. Винсент медленно прошелся по двору и через несколько минут был уже в кабинете доктора Рея, на первом этаже.

– Ну, как вы себя чувствуете, встав с постели? – спросил доктор.

– Очень хорошо.

– Скажите, Винсент, зачем вы это сделали?

Винсент долго молчал.

– Не знаю, – ответил он наконец.

– Что вы думали, когда вы это делали?

– Я... я не думал, доктор.

Прошло несколько дней, Винсент быстро набирал силы. Однажды утром, когда Винсент разговаривал с доктором Реем в его кабинете, он взял с умывальника бритву и открыл ее.

– Вам надо побриться, доктор, – сказал он. – Хотите, я вас сейчас побрею?

Доктор Рей попятился в угол и заслонил лицо ладонью.

– Нет, нет, не надо! Положите бритву!

– Но я в самом деле превосходный цирюльник, доктор. Я могу вас побрить отличнейшим образом.

– Винсент! Положите бритву на место!

Винсент засмеялся, закрыл бритву и положил ее на умывальник.

– Не пугайтесь, доктор. С этим теперь покончено.

В конце второй недели доктор Рей разрешил Винсенту работать. Служитель сходил к нему домой и принес мольберт и холсты. Чтобы развлечь Винсента, доктор Рей согласился ему позировать. Винсент писал его медленно, по нескольку минут в день. Когда портрет был готов, Винсент преподнес его доктору.

– Я хочу, чтобы вы хранили его в память обо мне, доктор. У меня нет другой возможности выразить вам свою благодарность за вашу доброту.

– Вы очень любезны, Винсент. Я весьма польщен.

Доктор унес портрет домой и прикрыл им трещину в стене.

Винсент пробыл в больнице еще две недели. Он писал дворик, залитый солнцем. Работал он теперь в широкополой соломенной шляпе. Больничный дворик с его цветами доставил ему материал для работы на эти две недели.

– Вы должны заходить ко мне каждый день, – говорил доктор Рей, пожимая Винсенту руку у ворот больницы. – И, помните, никакого абсента, никаких волнений, никакой работы на солнце без шляпы.

– Обещаю вам, доктор. И большущее спасибо за все.

– Я напишу вашему брату, что вы совершенно здоровы.

Винсент узнал, что хозяин его квартиры намерен расторгнуть с ним контракт и сдать его комнаты какому—то торговцу табаком. Винсент был всей душой привязан к дому. Именно здесь пустил он корни в землю Прованса. Он расписал его весь, до последнего дюйма, внутри и снаружи. Он сделал его пригодным для жилья. Несмотря на все происшедшее, он считал этот дом своим на всю жизнь и был полон решимости бороться за него всеми средствами.

Сначала он боялся ложиться спать в одиночестве, так как его мучила бессонница, перед которой была бессильна даже камфара. Чтобы избавить Винсента от невыносимых галлюцинаций, пугавших его, доктор Рей дал ему бромистого калия. В конце концов голоса, шептавшие ему на ухо странные, небывалые слова, смолкли, чтобы зазвучать вновь только во время ночных кошмаров.

Он был еще слишком слаб в не отваживался работать на открытом воздухе. Но ум его, хоть и медленно, обретал ясность. Кровь струилась по жилам все живее, появился аппетит. Винсент с удовольствием пообедал в ресторане с Рулоном, шутил и смеялся, уже не боясь новых страданий. Потихоньку он приступил к работе над портретом жены Рулена, который был начат еще до болезни. Ему нравилось, как теплые красноватые тона переходили на его полотне от розового к оранжевому, как желтое переливалось в лимонное, как ложились светло—зеленые и темно—зеленые краски.

Здоровье Винсента мало—помалу крепло, работа шла все быстрее. Он знал, что можно сломать руку или ногу и после этого вылечиться, но был очень удивлен, убедившись, что можно вылечить даже и голову, мозг.

Однажды вечером он пошел справиться о здоровье Рашели.

– Голубка, – сказал он, – мне очень жаль, что я причинил тебе столько огорчений.

– Пустяки, Фу—Ру, не беспокойся. В нашем городе это дело обычное.

Знакомые и друзья тоже уверяли его, что в Провансе каждый страдает или лихорадкой, или галлюцинациями, или сходит с ума.

– Тут нет ничего особенного, Винсент, – говорил Рулен. – Здесь, на земле Тартарена, все мы немножко сумасшедшие.

– Что ж, – отвечал Винсент, – значит, мы понимаем друг друга, как понимают друг друга члены одной семьи.

Прошло еще несколько недель. Винсент уже достаточно окреп, чтобы работать весь день у себя в мастерской. Он теперь не думал ни о сумасшествии, ни о смерти. Он чувствовал себя почти нормальным.

Наконец он осмелился выйти с мольбертом за город.

Под знойным солнцем спелая пшеница полыхала чудесным желтым пламенем. Но Винсент уже не мог передать эти тона на полотне. Он вовремя ел, вовремя ложился спать, избегал волнений и сильного душевного напряжения.

Он чувствовал себя настолько нормальным, что не мог писать.

– Вы неврастеник, Винсент, – говорил ему доктор Рей. – Нормальным вы никогда и не были... И, знаете, нет художника, который был бы нормален: тот, кто нормален, не может быть художником. Нормальные люди произведений искусства не создают. Они едят, спят, исполняют обычную, повседневную работу и умирают. У вас гипертрофированная чувствительность к жизни и природе; вот почему вы способны быть их толкователем для остальных людей. Но если вы не будете беречь себя, эта гипертрофия чувствительности вас погубит. В конце концов она достигает такого напряжения, что влечет за собой смерть.

Винсент знал: чтобы уловить эту предельно высокую ноту желтого, которая преобладала в его арлезианских картинах, нужно все время скользить над пропастью, быть в непрерывном возбуждении, мучительно напрягать все свои чувства, обнажить каждый нерв.

Если он позволит такому состоянию духа вновь овладеть собой, он снова сможет писать так же блестяще, как раньше. Но этот путь приведет его к гибели.

– Художник – это человек, который призван делать свое дело, – бормотал он про себя. – Как было бы глупо с моей стороны жить на свете, если бы я не мог писать так, как хочу.

Он стал ходить в поле без шляпы, впитывая в себя могучую силу солнца. Он упивался безумными тонами неба, желтым солнечным шаром, зеленью полей, красками распускающихся цветов. Его сек мистраль, душило плотное ночное небо, подсолнухи лихорадили и воспламеняли его мозг. По мере того как росло его возбуждение, у него пропадал аппетит. Он снова держался на одном кофе, абсенте и табаке. Ночи напролет он лежал без сна, и глубокие краски окрестных пейзажей проходили перед его налитыми кровью глазами. В конце концов он вскидывал на спину мольберт и опять отправлялся в поле.

Творческие силы вновь вернулись к нему – вернулось чувство единого ритма всей природы, способность написать большое полотно буквально в несколько часов и напоить его ослепительным, сверкающим солнцем. С каждым днем появлялась новая картина, с каждым днем его лихорадило все сильнее. Он написал тридцать семь полотен без передышки, без единой паузы.

Однажды он проснулся в состоянии полной апатии. Он не мог работать. Он праздно сидел на стуле, упершись взглядом в стену. За весь день он едва пошевельнулся. Опять в его ушах зазвучали голоса, нашептывая ему странные, небывалые слова. Когда опустились сумерки, он пошел в серый ресторан, сел за столик и заказал себе супу. Служанка поставила перед ним тарелку. Вдруг над его ухом явственно прозвучал чей—то предостерегающий голос.

Он швырнул тарелку с супом на пол. Она раскололась на мелкие кусочки.

– Вы хотите отравить меня! – взвизгнул Винсент. – Вы подсыпали в этот суп яду!

Он вскочил на ноги и стал колотить кулаками по столу. Кое—кто из посетителей бросился к выходу. Другие смотрели на него, разинув в изумлении рты.

– Вы все хотите отравить меня! – кричал он. – Вы хотите убить меня! Я видел, как вы сыпали яд в этот суп!

Явились двое полицейских и на руках отнесли Винсента в больницу.

Через сутки он уже был совсем спокоен и обсуждал происшедшее с доктором Реем. Он работал потихоньку каждый день, ходил на прогулку за город, а к ужину возвращался в больницу и ложился спать. Бывали дни, когда он страшно тосковал, иногда же ему казалось, что все тяготы и несчастья вот—вот рассеются в мгновение ока.

Доктор Рей снова разрешил ему работать. Винсент написал персиковые деревья у дороги, на фоне Альп; рощицу олив, у которых листья были цвета старого серебра с зеленым и голубым отливом, а позади олив – вспаханное оранжевое поле.

Прошло три недели, и Винсент возвратился в свой дом. Теперь жители всего города, и в особенности те, кто жил на площади Ламартина, ополчились против него. Отрезанного уха и истории с отравленным супом было более чем достаточно, чтобы возмутить арлезианцев. Они были твердо убеждены, что живопись сводит человека с ума. Когда Винсент шел по улице, они пялили на него глаза, отпускали вслух обидные замечания, подчас переходили на другую сторону, чтобы избежать встречи с ним.

Ни в один ресторан его не пускали с парадного хода.

Дети толпами собирались под окнами дома и потешались, изводя Винсента.







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.