Здавалка
Главная | Обратная связь

Глава четырнадцатая 8 страница



– Эх вы, приказали вам! – сердито махнул рукой Серпилин. – Бывают моменты, когда не мы врачам, а врачи нам приказывают. Жив будет?

– Все, что можно было сделать, сделано, но ранение тяжелое, а условия для оказания помощи...

– Ахать поздно! Что-нибудь еще можете сделать?

– Пока больше ничего не могу.

– Тогда идите, у вас там, на медпункте, раненые в очереди на земле валяются, – сказал Серпилин и вошел в землянку.

Зайчиков лежал на койке с широко открытыми глазами и подергивал губами, силясь не стонать.

Серпилин пододвинул под себя табуретку и больно уперся острыми коленями в край койки.

– Отвоевался, Федор Федорович, – сказал комдив, и из глаза его выкатилась и поползла по щеке слеза. Он вытер слезу и снова положил руку вдоль тела на простыню. – Накрой меня шинелью, знобит.

Серпилин снял с гвоздя свою шинель и накрыл ею комдива поверх простыни.

– Что там немцы? – спросил комдив.

Скрывать истину от раненого было бесполезно, да Серпилин и не считал себя вправе это делать. Раненый Зайчиков все еще оставался командиром дивизии. Серпилин доложил, что немцы отрезали его от соседнего полка, вышли к Днепру и, по всей вероятности, захватили мост. Комдив несколько минут лежал молча, переживая это известие и собираясь с мыслями. С мыслями собраться было трудно, они расползались в разные стороны: если немцы взяли мост, значит, они одним ударом отрезали друг от друга все три полка. Он подумал о полковнике Юшкевиче, своем начальнике штаба, который теперь остался за старшего на том берегу Днепра.

– Все сразу в клочья, – вслух сказал он.

Юшкевич был, по его мнению, хороший начальник штаба, но доля ему сейчас досталась самая незавидная. После потери моста он оказывался между двух огней, пришитый к узкой полоске берега, с немцами за спиной. Если догадается сегодня же ночью попробовать прорваться на восток, может, что-нибудь и вытащит, а не догадается – пропал!

Майор Лошкарев, командир отрезанного теперь полка, стоявшего на окраинах Могилева, был храбр до отчаянности, но еще зелен. Что он не струсит, Зайчиков был уверен, но трудно было сказать, как Лошкарев справится с полком, действуя на свой страх и риск. Зайчиков даже пожалел, что его ранило здесь, у Серпилина, а не там, у Лошкарева: там он был бы нужней, даже такой, как сейчас, лежачий.

Потом он с жалостью к самому себе подумал о своей ране и о своей семье – жене и дочерях. Все девочки и девочки, жена даже последний раз плакала, что не мальчик.

«Трудно, когда пять дочерей», – вспомнил он о своей семье так, словно его самого уже не было в живых.

– Слушай, Серпилин, – он наконец собрался с мыслями, – готовься принять дивизию. Пиши приказ.

– Будет надо – буду готов, а с приказом подожди! При живом командире дивизию не принимают. Перележишь, отойдешь, ты мужик вон какой здоровый. – И Серпилин осторожно дотронулся рукой до его плеча.

Зайчиков скосил на него глаза, промолчал. Да и что было говорить? На месте Серпилина он ответил бы то же самое.

– А все-таки ты приготовься, – помолчав, сказал он и закрыл глаза.

То, что он сейчас был у Серпилина, а не на медпункте, утешало его: там бы он уже чувствовал себя только раненым среди других раненых, а здесь он все еще командир дивизии. Он пролежал несколько минут с закрытыми глазами, а когда открыл их, то увидел стоявшего за спиною Серпилина давешнего, подходившего к нему в лесу долговязого политрука из газеты. Политрук был в грязной, вывалянной в земле гимнастерке и с немецким автоматом.

Синцов почти весь день провел рядом с Серпилиным, сначала в одном батальоне, потом в другом; на его глазах танки ворвались в расположение батальона Плотникова; один танк въехал на железнодорожную насыпь, своротил будку путевого обходчика и долго бил из пушки, стоя в пятидесяти метрах от Синцова; снаряды свистели прямо над головой. Потом Плотников вышел из окопа и кинул под танк связку гранат. Танк загорелся, а Плотникова в следующую секунду убило пулеметной очередью с другого танка.

Потом Синцов увидел, как побежала одна из рот. Немецкие автоматчики стали косить ее, а Серпилин, командуя оказавшимися рядом бойцами, отбил атаку автоматчиков огнем и гранатами; при этом он сам то и дело прицеливался и стрелял из винтовки.

Недалеко от Синцова стрелял из винтовки по немцам старик обходчик; а потом, когда Синцов еще раз оглянулся, старик уже лежал на дне окопа мертвый, в немецком мундире, распахнутом на седой окровавленной груди.

Синцов тоже стрелял из винтовки и застрелил – он это видел – немца, выскочившего словно из-под земли в десяти шагах от него.

– Вот и ты своего немца застрелил, – когда была отбита атака, сказал Синцову Серпилин, который, казалось, все замечал вокруг себя. Потом он распорядился отдать Синцову снятый с убитого немца автомат и две длинные запасные обоймы к нему в холщовом мешке. – Бери, твой, законный!

Все это было давно, днем, а вечером, уже в темноте, Синцов пошел с Серпилиным туда, где после бомбежки прорвались немцы. Там он потерял Серпилина из виду, долго искал, боясь, что его убили, и обрадовался, когда, вернувшись на командный пункт, узнал, что Серпилин жив и здоров.

Синцов так с улыбкой и вошел в землянку и вдруг увидел все сразу: худую, согнутую спину сидевшего на табуретке Серпилина и лежавшего на серпилинской койке с закрытыми глазами полковника, командира дивизии. Полковник был так бледен, что показался Синцову мертвым. Потом он открыл глаза и долго молча смотрел на Синцова.

Синцов тоже стоял молча, не зная, что ему теперь делать и говорить. Серпилин почувствовал чье-то присутствие за спиной и повернулся.

– Ну как, политрук, навоевался? Теперь не будешь жаловаться, что нечего писать?

Синцов вспомнил о своем лежащем в полевой сумке блокноте, к которому он так и не притронулся ни разу за день. Он был голоден, но спать ему хотелось еще больше, чем есть.

– Разрешите идти, товарищ комбриг, – сказал он вместо ответа, чувствуя не в руках и не в ногах, а где-то глубоко внутри себя тупую усталость от всех, вместе взятых, одна за другой пережитых за день опасностей.

– Спать хочешь? – смерил его понимающим взглядом Серпилин. – Иди, ты человек вольный.

– Я тут же, рядом, лягу, около землянки, – сказал Синцов, стыдясь, что ему хочется спать, когда, наверно, гораздо более усталый, чем он, Серпилин сидит здесь и бодрствует.

Серпилин, не оборачиваясь, кивнул.

– Чего он у тебя здесь? – тихо спросил Зайчиков, но Серпилин только пожал плечами, затрудняясь ответить.

Едва Синцов вышел, как в землянку зашел Шмаков; он был тоже с немецким автоматом. Войдя, он снял автомат, поставил его в угол и, устало вертя шеей, подошел к койке. Ему уже сказали, что Зайчиков ранен и лежит здесь; спрашивать было незачем и нечего. Он стоял и молчал.

– Много автоматов взяли? – посмотрев на него, спросил Зайчиков.

– Двадцать.

– Густой у них автоматный огонь, – сказал Зайчиков. – Еще с финской стало ясно, что надо автоматы в массовом масштабе брать на вооружение, а все чесались. Так и прочесались до самой войны. У нас хорошо, если десять автоматов на полк, а у них сотни! – В его ослабевшем, хриплом голосе слышалось раздражение.

Шмаков стал рассказывать, что происходило в левофланговом батальоне. Серпилин и комдив слушали его: Серпилин – внимательно, Зайчиков – с пятого на десятое, каждые полминуты жмуря глаза от болей в животе.

– Прямо рожать собрался, – сказал он наконец, через силу улыбнувшись.

– Я к тебе в землянку перейду, товарищ Шмаков, – сказал Серпилин, – а здесь у комдива медицинский пост поставим.

Вначале Серпилин хотел настоять, чтобы комдива перенесли на медпункт, но потом раздумал. В конце концов теперь, в окружении, неизвестно, где в полку тыл, а где передовая. Пусть лежит здесь, все равно не уговоришь, а затевать споры, зная, что они ничем не кончатся, Серпилин не любил.

– Не надо мне никакого поста, – сказал Зайчиков. – Выходит, я тебя из землянки выжил!

– Надо! – решительно сказал Серпилин. – В этом со мной не спорь, я же в прошлом как-никак фельдшер, опыт имею.

Зайчиков невольно улыбнулся. Он вспомнил прозвище Серпилина «фельдшер» и свою стажировку у него в дивизии в далеком тридцать третьем году.

– Если сумеешь, постарайся задремли, Николай Петрович. – Серпилин встал. – Пойдем с комиссаром подобьем итоги дня, а потом вернемся к тебе за приказаниями.

«Как же, нужны тебе сейчас мои приказания! – беззлобно и честно подумал Зайчиков, проводив взглядом Серпилина. – Ты не Лошкарев. Повернись у тебя иначе, ты бы сейчас дивизией, а то, глядишь, и корпусом командовал и сам бы мне приказания отдавал... Если бы только у нас с тобой связь была», – вспомнил он о прерванной связи с армией и горько усмехнулся.

В землянке у Шмакова, в которую тот сам зашел сейчас впервые, сидя друг против друга на койках – Шмаков на койке убитого утром комиссара, а Серпилин на койке убитого вечером начальника штаба, – они подвели итоги дня и, как тришкин кафтан латая сегодняшние потери в полку, обсудили, кого и куда переместить, чтобы заткнуть все дыры.

Нужно было к ночи назначить одного командира батальона, двух командиров рот и трех политруков вместо выбывших за день из строя. Шмаков пока познакомился с людьми только в одном батальоне, да и то наспех; почти все кандидатуры называл Серпилин. Когда дошло до политрука, Серпилин вспомнил Синцова.

– А что ему, – сказал он, когда Шмаков пожал плечами, – за мной хвостом ходить, пока не убьют? Раз по званию политрук, пусть идет политруком роты. Будет не хуже других, а будет хуже – все равно другого нет.

Через пять минут разбуженный Синцов, протирая сонные глаза, стоял перед Серпилиным и Шмаковым, которого вовсе не ожидал здесь встретить, и выслушивал их краткое напутствие. Его отправляли теперь же, пока темно, в роту, к тому самому Хорышеву, с которым они вчера сидели разутые на железнодорожной насыпи и, греясь на солнышке, грызли тарань.

– Я только не командовал никогда, – неуверенно ответил Синцов, когда Серпилин задал ему хотя и положенный, но в этих обстоятельствах, пожалуй, бессмысленный вопрос: «Как, справишься?»

– А ты покомандуй, – наставительно сказал Серпилин. – Звезду на рукаве и три кубаря на петлицах носишь, значит, имею право с тебя требовать в соответствии со званием. – Он проговорил все это довольно сердито, не потому, что на самом деле сердился на Синцова, а потому, что хотел подчеркнуть перемену в его положении. – Провожатых теперь тебе не положено, а не доберешься – дезертир! – И Серпилин улыбнулся, давая понять, что последние слова – шутка.

Синцов, все еще не до конца придя в себя, пожал протянутые ему на прощание руки Серпилина и Шмакова. Оба они были для него отныне совсем другими, чем раньше. Еще вчера он был гостем в полку у этого долговязого комбрига с добрым лошадиным лицом, еще недавно он был случайным фронтовым попутчиком этого маленького седого батальонного комиссара, а теперь они были его командир и его комиссар, а он был политрук роты, находившейся под их командой; и от него уже не ждали, что он опишет, как другие воюют, а ждали, чтобы он сам воевал, как другие. Еще никогда в жизни с ним не случалось превращения более мгновенного и более трудного.

Когда Синцов вышел, Серпилин и Шмаков переглянулись.

– Я из медиков сразу в командиры батальона шагнул, – сказал Серпилин, – и ничего, справился. Так чего ж мне в нем сомневаться? – кивнул он на дверь. – Что ж, они за двадцать три года Советской власти хуже нас стали? Или мы с ними умели только разговоры разговаривать, а людей из них сделать не сделали? Не верю! И, несмотря на все наши нынешние черные беды, все равно не верю! Может, и не всегда как надо воспитывали, а все же ничего, крепко, думаю, покрепче, чем фашисты своих! Воспитали людей неплохо, даже в тюрьме, бывало, лишний раз в этом убеждался. Про тюрьму не удивляешься?

– Не удивляюсь. Зайчиков рассказал мне вашу историю, – ответил Шмаков, постеснявшийся сразу перейти на «ты».

Но Серпилин понял это обращение на «вы» по-своему.

– Вот как вам не повезло, к кому вас судьба комиссаром забросила, товарищ Шмаков: ответственность в квадрате, можно даже считать – в кубе, – сказал он, сам переходя на «вы» и не скрывая горькой иронии.

Шмаков мог бы ответить на это многое. Он мог бы ответить, что судьба вообще не забрасывала его в армию, а он пошел в нее сам. Он мог бы ответить, что попросил Зайчикова использовать его на любой должности не до, а после того, как ему стало ясно положение дивизии. Он мог бы, наконец, сказать, что никак не меньше Серпилина верит в Советскую власть и в ее способность воспитывать преданных ей до последнего вздоха людей и именно поэтому верит в него, Серпилина, как в самого себя.

Но разговорчивый в обычное время профессор, а ныне батальонный комиссар Шмаков терпеть не мог объясняться, когда его к этому вынуждали. Поэтому, не ответив ничего из того, что он мог бы ответить Серпилину, Шмаков помолчал, посмотрел на него через свои толстые очки и сказал всего одну фразу:

– Товарищ Серпилин, я не умею быстро переходить на «ты». Прошу вас не придавать этому ровно никакого значения.

И, только чуть-чуть подчеркнув слова «ровно никакого», дал почувствовать Серпилину, что понял и отвергает его упрек.

– Если я вас верно понял, вам нет дела до моего прошлого, – сказал любивший идти напрямую Серпилин.

– Вы верно меня поняли.

– Но я-то его пока еще не забыл, нет-нет и вспомню. Это вы понимаете?

– Понимаю.

– Как вас зовут?

– Сергей Николаевич.

– Меня – Федор Федорович.

– Ну вот и окончательно познакомились! – рассмеялся Шмаков, радуясь концу напряженного разговора. – А то вдруг кому-нибудь из нас помирать, и вышло бы даже неудобно: не знали бы, какие инициалы в похоронной писать.

– Эх, Сергей Николаевич, брат мой во Христе и в полковой упряжке! – покачал головою Серпилин. – Уметь помирать – это еще не все военное дело, а самое большее – полдела. Чтоб немцы помирали, вот что от нас требуется. – Он встал и, потянувшись всем своим длинным телом, сказал, что пора идти докладывать комдиву.

– А может, его не трогать, ему ведь плохо, – возразил Шмаков.

– Доложим – станет лучше. Рана у него слишком тяжелая, чтобы просто так лежать и смерти ждать. Пока будет приказывать – будет жить!

– Едва ли врачи согласятся с вашей точкой зрения, – тоже встал Шмаков.

– А я их согласия не спрашиваю, я сам фельдшер.

Шмаков невольно улыбнулся. Серпилин тоже улыбнулся собственной шутке, но вдруг снова стал серьезен.

– Вот вы тут о смерти заговорили, и я вам тоже скажу, чтоб не возвращаться, чтоб вы меня до самых потрохов поняли. Помереть на глазах у всех я не боюсь. Я без вести пропасть не имею права! Поняли?

Следующий день, снова с утра до вечера, весь прошел в бою. Постепенно большая часть полевых и противотанковых орудий была выведена из строя, и немецкие танки, то и дело прорываясь в глубину позиций, подолгу ползали между окопами, разворачивали гусеницами землянки, били из пушек, зайдя сбоку, во всю длину поливали из пулеметов окопы и ходы сообщения. Иногда могло показаться, что позиции полка уже захвачены, но немецкой пехоте весь день никак не удавалось прорваться вслед за танками, а без нее танки ничего не могли доделать до конца: одни, израсходовав боезапас, выходили из боя, другие загорались в глубине позиций, забросанные связками гранат и бутылками с бензином.

Из-за недостатка артиллерии и снарядов танков сожгли меньше, чем в прошлые дни, но все-таки девять штук их сгорело в разных местах. Один даже взгромоздился на блиндаж Серпилина, где теперь лежал Зайчиков; там, на блиндаже, его и сожгли, и он стоял над ним, как памятник, завалившись задом в окоп и задрав к небу орудие.

Всего за день отбили восемь сменявших друг друга немецких атак.

Синцов, придя еще с вечера в роту к Хорышеву, за целые сутки только два раза взглянул на часы. Ему было недосуг думать о том, хорошим или плохим политруком роты он оказался; он просто был весь день в окопах с бойцами и старался как мог толковей приказывать тем немногим людям, которые были поблизости от него, то, что считал необходимым в ту или другую минуту. Он приказал не стрелять, когда почувствовал, что нужно подпустить атакующих немцев поближе, и приказал стрелять, когда понял, что пора стрелять, и стрелял сам, и, наверное, убивал немцев.

Когда кончилась последняя, восьмая по счету, немецкая атака, начало темнеть и Хорышев с забинтованной под пилоткою головой подошел к нему и громко, как глухому, крикнул в ухо: «Хорошо действовал, политрук!» – Синцов лишь пожал плечами. Он сам не знал, хорошо он действовал или плохо, он знал одно: они остались в тех же окопах, где были с утра, и, наверное, это было хорошо.

Подумав так, он вдруг удивился, что остался жив: слишком много людей было за день убито и ранено вокруг него. Когда их убивало и ранило каждого в отдельности, он не думал о себе, но сейчас, когда после боя вспомнил всех их, раненых и убитых, вместе, ему показалось странным, что всех их убило и ранило, а его за весь день даже не поцарапало.

– Как думаешь, завтра опять пойдут? – спросил он Хорышева.

Тот не расслышал и переспросил. Синцов устало повторил свой вопрос, и Хорышев ответил так же устало:

– Конечно, пойдут, что же им больше делать!

Уже совсем стемнело, когда Серпилин пришел в землянку к комдиву. Верхний накат в землянке покосился, а одно бревно вылезло и углом свисло вниз. Пол возле койки, на которой лежал Зайчиков, был завален грудами осыпавшейся из-под накатов земли.

– Чуть не задавил меня танк, – усмехнулся Зайчиков. – Уже считал, что немцы пришли, приладился стреляться. – Он дотронулся до выглядывавшего из-под подушки пистолета. – Что у Лошкарева слышно?

– Последние часы ничего не слышно, – сказал Серпилин, – тихо!

– Вот и я все прислушивался – со второй половины дня стало стихать. Боюсь я за Лошкарева, – тревожно сказал Зайчиков.

Серпилин промолчал. Он уже не боялся за Лошкарева: там стало так тихо, что бояться было поздно.

– Сейчас вернется комиссар, спросим, – сказал он. – Там с элеватора кое-что просматривается, он мне сказал, что хочет залезть посмотреть.

Прошло полчаса, а Шмакова все еще не было. Наконец он вернулся в черной от пота гимнастерке. Прежде чем говорить, он выпил подряд две кружки воды из стоявшего в углу землянки ведра; вода была мутная, с желтым осадком – в нее нападала глина с потолка. Налив третью кружку, он снял фуражку, снял очки и вылил воду на крепкую, красную, с седой щетиной шею.

– Перегрелись за день? – полусерьезно, полушутя спросил Серпилин.

– Да, духота, годы дают себя знать, – сказал Шмаков виноватым тоном и, сев на табуретку, стал рассказывать, что немцы так ни разу и не выстрелили по элеватору за все время, пока он там был. – Вся башня в пробоинах, как сито, – объяснил он. – Наверное, думают, что мы уже сняли с нее наблюдательный пункт. Известия невеселые: направо от нас все тихо, ни выстрела, и час назад, правда, не ручаюсь за свои наблюдения, уже темнело, но бойцы подтверждают – у них глаза получше, чем у меня, – он снял, протер очки пальцами и надел их, – немцы провели из Могилева по шоссе на запад колонну пленных.

– Много ли? – спросил Зайчиков.

– Бойцы говорят, человек триста.

– Да, кончился полк Лошкарева, – сказал Зайчиков и, помолчав, повторил еще раз: – Кончился полк Лошкарева.

В землянке наступило молчание. Все трое молчали, и все трое думали об одном и том же: завтра или послезавтра должна наступить их очередь. Снаряды кончались, гранаты еще были, но им когда-нибудь придет конец, бутылок с бензином уже не было. Завтра немцы начнут новые атаки, допустим, можно продержаться еще день, а что дальше? Можно, конечно, попытаться ночью уйти, прорваться на восток, за Днепр. Но как это удастся, и удастся ли, и сколько при этом потеряют – все это наводило на тяжелые мысли. Было жаль, до слез жаль оставлять эти позиции, на которых они уже несколько дней так успешно отбивались и уничтожили почти семьдесят немецких танков. Если вылезешь из окопов, много танков не пожжешь...

У всех троих были почти одни и те же мысли, но никто не хотел заговорить первым. Серпилин ждал, что скажет командир дивизии, Зайчиков ждал, что скажет Серпилин, а Шмаков, вертя круглой седой головой, поглядывал на них обоих, считая, что ему, новому в полку человеку, о таких вещах, наверное, следует говорить в последнюю очередь. Так никто и не заговорил; все молча отложили решение вопроса до завтрашнего дня.

Среди ночи доносились звуки сильного боя за Днепром, к утру бой затих и там. Едва ли это была ночная атака немцев. Серпилин успел заметить, что они, как правило, не любят воевать по ночам. «Достаточно успевают и за день», – горько усмехнулся он своим мыслям. Скорее всего, это Юшкевич пробивался на восток с оставшимися на левом берегу частями дивизии.

Трудно было сказать, удалось ли ему это. Так или иначе, левый берег затих, все кончилось, к утру пятого дня боев полк Серпилина остался в полном одиночестве. Серпилин ждал с рассвета новых немецких атак, нисколько не сомневаясь, что они с минуты на минуту начнутся. Но прошел час и два, а немцы все не начинали. Наоборот, наблюдатели доносили, что немецкое боевое охранение за ночь исчезло, отошло в лес. Это было загадочно, но прошел еще час, и загадка объяснилась. В воздухе появилась немецкая авиация, которая за четыре предыдущих дня нанесла всего один удар, когда танки отрезали полк Серпилина от полка Лошкарева. Наверное, она была занята на других, более важных направлениях, а теперь Серпилину и его полку предстояло испытать на себе всю силу ее ударов.

Подарив полку три первых утренних часа тишины, немцы весь день вознаграждали себя за это. Ровно двенадцать часов – с девяти утра до девяти вечера – на позиции полка пикировали немецкие бомбардировщики, сменяя друг друга и ни разу больше чем на полчаса не прерывая своей смертельной молотьбы. Тяжелые полутонные и четвертьтонные бомбы, бомбы весом в сто, пятьдесят и двадцать пять килограммов, кассеты с мелкими, сыпавшимися, как горох, трех – и двухкилограммовыми бомбами – все это с утра до вечера валилось с неба на позиции серпилинского полка. Может быть, немцы бросили и не так уж много самолетов – два или три десятка, – но они летали с какого-то совсем близкого аэродрома и работали беспрерывно. Едва уходила одна девятка, как на смену ей появлялась другая и снова сыпала и сыпала свои бомбы.

Теперь было понятно, почему немцы оттянули боевое охранение; они не хотели больше тратить на полк Серпилина танки и пехоту. У них освободилась авиация, и они отвели ей роль безнаказанного убийцы, решив без потерь для себя смешать с землей полк Серпилина, а потом взять голыми руками то, что останется. Наверное, они и завтра еще не пойдут в атаку, а будут продолжать бомбить и бомбить – эта мысль страшила Серпилина. Нет ничего трудней, чем гибнуть, не платя смертью за смерть. А именно этим и пахло.

Когда кончился последний налет и немцы полетели к себе ужинать и спать, позиции полка были так перепаханы падавшим с воздуха железом, что на них нельзя было найти ни одного целого куска телефонного провода длиной в пять – десять метров. За все время удалось сбить только один «юнкерс», а потери в полку были почти такие же, как в самый кровавый из всех дней – вчерашний. К началу боев полк насчитывал две тысячи сто человек. Сейчас, по грубым подсчетам, не осталось и шестисот.

С этим неутешительным докладом Серпилин пошел в землянку к Зайчикову. Несколько раз за день он уже не рассчитывал увидеть в живых комдива: по крайней мере, десять бомб всех калибров в разное время разорвалось вокруг землянки, каким-то чудом вписав ее невредимой в этот круг смерти.

– Товарищ комдив, мое мнение – сегодня ночью пробовать прорываться, – сказал Серпилин сразу, как только вошел. Сегодня он убедился, что другого выхода нет, а будучи убежден, спешил высказаться без оглядки. – Если не прорвемся, завтра будут продолжать уничтожать нас с воздуха.

Бледный Зайчиков, у которого начала гноиться рана, сказал заметно ослабевшим со вчерашнего дня голосом, что он согласен, и они втроем с подошедшим Шмаковым стали обсуждать выбор направления для прорыва, с выходом к Днепру.

Через полчаса все было решено; владевший немецким языком Шмаков пошел к себе в землянку допросить сбросившегося с «юнкерса» бортстрелка, а Серпилин отправился по окопам. Для удобства управления людьми в ночном бою он решил свести все, что осталось в живых, в один батальон и, не теряя времени, занялся этим, тут же, в окопах, делая назначения и указывая пункты сосредоточения перед прорывом. Откладывать еще на сутки было нельзя, а ночь не растянешь – она июльская, короткая. Сведя в роту батальон Плотникова и назначив при этом Хорышева командиром взвода, Серпилин мельком взглянул на освободившегося от своей должности Синцова и приказал ему идти за собой.

Они вернулись на КП, и Серпилин, миновав землянку Зайчикова, заглянул к Шмакову.

Взъерошенный и злой, Шмаков сидел за столом, а напротив него стоял навытяжку высокий молодой немец в форме летчика; он нервно подергивал лицом, словно сгоняя мух. Одна щека у него была бледная, а другая в багровых пятнах.

– Не закончили? – с порога спросил Серпилин.

– Вот пришлось влепить оплеуху и поставить стоять, – по лицу Шмакова было видно, что он недоволен собой, – а то расселся нога на ногу и стал гарантировать мне сохранение жизни у них в плену, если я лично проведу его через наши позиции! Так сказать, услуга за услугу! Решил завербовать меня, нахал!

– А что дал допрос практически?

– Мало. Здешнего положения почти не знает: их только утром перебросили из Бреста. Утверждает, что всего два дня назад бомбил Брест-Литовскую цитадель.

Шмаков сделал паузу, и они взволнованно переглянулись с Серпилиным, еще раз почувствовав, что хорошо понимают друг друга.

– Обстановки не знает: карты не имел, – говорит, что бортстрелку не положена. – Шмаков вспомнил собственного сына и добавил: – Кажется, так оно и есть. В общем, практически для нас пустое место. Зато психологически...

– А психологически – нам сейчас недосуг, Сергей Николаевич, – нетерпеливо сказал Серпилин. – Раз все ясно – время дорого. Я пошел. Буду ждать у Зайчикова.

От землянки Шмакова до землянки Зайчикова не было и ста шагов.

– Товарищ комбриг, – торопливо, боясь не успеть, спросил Синцов, – вы думаете, это правда – про Брест?

Серпилин очень спешил, но вопрос Синцова рассердил его и заставил остановиться.

– Я-то думаю, что это сто раз правда! – резко сказал он. – А вот почему ты в этом сомневаешься? Если воображаешь, что одни мы здесь такие – руки поднимать не любим, – глупо думаешь!

После этой отповеди они оба шагов сорок прошли молча.

– Вы человек грамотный, – нарушив тягостное для Синцова молчание, сказал наконец Серпилин. – Хотя, как вижу, не до конца. Когда начнем выходить из окружения, придется вести ежедневный строгий счет людям, и убывающим и прибывающим, – в общем, будете при мне.

«Вот как, значит, будем выходить!» – подумал Синцов и пожалел, что Серпилин забрал его к себе. За два дня он уже свыкся с мыслью, что будет до конца воевать вместе с Хорышевым и людьми из их роты.

– Через час двинемся, – входя вместе с Синцовым в землянку, сказал Серпилин.

– Ты-то двинешься, – сказал Зайчиков, – да я-то не больно транспортабельный. Буду вам обузой, силы брать... – Он слабо сжал лежавший на шинели кулак.

– Ничего, живы будем – вынесем... Вы один, а нас шестьсот.

– Все-таки подтвердилось, что шестьсот?

– Даже несколько человек сверх этого, – сказал Серпилин. – Если удачно воткнемся, то пройдем, кулак есть, – добавил он.

– Вот что, – сказал Зайчиков, – откладывать больше нельзя. Садись, Серпилин, и пиши приказ о твоем назначении командиром дивизии. Вынесете или не вынесете, а командовать – я уже не командир.

Серпилин пожал плечами.

– Как прикажете.

Он не хотел возражать, считая, что Зайчиков прав, это пора было сделать.

– Тем более, – сказал Зайчиков, – что, когда прорвемся, можем встретить людей из других частей дивизии, а в окружении нужна рука. Как нигде!

Серпилин молча кивнул. По его мнению, и это было верно.

– Садись, пиши приказ, – снова на «ты», словно ставя этим крест на недавнем разговоре, сказал Синцову Серпилин. Он не желал писать приказ о своем назначении собственной рукой.

– Как его писать? – пристроившись к столу, спросил Синцов.

– Черным по белому, – скрипнув зубами от приступа боли, сказал Зайчиков.

– Я спрашиваю потому, что у меня только карандаш, – сказал Синцов, вынимая из кармана гимнастерки карандаш и с сомнением глядя на него – карандаш был обломан.

Серпилин протянул ему перочинный нож.

Пока Синцов чинил карандаш, Зайчиков лежал и молча смотрел в потолок. Как только Синцов очинил карандаш, Зайчиков сразу же стал диктовать:

– «Приказ номер... – Морща лоб, он с минуту вспоминал, за каким номером шел последний приказ по дивизии, и, вспомнив, сказал: – ...номер одиннадцатый. В связи со своим выходом из строя по ранению, – диктовал он, – приказываю принять командование всеми частями вверенной мне дивизии командиру Пятьсот двадцать шестого стрелкового полка комбригу Серпилину». Поставьте инициалы! – Синцов ожидал дальнейшей диктовки, но Зайчиков сказал: – Все, – и, вытерев рукой мокрый от слабости лоб, откинулся на подушку. – Дайте подписать, или нет, подождите, у меня в планшете красный карандаш есть, достаньте!

Синцов снял со стены землянки висевший там на гвозде планшет Зайчикова, достал из него красный, остро очиненный карандаш и, положив приказ на планшет, подошел к Зайчикову.







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.