Здавалка
Главная | Обратная связь

Глава четырнадцатая 17 страница



И в голове у него, в усталых сновидениях, не было ни окопов, ни ежей, ни рвавшихся у него на глазах бомб, ни худого политрука со злым лицом, предлагавшего содрать с головы бинты. В его сновидениях мелькало и повторялось все одно и то же миловидное и жалкое, испуганное внезапной разлукой женское лицо, и он бормотал что-то непослушными сонными губами. Он видел во сне это лицо и, прижимаясь к столу пухлой щекой, улыбался, и его собственное лицо совсем не было похоже на то, каким видел его Синцов...

– Разрешите доложить, товарищ старший лейтенант...

Перед вздрогнувшим спросонок старшим лейтенантом стоял Ефремов с приложенной к ушанке рукой и винтовкой на плече. Он стоял вытянувшись, но в добрых глазах его бегали насмешливые искорки.

– Разрешите доложить! Так что они сказали, что раз сам пришел, то навряд ли сбежит, пусть у нас у самих до утра будет. И потом сказали, что у них своих дел много. Если хотим, пусть завтра доставим, а не хотим – пусть как хотим. «У вас, говорят, свое начальство есть, к нему по команде и обращайтесь!» И еще сказали: «Передайте своему товарищу старшему лейтенанту, – тут насмешливые искорки в глазах Ефремова заметались уже совсем откровенно, – что на диверсантов этот случай непохожий, пусть спит спокойно, не боится!»

– Можете идти! – сердито сказал старший лейтенант.

Но Ефремов все еще не уходил. Он не спеша снял шапку, вынул оттуда тот самый листок из полевой книжки, что ему дал старший лейтенант, и положил на стол.

– Бумагу вернуть велели. Говорят: «Пусть ваша канцелярия подшивает, у нас своей хватает!»

– Идите, вам сказали! – чувствуя в словах Ефремова насмешку, но не имея возможности уличить его, крикнул старший лейтенант Крутиков.

Ефремов вышел в сени, ухмыльнулся в темноте и зашел в свою каморку.

«Вот бы политруку рассказать! Комедия! – думал он, продолжая ухмыляться. – Жалко, что спит».

Но Синцов не спал. И когда Ефремов, уступив ему лавку и устраиваясь рядом на полу, оттуда, снизу, смешливым шепотом сообщил подробности своего хождения в Особый отдел и своего доклада старшему лейтенанту, Синцова все это нисколько не развеселило.

Как много горя может доставить одному человеку другой, еще вчера неизвестный и чужой ему! Старший лейтенант не поверил Синцову, и Синцов чувствовал себя несчастным, несмотря на то что он не любил и не уважал этого старшего лейтенанта и не чувствовал себя виноватым ни перед кем, а уж тем более перед ним.

Лежа с открытыми глазами, Синцов думал о Золотареве: «Жив он или убит – никто, кроме него, не скажет, что же было там, в лесу, когда я потерял сознание. Он ли позаботился обо мне, или я сам сделал это в беспамятстве – снял, зарыл, а потом не нашел? Или было еще что-то, чего я не знаю и о чем даже не могу догадаться?.. Но что же тогда говорить людям, которые не верят мне?.. Говорить то, что я знаю, или придумывать то, чего не знаю?..»

Он спрашивал себя, а в глубине его памяти ворочалась все одна и та же, наверно, навсегда врезавшаяся фраза Серпилина, после переправы в первый день окружения, что легче стать к стенке, чем самому у себя сорвать комиссарские звезды.

Он вспомнил бойца там, в первые часы плена, и его вопрос: «Снять успели?..» Потом вспомнил вдруг ставшие недоверчивыми глаза старшего политрука, потом со все еще не прошедшей яростью вспомнил вопросы старшего лейтенанта и с внезапно возникшей в глубине души спокойной решимостью идти, не отступая, подумал, что Особый отдел – как раз то место, куда и надо явиться, раз ему не верят. Разговор со старшим лейтенантом так хлестнул его по лицу, что уже, помимо собственной воли, ему мерещились другие лица, другие недоверчивые вопросы, другие глупо торжествующие глаза: «Ага! Сейчас я тебя поймаю!» Нет, он пойдет именно туда, где по долгу службы обязаны проверить все, от начала до конца, и пойдет теперь же, не откладывая! Пусть проверяют! Если могут. А если не могут, – пусть пошлют в строй и проверяют в бою!

Он спустил ноги с лавки, надел сапоги, ватник и шапку и, переступив через мирно посвистывающего во сне Ефремова, вышел в сени. Из вторых дверей на пол ложилась слабая полоска света. Синцов распахнул дверь и вошел в соседнюю комнату. Старший лейтенант спал ничком, уткнувшись в подушку, положив грязные сапоги на обрывок газеты. Ремень с кобурой лежал рядом с ним на табуретке, а планшетка – на столе. Лампа еще горела, закоптив все стекло.

– Старший лейтенант, – окликнул Синцов и, не сбавляя голоса, повторил: – Старший лейтенант!

Но старший лейтенант спал как убитый.

Сначала Синцов хотел разбудить его и сказать, что сам намерен сейчас же, немедля, идти в Особый отдел, с конвоем или без оного – это уже как заблагорассудится товарищу старшему лейтенанту. Но, окликнув его два раза и не разбудив, передумал. Подойдя к столу, он не спеша открыл планшетку, вырвал листок из лежавшей в ней полевой книжки, вытащил оттуда же из ушка заботливо очиненный карандаш, написал несколько слов и, взяв с табуретки тот самый пистолет, за который в разговоре с ним хватался старший лейтенант, положил пистолет поверх записки. Уже подойдя к дверям, он еще раз окинул насмешливым взглядом всю эту картину: спавшего без задних ног старшего лейтенанта, догоравшую лампу, записку с положенным поверх нее пистолетом...

«Да, попади к тебе настоящий диверсант, плохо бы тебе пришлось!»

На улице уже светало, дорога поднималась от выселок вверх по косогору, и там версты за две серели крайние дома деревни. Ефремов как раз рассказывал о том, как он в темноте топал в эту гору; колебаться, куда идти, не приходилось.

Пройдя с километр, Синцов посторонился, чтобы пропустить несшуюся навстречу полуторку.

«Может быть, как раз за старшим лейтенантом», – усмехнулся он тому, какая будет кутерьма, когда проснется старший лейтенант, и пошел дальше.

Ефремов проснулся, услышав, как возле дома гудит машина. Вскочил, откинул мешок, которым было занавешено окно, – на улице было уже светло, – и, обернувшись, увидел, что политрука нет на месте. Он заглянул в соседнюю комнату: не зашел ли политрук к старшему лейтенанту? Но старший лейтенант, тоже услышавший гудок, лежал в комнате один, еще мыча сквозь сон и в два кулака протирая глаза.

Ефремов выскочил на улицу, подумал, что политрук вышел «до ветру», обошел вокруг дома, даже окликнул несколько раз: «Товарищ политрук, товарищ политрук!», но никто не отвечал ему.

Тогда, немного помедлив в сенях, но не слишком, потому что докладывать предстояло неотвратимо, он вошел в комнату.

Старший лейтенант сидел на койке и все еще протирал глаза.

– Ну что, машина пришла? Я не ослышался?

– Нету политрука, – вытянувшись, сказал Ефремов.

– Как нету?

– Нету! И на улице нету, нигде нету, – сказал Ефремов.

– Вот! А называются особисты! Ушел! Ушел, сволочь, диверсант!.. – торжествующим от чувства своей правоты голосом закричал старший лейтенант Крутиков, и лицо его в эту секунду было настолько же счастливым, насколько несчастным выглядело лицо Ефремова...

В этот момент они оба еще не заметили записки Синцова.

Записка была обнаружена, когда жестоко обруганный Ефремов уже вышел из комнаты, а старший лейтенант Крутиков хватился своего пистолета. Растерянно отодвинув его в сторону, он несколько раз подряд прочел записку, радуясь только одному: что Ефремов, слава богу, уже вышел. В записке стояло всего четыре слова: «Ушел в Особый отдел», но положенный сверху собственный пистолет Крутикова был таким ядовитым примечанием к этой записке, что старший лейтенант чуть не заплакал от унижения.

А Синцов шел и шел себе по дороге. Несмотря на ранний час, он встретил нескольких военных, но на него никто не обратил особого внимания, потому что он шел выбритый и одетый так же, как и другие. На нем были ушанка со звездочкой, из-под которой только чуть-чуть белела сбоку полоска бинта, ватник и сильно прохудившиеся сапоги, но не у всех же сапоги были новые. Он был без винтовки, но не у всех были винтовки. Словом, он мало чем отличался от других военных людей, шедших и ехавших в тот час по дороге.

Великое дело – принять решение. Даже походка, несмотря на усталость, делается от этого другой... Деревня, куда шел Синцов, если смотреть от выселок, казалось, стояла прямо при дороге, а на самом деле была чуть в стороне. Впереди были разбитый бомбой мостик и объезд. За объездом дорога шла дальше прямо, а к деревне надо было свернуть вправо.

Синцов подошел к объезду, когда там в выбитой грузовиками глубокой колее застряла недавно обогнавшая его «эмочка». Шофер и командир выталкивали ее; шофер – отворив дверцу и одной рукой выворачивая руль, а командир – схватясь за задний буфер.

– Эй, боец! – обернувшись и заметив Синцова, закричал командир. – Давайте сюда! Помогите вытащить! А ну, быстрее!..

Синцов невольно послушался этого повелительного окрика и, подойдя, взялся за задний буфер. Они нажали вместе, и машина выехала из колдобины.

– Ладно, спасибо, – сказал командир, разгибаясь и отряхивая от грязи полы шинели.

Синцов тоже разогнулся, и они встретились глазами.

Перед ним стоял Люсин, живой, здоровый, точно такой же, каким был раньше, Люсин, но только не с двумя, а с тремя кубиками на петлицах. Они оба были удивлены, и, кажется, Люсин даже сильнее Синцова.

– Люсин! Здорово!

Они пожали руки друг другу, все еще продолжая удивляться.

– А мы тебя уже списали в без вести пропавшие...

– И жене сообщили?

– Вот этого уж не знаю... Где ты был?

– Только вчера из окружения вышел... Куда едешь? В редакцию? Где она теперь?

Люсин наконец отпустил руку Синцова. Оттенок первого волнения исчез с его лица и заменился чувством превосходства.

– Когда уезжал на передовую, была в Перхушкове.

– Да это же под самой Москвой! – воскликнул Синцов, даже и сейчас все еще до конца не осознавая, как приблизился фронт к Москве.

– Ну да!.. А где же еще? А вот пробыл пять дней на передовой, и ночью в политотделе армии сказали, что редакция уже не в Перхушкове. Не то в Москве, в «Гудке», не то за Москвой, по Горьковской. Мы последнее время были в поезде, так что, возможно, поезд и перегнали. А может, и в Москве. Вот какие дела! – бодро сказал Люсин.

Бодрость эта происходила оттого, что он несколько дней подряд сидел на передовой и теперь, отдыхая от чувства опасности, встряхнувши перышки, как воробей, ехал обратно в редакцию с планшетом, полным материалов.

– А ты куда сейчас шел-то? – спросил Люсин и, вглядевшись в исхудавшее лицо Синцова, добавил: – Да, можно сказать, что от тебя половина осталась!

– Куда? – переспросил Синцов. – Теперь, раз тебя встретил, туда же, куда и ты, – в редакцию. Довезешь?

Всего пять минут назад он был совершенно уверен, что его путь лежит вот к этим двум, уже видневшимся крайним домам деревни и больше никуда, а сейчас ему показалось бы странным всякое другое намерение, кроме намерения ехать в свою собственную редакцию вместе с этим свалившимся с неба Люсиным. Встреча с Люсиным была сама судьба, и, конечно, судьба счастливая. Кто бы в ту минуту на его месте усомнился, что это так?

– Конечно. Садись, – на самую маленькую, крохотную секунду запнувшись, сказал Люсин. – Правда, «эмка» не моя, из политотдела армии, но подвезет... Правда, тут шоферам на днях драконовский приказ вышел: никого не подсаживать, – ну да, я думаю, ничего, а?.. – обратился он к шоферу, который стоял рядом, вытирая тряпкой руки.

– Да уж ладно! – радуясь счастью этого вдруг встреченного человека, улыбнулся шофер. – Тем более, если что, вы на себя возьмете! – добавил он и, открыв дверцу машины, освободил для Синцова место рядом с занимавшим половину заднего сиденья дорожным скарбом.

Шофер сел за руль, Люсин рядом с ним, а Синцов, поерзав плечами, втиснулся на заднее сиденье; из горы накрытых плащ-палаткой вещей ему на колени с грохотом свалились котелок с остатками пригорелой каши, ложка и автомобильная фара.

– Вы под ноги пихните, – обернувшись на грохот, сказал шофер. – Тут одну машину разбомбило, я кое-что раскулачил с нее.

Они ехали довольно быстро. И Синцов подумал, что так часа через три они могут оказаться в самой Москве. Почти неправдоподобным казалось, что всего двое суток назад утром, в это время, он был в плену... А через три часа будет в Москве... Это было почти невероятно, так же как и то, что впереди него сидел Люсин и что машина везла их в их собственную редакцию.

У него даже появилась, наверное, несбыточная, но все-таки как в лихорадке заколотившая его надежда: а вдруг Маша никуда не уехала и он через несколько часов увидит ее?

– Слушай! – окликнул Синцов Люсина. Хотя, в сущности, они раньше знали друг друга всего-навсего неполные сутки, но все пережитое с тех пор на войне добавило к этим суткам такую силу давности, что она с первой же минуты заставила их обоих говорить друг другу «ты». – Слушай! – Синцов в таких вещах был прямолинеен. – Ты не обиделся на меня тогда, под Бобруйском?

Он слишком много горя хлебнул с тех пор сам, чтобы задним числом чувствовать себя неправым перед Люсиным, но теперь он лучше, чем тогда, понимал, как трудно пришлось Люсину под Бобруйском, и не хотел оставлять между собой и им даже тени обиды.

Люсин расхохотался, не поворачиваясь к Синцову, и хохотал, пожалуй, чуть дольше, чем следовало человеку, который в самом деле нисколько не был обижен.

– Нашел о чем говорить! – сказал он сквозь смех. – Во-первых, я и забыл давно: в стольких переплетах с тех пор был! А во-вторых, наоборот, благодаря тебе получил боевое крещение.

«Благодаря тебе» как раз и было признаком незабытой обиды, но Синцов в ту минуту не обратил на это внимания.

– А знаешь, я потом встретил того капитана-танкиста, и он...

– Смелый мужик, но холера! – перебил Люсин.

– Нет, ты слушай! Он говорил даже, что они тебя к медали представили, но потом, когда ты в редакцию вернулся, похерили.

– Ну и наплевать! – сказал Люсин, хотя ему было вовсе не наплевать. И, обернувшись к Синцову, раздвинул борта шинели. – Видал?

На груди у него была новенькая медаль «За отвагу».

– И без их помощи получил!

– За что?

– За ельнинские бои. С начала до конца в одной дивизии просидел. И угадал: как раз она Ельню и взяла. Командиру дивизии – Героя, а мне – медаль!

Он непроизвольно сказал о командире дивизии и о себе так, словно только о них двоих и стоило говорить.

– Значит, не ругали меня танкисты! – Люсин не удержался и возвратился к приятной для него теме.

– Нет.

– А что они еще говорили?

– Да больше ничего. Разговор о тебе так, мельком зашел, – сказал Синцов, не заметив, как этим «мельком» задел Люсина. – Не успели поговорить, через два часа опять в окружение попали.

И он стал вперемежку рассказывать о двух своих окружениях – о первом и о втором.

Люсин несколько раз перебивал его через плечо вопросами и замечаниями и, только когда Синцов сказал о письмах, отправленных с Мишкой Вайнштейном, опять повернулся всей грудью:

– Да ну? Вот где он был, оказывается! А его потом искали, искали... Никаких следов! Пропал!

– Пропал... – глухо, как эхо, повторил Синцов, на секунду явственно, как живого, увидев перед собой Мишку, заботливо засовывающего в карман гимнастерки листки того, недошедшего, значит, письма. Пропал... А тогда казалось, что все будет наоборот...

– Пропал! – повторил Люсин. – А ты что, не знаешь?

– Откуда ж я знаю?..

– Ну да, конечно.

– Ну ладно, бог с ними, с моими баснями! – вдруг посреди рассказа прервал себя Синцов, вспомнив слова старшего лейтенанта и с облегчением подумав о перемене в положении, которая произошла между тем Синцовым, который сидел ночью в избе и выслушивал подозрительные вопросы старшего лейтенанта, и тем Синцовым, что ехал сейчас вместе с Люсиным в Москву. – Расскажи, что в редакции, а главное, что на фронте творится, и в Москве, и вообще...

– На фронте, насколько я понимаю, дерутся, – сказал Люсин. – Немцы жмут, а мы деремся. Что же нам больше делать?

Хотя положение в армии, из которой он возвращался, на самом деле было тяжелым и она отступала под ударами немцев, но Люсин, проведя последние дни на передовой, несмотря ни на что, возвращался в редакцию в лучшем настроении, чем уезжал. Он уезжал тогда в неизвестность, в пучину слухов о происшедшей катастрофе, но даже самая тяжкая действительность отступления все-таки вблизи оказалась лучше того, что он представлял себе издали. Кроме того, он возвращался живой и здоровый... Он ответил Синцову правду, хотя и выразил ее с некоторой развязностью человека, спешащего подчеркнуть свою бывалость.

– А что в Москве, не знаю. Возможно, кое-кто и в штаны наклал, были такие настроения, когда я уезжал. Приедем – увидим, – добавил он с интонацией ревизора.

Тем временем они проехали мост, по сторонам которого зарывали в землю бетонные коробки дотов, потом миновали противотанковый ров и уходившую за горизонт полосу сваренных из рельсов рогаток, потом несколько рядов кольев, приготовленных под колючую проволоку, и снова еще не врытые в землю бетонные коробки дотов.

– Всюду строят. Я тоже вчера из окружения прямо на стройбатовцев вышел, – сказал Синцов.

Неизвестно, как бы повернулось дело, не начни он этот разговор, но он начал его, а начав, неотвратимо добрался до того места, из которого Люсину стало окончательно ясно, что он везет с собой в Москву человека без документов.

Конечно, Люсину, попавшему на фронт в первые дни войны, такие случаи были не в новинку, но зато ему в новинку было то, что именно он, Люсин, а не кто-нибудь другой, и именно сейчас, когда немцы под Москвой, на свою ответственность везет в Москву человека, вышедшего из окружения безо всяких документов. Собственно говоря, мысль о такой возможности возникла у него сразу, в первую же секунду, когда Синцов спросил: «Довезешь?» – и этой мыслью и была вызвана та крошечная пауза, которую сделал Люсин, прежде чем сказать: «Конечно!» Но тогда, когда они садились в машину, у него не хватило духу сразу спросить об этом: в повадке Синцова было что-то такое уверенное, что язык не повернулся. А теперь Синцов сам запросто рассказывал, что у него нет никаких документов. Да еще ругал этого старшего лейтенанта, который, по мнению Люсина, может, и был дурковат, но в общем-то действовал правильно.

Синцов продолжал рассказывать, не заметив того, как шея Люсина впереди вдруг стала негнущейся, деревянной, Люсин перестал поворачивать голову, а в паузах вместо прежних восклицаний и вопросов с трудом выдавливал из себя короткие «да-да».

А Синцов все еще не замечал этого и продолжал говорить. То, что у него нет документов, особенно после вчерашней истории со старшим лейтенантом, представлялось ему бедой, которую еще придется расхлебывать. Но сам факт, что он сейчас ехал с Люсиным, не в пример старшему лейтенанту знавшим, кто он и откуда, ехал в редакцию, где его тоже знают и где он, возможно, служил бы и до сих пор, не забудь они его в госпитале в Могилеве, – все это, вместе взятое, на время приглушило в нем ощущение действительных размеров свалившейся беды.

Он все еще говорил и говорил, увлекшись и совершенно не замечая, что Люсин перестал реагировать. Ему и в голову не могло прийти то, о чем думал сейчас Люсин, а между тем Люсин думал о вещах, имевших отношение ко всей будущей судьбе Синцова.

Один контрольно-пропускной пункт они проехали еще до начала разговора о документах, проехали без подробной проверки. Боец с флажками только поглядел на притормозившую машину, увидел, что в ней все военные, и пропустил.

Но сейчас впереди, на девятнадцатом километре, им предстояло остановиться на первом уже собственно московском КПП, отличавшемся особенной строгостью. Люсин помнил это еще по своему выезду из Москвы и сейчас жестоко ругал себя за легкомыслие, с которым забрал в машину Синцова.

«Вот дурак! Надо было сразу спросить, – мучался он, готовый стукнуть себя кулаком по лбу. – Спросить и не взять, посоветовать, куда явиться, и пообещать сообщить в редакцию! А теперь что?..»

– Товарищ политрук, – словно отвечая его мыслям, сказал шофер, обеспокоенный и рассказом Синцова, и еще больше хмурой физиономией Люсина, – двадцать второй проехали, сейчас двадцать первый промахнем, а там на девятнадцатом и КПП...

Люсин ничего не ответил, еще с полкилометра проехал молча, борясь с собой, и вдруг строго сказал:

– Остановите машину! Давай-ка выйдем на минуту, – повернулся он к Синцову.

Синцов вышел, недоумевая, почему они остановились именно здесь.

Как раз в этом месте на шоссе никого не было. Справа виднелся лес, слева – поля и дачные домики. Он силился вспомнить, как называется эта подмосковная местность, но не мог.

– Отойдем вон туда, подальше. – Люсин взял его под руку и отвел на несколько шагов от машины. Он не хотел разговаривать при шофере, потому что хоть и считал себя правым, но стыдился предстоящего разговора.

– Слушай! – стесненно начал Люсин. – Положение под Москвой напряженное, сейчас будет КПП, а у тебя нет документов.

Но Синцов уже понял все, прежде чем Люсин договорил фразу.

Люсин ожидал, что Синцов хоть что-нибудь ответит, но Синцов только смотрел ему в глаза тяжелым взглядом, предоставляя ему, если он захочет, говорить дальше, а не захочет – остановиться на сказанном.

– Ну, что ты молчишь? – сказал наконец Люсин.

– А что мне говорить?

– Если бы ты мне хоть сразу, когда садился в машину, сказал, что у тебя нет документов...

Синцов молчал, и у него было такое лицо, что Люсину показалось: сейчас размахнется и ударит!

Люсин даже чуть-чуть отодвинулся, переступил с ноги на ногу и только после этого спросил:

– Ну, так что?

– Хорошо, – глухо сказал Синцов. – Доставь меня на КПП, и я сойду.

– Тут уже недалеко, – с запинкой сказал Люсин. – Я, конечно, могу подвезти тебя еще немного, но перед самым КПП нельзя, надо хоть за полкилометра...

– А почему за полкилометра, почему не на КПП? – Синцов уже начинал понимать, почему не на КПП, но у него не было оснований щадить Люсина.

– Потому что... – Люсин запнулся. Предстояло самое трудное. – Потому что строго запрещено возить посторонних, тем более без документов. Ты сам подумай, и водителя мы подводим, и мне будут бессмысленные неприятности. А тебя все равно задержат, со мной или без меня, все равно остановят на этом КПП... А я везу материалы. Мне не из-за себя, а из-за них надо спешить! А мне прямо здесь, на месте, могут пять суток дать за то, что я тебя везу вот так, без документов... Им даны такие права! А тебе – доедешь ты или дойдешь – какая разница?..

– Подумаешь, какое дело – пять суток! – Синцов усмехнулся, несмотря на всю тяжесть своего положения. – По-твоему, нет, а по-моему, большая разница: с тобой я приеду на КПП, ты меня сдашь или я один, пешком, приду из окружения! Черт его знает, как я вдруг здесь, под самой Москвой, оказался! Откуда шел? Почему? Поди объясни, что ты не дезертир!

– Ничего! – сказал Люсин. – Пока тебя задержат и начнут выяснять, я буду уже в редакции, мы свяжемся по проводу прямо с этим КПП...

– Да уж ты свяжешься! – презрительно сказал Синцов. – Ладно, езжай! – отрезал он и, не глядя больше на Люсина, уперся взглядом в землю.

– Ну что ты, в самом деле? – попробовал смягчить положение Люсин.

– Брать меня не надо было, – по-прежнему не глядя на него, с трудом выдавил из себя Синцов. – А взял – вези. Не бойся пяти суток. А боишься – не надо было брать...

Сейчас Люсин не думал, что Синцов ударит его. Но Синцов как раз сейчас был близок к этому.

– Сволочь ты! Тот старший лейтенант хоть не знал меня, а ты... Просто мелкая сволочь! Шкура!

Он на секунду поднял ненавидящий взгляд на Люсина, повернулся спиной и, кинув за спину руки, до хруста стиснул их.

– Ну и как угодно! – не найдясь, что ответить, крикнул Люсин, так, словно он предлагал Синцову какой-то выбор, а Синцов не соглашался его сделать.

Люсин влез в машину, хлопнул дверцей, и машина тронулась. Синцов, стоя спиной, слышал, как она уезжает.

Никогда еще в его жизни не рушилось за одну минуту столько надежд!

Он повернулся и, продолжая держать руки за спиной, долго глядел вслед машине, пока она не скрылась из виду.

Глава одиннадцатая

Школа связи, в которой Маша Артемьева училась уже три месяца – с середины июля, размещалась на дачах бывшей лесной школы, на тридцатом километре старого Калужского шоссе.

Под вечер 16 октября Машу и ее подругу Нюсю Журавскую отпустили переночевать в Москве, чтобы взять дома кое-что из носильных вещей. Вещи могли понадобиться им в тылу у немцев.

Было холодно и ветрено; обе женщины всю дорогу проехали в кузове грузовика, шедшего в Москву за продуктами. Они лежали на соломе, натянув поверх себя толстый брезент, которым обычно накрывали груз. Маша пригрелась, и ей в темноте под брезентом казалось, что это не грузовик, идущий за продуктами в Москву, а тот ночной самолет, на дне которого, вот так же лежа в темноте, она пересечет фронт и будет выброшена с парашютом в тылу немцев. Курс занятий кончился неделю назад, и сейчас она с ночи на ночь ждала последнего инструктажа и отправки.

Она уже знала, что будет выброшена вместе со своей рацией на одну из трех возможных точек вблизи Смоленска и что ей придется потом идти в город на агентурную работу. По легенде, которая была для нее составлена в дополнение к паспорту на чужое имя, она бывала в Смоленске в детстве, вместе с матерью, а теперь, не успев уехать из Витебска, потеряв во время бомбежки мать и проскитавшись несколько месяцев в поисках пристанища, решила добраться до Смоленска, к жившей там тетке. Адрес этой тетки – живого человека, с настоящими, а не липовыми, как у Маши, именем и фамилией – и был той явкой, которую ей предстояло заучить в последний момент, перед вылетом.

Маша лежала в кузове грузовика, прижимаясь грудью к теплой Нюсиной спине, и, чуть слышно шевеля губами, повторяла: «Вероника, Вероника...»

Вероника было имя той девушки, за которую ей предстояло выдавать себя, и это имя ей не нравилось. Ей казалось, что она никогда не сможет откликаться на него так просто, без всякого удивления.

«Вероника, Вероника...» – неслышно твердили ее губы.

С той секунды, когда сегодня после вечерней поверки командир роты скомандовал: «Всем разойтись! Артемьева и Журавская, ко мне!» – Маша почувствовала, как будущее надвинулось и стало из будущего настоящим.

Она не ошиблась. Командир роты дал им увольнительные до утра, с тем чтобы они взяли у себя на квартирах в Москве «гражданское», как он выразился, платье. Это значило, что не только Машу, но и Нюсю забросят на агентурную работу: радисток, которых забрасывали в партизанские отряды, посылали в обмундировании и полушубках.

«Зря ее сюда...» – подумала Маша о своей подруге. Она думала об этом уже несколько раз. Ей казалось, что Нюся, слишком нежно воспитанная и слишком неопытная, еще ничего не видевшая в жизни, не годилась для агентурной работы. Кроме того, она слишком бросалась в глаза своей красотой, на нее могли сразу обратить внимание...

О себе Маша не думала этого. Она больше всего боялась самого полета, особенно с тех пор, как неделю назад у нее при тренировочном прыжке не раскрылся парашют и она едва успела выдернуть кольцо запасного.

Она перевернулась на соломе, прижалась к Нюсе холодной спиной и чуть приоткрыла брезент, чтобы хоть одним глазом видеть летевшее над грузовиком небо. Это было вечернее, осеннее, холодное небо, без луны и звезд, без облачков и тучек, серое и ровное, такое, что сколько ни гляди, все равно ни на нем, ни сквозь него ничего не увидишь.

«Есть же на свете люди, которые хоть что-то знают, хорошее или дурное! – подумала Маша. – Вот Нюся знает, что ее отец был в окружении, вышел и сейчас – ведущий хирург полевого госпиталя на Западном фронте; он пишет ей письма, и она пишет письма на его полевую почту... А ее брат был ранен, у него отняли ступню, и он лежит в госпитале в Казани и тоже пишет ей письма... И многие другие люди пишут и получают письма или встречают людей, которые или сами видели, или хотя бы что-то слышали про тех, о ком у них спрашивают... А я о своих не знаю ровно ничего – ни плохого, ни хорошего, ни одного слова... Не знаю про дочь, не знаю про мать, не знаю про мужа, и на мою долю остается только неотступно думать: живы они или нет?»

В первую неделю пребывания в школе она наивно, как теперь понимала, попросила, чтобы, когда пройдут курс, ее, если это возможно, использовали в районе Гродно.

– Это зачем же? – резко спросил комиссар школы. Он знал из анкеты и автобиографии все обстоятельства Машиной жизни, но считал в такую минуту ненужным и даже вредным щадить ее чувства. – Зачем? – повторил он. – Чтобы свою семью самолично спасать? Это и без вас постараются сделать, а вы своим появлением можете только погубить их, да и сами... Ничего себе идея! – сердито усмехнулся он. – Жене политрука, прожившей с мужем полтора года в Гродно, теперь возвращаться туда на подпольную работу! Вы что, из семейных соображений, что ли, к нам в школу пошли? Тогда напрасно.

– Нет, конечно, – сказала Маша, отчасти солгав, потому что нелепая надежда, что она, перебравшись через фронт, сможет если не найти мать и дочь, то хоть что-то узнать о них, тоже сыграла какую-то роль в ее решении пойти именно сюда, в эту школу.

С тех пор прошло три месяца, и в конце концов она при всем трагизме этой мысли все-таки привыкла к тому, что мама и Таня «там» и что, если они живы, она узнает о них очень не скоро; но зато мысль, что она улетит в тыл к немцам, так ничего и не узнав о муже, оставалась по-прежнему непереносимой.







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.