Здавалка
Главная | Обратная связь

Владимир Соловьев и наши дни



 

------------------------------------------------------------------------

Оригинал находится на сайте: Библиотека "Вехи"

------------------------------------------------------------------------

 

(К двадцатилетию со дня смерти)[1]

 

Со дня физической смерти Владимира Соловьёва прошло двадцать лет, то

есть промежуток времени совершенно ничтожный с исторической точки зрения.

Людям нашего поколения пришлось пережить этот промежуток времени в

сознательном возрасте. В это время лицо мирового переворота успело

определиться в очень существенных чертах, - хотя далеко ещё не во всех. Во

всяком случае, глубина изменения в мире социальном, в мире духовном и в

мире физическом же такова, что она будет измеряться, вероятно, столетиями.

Значительность пережитого нами мгновения истории равняется значительности

промежутка времени в несколько столетий.

Вл. Соловьёв жил и занимал совершенно особое положение, играл роль,

смысл которой далеко ещё не вполне определён, в русском обществе второй

половины XIX века. В этом периоде зачиналась и подготовлялась эпоха,

наступившая непосредственно вслед за его кончиной; он скончался в июле 1900

года, то есть за несколько месяцев до наступления нового века, который

сразу обнаружил своё лицо, новое и непохожее на лицо предыдущего века. Я

позволяю себе сегодня, чисто догматически, без всякого критического

анализа, в качестве свидетеля, не вовсе лишенного слуха и зрения и не

совсем косного, указать на то, что уже январь 1901 года стоял под знаком

совершенно иным, чем декабрь 1900 года, что самое начало столетия было

исполнено существенно новых знамении и предчувствий.

Вл. Соловьёву судила судьба в течение всей его жизни быть духовным

носителем и провозвестником тех событий, которым надлежало развернуться в

мире.

Рост размеров этих событий ныне каждый из нас, не лишившийся зрения,

может наблюдать почти ежедневно. Вместе с тем каждый из нас чувствует, что

конца этих событий ещё не видно, что предвидеть его невозможно, что

совершилась лишь какая-то часть их, - какая, большая или малая, мы не

знаем, но должны предполагать скорее, что свершилась часть меньшая, чем

предстоит.

Если Вл. Соловьёв был носителем и провозвестником будущего, а я думаю,

что он был таковым, и в этом заключается смысл той странной роли, которую

играл в русском и отчасти в европейском обществе, - то очевидно, что он был

одержим страшной тревогой, беспокойством, способным довести до безумия. Его

весьма бренная физическая оболочка была как бы приспособлена к этому;

весьма возможно, что человек вполне здоровый, трезвый и уравновешенный не

вынес бы этого постоянного стояния на ветру из открытого в будущее окна,

этих постоянных нарушений равновесия. Такой человек просто износился бы

слишком скоро, он занемог бы или сошёл бы с ума.

Наше время сравнивали с временем великой французской революции. Такое

сравнение напрашивается само собой, ибо в нём заключена правда, но не вся

правда. Чем дальше развертываются события, тем больше утверждаюсь я в

мысли, что такое сравнение недостаточно, - оно слишком осторожно, в

некоторых случаях даже трусливо. Всё отчётливее сквозят в нашем времени

черты не промежуточной эпохи, а новой эры, наше время напоминает не столько

рубеж XVIII и XIX века, сколько первые столетия нашей эры.

На рубеже XVIII и XIX века европейский мир кипел в котле переворотов,

конечно не только политических. Заново перестраивалось человеческое

общество, разбушевалась социальная стихия, мир раскололся на две части:

старые сословия умирали, отходили, уступали, новые - вступали в жизнь.

Первоисточником переворотов была Франция; эта самая немузыкальная в мире

страна весь мир наполнила звуками своей музыки. Эти звуки были грозны и

величественны, то били барабаны революционных наполеоновских армий - и

только. Такая музыка взрывает лишь поверхностные покровы человеческой души,

она освобождает социальную стихию, но она ещё не властна разбудить всю

человеческую душу, во всём её объеме. Человек с проснувшимся социальным

инстинктом - ещё не целый человек, он разбужен ещё не до конца, он ещё не

представляет из себя совершенного орудия борьбы: ибо в составе его души

есть ещё сонные, неразбуженные или омертвелые, а потому - легко уязвимые

части. Словом, я хочу сказать, что рубеж XVIII и XIX века, время великой

французской революции, имеет черты какого-то ещё неразвитого и первичного

времени.

В первом столетии нашей эры обстановка была несколько иная. В

историческое действие вступил весь известный в то время мир. Разумеется,

прежде всего, как и у нас в Европе, была взрыта стихия политическая и вслед

за ней стихия социальная, но это произошло сравнительно давно, довольно

задолго до рождения Иисуса Христа. К тому времени, о котором мы стараемся

вспомнить, на теле Римской империи уже не было ни одного не наболевшего

места; оно во всех направлениях было покрыто ранами сверх рубцов от старых

ран; только снившаяся кое-кому "древняя доблесть" (virtus antiqua) давно

перепылала в огне гражданской войны. Конечно, мир, как и у нас в Европе,

был расколот прежде всего пополам; старая половина таяла, умирала и

погружалась в тень, новая вступала в историю с варварской дикостью, с

гениальной яростью. Но сквозь величественные и сухие звуки римских труб,

сквозь свирепое и нестройное бряцание германского оружия уже всё явственнее

был слышен какой-то третий звук, не похожий ни на те, ни на другие; долго,

в течение двух-трех столетий, заглушался этот звук, которому, наконец,

суждено было покрыть собою все остальные звуки. Я говорю, конечно, о

третьей силе, которая тогда вступила в мир и, быстро для истории,

томительно долго для отдельных людей - стала равнодействующей между двумя

мирами, не подозревавшими о её живучести. В те времена эта сила называлась

христианством. Никаких намеков на существование подобной третьей силы

европейский XVIII век нам ещё не дает.

Различны сравниваемые нами эпохи, и существо этого различия

заключается, конечно, в атмосфере, в том воздухе, которым приходилось

дышать людям той и другой эпохи. Историческая наука до сих пор не знает, не

умеет учесть этой атмосферы; но она ведь и является часто решающим

моментом, то есть только знание о ней и помогло бы нам установить истинные

причины многих событий первостепенной важности, Вот это-то обстоятельство и

заставляет нас гадать об атмосфере той эпохи, которую мы хотим припомнить.

Гадая об атмосфере двух сравниваемых эпох, я думаю, что в людях первых

веков нашей эры было гораздо больше косности, чем в людях XVIII - XIX века.

Человек, косный по природе, часто проявляет животные черты, притом черты,

роднящие его с животным не в его силе, инстинктах, ловкости, а в его

слабости, в беспомощности, в беспамятстве. Чем решительнее и грознее

изменяется окружающий мир, тем чаще человек стремится не заметить этого,

заткнуть уши, потушить сознание и притвориться, что ничего особенного не

происходит. В этой косной спячке человек надеется выиграть время, протянуть

его незаметно, и всегда, между прочим, проигрывает, как жук, притворяющийся

мертвым слишком долго, до тех пор, пока его не клюнет птица. Вот почему я

думаю, что в эпоху, когда мир уже весь был охвачен огнём, когда уже все его

тело, и физическое, и социальное, было покрыто трещинами и ранами, - люди

спали крепче, чем когда-либо; сон этот можно сравнить со сном иных людей

вчерашнего и сегодняшнего дня. Великолепно написано, например, в "Историях"

и "Летописи" Тацита, каким крепким сном спали люди, ежедневно боровшиеся

между собой и не подозревающие о том, что их борьбу уже осеняет третья

сила, что все голоса их боевых труб уже заглушаются голосом третьей трубы.

Если можно так выразиться, спали крепчайшим сном вечно бодрствовавшие и

призвавшие на помощь всё древнее лукавство цивилизаторов - римляне; не

менее крепко спали и варвары, сквозь сон и храп кулаком наотмашь сгоняя

цивилизаторов со своего тела, попирая при этом все бывшие и будущие законы

человеческих обществ, как их умеет попирать во все века только народ;

крепко спал, между прочим, сам гениальный Тацит, описывавший все эти деяния

через сто лет после смерти Христа, не подозревая по-видимому, что ветер

дует не из Рима, не из Германии, не из Британии, не из Испании, не из Малой

Азии, а с какого-то нового материка. Об этом материке помнили когда-то

элеаты и Платон; но цивилизованных заставил забыть о нём Аристотель; а

нецивилизованным вспоминать было не о чем.

Я говорю так долго об этих давних порубежных временах потому, что

стараюсь восстановить в слабой памяти атмосферу эпохи, сходную с

атмосферой, которой дышал Вл. Соловьёв. Его житейский подвиг был велик

потому, что среди необозримых равнин косности и пошлости пришлось ему

тащиться с тяжелой ношей своей тревоги, с его "сожжённым жестокой думой

лицом", как говорил А. Белый [2]. Он жил в мире Александра III,

позитивизма, идеализма, обывательщины всех видов. Люди дьявольски

беспомощно спали, как многие спят и сегодня; а новый мир, несмотря на всё,

неудержимо плыл на нас, превращая годы, пережитые и переживаемые нами, в

столетие.

Почти неуместным, неловким кажется сейчас вспоминать Вл. Соловьёва по

поводу случайной годовщины. Вспоминать тома, в которых немногие строки

отвечают сегодняшнему дню; но это потому, что не исполнились писания,

далеко не все черты новой эры определились. Нам предстоит много

неожиданного; предстоят события, ставящие крест на жизнях и миросозерцаниях

дальновиднейших людей, что происходило уже в ближайшие к нам годы не

однажды.

Куда же поместить нам сегодня разные знакомые лики Соловьёва, где

найти для них киот? Нет такого киота, и не надо его; ибо все знакомые лики

Соловьёва - личины, как ясно указывал в воспоминаниях о нем А. Белый; а я

уверен, что это -лучшее, что до сих пор было сказано о Вл.Соловьёве.

Соловьёв философ - личина, публицист - тоже личина, Соловьёв - славянофил,

западник, церковник, поэт, мистик - личины; Соловьёв, как говорит А. Белый,

был всегда "мучим несоответствием между всей своей литературно-философской

деятельностью и своим сокровенным желанием ходить перед людьми". Сейчас, в

наши дни, уже слишком ясно, что без некоего своеобразного "хождения перед

людьми" всякая литературно-философская деятельность бесцельна и по меньшей

мере мертва.

Целью моих слов была только попытка указать то место, которое для

некоторых из нас занимает сегодня память о Вл. Соловьёве. Место это ещё

полускрыто в тени, не освещено лучами ещё никакого дня. Это происходит

потому, что не все черты нового мира определились отчетливо, что музыка его

ещё заглушена, что имени он ещё не имеет, что третья сила далеко ещё не

стала равнодействующей и шествие её далеко не опередило величественных

шествий мира сего.

Вл. Соловьёв, которому при жизни "не было приюта меж двух враждебных

станов" [3], не нашёл этого приюта и до сих пор, ибо он был носителем

какой-то части этой третьей силы, этого, несмотря ни на что, идущего на нас

нового мира.

Двенадцать

 

Черный вечер.

Белый снег.

Ветер, ветер!

На ногах не стоит человек.

Ветер, ветер —

На всем божьем свете!

 

Завивает ветер

Белый снежок.

Под снежком — ледок.

Скользко, тяжко,

Всякий ходок

Скользит — ах, бедняжка!

 

От здания к зданию

Протянут канат.

На канате — плакат:

«Вся власть Учредительному Собранию!»

Старушка убивается — плачет,

Никак не поймет, что значит,

На что такой плакат,

Такой огромный лоскут?

Сколько бы вышло портянок для ребят,

А всякий — раздет, разут...

 

Старушка, как курица,

Кой-как перемотнулась через сугроб.

— Ох, Матушка-Заступница!

— Ох, большевики загонят в гроб!

 

Ветер хлесткий!

Не отстает и мороз!

И буржуй на перекрестке

В воротник упрятал нос.

 

А это кто?— Длинные волосы

И говорит в полголоса:

— Предатели!

— Погибла Россия!

Должно быть, писатель —

Вития...

 

А вон и долгополый —

Стороночкой и за сугроб...

Что нынче не веселый,

Товарищ поп?

 

Помнишь, как бывало

Брюхом шел вперед,

И крестом сияло

Брюхо на народ?

 

Вон барыня в каракуле

К другой подвернулась:

— Уж мы плакали, плакали...

Поскользнулась

И — бац — растянулась!

 

Ай, ай!

Тяни, подымай!

 

Ветер весёлый.

И зол и рад.

 

Крутит подолы,

Прохожих косит.

Рвет, мнет и носит

Большой плакат:

«Вся власть Учредительному Собранию!»

И слова доносит:

 

...И у нас было собрание...

...Вот в этом здании...

...Обсудили —

Постановили:

На время — десять, на ночь — двадцать пять...

...И меньше ни с кого не брать...

...Пойдем спать...

 

Поздний вечер.

Пустеет улица.

Один бродяга

Сутулится,

Да свищет ветер...

 

Эй, бедняга!

Подходи —

Поцелуемся...

 

Хлеба!

Что впереди?

Проходи!

 

Черное, черное небо.

 

Злоба, грустная злоба

Кипит в груди...

Черная злоба, святая злоба...

 

Товарищ! Гляди

В оба!

 

 

 

Гуляет ветер, порхает снег.

Идут двенадцать человек.

 

Винтовок черные ремни

Кругом — огни, огни, огни...

 

В зубах цигарка, примят картуз,

На спину надо бубновый туз!

 

Свобода, свобода,

Эх, эх, без креста!

 

Тра-та-та!

 

Холодно, товарищи, холодно!

 

— А Ванька с Катькой в кабаке...

— У ей керенки есть в чулке!

 

— Ванюшка сам теперь богат...

— Был Ванька наш, а стал солдат!

 

— Ну, Ванька, сукин сын, буржуй,

Мою, попробуй, поцелуй!

 

Свобода, свобода,

Эх, эх, без креста!

Катька с Ванькой занята —

Чем, чем занята?..

 

Тра-та-та!

 

Кругом — огни, огни, огни...

Оплечь — ружейные ремни...

 

Революционный держите шаг!

Неугомонный не дремлет враг!

Товарищ, винтовку держи, не трусь!

Пальнём-ка пулей в Святую Русь —

 

В кондовую,

В избяную,

В толстозадую!

Эх, эх, без креста!

 

 

 

Как пошли наши ребята

В Красной Армии служить —

В Красной Армии служить —

Буйну голову сложить!

 

Эх ты, горе-горькое,

Сладкое житьё!

Рваное пальтишко,

Австрийское ружьё!

 

Мы на горе всем буржуям

Мировой пожар раздуем,

Мировой пожар в крови —

Господи благослови!

 

 

 

Снег крутит, лихач кричит,

Ванька с Катькою летит —

Елекстрический фонарик

На оглобельках...

Ах, ах, пади!

 

н в шинелишке солдатской

С физиономией дурацкой

Крутит, крутит черный ус,

Да покручивает,

Да пошучивает...

 

Вот так Ванька — он плечист!

Вот так Ванька — он речист!

Катьку-дуру обнимает,

Заговаривает...

 

Запрокинулась лицом,

Зубки блещут жемчугом...

Ах ты, Катя, моя Катя,

Толстоморденькая...

 

 

 

У тебя на шее, Катя,

Шрам не зажил от ножа.

У тебя под грудью, Катя,

Та царапина свежа!

 

Эх, эх, попляши!

Больно ножки хороши!

 

В кружевном белье ходила —

Походи-ка, походи!

С офицерами блудила —

Поблуди-ка, поблуди!

 

Эх, эх, поблуди!

Сердце ёкнуло в груди!

 

Помнишь, Катя, офицера —

Не ушел он от ножа...

Аль не вспомнила, холера?

Али память не свежа?

 

Эх, эх, освежи,

Спать с собою положи!

 

Гетры серые носила,

Шоколад Миньон жрала.

С юнкерьем гулять ходила —

С солдатьем теперь пошла?

 

Эх, эх, согреши!

Будет легче для души!

 

 

 

...Опять навстречу несётся вскач,

Летит, вопит, орет лихач...

 

Стой, стой! Андрюха, помогай!

Петруха, сзаду забегай!..

 

Трах-тарарах-тах-тах-тах-тах!

Вскрутился к небу снежный прах!..

 

Лихач — и с Ванькой — наутёк...

Ещё разок! Взводи курок!..

 

Трах-тарарах! Ты будешь знать,

. . . . . . . . . . . . . . .

Как с девочкой чужой гулять!..

 

Утек, подлец! Ужо, постой,

Расправлюсь завтра я с тобой!

 

А Катька где?— Мертва, мертва!

Простреленная голова!

 

Что, Катька, рада?— Ни гу-гу...

Лежи ты, падаль, на снегу!

 

Революционный держите шаг!

Неугомонный не дремлет враг!

 

 

 

И опять идут двенадцать,

За плечами — ружьеца.

Лишь у бедного убийцы

Не видать совсем лица...

 

Всё быстрее и быстрее

Уторапливает шаг.

Замотал платок на шее —

Не оправится никак...

 

— Что, товарищ, ты не весел?

— Что, дружок, оторопел?

— Что, Петруха, нос повесил,

Или Катьку пожалел?

 

— Ох, товарищи, родные,

Эту девку я любил...

Ночки черные, хмельные

С этой девкой проводил...

 

— Из-за удали бедовой

В огневых её очах,

Из-за родинки пунцовой

Возле правого плеча,

Загубил я, бестолковый,

Загубил я сгоряча... ах!

 

— Ишь, стервец, завел шарманку,

Что ты, Петька, баба, что ль?

— Верно душу наизнанку

Вздумал вывернуть? Изволь!

— Поддержи свою осанку!

— Над собой держи контроль!

 

— Не такое нынче время,

Что бы нянчиться с тобой!

Потяжеле будет бремя

Нам, товарищ дорогой!

 

И Петруха замедляет

Торопливые шаги...

 

Он головку вскидавает,

Он опять повеселел...

 

Эх, эх!

Позабавиться не грех!

 

Запирайти етажи,

Нынче будут грабежи!

 

Отмыкайте погреба —

Гуляет нынче голытьба!

 

 

 

Ох ты горе-горькое!

Скука скучная,

Смертная!

 

Ужь я времячко

Проведу, проведу...

 

Ужь я темячко

Почешу, почешу...

 

Ужь я семячки

Полущу, полущу...

 

Ужь я ножичком

Полосну, полосну!..

 

Ты лети, буржуй, воронышком!

Выпью кровушку

За зазнобушку,

Чернобровушку...

 

Упокойся, господи, душу рабы твоея...

 

Скучно!

 

 

 

Не слышно шуму городского,

Над невской башней тишина,

И больше нет городового —

Гуляй, ребята, без вина!

 

Стоит буржуй на перекрестке

И в воротник упрятал нос.

А рядом жмется шерстью жесткой

Поджавший хвост паршивый пес.

 

Стоит буржуй, как пес голодный,

Стоит безмолвный, как вопрос.

И старый мир, как пес безродный,

Стоит за ним, поджавши хвост.

 

 

 

Разыгралась чтой-то вьюга,

Ой, вьюга, ой, вьюга!

Не видать совсем друг друга

За четыре за шага!

 

Снег воронкой завился,

Снег столбушкой поднялся...

 

— Ох, пурга какая, спасе!

— Петька! Эй, не завирайся!

От чего тебя упас

Золотой иконостас?

Бессознательный ты, право,

Рассуди, подумай здраво —

Али руки не в крови

Из-за Катькиной любви?

— Шаг держи революционный!

Близок враг неугомонный!

 

Вперед, вперед, вперед,

Рабочий народ!

 

 

 

...И идут без имени святого

Все двенадцать — вдаль.

Ко всему готовы,

Ничего не жаль...

 

Их винтовочки стальные

На незримого врага...

В переулочки глухие,

Где одна пылит пурга...

Да в сугробы пуховые —

Не утянешь сапога...

 

В очи бьется

Красный флаг.

 

Раздается

Мерный шаг.

 

Вот — проснётся

Лютый враг...

 

И вьюга пылит им в очи

Дни и ночи

Напролет!...

 

Вперёд, вперёд,

Рабочий народ!

 

 

 

...Вдаль идут державным шагом...

— Кто ещё там? Выходи!

Это — ветер с красным флагом

Разыгрался впереди...

 

Впереди — сугроб холодный.

— Кто в сугробе — выходи!

Только нищий пёс голодный

Ковыляет позади...

 

— Отвяжись ты, шелудивый,

Я штыком пощекочу!

Старый мир, как пёс паршивый,

Провались — поколочу!

 

...Скалит зубы — волк голодный —

Хвост поджал — не отстаёт —

Пёс холодный — пёс безродный...

— Эй, откликнись, кто идет?

 

— Кто там машет красным флагом?

— Приглядись-ка, эка тьма!

— Кто там ходит беглым шагом,

Хоронясь за все дома?

 

— Всё равно, тебя добуду,

Лучше сдайся мне живьем!

— Эй, товарищ, будет худо,

Выходи, стрелять начнем!

 

Трах-тах-тах!— И только эхо

Откликается в домах...

Только вьюга долгим смехом

Заливается в снегах...

 

Трах-тах-тах!

Трах-тах-тах!

...Так идут державным шагом —

Позади — голодный пёс.

Впереди — с кровавым флагом,

И за вьюгой неведим,

И от пули невредим,

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз —

Впереди — Исус Христос.

О стихотворении Блока "Двенадцать (12)".

Поэма написана Александром Блоком в начале 1918 года. В ней отразилась позиция автора по отношению
к Октябрьской революции 1917 года.

«Двенадцать» — поэма о революционном Петрограде, поэма о крови, о грязи, о преступлении, о падении
чело­веческом. Это — в одном плане. А в другом — о революции, о том, что через запачканных в крови
людей в мир идет благая весть о человеческом освобождении.

Снежная вьюга революции начинается с первых же строк поэмы; и с первых же её строк черное небо и белый
снег — как бы символы того двойственного, что совершается на свете, что творится в каждой душе.

Черный вечер,
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек...

Так через всю поэму проходят, переплетаясь, два внут­ренних мотива. Черный вечер — кровь, грязь,
преступление; белый снег — та новая правда, которая через тех же людей идет в мир. И если бы поэт
ограничился только одной темой, нарисовал бы одну только «черную» оболочку революции или только ее
«белую» сущность — он был бы восторженно принят в одном или другом из тех станов, на которые теперь
раскололась Россия. Но поэт, подлинный поэт, одинаково далек и от светлого славословия, и от темной
хулы; он дает двойственную, переплетающуюся истину в одной картине. Контрастность двух цветов подчеркивает бескомпромиссность противостояния враждующих сил.

Хаос событий, хаос вьюги, хаос возмущенной стихии, сквозь которую видны обрывки проносящихся лиц,
положений, действий, нелепых в своей обрывочности, но связанных общим полетом сквозь ветер и снег.
Поэт рисует картину революционного Петрограда. Тут и огромный плакат «Вся власть Учредительному
собранию!», и «невеселый товарищ поп», и старушка, которая «никак не поймет, что это значит, на что
такой плакат, такой огромный лоскут», и оплакивающая Россию «барыня в каракуле», и злобно шипящий
«писатель, вития»... И все это так мелко, так далеко от того великого, что совершается в мире, так убого, что «злобу» против этого всего можно счесть «святой злобой»:

Злоба, грустная злоба
Кипит в груди...
Черная злоба, святая злоба...
Товарищ! Гляди
В оба!

И вот на этом фоне, под нависшим черным небом, под падающим белым снегом, «идут двенадцать человек...»
Поэт нисколько не поэтизирует их. Напротив. «В зубах цигарка, примят картуз, на спину б надо бубновый
туз!» А былой товарищ их Ванька — «в шинелишке солдатской, с физиономией дурацкой» — летит с
толстоморденькой Катькой на лихаче, «елекстрический фонарик на оглобельках...»

И этот «красногвардеец» Петруха, уже поднявший нож на Катьку («У тебя на шее, Катя, шрам не зажил от
ножа. У тебя под грудью, Катя, та царапина свежа!»), этот Петруха, уложивший уже офицера («не ушел он
от ножа!»), этот его товарищ, угрожающий расправой возможному сопер­нику: «Ну, Ванька, сукин сын, буржуй, мою, попробуй, поцелуй!». И сама эта толстоморденькая Катя, которая «шоколад Миньон жрала, с юнкерьем гулять ходила, с солдатьем теперь пошла...» И эти товарищи Петрухи, без раздумий
расстреливающие мчащихся на лихаче Ваньку с Катькой: «Ещё разок! Взводи курок! Трах-тарарах!»

Смерть Катьки не прощается Петрухе. «Ох ты горе горькое, скука скучная, смертная!» И пусть не
раскаянье, а новая злоба лежит на его душе, — «уж я ножичком полосну, полосну! Ты лети, буржуй,
воробышком! Выпью кровушку за зазнобушку, чернобровушку!» Но гнета не снять с души: «упокой, Господи,
душу рабы твоея... Скуч­но!»

Черное не прощается, черное не оправдывается — оно покрывается той высшей правдой, которая есть в
сознании двенадцати. Они чуют силу и размах того мирового вихря, песчинками которого они являются. Они
чуют и понимают то, что злобно отрицает и «писатель, вития», и обывательница в каракуле, и «товарищ
поп», и вся духовно павшая «интеллигенция». И за правду «пошли наши ребята в красной гвардии служить,
буйну голову сложить!» За эту правду они убивают и умирают.

Ободряя друг друга, двенадцать не прибегают к мечтаниям, они ищут утешение лишь в неизбежности ещё больших тягот («Потяжелее будет нам, товарищ дорогой!»). Готовность к любым мукам и есть их
нравственная сила, дающая автору право саму их злобу назвать святой.

... И идут без имени святого
Все двенадцать — вдаль.
Ко всему готовы,
Ничего не жаль...

Но что же вселяет в них решимость и бесповоротность, готовность ко всему и отсутствие жалости? Что,
если нет ни надежды, ни веры? Героев «Двенадцати» на их мучительном пути поддерживает не мечта о будущем, а непрерывное ощущение врага: «Неугомонный не дремлет враг!», «Близок враг неугомонный», «Их винтовочки стальные на незримого врага...», «Вот — проснется лютый враг...» Кто же этот враг? Не «буржуй» — он жалок, ему мстят лишь попутно, когда подвернется под руку: «...ты лети, буржуй,
воробышком! Выпью кровушку за зазнобушку, чернобровушку».

И даже не «старый мир», воплощенный в образе «паршивого пса», к которому герои Блока испытывают что-
то вроде брезгливого презрения: «Отвяжись ты, шелудивый, я штыком пощекочу! Старый мир, как пес
паршивый, провались — поколочу!»

Нет, в «лютом враге» явно есть нечто всеобщее, соиз­меримое с масштабами революционного насилия:
«...мировой пожар раздуем, мировой пожар в крови...», «Пальнемка пулею в Святую Русь!..» Для
двенадцати непрерывное ощущение могущественного врага оправдывает их недоверчивость и вооруженность, их отношение к жизни. То, что движет этими людьми, непрерывно требует врага и будет постоянно вызывать его из небытия по мере надобности. Вот почему к финалу поэмы тревога и страх за будущее только нарастают!

Это главная примета «нового мира», в который, как принято было считать, вступают герои Блока: всеобщая и непрерывная вооруженность против всего и вся, готовность в любом «переулочке глухом»
встретить врага и биться с ним до полного уничтожения... И никакого намека на ту «справедливую,
чистую, веселую и прекрасную жизнь», которую Блок назвал естественной целью революции.

В статье «Интеллигенция и революция» Блок писал, что революция — это вырвавшаяся на волю народная стихия. «Она сродни природе. Горе тем, кто думает найти в революции исполнение только своих мечтаний, как бы высоки и благородны они ни были. Революция, как грозный вихрь, как снежный буран, всегда несет новое, неожиданное; она жестоко обманывает многих; она легко калечит в своём водовороте достойного; она часто выносит на сушу невредимыми недостойных; но это ее частности, это не меняет ни общего
направления потока, ни того грозного и оглу­шительного гула, который издаёт поток. Гул этот все равно всегда — о великом».

Образ Христа органически вырастает из строя поэмы, взаимодействия эпических и лирических мотивов и
стано­вится символом трагического преображения «русского строя души» в революционную эпоху и его крестного пути после Октября.

Двенадцать (12) апостолов нового мира не видят Христа (он «за вьюгой невидим»), они окликают его, просят
показаться, но он не является, и они в раздражении стреляют туда, где мерещится его тень.

Раздаются выстрелы — вьюга отвечает на них смехом. Смех кружит в этой поэме Блока, как метель,
надувает сугробы, отбрасывает в сторону всех, кто мешает красногвардейцам идти «державным шагом»,
хохот раздается над трупом Катьки и над убитым горем Петрухой.

В «Двенадцати» поэт и стихия впервые сходятся один на один и лицом к лицу. Всё мешается в этих сценах:
и «святая злоба», и «чёрная злоба», «чёрный вечер» и «белый снег», кровь Катьки и слезы Петрухи,
печатный шаг красногвардейцев и «нежная поступь» Христа. Улица оглашена криками, перебранкой
двенадцати, воплями старушки, воем бездомного пса. Вьюга улюлюкает вслед двенадцати. Но герой идет
впереди в молчании. Красногвардейцы — с винтовками, он — «в белом венчике из роз». Снег, над которым
движется этот «призрак» Блока, ослепительно чист. На нем нет следов крови, хотя над самим героем
развевается «кровавый флаг».

Несовместимость, несоединимость — и вместе с тем роковая связь.

Сложность и противоречивость собственного отношения к Христу Блок вносит в поэму "Двенадцать". Для официальной
критики герои поэмы — бесспорно «апостолы новой веры» и «люди будущего»; для Блока же слишком много
старого и знакомого было в этих людях, чем отчасти и объясняется появление «прежнего» Христа впереди
двенадцати.

Вопрос так и остался неразрешенным: кто они — действительно носители нового, в ком сама их бесконечная злоба к миру «свята» и плодотворна, или же это только очередная вариация «русского бунта, бессмысленного и беспощадного», который неминуемо должен закончиться треклятым «вечным покоем», засвидетельствованным фигурой Христа? Возможность этого и многих других толкований заложена в самой художественной природе поэмы.

 

 

***


О поэме Блока "Двенадцать"

Поэма была написана Блоком в январе 1918 года, почти через год после Февральской революции, и всего
через два месяца после Октябрьского переворота.

Поэма сочинялась единым духом, в послереволюционном, застывшем от холода Петрограде, в состоянии
какого-то полубессознательного лихорадочного подъёма, всего за несколько дней, и на её окончательную
доработку понадобился лишь один месяц. Закончив текст поэмы вчерне, непосредственно после легендарной
финальной фразы «…в белом венчике из роз, впереди Иисус Христос…», Блок оставляет несколько сумбурную,
но очень показательную реплику в своей записной книжке 1918 года, полностью посвящённой периоду поэмы
«Двенадцать»:

Страшный шум, возрастающий во мне и вокруг. Этот шум слышал Гоголь (чтобы заглушить его — призывы к
семейному порядку и православию)… Сегодня я — гений.
— А. А. Блок. Записные книжки. 29 января 1918.

Александр Блок за полгода до поэмы, лето 1917, Зимний дворец
Необходимо очень хорошо представлять себе, в какой обстановке создавалось это произведение, совершенно
необыкновенное и для Блока, и для всей русской поэзии. Всего два месяца после большевистского переворота, меньше года — после всеобщей эйфории демократической Февральской революции… Резкий душевный подъём и вместе с тем — усталость после двух лет, проведённых на фронте, пронизывающий зимний холод и начинающаяся разруха, расправы и разбой на улицах столицы и — тревога перед наступающими на Петроград немецкими войсками.

…Я задал вопрос о том, как была написана поэма Двенадцать (12), и Александр Александрович охотно рассказал:
— Поэма писалась довольно быстро. Стояли необыкновенные вьюжные дни. Сначала были написаны отдельные
строфы, но не в том порядке, в каком они оказались в окончательной редакции. Блок тут же достал
черновую рукопись. Я заметил, что в ней мало зачёркнутых строк, а на полях написаны варианты.
— Слова «Шоколад Миньон жрала» принадлежат Любови Дмитриевне, — сообщил Блок. — У меня было «Юбкой
улицу мела», а юбки теперь носят короткие.
— Самуил Алянский. «Воспоминания о Блоке».

3 марта по новому стилю поэма «Двенадцать» была опубликована, что показательно, в газете эсеров «Знамя
труда», а в мае — впервые вышла отдельной книгой. Вот что писал о тонком внутреннем настрое Блока
художник Юрий Анненков, первый иллюстратор поэмы «Двенадцать», весьма тесно общавшийся с поэтом именно
в этот год.

…В 1917—18 годах Блок, несомненно, был захвачен стихийной стороной революции. «Мировой пожар» казался
ему целью, а не этапом. Мировой пожар не был для Блока даже символом разрушения: это был «мировой
оркестр народной души». Уличные самосуды представлялись ему более оправданными, чем судебное
разбирательство. «Ураган, неизменный спутник переворотов». И снова, и всегда — Музыка. «Музыка» с
большой буквы. «Те, кто исполнен музыкой, услышат вздох всеобщей души, если не сегодня, то завтра»,-
говорил Блок ещё в 1909 году. В 1917 году Блоку почудилось, что он её услышал. В 1918-ом, повторив,
что «дух есть музыка», Блок говорил, что «революция есть музыка, которую имеющий уши должен услышать»,
и заверял интеллигенцию: «Всем телом, всем сердцем, всем сознанием — слушайте революцию». Эта фраза
была ровесницей поэмы «Двенадцать».

— Ю. П. Анненков «Воспоминания о Блоке».

Блок рассказывал, что начал писать «Двенадцать» с середины, со слов: «Уж я ножичком полосну,
полосну!», затем перешёл к началу и единым духом написал почти всё: первые восемь песен поэмы.
Числовая символика тоже возникла с самого начала. О том, что красногвардейские патрули на самом деле
состояли из 12 человек, говорят и документы, и мемуары (в частности, книга Джона Рида). В черновике
поэмы есть пометка Блока: «Двенадцать (человек и стихотворений)». Из другой пометки видно, что Блок
вспомнил и поэму Некрасова об атамане Кудеяре и его двенадцати разбойниках. В записных книжках
этого времени Блок пишет: «Барышня за стеной поёт. Сволочь подпевает ей... Это слабая тень, последний
отголосок ликования буржуазии». «Жильцы дома продолжают шипеть, трусить и нашёптывать слухи…» «Значит,
буржуев будут резать?» Совершенно в унисон с воспоминаниями Анненкова, написанными в эмиграции
спустя почти полвека, в Америке — звучат и слова Блока — о самом себе и о своей поэме «Двенадцать».

…В январе 1918-го года я в последний раз отдался стихии не менее слепо, чем в январе девятьсот
седьмого или в марте девятьсот четырнадцатого. Оттого я и не отрекаюсь от написанного тогда, что оно
было писано в согласии со стихией (с тем звуком органическим, которого он был выразителем всю жизнь),
например, во время и после окончания «Двенадцати» я несколько дней ощущал физически, слухом, большой
шум вокруг — шум слитный (вероятно шум от крушения старого мира). Поэтому те, кто видит в Двенадцати
политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы
большой злобой,— будь они враги или друзья моей поэмы.

— Александр Блок. «Поздние статьи».

В апреле 1920 года Блок добавляет эти слова, полные внутренней борьбы и сомнения: «Оттого я и не
отрекаюсь от написанного тогда, что оно было написано в согласии со стихией…» Тем не менее, через год,
в предсмертном бреду Блок требовал от своей жены обещания сжечь и уничтожить все до единого экземпляры
поэмы «Двенадцать». Это было напрямую связано с той эволюцией в отношении Блока к революции и
большевикам, которую он прошёл после создания поэмы.

Дом на углу Пряжки и Офицерской, виден балкон квартиры, где была написана поэма «Двенадцать»
Словно услышав сомнения автора, сразу же после публикации и первых концертов поэма была принята
буквально в штыки большинством представителей русской интеллигенции. Многие из бывших обожателей,
поклонников, попутчиков и даже друзей Блока просто порвали с ним всякие отношения, что вполне
объясняется накалом страстей (особенно в первые зимние месяцы) после Октябрьской Революции
большевиков. На одном из митингов, организованных с целью поддержки политических заключённых, жертв
большевистского террора, прошедшем под заглавием «Утро о России», Ахматова читала своё старое,
печально знаменитое стихотворение «Молитва», в новых условиях получившее ещё более зловещий,
мистический оттенок. Выступала она в окружении своих друзей: в том же антибольшевистском концерте
танцевала Ольга Судейкина, и играл на рояле Артур Лурье. Блок на это собрание, разумеется, не пошёл.
Позже ему рассказали, что публика на этом концерте кричала в его адрес: «Изменник!»

Показательно, что Ахматова также отказалась участвовать в другом литературном вечере, когда узнала,
что в той же программе Любовь Дмитриевна будет декламировать «Двенадцать»... Все эти события глубоко
ранят Блока, он ясно видит, что оказался не понятым и в изоляции, а враждебное кольцо вокруг него
сужается. Его краткие записи об этом делаются, как всегда — в точном и сухом телеграфном стиле. Он как
бы регистрирует происходящее вокруг себя и своей поэмы:

Вечер «Арзамаса» в Тенишевском училище. Люба читает «Двенадцать». От участия в вечере — отказались —
Пяст, Ахматова и Сологуб.

— А. А. Блок. Записные книжки. 13 мая 1918.

Гумилёв в своём кругу утверждал, что Блок, написав «Двенадцать» послужил «делу Антихриста» — «вторично
распял Христа и ещё раз расстрелял государя». Всеволод Иванов в своих воспоминаниях пишет о своей
встрече за чашкой чая с адмиралом Колчаком и передал его слова. «Горький и в особенности Блок
талантливы. Очень, очень талантливы… И всё же обоих, когда возьмём Москву, придётся повесить...»
Однако одновременно с крайним неприятием белой гвардии поэма «Двенадцать» не получила однозначного
одобрения и со стороны новых властей, которые первое время вызывали горячее сочувствие самого Блока.

…О. Д. Каменева (комиссар Театрального отдела) сказала Любе: «Стихи Александра Александровича
(„Двенадцать“) — очень талантливое, почти гениальное изображение действительности. Анатолий Васильевич
(Луначарский) будет о них писать, но читать их — не надо (вслух), потому что в них восхваляется то,
чего мы, старые социалисты, больше всего боимся».
Марксисты — самые умные критики, и большинство правы, опасаясь «Двенадцати». Но... «трагедия» художника
остаётся трагедией. Кроме того:
Если бы в России существовало действительное духовенство, а не только сословие нравственно тупых людей
духовного звания, оно бы давно «учло» то обстоятельство, что «Христос с красногвардейцами». Едва ли
можно оспорить эту истину, простую для людей, читавших Евангелие и думавших о нём...
— А. А. Блок. Записные книжки. 10 марта 1918.

Из людей, близких Блоку, приняли и поддержали его буквально считанные единицы. Среди них: Мейерхольд,
академик С. Ф. Ольденбург, Ремизов и Есенин. Читая «Двенадцать» даже его близкие и старые друзья
испытывали удивление, испуг и даже полное неприятие позиции поэта: столь неожиданной и полностью
выпадающей из своего окружения она была. Не раз Блок слышал от них не только предостережения — но и
даже прямое осуждение своему политическому «левому уклону».

Но даже с чисто творческой точки зрения это яркое и в целом недопонятое произведение сразу же встало
особняком в русской литературе Серебряного века. Ключ к реальному пониманию поэмы можно найти в
творчестве известного шансонье и поэта М. Н. Савоярова, концерты которого Блок посещал десятки раз в
1915—1920 годах и творчество высоко ценил. По всей вероятности, Блок испытал довольно сильное
влияние эксцентрического стиля артиста и даже поэта М. Н. Савоярова, которое более всего сказалось в
его послереволюционном творчестве. Так, по мнению академика Шкловского, поэму «Двенадцать» все дружно
осудили и мало кто понял именно потому, что Блока слишком привыкли принимать всерьёз и только всерьёз.
В «Двенадцати», этом портрете революционного Петрограда, который Шкловский сравнивал с «Медным
всадником» Пушкина, зазвучали совершенно новые мотивы. Одним из первых это почувствовал тот же
Шкловский:

Михаил Савояров в роли «босяка» — с почтовой открытки 1915 года

«Двенадцать» — ироническая вещь. Она написана даже не частушечным стилем, она сделана «блатным»
стилем. Стилем уличного куплета вроде савояровских.

Шкловский имел в виду Михаила Савоярова, популярного в те годы в Петрограде шансонье, работавшего в
так называемом «рваном жанре»: он появлялся на сцене в костюме и гриме босяка. Известный российский, а
позднее американский балетмейстер Джордж Баланчин навсегда запомнил, как Савояров пел знаменитые
куплеты «Алёша, ша, возьми полтоном ниже, брось арапа заправлять»...

…Но не только сам текст и образный ряд стихов в представлении самого Блока был связан с «пониженным» и
эксцентрическим савояровским стилем. По его мнению, и само чтение вслух (или артистическая декламация)
должна была сопровождаться соответствующими тексту интонациями и мимическими эффектами. Сразу после
публикации поэмы, в марте 1918 года, в период активных чтений, обсуждений и премьерной подготовки жена
Блока, Любовь Дмитриевна репетировала поэму «Двенадцать» для декламаций на литературных вечерах и
концертах. Не следует забывать, в какой обстановке холодного, полуразрушенного революцией города
происходили эти чтения… Именно в это время Блок специально приводил Любовь Дмитриевну на савояровские
концерты, чтобы показать, каким именно образом и с какой интонацией следует читать эти стихи, совсем
не так, как читали его поэзию прежде. Многократно он подчёркивает важность этого вопроса, чтобы
образы и интонации поэмы были если и не буквально поняты, то хотя бы точно произнесены и доведены до
уха слушателя в том виде, как они звучали внутри его собственного сознания. Именно этим временем
датирована одна из характерных и показательных по настроению записей, сделанных Блоком в своих
дневниках.

…Люба, наконец, увидала Савоярова, который сейчас гастролирует в «миниатюре» рядом с нами. — Зачем
измерять унциями дарования александринцев, играющих всегда после обеда и перед ужином, когда есть
действительное искусство в «миниатюрах»...
Ещё один кол в горло буржуям, которые не имеют представления, что под боком.

— А. А.Блок. Записные книжки. 20 марта 1918.

Сам Блок «Двенадцать» почти никогда не читал, и читать не умел. Как правило, с чтением поэмы выступала
его жена. Впрочем, если верить почти единодушным отзывам слушавших «Двенадцать» в исполнении Любовь
Дмитриевны, читала она плохо, то и дело преувеличивая и впадая в дурную театральщину. Крупная,
казавшаяся даже громоздкой женщина с массивными руками, обнажёнными почти до самых плеч, резко
выкрикивая и жестикулируя, металась по эстраде, то садясь, то снова вскакивая. Некоторым наблюдавшим
казалось, что и Блоку слушать Любовь Дмитриевну было досадно и неприятно. Навряд ли это на самом деле
было так, поскольку Блок постоянно советовал и даже показывал ей, как именно следовало бы читать
поэму. Для этого он и водил Любовь Дмитриевну на концерты грубоватого куплетиста Савоярова. Судя по
всему, Блок полагал, что читать «Двенадцать» нужно именно в той жёсткой эксцентричной манере, — как
это делал Савояров, выступая в амплуа питерского уголовника или босяка. Однако сам Блок так читать не
умел и не научился. Для этого ему пришлось бы самому стать, как он выразился, «эстрадным поэтом-
куплетистом».

Однако не только Савояров. Среди стихов поэмы часто чувствуются интонации и даже прямые цитаты
«жестокого романса»… (Идут без имени святого Все двенадцать — вдаль. Ко всему готовы, Ничего не
жаль…) Во время написания поэмы Блок перечитывал «Фауста» и сквозь строки «Двенадцати» иногда
просвечивают образы Гёте. Подобранный на дороге Фаустом чёрный пудель, из которого вышел на свет
Мефистофель, оборачивается у Блока «паршивым псом», олицетворяющим собой символ старого мира. (Стоит
буржуй, как пёс голодный, Стоит безмолвный как вопрос. И старый мир, как пёс безродный, Стоит за ним,
поджавши хвост).

Читая «Двенадцать» и некоторые одновременно написанные с ними газетные статьи Блока, даже его близкие
и искренне сочувствующие ему старые друзья одновременно испытывали порой и удивление, и испуг, и даже
полное неприятие неожиданной и полностью выдающейся из своего круга новой позиции поэта. Не раз Блок
слышал от них и предостережения — и осуждение своему «левому повороту».

Читаю с трепетом Тебя. «Скифы» (стихи) — огромны и эпохальны, как Куликово поле"... По-моему, Ты слишком
неосторожно берёшь иные ноты. Помни — Тебе не «простят» «никогда»… Кое чему из Твоих фельетонов в
«Знамени труда» и не сочувствую: но поражаюсь отвагой и мужеством Твоим... Будь мудр: соединяй с отвагой
и осторожность.

— Андрей Белый, из письма Блоку от 17 марта 1918 г.

И словно отвечая на письмо Андрея Белого и подтверждая его опасения, в стихах Зинаиды Гиппиус, прямо
обращённых к Блоку, мы можем увидеть те же самые слова: «Я не прощу, Душа твоя невинна. Я не прощу ей
— никогда».

Нарастающая разруха, смута и нападения со всех сторон приводят Блока к углубляющемуся творческому
кризису, депрессии и прогрессирующей болезни. После «Двенадцати» и «Скифов» (обе вещи были написаны в
январе 1918 года) Блок как поэт — замолчал. В конце июня 1920 года он сам сказал о себе: «Писать стихи
забывший Блок...», а на все вопросы о своём молчании всякий раз отвечал коротко:

Все звуки прекратились… Разве вы не слышите, что никаких звуков нет?

Шум и грохот «мировой истории», с которого начиналась поэма «Двенадцать», постепенно затихнул, уступив
место тишине, давящей тишине, а потом и мёртвой. В феврале 1919 года Блок был арестован петроградской
Чрезвычайной Комиссией. Его подозревали в участии в антисоветском заговоре. Через день, после двух
долгих допросов Блока всё же освободили, так как за него вступился Луначарский. Однако даже эти
полтора дня тюрьмы надломили его. В 1920 году Блок записал в дневнике: «...под игом насилия человеческая
совесть умолкает; тогда человек замыкается в старом; чем наглей насилие, тем прочнее замыкается
человек в старом. Так случилось с Европой под игом войны, с Россией — ныне».

Поэма «Двенадцать», однако, успела пробить брешь в широкую толпу, ту толпу, которая никогда раньше
Блока не читала. Поэму «Двенадцать» эта толпа опознала по слуху, как родственную ей по своей словесной
конструкции, словесной фонетике, которую вряд ли можно было тогда назвать «книжной» и которая скорее
приближалась к частушечной форме. Несмотря на наступившее творческое молчание поэта, его популярность,
благодаря «уличной» фонетике «Двенадцати», росла со дня на день.

— Ю. П. Анненков «Воспоминания о Блоке».

Ранней осенью 1918 года я встретил на Невском проспекте Александра Блока. Поэт стоял перед витриной
продовольственного магазина, за стёклами которой висели две бумажные полосы. На них были ярко
оттиснуты слова: на одной — «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем», а на другой —
«Революцьонный держите шаг! неугомонный не дремлет враг!» Под каждой из этих строк стояла подпись:
«Александр Блок». Поэт смотрел на эти слова, словно не узнавая их, круглыми спокойно-тревожными
глазами, взор которых для меня всегда был полон содержания, привлекавшего к себе, но трудно
объяснимого…
— Признаюсь, для нас радость и неожиданность, что и вы вошли в нашу борьбу, — по-мальчишески
самоуверенно продолжал я, показывая на плакаты за витриной.
— Да, — смутился Блок, — но в поэме эти слова произносят или думают красногвардейцы. Эти призывы не
прямо же от моего имени написаны, — и поэт будто с укоризной посмотрел на меня.

Андрей Белый.
Христос воскрес

В глухихСудьбинах,В земныхГлубинах,В веках,В народах,В сплошныхСинеродахНебес- Да пребудетВесть:- "ХристосВоскрес!" - Есть.Было.Будет. Перегорающее страданиеСияниемОмолнилоЛик,Как алмаз,-- Когда что-то,Блеснувши неимоверно,Преисполнило этого человека,Простирающего дланиОт века и до века - За нас.- Когда что-тоЗареялоИз вне-времени,Пронизывая Его от темениДо пяты...И провеялоВ ухоВострубленнойБурею Духа: -- "Сын,Возлюбленный -Ты!" ЗареяОгромными зорями,В небеПрорезалась Назарея...Жребий -Был брошен. Толпы народаНа ИорданеУвидели явственно: дваКрыла.СияниемПреисполнилисьДланиЭтого человека... И перегорающим страданиемВекаОмолниласьГолова.И по толпамНародаЖелтымМаревом,Как заревом,Запрядала разорванная мгла,- Над, как дым,Сквозною толовоюВеющеюВероюКропя Его слова.-Из лазоревой окрестности,В зеленеющиеМестностиОпускалось что-то световоюАтмосферою... Прорезывался лучВ Новозаветные лета...И помавая кровавыми главамиТуч,НазареяПрорезывалась славамиСвета. После Он простерМертвеющие, посинелые от мукиРукиИ взор -В пустыеТверди...РукиПовисли,Как жерди,В густыеМраки... Измученное, перекрученноеТелоВиселоБез мысли.КровавилисьЗнаки,Как красные раны,На изодранных ладоняхПолутрупа. Глаз остеклелою впадиноюУставился пустоИ тупоВ туманыИ мраки,Нависшие густо.А воины в бронях,Поблескивая шлемами,Проходили под перекладиною. ГоловаОкровавленного,ЛохматогоРазбойника,Распятого -- Как и Он -ХохотомНасмешливо приветствовала: - "Господи,ПриемлиНовоявленногоСына Твоего!"И тяжелым грохотомОтветствовалиЗемли. В опрокинутое мировое дно,Где не было никакого солнца, котороеНа ИорданиСлетело,НизринутоеВ это телоПерстное и преисполненное бремени -Какое-то ужасное Оно,С мотающимися перепутанными волосами,УгасаяИ простирая рваныеИзраненныеДлани,-В девятый часХрипло крикнуло из темениНа нас:- "Или... Сафахвани!" Деревянное телоС темными пятнами впадинПровалившихся странноГлазДеревенеющего Лика,-Проволокли,-Точно желтую палку,ЗабинтованнуюВ шелестящие пелены -ПроволоклиВ ей уготованныеГлубины.Без словИ без верыВ воскресение... ПроволоклиВ пещеры -В тусклом освещенииКрасных факелов. От огромной скорбиГосподнейУпадали ударыИз преисподней -В тяжелый,СтарыйШар.Обрушились сушиИ горы,ИзгорбилисьБурей озера...И изгорбились долы...Разламывались холмы...А души -Душа за душою -Валились в глухие тьмы. Проступали в туманыНеясныеПастиЧудовищной глубины...ОбнажалисьОбманыИ ужасныеСтрастиВыбежавшего на белый светСатаны.В землетрясениях и пожарахРазрывалисьСтарые шарыПланет. По огромной,По темнойВселенной,Шатаясь, Таскался мир.Облекаясь,Как в саван тленный,В разлагающийся эфир. Было видно, как два вампира,С гримасою красных губ,Волокли по дорогам мираЗабинтованный труп. Нам желтея,В нас без мыслиПодымаясь, как вопрос,-Эти проткнутые ребра,Перекрученные руки,Препоясанные чресла -В девятнадцатом столетии провисли: - "Господи,И этоБыл -Христос?"Но это -Воскресло... Снова там -ТерновыеВенцы,Снова нам -ПровислиМертвецыПод двумя столбами с перекладиною,Хриплыми глухими, голосами,Перепутанными волосами, Остеклелой впадиноюГлаз - Угрожая, мертвенныеМыслиОстро, грозно, мертвенноПрорезываются в нас. РазбойникиИ насильники -Мы.Мы над телом ПокойникаПосыпаем пеплом власыИ погашаемСветильники. В прежней безднеБезверияМы,-Не понимая,Что именно в эти дни и часы -СовершаетсяМироваяМистерия... Мы забыли: -Из темныхРасколовВ пещеру, где труп лежал,С раскаленных,ОгромныхПрестоловПреисподний пламеньБежал. Отбросило старый камень;Сорваны пелены:Тело,От почвы оторванное,СлетелоСквозь землюВ разъятые глубины. Труп из вне-времениЛазурей,Пронизанный от темениДо пятыБурейВострубленнойВытянулся от земли до эфира...И грянуло в ухоМира:- "Сын,Возлюбленный -Ты!" Пресуществленные божественноПелены,Как порфира,Расширенная без меры,Пронизывали мировое пространство,Выструиваясь из земли.Пресуществлепное невещественноТело -В пространствоРазвеяло атмосферы,Которые сияюще протекли. Из пустыниВне-времениПреисполнилось светамиМировое дно,-Как оно -ТелоСолнечного Человека,Сияющее Новозаветными летамиИ ставшее отнынеИ до века -Телом земли. Вспыхнула ВселеннойГолова,И нетленноПростертые дланиОт Запада до Востока,-Как дваКрыла.Орла,Сияющие издалека. Страна мояЕстьМогила,ПростершаяБледныйКрест,-В суровые сводыНебаИ -В неизвестностиМест. Обвили убогиеМестностиБедный,Убогий Крест -В сухие,СтрогиеКолосья хлеба,Выторачивающие окрест.Святое,ПустоеМесто,-В святынеТвои сыны! Россия,Ты нынеНевеста...ПриемлиВестьВесны...Земли,ПрордейтеЦветамиИ прозеленейтеБерезами: Есть -Воскресение...С нами -Спасение... Исходит огромными розамиПрорастающий Крест! ЖелезнодорожнаяЛиния...Красные, зеленые, синиеОгонькиИ взлетающиеСтрелки,-Все, все, всеСулитНевозможное... ТвердятГолосящиеВдали паровики,УбегающиеПо линии:"Да здравствует ТретийИнтернационал". МелкийДождичек стрекочетИ твердит:"ТретийИнтернационал". Выкидывает телеграфная лента:"Интернационал"... ЖелезнодорожнаяЛиния,Убегающая в сетиТуманов,-Голосит свисткамираспропагандированногоПаровикаПро невозможное. И раскидывает свои блески -За ветвями зеленеющего тополя...Раздаются сухие трескиРевольверных переливов. А из пушечного гулаСутулоПросунулась спинаОчкастого, расслабленногоинтеллигента. Видна,-Мохнатая голова,ПроизносящаяНегодующиеСлова О значенииКонстантинополяИ проливов,-В дующиеПространстваИ в сухие трескиРевольверных взрывов... На мгновениеВодворяется страннаяТишина,-В которую произносятся словаРасслабленногоИнтеллигента. БраунингКрасным хохотомРазрывается в воздух,- Тело окровавленногоЖелезнодорожникаПадает под грохотом. Подымают егоДва безбожникаПод забором...На кого-то напали... На крик и на слезы -Ответствуют паровозы,Да хоромПоют о братстве народов... Знамена ответствуютЛепетом. И воробьи с пригородных огородовПриветствуютЩебетом -Падающих покойников. Обороняясь от кого-то,Заваливает дровами воротаВесь домовой комитет. Под железными воротами -Кто-то... Злая, лающая тьмаПрилегла -Нападает ПулеметамиНа дома,-И на членов домового комитета. ОбнимаетСтранными туманамиТела,- Злая, лающая тьмаНападаетИз вне-времени -Пулеметами... Из раздробленногоТемени,С переломленнойРуки -Хлещут краснымиФонтанамиРучьи... И какое-то ужасное ОноС мотающимися перекрученнымиРукамиИ неяснымиПятнами впадинГлаз - СтремительноПроволокли -Точно желтую забинтованнуюПалку,- Под ослепительныйАлмазСтоящего вдалиАвтомобиля. Это жалкое, желтое телоПятнами впадинГлаз,-Провисая между двух перекладин,Из тьмыВперяетсяВ нас. Это жалкое, желтое телоПроволакиваем:Мы -- В себя:-Во тьмыИ в пещерыБезверия,-Не понимая,Что эта мистерияСовершается вами -- в нас. Наше жалкое, желтое телоПятнами впадинГлаз,-Провисая меж двух перекладин,Из тьмыВперяетсяВ нас. А вестьПрогремела Осанной. ЕстьСтранныйПламеньВ пещере безверия,-Когда озаряетсяМглаИ от насОтваливаютсяТела,-Как падающий камень. Россия,Страна моя -Ты - та самая,Облеченная солнцем Жена,К которойВозносятсяВзоры... Вижу явственно я:Россия,Моя,-Богоносица,Побеждающая Змия... Народы,Населяющие Тебя,Из дымаПростерлиДлани В Твои пространства,-Преисполненные пенияИ огняСлетающего Серафима. И что-то в горлеУ меняСжимается от умиления. Я знаю: огромная атмосфераСияниемОпускаетсяНа каждого из нас,-Перегорающим страданиемВекаОмолнитсяГоловаКаждого человека. И Слово,Стоящее нынеПо серединеСердца,Бурями вострублеинойВесны,ПростерлоГласящие глубиныИз огненного горла: - "СыныВозлюбленные,-Христос Воскрес!" Апрель 1918Москва





©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.