Здавалка
Главная | Обратная связь

Как разбивается стекло и почему был написан этот роман

Робер Мерль

ЗА СТЕКЛОМ

 

Предисловие

Как разбивается стекло и почему был написан этот роман

 

Один французский критик назвал Робера Мерля «романистом идей». Действительно, в его романах идеи выступают как равноправные наряду с людьми, герои жизни и искусства, как двигатели человеческих поступков. В наш сугубо интеллектуальный век это делает Мерля художником глубоко современным. Современность эта не внешняя. Ей чужда погоня за преходящей модой новейших литературных приемов. Каждый, кто знаком с творчеством Мерля — а в нашей стране издано шесть его книг, — мог убедиться, что они написаны крупным мастером, верным традициям французского реализма. Мерль почти всегда выдерживает тон подчеркнутой бесстрастности повествования. Впрочем, бесстрастность оказывается внешней, она не скрывает, а лишь оттеняет демократичность убеждений автора. Он привлекает острым восприятием жгучих проблем, волнующих нас сегодня, непримиримостью к любым формам социального гнета и подавления личности. Роман, который вы взяли в руки, подтвердит эти ощущения.

И все же «За стеклом» — не роман в традиционном смысле слова. Это скорее беллетризованное описание студенческих волнений, действительно происшедших 22 марта 1968 года на гуманитарном факультете Парижского университета, размещенном в Нантере — городе-спутнике французской столицы. В книге действуют и вполне реальные люди, имена которых еще недавно не сходили с газетных полос, и персонажи вымышленные, однако же не менее достоверные как социальные типы.

День, рассказ о котором составил объемистую книгу, трудно назвать историческим. Но он оказался одним из первых, почти незаметных толчков перед политическим землетрясением, неожиданно охватившим Францию, — движением мая — июня 1968 года. Начавшись с массовых выступлений студентов, которые протестовали против полицейских репрессий и требовали реформы высшей школы, это движение вылилось в общенародную забастовку, сопровождавшуюся почти повсеместным занятием французскими рабочими и служащими предприятий и учреждений. Движение привело к отставке правительства и в конечном счете — президента Франции генерала де Голля. Оно вызвало глубокие сдвиги в социально-экономических и политических условиях жизни французского народа. Оно дало толчок цепной реакции студенческих волнений, которые прокатились в 1968–1970 годах едва ли не по пятидесяти странам. Во всех этих событиях проявился острейший социально-политический кризис развитого капитализма эпохи научно-технической революции. Они — в который уж раз! — подтвердили правильность ориентации на революционный путь общественных преобразований, показали глубочайшее прогрессивное, в конечном счете общечеловеческое значение упорной и многолетней борьбы коммунистического движения против буржуазного строя, за социализм, борьбы, которая оказалась необходимой предпосылкой этих событий, хотя не все их участники это осознают.

События эти убедительно опровергли домыслы как консервативных, так и ультралевых идеологов об «обуржуазивании» рабочего класса, об утрате им революционности. Именно участие широчайших слоев французских трудящихся придало столь грандиозный размах майско-июньскому движению, которое не обрело бы сколько-нибудь внушительного характера, не имело бы столь значительных последствий, если бы осталось чисто студенческим. Отсюда и впечатление снежного кома, которое производили демонстрации в Париже в мае 1968 года: 6 мая — от 6 до 10 тысяч участников, 7 мая — 50–60 тысяч, 13 мая — уже 800 тысяч.

Массовые выступления недавних лет, и прежде всего студенческие волнения во Франции, породили целую библиотеку публицистической, социологической да и художественной литературы. Но и в этой библиотеке книга Мерля выделяется вдумчивостью, непредвзятостью подхода, стремлением к максимально верному изображению предмета, к выявлению наиболее существенных его черт. Здесь для Мерля на первом месте точность в обрисовке событий, пусть даже кое-где в ущерб романической стороне повествования. Именно потому, что автор но ставил себе целью вынести студенческому движению ту или иную априорную оценку, а пытался передать его дух, его настрой, противоречивый и парадоксальный, роман «За стеклом» дает больше для понимания этого феномена, чем многие сугубо научные исследования.

Правда, авторское предисловие в том его месте, где Мерль говорит об отсутствии «определенной точки зрения», может быть воспринято как декларация объективизма. Однако же сам роман чаще всего опровергает такую декларацию. Читатель, оценивающий позицию писателя прежде всего по его произведениям и уж потом — по комментариям к ним, воспримет роман «За стеклом» как проявление объективности, а не объективизма, беспристрастности, а не беспринципности.

Но почему все началось с Нантера? Почему именно студенты? (Так, между прочим, называлась одна из книг о майских событиях во Франции.)

Ответить на этот вопрос невозможно, не выяснив, какое воздействие оказывают на студенчество изменения, происходящие в развитом капиталистическом обществе. Главное здесь заключается в небывало возрастающем экономическом, а следовательно, и общественном значении интеллектуального фактора, фактора научных и технических знаний, в растущей эффективности капиталовложений в образование, в невозможности даже для самой развитой страны идти в ногу с веком без расширенного воспроизводства специалистов. Студенческий муравейник, в который вводит нас Мерль и где читатель в первый момент даже теряется— как он растерялся бы, неожиданно попав во время перемены в холл любого университета, — знамение времени. Если в 1950 году во Франции насчитывалось около 140 тысяч студентов, то в 1968 году, в момент действия романа, — уже 600 тысяч. Рост более чем в четыре раза — рекордный среди всех социально-профессиональных групп! При этом в Парижском университете, частью которого является факультет в Нантере, обучалось 115 тысяч человек. Считая другие парижские вузы, техникумы и старшие классы лицеев, это десятая часть всего населения столицы, пятая часть трудоспособного взрослого населения.

«Демографическое эхо войны» — резкий рост рождаемости в послевоенные годы, необычный особенно для Франции, население которой до войны даже сокращалось, — отозвалось небывалым приливом восемнадцатилетних. С куда большим трудом, чем прежде, протискиваются они в чуть шире приоткрывшиеся двери вузов. Из книги Мерля мы узнаем, что только что построенный Нантерский факультет становится мал: предназначенный для 10 тысяч студентов, он уже вынужден приютить 12 тысяч. Один из героев романа, профессор Фременкур, в котором угадываются некоторые черты автора (ведь Мерль в 1968 году тоже вел курс английской литературы в том же Нантере), сетует: студентов на лекции слишком много, лектор не может установить контакт со слушателями, он не различает даже их лиц. Тем не менее условия в Нантере еще приличны. Их не сравнить с построенным в 1900 году главным зданием Сорбонны. Рассчитанное на 15 тысяч студентов, оно приняло в свои стены втрое больше в год майского движения. «Отсюда переполненные аудитории, которые, того и гляди, лопнут», — как образно выразился один из исследователей этого движения социолог Маттеи Доган.

Естественным следствием роста потребностей общества в кадрах высшей квалификации оказывается известная демократизация студенческой структуры. Буржуазные слои сами по себе не в состоянии обеспечить расширенное воспроизводство специалистов. Однако в многоликой толпе юношей и девушек, населяющих роман Мерля, почти не видно детей рабочих. Автор не погрешил против истины: накануне майских событий лишь 8 процентов французских студентов были выходцами из рабочих семей. «Сын высшего служащего или представителя свободной профессии имеет у нас в 60 раз больше шансов поступить в университет, чем сын сельскохозяйственного рабочего, и в 30 раз больше шансов, чем сын рядового промышленного рабочего», — писал в книге «Новые французы», изданной в 1967 году, Жерар Марен. Но отдаленность — и не только генетическая — студенчества от рабочего класса предопределила тупиковую ситуацию, в которой в конце концов оказалось движение 1968 года, его внутренние конфликты, его затухание и спад. В этом же, как мы увидим дальше, отражаются слабости не одного студенчества, но и всей современной западной интеллигенции.

Среди французского студенчества преобладают дети тех, кого многие социологи объединяют расплывчатым понятием «средние слои». К ним относятся мелкие лавочники и рестораторы, учителя и врачи, чиновники и инженеры — словом, не только рантье, но и те, кто собственным трудом зарабатывают себе на жизнь. Не удивительно, что иные персонажи «За стеклом» испытывают постоянные материальные трудности. Чувство голода, которое гложет прилежного и способного Менестреля, сына состоятельной женщины, развеивает миф о чуть ли не всеобщей «сладкой жизни» на Западе и свидетельствует о том, что скаредность, известная нам по романам Бальзака и рассказам Мопассана, осталась и по сей день характерной чертой французских буржуа. Зарисовки Мерля подтверждаются фактами: студенческих стипендий мало, уровень их низок, 40 % французских студентов вынуждены совмещать учебу с работой, 80 % оставляют университет, не закончив курса. Но кстати сказать, преимущественно мелкобуржуазное происхождение большинства студентов в немалой степени предопределило взлеты и спады их политической активности, прямо-таки эпидемическую заразительность, с которой распространялись в их среде ультрареволюционные, левацкие взгляды.

Американские социологи супруги Раунтри, вдохновленные массовостью студенческого протеста, объявили студенчество новым революционным классом. Общность стиля жизни, общность студенческой «субкультуры» — явления бесспорные. Они как бы размывают исходные социальные грани, подрывают корни фамильной верности своему классу. Но это еще не значит, что можно обнаружить классовую общность у Франсуазы Доссель, которая пользуется услугами папиных машинисток для перепечатки лекций с собственного портативного магнитофона, у того же Менестреля и у дочери рабочего Дениз, из экономии отказывающей себе во многом. Размежевание студенчества происходит и в политическом плане. Верно, что правые, открыто буржуазные группировки пользуются в университете куда меньшим влиянием, чем прежде. Но верно и то, что студентам-революционерам приходится — Мерль это наглядно показал — вести повседневную и нелегкую политическую борьбу со своими противниками. Вот случаи, когда роман оказывается точнее социологического исследования.

Мадемуазель Доссель не будет испытывать трудностей после окончания университета. Но большинству героев Мерля придется столкнуться с проблемой занятости. За пять лет до бурного мая французский футурологический журнал «Анализ э превизьон» точно предсказал взрыв недовольства студентов после 1966–1967 годов, когда они, закончив вузы, обнаружат резкое сокращение вакансий по самым модным специальностям. А участники дискуссии, проведенной по горячим следам майских событий другим обществоведческим журналом «Ом э сосьете», констатировали, что перепроизводство социологов и психологов (напомним, что именно их готовят в Нантере) немало способствовало подъему студенческого движения.

Перепроизводство, впрочем, относительное — при общей постоянной нехватке специалистов. Причина этого парадокса заключается в архаичной системе высшего образования, особенно присущей домайской Франции.

Советского читателя удивит, каким образом студенты, которые, подобно Бушюту, «ни фига не делают — ни одного перевода, ни одного разбора, ни одной курсовой», удерживаются в университете. Причина в том, что для поступления во французский университет достаточно иметь звание бакалавра — нечто вроде нашего аттестата зрелости. Вступительных отборочных экзаменов нет — посещать лекции и ходить на семинары может всякий записавшийся. Правда, получит диплом только выдержавший все необходимые экзамены. Но даже если он не сдал ни одного из них, он все равно продолжает числиться в списках — подобно «вечным студентам» в дореволюционной России, иные из которых десятилетиями пребывали в этом качестве. Именно эти «студенты-призраки», как их называет Доган, и составляют большую часть отсева.

На политических собраниях герои Мерля спорят по поводу реформы Фуше. Речь идет о плане, выдвинутом в 1966 году тогдашним министром национального образования. План предусматривал конкурсные экзамены при поступлении в университет, перемещение студентов, не сдавших своевременно экзамены больше чем за два курса, в университетские технологические институты — нечто среднее между вузом и техникумом, введение новых обязательных дисциплин на гуманитарных факультетах (последние были главным объектом реформы), ужесточение условий получения стипендии.

Одним словом, план должен был обеспечить столь желанную «селекцию» — отбор студентов не при окончании университета, как раньше, а при поступлении в университет и в процессе учебы. Но направленность реформы Фуше на узкую специализацию студентов, что в конечном счете противоречило потребностям современного производства, авторитарный дух плана, полное нежелание учитывать предложения самих студентов, бюрократический характер реформы, которая должна была усилить и без того невыносимую централизацию управления высшей школой, — все это вызвало резкое сопротивление со стороны как студентов, так и преподавателей. По мнению многих наблюдателей, толчок майскому движению дала именно реформа Фуше. В конце концов правительство вынуждено было отказаться, от нее. Едва вернувшись из Румынии, где он был с государственным визитом в разгар майских волнений, де Голль, по свидетельству летописца событий, с завистью поведал своим министрам, что румыны успешно проводят «селекцию». Неосуществленная мечта.

Устарелость системы французского высшего образования заключалась и в том, что, хотя страна нуждалась прежде всего в пополнении технической интеллигенции, поддерживалась традиционная ориентация на гуманитарные дисциплины, которые к тому же преподавались в эзотерическом, даже снобистском духе, не имеющем ничего общего ни с практическими нуждами завтрашних специалистов, ни с реальной жизнью. Студенты и их опекуны существуют как бы в искусственном мире и питаются уже не абстракциями, а мифами.

Мерль как художник философствующего склада склонен к символике — неявной, подспудной, но тем более значимой. Выражаясь его же словами: «Решительно, символы играли важную роль во всей этой истории». Главным символом автор избирает застекленную коробку факультетского здания (отсюда и заголовок): то ли гигантский аквариум, то ли теплица, где осуществляется прямо-таки конвейерное производство специалистов. Чтобы производственный процесс шел бесперебойно, он проводится в искусственной, выключенной из мира среде, как говорят химики и биологи — in vitro. Удастся ли персонажам романа разбить окружающее их стекло? Этот вопрос молчаливо и ненавязчиво ставит Робер Мерль.

Символика Мерля заставляет вспомнить остроумную и жуткую утопию Олдоса Хаксли «Прекрасный новый мир» о людях XXVI века, которые зачаты и выращены в лабораторных колбах. Ибо у Мерля дело не ограничивается стеклянными стенами: каждый обитатель нантерского аквариума как бы замкнут в невидимую, но непроницаемую оболочку. Скопленность только усиливает разобщенность, потому что социальные условия превращают индивидуалистичность устремлений в эгоистичность.

Фременкура не слышно в зале еще и потому, что профессор вещает как бы в пустоту: элемент дискуссии в лекции отсутствует, после лекции лишь немногие успевают получить ответы на вопросы, система семинаров слабо развита во Франции, да и ведут их не профессора, а рядовые преподаватели. Студенту уделяется роль покорного и пассивного слушателя; на словах его призывают к самостоятельному мышлению, а требуют духовного повиновения. Не удивительно, что выборочная, но представительная социологическая анкета показала: 52 % опрошенных французов оценивают майский студенческий бунт как «восстание молодежи против устаревших структур» школы и общества.

Авторитарность преподавания дискредитирует само знание и его носителя — профессора, превращает его в глазах студента в воплощение чуждого и даже враждебного мира. Иному читателю, возможно, покажутся необоснованными такие ощущения: ведь нравы французского университета, и в частности Нантера, как видно из романа, довольно либеральны. Но замаскированность, неявность авторитарности, как выяснилось в мае, не смягчает, а обостряет ответную нетерпимость студентов, возможно, потому, что усиливает у них ощущение собственной неполноценности. Атмосфера отчужденности, обидной для доброжелательной к студентам профессуры, живо передана в романе Мерля, Стоит ли удивляться, что его герои отвергают традиционные формы контроля знаний, и прежде всего экзамены, поскольку они воплощают внешнюю, навязываемую сверху дисциплину. Уже после 22 марта среди студентов Нантера, а затем и всего Парижского университета распространилось движение за бойкот очередной экзаменационной сессии. Формой «репрессии» — подавления — считают экзамены и разнузданный Кон-Бендит, один из ультралевых студенческих лидеров, который играет немаловажную роль в романе Мерля, и респектабельный Эпистемон (псевдоним профессора Анзье, коллеги Мерля по Нантеру), автор книги «Идеи, которые потрясли Францию». «Экзамен-сервильность, социальное продвижение, иерархическое общество» — гласил один из лозунгов, запечатленных майскими бунтарями на стенах университета.

В этом доведенном до абсурда неприятии установившейся, пусть бюрократизированной, традиции есть, однако же, рациональное, демократическое зерно — требование диалога, стремление к самовыражению. Не все это понимают, но автор романа «За стеклом», умный и благожелательный наблюдатель, понял. Прочтите размышления по поводу «Отелло» юной Дениз, которая считает благородного мавра попросту болваном. Ее рассуждения, возможно, напомнят об «остранении», о котором писал Виктор Шкловский, — когда свежий, незамутненный взгляд подвергает переоценке сугубо условную ритуальную ситуацию. Если не чувствовать себя скандализованным, легко убедиться, насколько велики эвристические возможности непосредственного восприятия, какие потенции скрыты в самостоятельном мышления учащегося, насколько порочна система образования, оставляющая эти потенции втуне.

Мерль повествует о муках, которые испытывает Дельмон, корпя над никому не нужной объемистой диссертацией, — после того как ее прочтут два-три оппонента, она будет мирно пылиться на библиотечной полке. Но этот тягостный путь к докторской степени и по сей день является единственным. Можно понять Дениз, которая заявляет: порочна не только структура высшего образования, отравлено само его содержание.

Но в анализе причин этого максимализма есть одна опасность, одно искушение, в которое впадает Мерль как последовательный «романист идей». Одну идею перекидывают персонажи «За стеклом» друг другу, как мячик, один комплекс кочует со страницы на страницу. Это — «эдипов комплекс», эта идея — фрейдизм. Ища мотивы своих и чужих поступков, герои романа, можно сказать, беспрерывно фрейдируют. Фрейдирует Менестрель, удрученный материнским гнетом, фрейдируют либеральные профессора, рассуждающие о корнях студенческого движения, фрейдирует скромный трудяга Дельмон, находящийся в рабской зависимости от своего шефа, фрейдирует и великолепный Фременкур в лекции о «Гамлете», объясняя поступки принца Датского сексуальной ревностью к матери — королеве. В этом — ирония автора, который подшучивает, как мы видим, и над собой, и над своими героями, и, конечно, над прикованностью к фрейдизму, которая характерна для столь многих исследователей студенческого движения, как консерваторов, так и левых радикалов. Ведь в ироническом ключе, рассчитанном на понимающего читателя, написана вся книга. Саркастический прищур, вольтеровская улыбка автора дают ощущение дистанции, подчеркивают стремление к объективности. Но замечает ли Мерль, что он сам принимает неизменную, а потому комичную позу психоаналитика — уже как автор, а не как Фременкур, — укладывая всех своих юных героев на исповедальную кушетку и заставляя их обнаруживать в подсознании пресловутый «эдипов» конфликт с родителями?

Верно, конечно, что резкое ускорение темпов развития во всех сферах жизни — характернейшая черта научно-технической революции — усиливает различия между поколениями, их образом жизни, их системами ценностей. Но верно и то, что перехлестывающая поколения общность взглядов и идей от этого не исчезает. Социологические исследования показали, что большинство активистов студенческого движения вышло из семей либеральной интеллигенции, где у детей и отцов — наилучшие отношения.

Глубокие корни мая следует искать в области социальной, а не психологической или сексуально-патологической. В одном документе, вышедшем из стен бунтующей Сорбонны, студенты точнее сказали о себе: «Понятие конфликта поколений должно исчезнуть — это всего лишь маскировка борьбы за власть».

Грандиозны юношеские планы — в этом блаженном возрасте любой головокружительный успех кажется достижимым, жизненный опыт еще не подрезал крылья фантазии. Но грезы героев Мерля, если не считать разве его любимца Менестреля, робки, пугливы и приземленны. Они вянут в казарменной обстановке нантерской «общаги», которую даже рецензент респектабельно-буржуазного «Фигаро литерер», в отличие от всех других газет довольно кисло — noblesse oblige! — отозвавшийся о романе Мерля, назвал «бесчеловечной». Ощущение холодности окружающего мира и собственной ненужности может сломать не одну хрупкую натуру. Статистика свидетельствует: 3 % молодых французов страдает психическими болезнями, более 25 % — нервным перенапряжением, каждую неделю кончает с собой школьник или студент.

В такой обстановке политический активизм или даже имитация его оказывается для одних соломинкой, за которую хватается утопающий, для других — якорем спасения. Порожденное студенческим движением требование самоуправления, ставшее в мае всеобщим, оказалось формой самоутверждения, а «контестация», иначе говоря, оспаривание авторитета университетского начальства, предстала как вызов Власти вообще. Не случайно за выпадами в адрес профессоров в мае последовали непочтительные возгласы в адрес президента де Голля.

Изображенная в романе картина повседневных сторон жизни французского университета выявляет тонкий расчет автора, который описал не эвфорию майских событий, а обычный, как тогда казалось, день до их начала. Будничность обстановки, массовое одиночество студентов, олимпийская снисходительность профессоров, мелкие житейские заботы — все это лишь оттеняет напряженность, конфликтность ситуаций, лишь усиливает предощущение надвигающейся грозы.

Тенденция к демократизации высшего образования — сама по себе бесспорно прогрессивная — в условиях порочной социальной системы оборачивается для самих студентов потерей былой привилегированности, утратой автоматизма проникновения в общественную элиту.

Что ждет героев Мерля и их товарищей? В лучшем случае — место преподавателя в лицее, средненькая административная должность в какой-нибудь фирме или же чиновничья рутина в государственном учреждении. Квартира, машина, современный, ставший уже традиционным набор вещей, нужных и ненужных, не скрасят серой повседневности, а, наоборот, усугубят твое превращение в такую же Вещь, в винтик этой отлаженной, но бесчеловечной машины. Винтик, который в случае твоего несогласия заменит другой такой же стандартный винтик, отштампованный в Нантере или на ему подобной «фабрике умов». Высшее образование, таким образом, — девальвирующаяся валюта, которая отнюдь не всегда обеспечивает лучшую работу, но зато всегда — более высокие требования к работнику все на тех же подчиненных ролях. Перспектива быстрого продвижения — это почти полная монополия питомцев привилегированных «больших школ» (об одной из них, Высшей административной школе, мельком упоминает Мерль). Выпускник университета может сделать карьеру разве что с помощью родственных связей. Но так ли уж она привлекательна? Ведь буржуа в сорок лет — это мертвец, заметил один из интеллектуальных кумиров французского студенчества.

Не удивительно, что такое будущее отталкивает одного из героев Мерля — Давида Шульца, сына крупного врача, который по своему рождению принадлежит к социальной верхушке. Но отталкивает еще и потому, что даже сильных мира сего — кто об этом знает лучше социолога, изучающего «массовое общество»? — несет по течению, и выплыть у них еще меньше шансов, чем у других. Манипулируемый манипулятор — вот суть блестящей карьеры.

В начале майских событий в Бурбонском дворце на заседании палаты депутатов произошел любопытный диалог. Лидер Федерации левых сил Миттеран (теперь он возглавляет социалистическую партию Франции) подверг критике «общество потребления, которое пожирает своих детей». В унисон с оппозицией неожиданно выступил деголлевец, бывший министр Пизани: «Когда я оказываюсь наедине со своим сыном-студентом, мне приходится либо молчать, либо лгать, потому что я не всегда нахожу ответ на его вопросы». Шум на скамьях правительственного большинства. Не знамение ли времени?

Столь часто поминаемый ныне Герберт Маркузе, предпринявший острую критику современных форм капиталистической манипуляции, которая порождает конформистского, «одномерного человека» (название его книги), приходил, однако, в этой книге к обескураживающему выводу: внутри индустриального общества нет никакой надежды на сопротивление, все его слои прочно интегрированы в систему. Бунтующие студенты, бывшие в своей антикапиталистической критике маркузианцами, сами того не подозревая (французский перевод книги Маркузе появился только в мае 1968 года), своими действиями опровергли его утешительный для капитализма прогноз. Ибо майское движение убедительно показало, что пресловутая «одномерность» — иллюзия, что казавшееся столь прочным здание всеобщей социальной и идеологической интеграции — всего лишь воздушный замок, что не только периферия, но и жизненные нервные центры капиталистического общества таят в себе критический заряд высокого напряжения. Бунт рабов в трюме буржуазного корабля — дело привычное, но искры мятежа залетают сегодня и в кают-компанию. Впрочем, это можно было заметить еще в 1964 году, когда взбунтовались студенты Беркли, одного из американских университетов высшей лиги. Между прочим, в 1968 году и «большие школы» не миновало студенческое движение. Говорят, что учащиеся там будущие представители политической и экономической элиты страны, приверженцы левокатолической доктрины, дали обет: добиваться глубоких общественных преобразований, справедливого и разумного строя.

Тема, за которую взялся Мерль, есть, следовательно, отражение сдвигов в положении и самосознании интеллигенции в современном капиталистическом мире. В нантерской вспышке и в майском пожаре мы видим и ностальгию по былой исключительности, и интеллектуальный протест против стандартизации умственного труда, против самого явления массового духовного производства, и острое ощущение несовместимости Человека и его Сознания с безликим, бесчеловечным обществом. События последних лет на Западе подтверждают, что умонастроения современной интеллигенции — это лакмусовая бумажка социальной напряженности. Если ограничивать характеристику сложного социального феномена одним лишь словом «прослойка», можно забыть о революционных потенциях интеллигенции, проистекающих из самой сути ее творческого труда, о том, что именно она «всего сознательнее, всего решительнее и всего точнее отражает и выражает развитие классовых интересов и политических группировок во всем обществе» (Ленин).

Майское движение об этом напомнило, поскольку участие в нем интеллигенции оказалось одной из наиболее примечательных его черт. В занятие предприятий небывало активно включились инженеры и техники, ранее обычно поддерживавшие администрацию. К всеобщей забастовке примкнул цвет научно-технической интеллигенции, сосредоточенный в Национальном совете научных исследований (своеобразный сплав министерства науки и Академии наук). Огромное новое здание радио и телевидения было занято сотрудниками, которые вели передачи по своему разумению, без правительственного контроля — позже они поплатились за это особенно жестокими полицейскими репрессиями. Бессрочную забастовку объявили актеры театра и кино. В знак солидарности с бастующими прекратил работу фестиваль в Каине: просмотры фильмов уступили место заседаниям новоявленного якобинского клуба. «Бросают вызов все», — подвел в своей книге итог майским событиям известный буржуазный журналист Ферньо.

Но интеллигенция далеко не едина. Из романа мы узнаем, что декан Нантера Граппен решил разделаться с бунтарями — это исторический факт — при помощи полиции. Мерль, однако, не пишет, что в ночь с 22 на 23 марта полиция прибыла через какой-нибудь час после того, как студенты разошлись. Не будь этого опоздания, общенациональный кризис разразился бы, возможно, на полтора месяца раньше. Профессор Граппен считал себя левым и действительно сидел в тюрьме при нацистах. Но обращение к полиции бесповоротно бросило ею в лагерь буржуазной реакции, на сторону тех правых газет, которые писали: «Студенты, эти сосунки? Им место скорее в исправительном доме, чем в университете» («Фигаро», 4 мая 1968 года).

И во Франции, и в других капиталистических странах с яростными нападками на мятежных студентов обрушились корифеи официальной, охранительной идеологии. Пример — пресловутый американский антикоммунист Бжезинский, выступивший с теорией «исторического несоответствия», по которой бунтовщики из Беркли и Сорбонны сравнивались с луддитами — разрушителями машин. В книге «За стеклом» выведен злобный профессор Рансе, самовлюбленный тупица, сделавший ученую карьеру пролаза. Рансе потому и ненавидит студентов, что дрожит за высиженные привилегии. Персонаж хотя и вымышленный, но достоверный. «Дикие крики озлобленья» Бжезинского, Рансе и им подобных наводят на мысль о неосмотрительности предвзято негативных оценок студенческого движения.

Однако консервативные критики составляют меньшинство. По подсчетам наблюдателей, в мае 1968 года к бунтующим студентам присоединились треть профессоров и две трети преподавателей Парижского университета. В начале мая, когда смутьянов попытались предать дисциплинарному суду, четыре профессора Нантера— Рикер, впоследствии сменивший Граппена на посту декана, Лефевр (имя его упоминается в романе), Турен и Мишо заявили, что берут на себя функции их защитников. Публицист Жан-Раймон Турну, написавший хронику событий, цитирует драматический телефонный диалог, происшедший 11 мая между профессором социологии Туреном и министром национального образования Пейрефиттом, которые когда-то вместе учились в Эколь нормаль. Турен: «Умоляю тебя. Дай твоей полиции приказ уйти из университета. Иначе скоро будут десятки убитых». — Пейрефитт: «Это не моя полиция. Это полиция Республики, и она не будет стрелять». — Турен: «Ну что ж! Мне, увы, больше нечего сказать. Потечет кровь!»

Десятков убитых, к счастью, не было, а неблагодарные анархисты сочинили на мотив «Карманьолы» непристойную «Граппеньолу», где досталось не только декану, но и доброжелателям — Лефевру и Турену.

Рансе словно в воду глядел, когда говорил: «Источник бунта в Нантере — ассистенты». Он чует классовый конфликт, потому что эксплуатирует труд своих подчиненных. Коллизия профессор Рансе — ассистент Дельмон великолепно иллюстрирует бурно развивающийся процесс социальной поляризации современной западной интеллигенции. Франция не составляет исключения: с одной стороны, «мандарины» (привившееся там словцо) — создатели и монополисты большой культуры, конструкторы идей, с другой — их копировщики и распространители. Младшие преподаватели — те же пролетарии умственного труда. Не случайно их профсоюз занял крайне левые позиции во время майских событий.

Но было бы упрощением сводить причины раскола интеллигенции к экономическому расслоению. Известно, что на естественных факультетах студенческое движение возглавили молодые профессора и ассистенты. На этот раз приверженность современной науке и технике способствовала занятию передовых политических позиций.

Однако у студенчества как «прединтеллигенции» есть не только свои проблемы, но и свои особенности видения, мироощущения. Разные персонажи Мерля повторяют одну и ту же мысль: они ждут, когда начнут жить. Это ощущение ожидания — следовательно, неуверенности и бездействия, хотя бы с перспективой на что-то, — довольно точно отражает двойственность в положении современных студентов. Духовно и физически они вполне развиты, созрели раньше, чем предшествующее поколение, полны энергии — ее у них даже избыток, как видно из романа. А между тем им только предстоит занять свое место в обществе, их молчаливо признают социально незрелыми — уже не дети, но еще не взрослые. Эта неопределенность и неуверенность вызывает протест тем более сильный, что он умножается на возрастную эмоциональную возбудимость, впрочем быстро проходящую, и на остроту окружающих проблем. Последние множители, между прочим, объясняют, почему грянул гром среди ясного, казалось, неба, почему так неожиданно молчаливое, скептическое, холодное поколение (такими эпитетами награждали социологи студентов всего за год-два до майских событий) обернулось поколением бунтующим.

Но тревожащее состояние невключенности в жизнь характерно тем, что не отягощено повседневностью, во всяком случае в такой степени, как у взрослых. У молодежи менее ощутима взаимозависимость между экономическим положением и политическими взглядами; не случайно выходцы из богатых буржуазных семей нередко занимают ультралевые позиции. Материальные проблемы у студентов отступают чаще всего на задний план: не надо заботиться о семье, беспокоиться о карьере, не надо придавать большого значения отношениям с начальством, они не обременены предписанными ролями в сложной иерархической системе современного капитализма (по выражению английского социолога Тома Нейрна, студент — это «неинкорпорированный интеллектуал»), их сознание свободно для восприятия мировых проблем. Это хорошо и плохо. Хорошо, потому что выявляет у них с особой силой характерную черту интеллигенции как общественного чувствилища. Эта черта — сопричастность всему человечеству, всем «униженным и оскорбленным». Возрастная незамутненность идеалов, неприятие оппортунизма и ханжества, ничем не сдерживаемая острая реакция на общественную несправедливость, желание выяснить ее причины, готовность бороться с ней — вот социально обусловленные качества современной студенческой молодежи Запада; они, между прочим, объясняют тягу на гуманитарные факультеты, перехлестывающую потребности общества. Плохо — потому, что юношеский максимализм придает протесту абстрактность, а программе — нереальность. Молодежь доведена до предела напряжения, пишет другой социолог, Дж. К. Браун, «ввиду разрыва между своими экспектациями (ожиданиями) и действительностью». Что же, тем хуже для действительности — надо претворить в жизнь ожидания, и немедленно!

И здесь мы прикоснулись к краеугольному камню программы студенческого движения — тотальности вызова, тотальности протеста. Если отрицать, так все общество, во всех его формах и аспектах, если что-то предпринимать, то не меньше чем революцию во всех сферах жизни — вот кредо героев Мерля. Нельзя не признать, что бунтари точно определили каналы, по которым современный, внешне демократический капитализм осуществляет, не прибегая к прямому насилию, свою власть над массами. Эти каналы — потребление и организация. Стимулируя в человеке потребителя вещей, культуры, идеологии, капитализм превращает принуждение, внешнее по отношению к индивиду, в ярмо внутреннее, им самим неосознанно возлагаемое на себя каждый день и час. Участвуя во всевозможных институтах и организациях буржуазной системы, индивид из свободной личности превращается в некую совокупность ролей, от которых он не в состоянии отказаться. Но вместо того чтобы сменить в этих двух каналах мутную воду на чистую, бунтаря решили их перекрыть вообще. Они не учли, что в буржуазном обществе широкие массы людей страдают от недостаточного — а не от излишнего — потребления, что победить организованный капитализм трудящиеся могут только при помощи оружия своей собственной организации.

Характерны лозунги студенческого мая в Париже: «Все существующие понятия устарели и нуждаются в переосмыслении», «Священное — вот враг!», «Дерзнем!», «Все или ничего!». Их эмоциональность заражала, но их максимализм лишал движение всякой перспективы и превращал программу в беспрограммность.

Потому-то, когда бунтующие студенты заняли 13 мая Сорбонну, в ее аудиториях начались дискуссии, хотя свободные и небезынтересные, но бесконечные и бесплодные. Провозгласив крайние, а потому неясные и недостижимые цели — еще один, самый показательный лозунг мая: «Будьте реалистами — требуйте невозможного!» — движение захлебнулось в порожденном им потоке слов. Студенческий максимализм в немалой степени объясняет, почему парижские бунтари объявили свое движение «культурной революцией» на манер Китая, хотя позаимствовали там лишь название для передачи полноты отрицания, отказавшись, к счастью, от трагической сути.

Максимализм движения и предрешил его судьбу, похожую на вспышку магния, его быстрый распад. Ибо только меньшинство студентов приняло всерьез игру в революцию или мысли о ней, тогда как целью большинства были лучшие условия для учебы и работы. Но та же эмоциональная безоглядность содержит в себе возможность рецидивов бурного мая 1968 года.

Можно остро критиковать несерьезность разговоров о революции, рискующих дискредитировать ее, но, как сказал литератор-коммунист Андре Вюрмсер в рецензии — между прочим, теплой и одобрительной — на роман «За стеклом»: «Без нетерпения изменить мир, пусть даже в одиночку, чем была бы История?»

Тотальность отрицания не могла не придать движению вызывающе иррациональный характер. Общество претендует на разумность — значит, долой разум! Эта декларация по крайней мере последовательна; ведь герои Мерля на каждом шагу ощущают, что рациональность общества является мнимой. Свидетельство тому — сам Факультет — нелепый аквариум, заброшенный в этот чуждый им мир, сама система их учебы, времяпрепровождения, жизни. К современности они относят библейский вопрос: «Не обратил ли бог мудрость мира сего в безумие?» И тут же находят ответ: «Погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну».

Оттого и появляется в романе Мерля странный грязный бородач, разлегшийся на полу во время митинга, чтобы, как он важно заявляет, засвидетельствовать, что человек не создан для прямостояния. Оттого и нецензурный жаргон — в переводе он еще несколько смягчен, иначе наша бумага попросту не выдержала бы; оттого и эпатирующие надписи, намалеванные студентами на стенах Сорбонны и Нантера, и баррикады, и покореженные автомашины, и как последняя яркая деталь хеппенинга — черный флаг на здании театра «Одеон», оккупированном «Движением 22 марта», которое родилось в день действия романа.

 

Хулиганы? Хулиганы.

Лучше сунуть пальцы в рот,

чем закиснуть куликами

буржуазовых болот.

 

(А. Вознесенский)

 

Вседозволенность (лозунг «Запрещено запрещать») логично выродилась в сексуальный разгул, супрематический плевок в лицо буржуазному ханжеству и разобщенности «массового общества». Вольные разговоры и поступки героев романа будут, можно полагать, ошарашивать иных читателей, но, если их не вразумит авторская ирония, стоит учесть: Мерль описывает реальную действительность. Повод для первой вспышки в Нантере действительно был усмотрен в барьерах между мужским и женским общежитием. А в майском «фольклоре» тема секса заняла второе место после темы революции. Еще лозунги: «Чем больше я занимаюсь революцией, тем больше мне хочется заниматься любовью», «Мы не боимся ничего — у нас есть пилюли». Во весь голос кричали майские бунтари о том, что не принято обсуждать в приличном обществе. В этих выкриках, помимо вызова традиционной морали, слышится и наивное опровержение столь же наивной трактовки революции как акта аскетизма и жертвенности, и эхо все той же попытки самоутверждения.

«По-моему, заниматься любовью надо, как воду пьешь», — бравирует Жаклин, которую в конце романа чувство личного одиночества едва не доводит до самоубийства. Вряд ли Мерлю приходило в голову, что советскому читателю фраза его героини напомнит пресловутую теорию «стакана воды», поветрие которой затронуло нашу молодежь 20-х годов. Именно затронуло — не больше. Многие замечательные произведения того времени («Налет» Л. Сейфуллиной, «Исанка» В. Вересаева, «Дневник Кости Рябцева» Н. Огнева и другие) подтвердят: были и у нас подобные же проблемы, которые, однако, не разрушили духовной цельности нашей молодежи, достойно выдержавшей последующие тяжкие испытания.

Именно поэтому в изображении французского студенческого движения важно не перейти грань, которая отделяет политический роман от эротического. Хотя, конечно, эта грань с разных позиций ощущается по-разному. «Спать или не спать — у них как быть или не быть», — пишет о героях Мерля Вюрмсер. И все же эти молодые люди не так уж порочны, если сами попадают в легкомысленно разбросанные ими капканы добрых, теплых чувств, в ловушки верности, ревности, любви. А в том, что читатель увидит это, — бесспорная заслуга Мерля.

Но от великого до смешного, как известно, один шаг. Застрельщики «Движения 22 марта» воображали себя Самсонами, сотрясающими столпы буржуазного храма, а в июне американские туристы ходили в захваченный студентами «Одеон», как на стриптиз. Любопытным зрителям было не до философии при виде столь красочного зрелища. А интеллектуальный Париж валом валил на словопрения студенческих проблемных комиссий в Сорбонне, как на выставки этнографических раритетов. Стремление юных героев Мерля избежать «фольклора» оказалось тщетным. «Она въелась в тебя, эта буржуазия… Она все втягивает в себя, даже движение протеста!»

Крупнейший социолог буржуазной Франции Раймон Арон, которому под натиском майских бунтарей пришлось оставить кафедру в Сорбонне, решил поквитаться с ними в своей книге «Бесподобная революция». Карнавал, маскарад, сатурналии, исступление, клоунада — вот далеко не полный набор придуманных им саркастических характеристик, отголосок которых мы встречаем и на страницах романа. Однако Мерль не собирается вслед за Раймоном Ароном надевать на головы студентов дурацкие колпаки. Угол зрения Мерля верен: важно и в несерьезном увидеть серьезное, увидеть реальные проблемы.

Всеотрицание, словесный максимализм, стихийность движения — все это способствовало выходу на авансцену ультралевых групп. Из романа читатель узнает, что студенты Нантера сплотились вокруг анархистов, которые явились ядром «Движения 22 марта». Удивляться этому не приходится. Современная история свидетельствует, что любое крупное народное движение, в том числе и революция, выносит на поверхность экстремистские группы, влияние которых, однако, быстро сходит на нет. Так и во Франции на последний митинг, созванный «Движением 22 марта» в конце июня, почти никто не явился. Вот почему нельзя отождествлять студенческое движение, развивающееся в разнообразных формах по сей день, с «Движением 22 марта» и подобными ему левацкими группами.

Мерль довольно точно характеризует эти группки, остроумно высмеивает их идеологию, пародирующую марксизм, издевается над их прямо-таки религиозным почтением к «священным текстам», живописует их междоусобную грызню. Объективен он и тогда, когда говорит о самой зловредной из этих группировок, которая называет себя «марксистами-ленинцами» и которая рабски привержена маоизму.

После июня эти «эмэлы» в поисках пополнения действительно отправились на заводы, как это делает Симон, малоприятный персонаж из романа. Сегодня известно, чем завершились эти поиски — неоправданными столкновениями с полицией, бессмысленными человеческими жертвами, уголовными преступлениями, усилившими враждебность рабочих к экстремистам.

Очень достоверно выглядит в романе «За стеклом» главарь анархистов Кон-Бендит, студент из Западной Германии, искавший в Нантере не знаний, а громкой популярности, Мерль сумел нарисовать живой, красочный портрет ловкого политического авантюриста, каких нередко выбрасывают на поверхность стихийные движения.

Еще до майского кризиса Кон-Бендит нашумел тем, что публично оскорбил министра Миссофа, прибывшего в Нантер на торжественное открытие спортивного комплекса. (Впрочем, Мерль не упоминает о том, что сразу вслед за этим Кон-Бендит принес Миссофу письменные извинения. В этом факте, между прочим, отразился присущий Кон-Бендиту симбиоз крикливости и осторожности, подмеченный Мерлем. Заметим, кстати, что во время майских событий многомудрая лондонская «Таймс» характеризовала Кон-Бендита как «забавную смесь реформиста и революционера».) Убедившись, что без наглости славы не добьешься, Кон-Бендит в разгар политического кризиса, 11 мая, проник вместе с делегацией университетских профсоюзов на переговоры с ничего не подозревавшим ректором Сорбонны, за что тот получил головомойку от министра. А через день, 13 мая, после триумфальной 800-тысячной демонстрации единства Кон-Бендит в речи на массовом митинге допустил оскорбительные выражения в адрес коммунистических руководителей. Скандальная известность, к которой он так стремился, была ему обеспечена. Самый распространенный в стране иллюстрированный еженедельник «Пари-матч» вышел с его портретом на обложке, Жан-Поль Сартр взял у него интервью, а крупнейшие буржуазные издательства ФРГ и Франции выпустили массовым тиражом его книгу, опус столь же претенциозный, сколь и невежественный (достаточно сказать, что истинным героем русской революции он объявляет… Махно). Звезда бульварной хроники — таков естественный финал карьеры Кон-Бендита.

«Левацкие» взгляды для него лишь броская упаковка, чтобы было легче себя «продать» средствам массовой информации. Этими поисками саморекламы он ничем не отличается от любого буржуазного политикана. В романе Мерля «За стеклом» полицейский осведомитель Нунк с невольным восхищением взирает на Кон-Бендита и его присных: «Во главе этих группок стоят „политики“, ума и решительности которых нельзя недооценивать». Именно потому, что комплимент столь сомнительный, он звучит как пощечина.

Но нельзя ставить знак равенства между Кон-Бендитом и бунтующими студентами. Мерль с обоснованной симпатией относится к одному из своих героев, юному анархисту Давиду. Ибо тот при всех своих заблуждениях способен думать, сомневаться, искать, и, возможно, как предощущает автор, в один прекрасный день он опрокинет своих нынешних идолов. Как здесь не вспомнить призыв Ленина к «исторической снисходительности» в отношении искренних левых, его требование — относиться «как можно терпеливее» к ошибкам «кипящей, бурлящей, ищущей молодежи», стараться «исправлять их постепенно и путем преимущественно убеждения, а не борьбы». Не стоит, следовательно, смешивать болезнь «левизны» с больными: с первой необходимо бороться, тогда как вторые нуждаются в заботливом лечении.

Главная беда Давида и ему подобных — все то же тепличное стекло, отделяющее их от внешнего мира. Название романа отражает самоограничение автора — университет и ничего более, но оно в свою очередь есть следствие изолированности его героев. Чтобы дать читателю ее ощутить, Мерль ввел в роман «с той стороны стекла» молодого рабочего-алжирца Абделазиза. Строго говоря, для действия Абделазиз излишен — он нужен лишь как своеобразный экран, на который проецируются черты героев романа. Ибо для «сопереживающих» студентов он воплощает сразу оба источника их «комплекса вины», оба слоя угнетенных и эксплуатируемых — рабочий класс и слаборазвитые страны.

С изумлением взирает на Абделазиза Давид. «Ты рабочий? — вопрошает возлюбленная Давида Брижитт, широко открыв глаза. — Правда? Настоящий рабочий?» Точно перед ними редкостное, экзотическое существо. Да, действительно, и пролетариат, и «третий мир» для них экзотика, им они сочувствуют, питают к ним почти восторженное почтение, но понимают ли они их истинные проблемы? Давид и Брижитт обхаживают Абделазиза, лелеют его, как любимое дитя. Брижитт с наслаждением предвкушает, как она будет проходить с ним школьную программу (и из чувства симпатии к угнетенному готова сделать его своим любовником), Давид находит для него комнату. А бедный алжирец ошарашен свалившимися на него благами, а уж о такой прелести, как Брижитт, и думать боится. Его мечты скромны, они несоизмеримы с теми мировыми проблемами, над которыми ломает голову Давид. Просто Абделазиз и Давид мыслят и чувствуют в разных плоскостях. Известно, между прочим, что в мае обитатели нантерской «общаги» попытались сплотить ряды с такими, как Абделазиз, алжирскими рабочими-эмигрантами, обитателями соседнего бидонвилля. Однако студентов постигла полная неудача.

Сопоставление Давида и Абделазиза как нельзя лучше передает бесплодность абстрактного революционаризма, тотального отрицания.

Образ Абделазиза выписан автором с большим сочувствием и пониманием его личных проблем. Но замечает ли Мерль, что он впадает при этом в некую патерналистскую снисходительность? Что, воплотив рабочий класс и «третий мир» в своем Абделазизе, не типичном ни как рабочий — он пришлый, иммигрант, ни как алжирец — он изгой, — автор тем самым облегчил и снял эти вполне реальные проблемы? Абделазиз вызывает симпатию своей мягкостью, своим прямо-таки ручным характером, но много ли здесь общего с гневом и отчаянием, накопившимися в душе отсталого, но пробудившегося «третьего мира»?

Выражение солидарности с народом развивающихся стран, тяга к самоотождествлению с революционерами «третьего мира» — характерная черта современных умонастроений левой интеллигенции и студенчества Запада. В этой тяге и благородство протеста против насилия, и сочувствие борьбе слабого с сильным, и ностальгия по мученичеству. Они тратят массу сил для выражения поддержки борющемуся вьетнамскому народу, который для них достаточно туманен и загадочен. Прочтите, как героиня романа Жозетт Лашо хочет пострадать за Вьетнам — для того чтобы жизнь ее обрела смысл. Социально-психологические корни этой солидарности приходится искать, следовательно, внутри мятущейся души западной интеллигенции. В самоотождествлении с «третьим миром» доминирует болевое ощущение собственных проблем, восприятие современной технической, рациональной цивилизации как тотально-репрессивной и бесчеловечной, на фоне которой ее антипод — «третий мир» — воспринимается как воплощение естественности и гуманности.[1]Становится понятным, почему анархистские группы снискали себе популярность прежде всего безоговорочной поддержкой сражающегося Вьетнама, почему Че Гевара, герой и мученик «третьего мира», стал знаменем бунтующих студентов. На гребне волны солидарности студенчества с «третьим миром» возникла и мутная пена маоизма, влияние которого на Западе, однако, несоизмеримо с шумихой вокруг него.

В такой солидарности с угнетенными присутствует аспект встревоженной совести, и все же это аспект «видения через себя», видения ограниченного, в конечном счете абстрактного и эгоистического. Именно так рассматривала студенческая масса, о которой повествует Мерль, свой, французский рабочий класс. Даниель Торонто, обуреваемая острым чувством одиночества, размышляет: «Кто из нас познакомился… хотя бы с одним из 40000 нантерских рабочих?» Во время майских событий обитатели «общаги» попытались восполнить и этот пробел. Но вот что пишет симпатизирующий им Эпистемон: «Я много раз слышал злополучный лозунг „научить рабочих азбуке“. Студенты отказываются принимать традиционную университетскую культуру, и в то же время они готовы принести ее „несчастным пролетариям, которые не обладают никакой культурой“. Культура, которую дает физический труд, владение технической специальностью, ответственность перед семьей, товарищами по профессии, профсоюзом, длительные контакты с собратьями по труду — обо всей этой культуре студенты и не подозревают». Не удивительно, что рабочие отвергли тон снисходительной благотворительности, только усиливавший некоммуникабельность, о которой столько сейчас говорят.

Но если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. Во время бурного мая бунтовщики из университетов решили сами проникнуть на бастующие заводы. Однако при всем благожелательном отношении к ним рабочие не открыли им ворот. «Почему?» — недоуменно спросила одна студентка рабочего завода «Рено». «Вы будете все ломать, а расплачиваться потом придется нам», — ответил тот. Из романа Мерля читатель лишний раз узнает, что «леваки» считают экономическую борьбу рабочего класса оппортунистической, утверждают, что пролетариат заражен мелкобуржуазной идеологией и изменяет своему революционному призванию. Они хотели бы втиснуть рабочий класс в прокрустово ложе своих абстрактных революционаристских схем и негодуют, когда тот отказывается играть предписываемую ему роль. Они хотят, чтобы рабочий вдохновлялся одними лишь идеальными мотивами, а тот живет в реальном мире со своими вполне земными заботами. Именно поэтому передовые рабочие воспринимают экономические требования не просто как борьбу за «бифштекс», а как путь втягивания всего класса в движение за коренное преобразование общества; не случайно экономическая борьба все чаще обретает политический характер. «Леваки» направлялись в мае на заводы под флагом собственного революционного первородства. А ведь за спиной рабочих был долгий путь непрерывной и тяжелой классовой борьбы. Именно рабочие впервые применили такую форму борьбы, как занятие заводов, хотя «леваки» и здесь претендовали на приоритет. Жан-Поль Сартр, принявший на себя мало приличествующую ему роль идеолога «леваков», назвал майское выступление студентов «детонатором». В ответ генеральный секретарь Французской компартии Вальдек Роше остроумно заметил, что говорить о «детонаторе» — значит «согласиться с тем, что в рабочем классе накоплен запас горючих веществ». У иронического Мерля коммунист Жоме размышляет про себя: «Попробовали бы рабочие заикнуться об оккупации административных помещений у себя на заводе! Вот это было бы серьезно! Где танки? Ко мне, Жюль Мок!» Конечно, Жоме мог и не предвидеть, что правительство в сложившихся позже условиях не рискнет изгонять рабочих с заводов силой. Но Жоме прав в следующей своей фразе — Мерль, как объективный писатель, не мог ее не написать: «Когда бесятся эти барчуки, им разбитую посуду прощают». Ибо единственный раз, когда полиция стреляла во время майско-июньских событий, она стреляла в рабочих. Именно рабочие своей борьбой придали движению подлинно общенародный характер, именно вступление в борьбу рабочей, коммунистической партии вызвало настоящую тревогу у руководителей Пятой республики.

Решив разбить стекло, отделявшее их от внешнего мира, студенты пошли напролом и — порезались об осколки. Отравленные предубеждением к организации, они не захотели признать, что только партия, соединяющая столь желанное для них понимание общественных процессов с принадлежностью к революционному классу, может вывести их из-за стекла в реальную жизнь. В романе «леваки» затыкают рот Жоме. Точно так же было на самом деле. 25 апреля перед нантерскими студентами попытался выступить член ЦК компартии Жюкен, специалист по проблемам университета. Ему не дали говорить. Тем не менее 13 мая тот же Жюкен написал в «Юманите» о бунтующей студенческой молодежи: «Мы должны не поучать ее как догматические родители, а просто помочь ей найти свой путь».

Потому-то коммунисты поддержали и поддерживают студенческую массу, хотя ее позиции не всегда и не во всем совпадают с пролетарскими — она нередко ведет борьбу не на том фронте, на котором следует. Потому-то и тянутся к коммунисту Жоме мятущиеся герои романа, что он внушает столь нужное им чувство уверенности, порождаемое могучей партией, которая стоит за ним. Да и его холодная деловитость в личных отношениях, которая, вероятно, покоробит читателя, определяется, видимо, незыблемой иерархией ценностей: партия, политическая работа для него на первом месте, все остальное попросту не заслуживает эмоциональной отдачи.

Правда, некоторые персонажи иронизируют над Жоме — над его основательностью, дидактичностью, готовностью подчиняться партийной дисциплине. Но более всего их раздражает его благоразумие. После мая — июня «леваки» не могли простить компартии отказа снять предохранительный клапан с революционного котла. Но пойти на восстание, когда большинство народа было против этого, означало бы изолировать авангард рабочего класса, означало бы кинуться в опасную авантюру, последствия которой могли бы быть пагубными. Так объяснил позицию своей партии Рено Андрие, главный редактор «Юманите». Ж.-Р. Турну, который в своей книге подробно рассказывает, насколько серьезно готовилась буржуазия применить все средства для подавления возможной революции, делает вывод: компартия могла бы взять власть, но не смогла бы удержать ее.

Результаты студенческого голосования 22 марта, приводимые Мерлем, — 142 за занятие факультета, 2 против при 3 воздержавшихся — исторически точны. В Нантере коммунисты были слабее, чем в других местах, — они не успели развернуть политическую работу на новом факультете, да и мало кто мог предполагать, что студенческое движение приобретет такое значение. Образовался вакуум, который и заполнили «леваки». Но с той поры прошло время, и компартия укрепила свои позиции в университете, в том числе и в Нантере. Ибо она дает «толпе одиноких» то драгоценное чувство локтя, которым так дорожит Дениз. В мае 1968 года Кон-Бендит заявил: «Лозунги партии не производят больше впечатления на молодежь». Однако в 1969 году на президентских выборах, принесших победу Помпиду, кандидат коммунистов Жак Дюкло получил более 21 % голосов, кандидат «леваков» студент-троцкист Кривин — всего 1 %. На состоявшемся в 1970 году XIX съезде Французской компартии было объявлено, что юноши и девушки моложе 25 лет составляют четверть новых членов партии. История, таким образом, внесла свои поправки в роман.

Ну а что же сейчас делается «за стеклом»? Новый закон об университетской реформе, выработанный не без учета студенческих дискуссий, решил некоторые наболевшие проблемы: исключил ненавистную «селекцию», дал вузам известную автономию, выделил дополнительные средства на высшее образование. Студенческое движение попритихло. Но списывать его в архив нет оснований. Ведь модернизация буржуазного университета, хотят этого реформаторы или нет, в конечном счете расчищает путь для его втягивания а классовую борьбу.

Стекло — материал хрупкий. Через полтора месяца после дня действия романа стекло нантерского «аквариума» разлетелось вдребезги под напором реальной жизни. Силы, которые получили в мае боевое крещение, продолжают развиваться — не только во Франции, но и в других странах Запада. Майские и последующие события показали, что современный капитализм не застрахован от острых и неожиданных политических кризисов. И мы еще услышим о героях Робера Мерля.

 

Е. Амбарцумов

 

Предисловие автора

 

Замысел этого романа не датируется майским кризисом, он возник раньше. Еще в ноябре 1967 года, то есть за несколько месяцев до баррикад, я поделился с моими студентами планом этой книги и попросил помочь мне — я хотел узнать их поглубже. Речь шла о том, чтобы каждый рассказал о себе, ничего не приукрашивая и ничего не утаивая. Поначалу они соглашались неохотно, но, по мере того как распространялся слух, что эти беседы «занятны», увлекались все больше. Я тогда отметил не без некоторой внутренней иронии, что профессору, чтобы быть «занятным», даже незачем открывать рот — достаточно уметь слушать. Впрочем, я нисколько не ставлю себе это в заслугу. Я ждал от студентов откровенности, она превзошла все, что я мог вообразить. Осмелюсь даже сказать, что временами я просто не знал, куда деваться.

Вероятно, я мог бы обойтись и без их интервью, поскольку, проведя свыше сорока лет в университете, я знал все тайны этого двора. Но хотя я и всегда общался со своими учениками, мне подумалось, что представляется подходящий случай пройти «курс повышения квалификации», умножив эти контакты. Благодаря им я добился, несмотря на мой возраст, — как бы это выразиться? — ну, скажем, известной степени сближения, во всяком случае на уровне идей и языка. Более того, временами у меня даже возникало бодрящее ощущение, что я — один из них. Но я готов признать, что это была иллюзия. Или, возможно, некое раздвоение личности, небесполезное для моего замысла.

Майские события пролили новый свет на мою затею, не изменив ее существа. Я собирался описать будничную жизнь студентов Нантера, а эта жизнь, разумеется, так и осталась будничной для большинства из них даже тогда, когда движение протеста самой активной части приобрело характер драматический. Вот почему после долгих размышлений я избрал в качестве объекта повествования один день — 22 марта 1968 года. Для двенадцати тысяч нантерских студентов в этих сутках не было ничего из ряда вон выходящего. Они прожили этот день, как обычный день конца утомительного второго триместра. Однако для ста сорока из них день 22 марта увенчался оккупацией административной башни и зала Ученого совета.

Я отлично сознаю, что 22 марта, которое в тот момент представлялось всего лишь одним из эпизодов гошистской герильи против властей предержащих, было освящено последующими событиями и приобрело для участников оккупации особое значение, стало символом, дало имя движению, претендовавшему на то, что оно полнее, чем любое другое, воплощает «дух революции». Однако для романиста, который стремится восстановить истинную сущность момента, освободив его от торжественного грима, наложенного Историей, 22 марта — часть нантерского быта, и этот день не может быть вырван из повседневности.

Меня ни в коей мере не смущает сосуществование в моем романе персонажей реальных (декан Граппен, асессор Божё, ученый секретарь Ривьер, студенты: Кон-Бендит, Дютей, Тарнеро, Ксавье Ланглад) и вымышленных (все остальные герои романа, которых я здесь не называю). Мне было бы, однако, неприятно, если бы стали подбирать ключ к этим последним. Подобно тем художниками средневековья, которые, забавляясь, изображали в уголке полотна, в толпе мужчин и женщин, своего соседа-булочника, мне случалось написать с натуры — причем вполне доброжелательно — два-три третьестепенных характера. Но все персонажи первого плана вымышленные, их портреты составлены из черт разных людей, с которыми мне довелось столкнуться за годы моей преподавательской деятельности, не обязательно даже в Нантере. Я хочу здесь особо подчеркнуть, что Нунк — персонаж, к сожалению, вполне достоверный — был мной придуман. Точнее говоря, я перенес в Нантер многое из того, что наблюдал, о чем раздумывал не только там.

Осуществляя свой замысел, я использовал — надеюсь, обновив его, — прием, «вышедший из моды» (далее станет понятно, почему я беру эти слова в кавычки), бытовавший в литературе тридцатых годов нашего века и именовавшийся тогда, если я не ошибаюсь, «симультанеизмом». Речь идет об изображении персонажей, чьи жизни протекают обособленно друг от друга и параллельно в одном и том же месте и в одно и то же время. Я использовал именно этот тип повествования, потому что в исповедях студентов тема одиночества и некоммуникабельности сразу же встала передо мной как главная тема студенческой жизни в Нантере. Так что я выбрал этот прием не случайно. Он был мне навязан самим замыслом.

Я подчеркиваю эпитет «вышедший из моды», поскольку еще в 1962 году некий критик, выступая по радио, охарактеризовал этим словом (разумеется, в уничижительном смысле) манеру, в которой был написан мой роман «Остров». Должен признаться, что я до сих пор не понимаю, как интеллигент может видеть в моде критерий оценки литературного произведения.

В развитом индустриальном обществе, где необходимо подстегивать спрос ради увеличения прибыли, навязчивая реклама прививает публике ненасытную жажду нового. Это заразительно, наше сознание привыкает к мистике потребления, разлитой в атмосфере, и страсть ко всякого рода новомодным штучкам все сильнее охватывает даже области, которые, подобно искусству и литературе, не имеют прямого отношения к техническому прогрессу. Тут мода проявляется с тем большим деспотизмом и непререкаемостью, что она еще произвольней. От романа, например, новая вера, насчитывающая уже несколько лет, требует ломки повествования, ликвидации фабулы, уничтожения персонажей. В конечном итоге автор ставит под сомнение себя самого и самоистребляется.

Я вообще отношусь с опаской к системам, которые считает необходимым создать себе художник. Я уже но раз замечал, что скорее всего устаревает именно то, в чем тот или иной писатель усматривал необычайное новаторство. И если




©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.