Здавалка
Главная | Обратная связь

Глава II. НИЧТОЖЕСТВО ЧЕЛОВЕКА. ВВОДЯЩИЕ В ОБМАН МОГУЧИЕ СИЛЫ



Чувства и память

92. (Короче говоря, человек столь счастливо устроен, что нет в нем ни одного начала, влекущего к несомненной истине, и много начал, влекущих к заблуждению. По­смотрим же, сколько этих начал. Но основная причина совершаемых им ошибок кроется в постоянной борьбе чувств с разумом.)

Приступить к этой главе следует с рассмотрения тех сил, которые вводят человека в обман.

Человек — это вместилище заблуждений, соприродных ему и неистребимых, если на него не снизойдет благодать. Ничто не указует людям пути к истине. Все вводит в обман. Ну а два главных руководящих начала для познания истины, разум и чувства, непрестанно ста­раются провести друг друга, не говоря уже о том, что и вообще-то не отличаются правдивостью. Чувства под­совывают разуму ложную видимость, а душа в ответ на это мошенничество платит ему той же монетой: берет реванш. Страсти, волнующие душу, вносят сумятицу в чувства, порождая ложную видимость. Разум и чувства только и делают, что без зазрения совести говорят друг другу неправду.

Но помимо заблуждений, отчасти случайных, отчасти вызванных разногласиями этих соприродных человеку свойств...

93. Если хотите спорить не втуне и переубедить собеседника, прежде всего уясните себе, с какой сто­роны он подходит к предмету спора, ибо эту сторону он обычно видит правильно, затем признайте его пра­воту и тут же покажите, что при подходе с другой стороны правота сразу превратится в неправоту. Ваш собеседник охотно согласится с вами, ведь он не до­пустил никакой ошибки, просто чего-то не разглядел, а люди сердятся не на то, что не все успели разглядеть, а на то, что ошиблись, и объяснить это можно следу­ющим образом: человек по природному своему устрой­ству не способен увидеть предмет со всех сторон, но по той же самой своей природе все, что видит, — видит правильно, ибо свидетельства наших чувств неоспоримы.

94. Когда говорят, что теплота — это движение неких частиц, а свет — не более чем conatus recedendi1, мы не можем прийти в себя от удивления. Как! Источник наших наслаждений — всего-навсего пляска животных духов? А мы представляли себе это совсем иначе — ведь так различны ощущения, чья природа, как нас уве­ряют, совершенно одинакова: тепло, исходящее от огня, звуки, свет воздействуют на нас по-иному, нежели при­косновение к коже, мнятся чем-то таинственным, и вдруг оказывается — они грубы, как удар камнем! Разуме­ется, крохотные частицы, проникающие в поры тела, раздражают не те нервы, что камень, однако дело все в том же раздражении нервов.

95. Дух этого верховного судии подлунной юдоли столь зависит от любого пустяка, что малейший шум помрачает его. Отнюдь не только гром пушек меша­ет ему здраво мыслить: довольно скрипа какой-нибудь флюгарки или блока. Не удивляйтесь, что сейчас он рассуждает не слишком разумно: рядом жужжит муха, вот он и не способен подать вам дельный совет. Хоти­те, чтобы ему открылась истина? Прогоните насекомое, которое держит в плену это сознание, этот могучий разум, повелевающий городами и державами. Занятное, божество, что и говорить! О, ridicolosissimo егое!2

1 Центробежная сила (лат.).

2 О, смехотворнейший из героев! (лат.)

96. Могущество мух: они выигрывают сражения, отупляют наши души, терзают тела.

97. Разум всегда и во всем прибегает к помощи памяти.

98. (По воле случая приходят нам в голову мысли, по воле случая они улетучиваются; никакое искусство не поможет их удержать или приманить.

Как я хотел бы записать ее, эту ускользающую мысль, но мне только и остается, что записать: она от меня ускользнула...)

99. (В детстве, взяв книгу, я всегда крепко прижимал ее к себе, и так как мне порою только казалось, что я крепко прижимаю ее к себе, то, не доверяя...)

100. Иной раз только я соберусь записать пришед­шую мне в голову мысль, как она улетучивается. Тут я вспоминаю о забытой было немощи моего разумения, а это не менее поучительно, чем забытая мысль, потому что стремлюсь я лишь к одному — к пониманию полного моего ничтожества.

101. Почему нас нисколько не сердит хромой на ногу, но так сердит хромой разумом? Дело просто: хромой на ногу признает, что мы не хромоноги, а недоумок счита­ет, что это у нас ум с изъяном, потому он и вызывает в нас не жалость, а злость.

Эпиктет ставит вопрос еще прямее: “Почему мы не возмущаемся, когда говорят, будто у нас болит го­лова, но возмущаемся, когда говорят, что мы не умеем здраво мыслить или принять здравое решение?” А дело в том, что мы твердо уверены: голова у нас не болит и ноги не хромают, но отнюдь не так уверены в здра­вости наших решений. Мы искренне верили в нашу правоту, но вот встретили человека, который думает иначе, и сразу потеряли уверенность, а что уж говорить, если решение кажется нелепым не одному человеку, а многим людям, ибо предпочесть собственное разумение разумению множества себе подобных и трудно, и че­ресчур дерзко. Что же касается хромоты, тут нам все ясно.

102. Человеку легко вбить в голову, что он глуп, — такова уж его природа; да он и сам может вбить это себе в голову. Ибо люди в одиночестве ведут беседы с самими собой, и эти беседы необходимо разумно на­правлять: “Comimpunt mores bonos colloquia prava”1. Следует изо всех сил стараться хранить молчание, а беседы вести лишь о Боге, ибо, в Нем одном истина, и таким путем проникнуться этой истиной.

103. Нашему уму от природы свойственно верить, а воле — любить, поэтому, если у них нет достойных предметов для веры и любви, они устремляются к не­достойным.

Воображение

104. Воображение. — Эта важнейшая людская способность, мастерски вводящая в обман и заблуж­дение, еще и потому так коварна, что порою она го­ворит правду. Если бы воображение неизменно лгало, оно было бы неизменным мерилом истины. Но хотя оно почти всегда нас обманывает, уличить его в этом невозможно, ибо оно метит одной метой и правду, и ложь.

Я говорю не о сумасбродах, а о людях самых здра­вомыслящих — они-то чаще всего и подпадают под власть воображения. Сколько бы ни возражал разум, он бессилен открыть им глаза на истинную цену вещей.

Могучее и надменное, враждующее с разумом, ко­торый старается надеть на него узду и подчинить себе, воображение, в знак своего всевластия, создало вторую натуру в человеке. Среди подданных воображения есть счастливцы и несчастливцы, святые, недужные, богачи, бедняки; оно принуждает разум верить, сомневаться, отрицать, притупляет чувства, делает их особенно чув­ствительными, сводит людей с ума, умудряет и; что

1 Худые сообщества развращают добрые нравы (лат.).

всего досаднее, дарует своим избранникам такое полное и глубокое довольство, какого никогда не испытать питомцам разума. Люди, чьи таланты — плод вооб­ражения, исполнены самомнения, попросту недоступно­го людям здравомыслящим. Первые на всех взирают свысока, спорят дерзко и уверенно, а вторые — ос­мотрительно и храня умеренность; к тому же на лицах мнимых мудрецов всегда разлито веселье, невольно рас­полагающее к ним слушателей, и, уж конечно, они пользуются благорасположением судей, принадлежащих к ихсобственной породе. Воображению не дано вло­жить ум в глупцов, зато оно наделяет их счастьем, на зависть разуму, чьи друзья всегда несчастливы, и вен­чает успехом, тогда как разум способен лишь покрыть позором.

Кто создает репутации? Кто, как не воображение, окружает почетом и уважением людей, их творения, законы, сильных мира сего? Какой малостью показались бы все земные богатства, когда бы оно не пело им хвалу!

Не кажется ли вам, что этот сановник, чья достойная старость внушает почтение всему народу, руководству­ется одним лишь высоким, нелицеприятным разумом и что суждения свои он составляет, вникая в суть и пре­небрегая суетными обстоятельствами, которые действу­ют на воображение людей недалеких? Вот он входит в храм послушать проповедь, он преисполнен набожности, здравый смысл укреплен в нем пламенным милосердием. Вот он с примерным смирением приготовился внимать святым словам. Но если у проповедника окажется хрип­лый голос и не очень благообразное лицо, если он плохо выбрит цирюльником и вдобавок заляпан уличной гря­зью, — какие бы великие истины он ни вещал, бьюсь об заклад, что наш сенатор быстро потеряет свою вну­шительную сосредоточенность.

Поставьте мудрейшего философа на широкую доску над пропастью; сколько бы разум ни твердил ему, что он в безопасности, все равно воображение возьмет верх.

Иные люди при одной мысли об этом побледнеют и покроются потом.

Не стоит распространяться обо всем, что приключается в таких случаях под воздействием воображения.

Все на свете знают, что многие словно теряют рас­судок, увидев кошку или крысу, услышав, как скрипит под ногами уголь, и т, д. Звучание голоса действует на самых разумных людей, и от него зависит, понравится ли им произнесенная речь или прочитанное сти­хотворение.

Благорасположение или ненависть меняют даже са­мое понятие справедливости. Насколько справедливее кажется защитнику дело, за которое ему щедро запла­тили вперед! А как потом его развязные жесты влияют на судей, как он обманывает их напускной уверенностью! Хорош разум — игралище ветра, откуда бы тот ни подул!

Я убежден, что почти все людские поступки совер­шаются под натиском воображения. Ибо самый ясный разум принужден в конце концов сдаться и следовать, словно своим собственным, тем правилам, которые оно своевольно и повсеместно вводит.

(Человека, намеренного следовать лишь голосу ра­зума, общественное мнение сочтет умалишенным. Он должен не покладая рук трудиться во имя благ пусть воображаемых, но милых сердцу большинства людей, а едва сон даст передышку утомленному разуму, должен вскакивать как одержимый и снова пускаться в погоню за ветром в поле и терпеть самовольство всевластного воображения. — Таково одно из начал наших заблуж­дений, но отнюдь не единственное. Человек поступает разумно, стараясь поддерживать мир между этими мо­гучими силами — разумом и воображением, — но и при мирном сосуществовании все равно главенствует во­ображение, ибо стоит разразиться войне — и победа почти всегда за ним: разуму никогда не удается целиком одолеть его, меж тем как оно нередко свергает разум с престола.)

Французские судьи умело пользуются этой таинст­венной властью воображения. Потому-то им и надобны красные мантии и горностаевые накидки, которые об­лекают их, уподобляя Пушистым Котам, и дворцы, где вершится правосудие, и повсюду изображения лилий — вся эта торжественная бутафория; ну, а не будь у ле­карей черных одеяний и туфель без задника, равно как у ученых мужей — квадратных шапочек и широчен­ных мантий, им ни за что бы не удалось одурачить мир; но такому внушительному зрелищу люди противо­стоять не способны. Если бы судьи и впрямь умели судить по справедливости, а лекари — исцелять недуги, им не понадобились бы квадратные шапочки: глубина их познаний внушала бы почтение сама по себе. Но так как познания судей и лекарей воображаемые, они волей-неволей принуждены прибегать к суетным при­красам, дабы, поразив воображение, снискать почет, — и вполне достигают цели. Одним лишь военным ни к чему такой маскарад, их дело не выдуманное, они си­лой берут то, что другие получают, пуская в ход лице­действо.

Обходятся без маскарадных уборов и наши монархи. Чтобы внушить почтение, они не обряжаются в дико­винные одежды, зато их окружают телохранители, воины с алебардами. Эти ражие молодцы, чья сила, чьи мышцы безраздельно принадлежат венценосцам, эти трубачи и барабанщики, выступающие впереди, эти вооруженные отряды, окружающие владык, наполняют трепетом даже самые отважные сердца: тут ведь не одна одежда, но и сила. И надо обладать очень возвышенным разумом, чтобы увидеть обыкновенного человека в турецком сул­тане, окруженном всей роскошью своего сераля и сорока тысячами янычар.

Стоит нам увидеть правоведа в мантии и шапочке — и мы уже полны веры в его таланты.

Воображение распоряжается всем, оно творит кра­соту, справедливость, счастье — все, что ценится в этом мире. Я очень хотел бы прочитать итальянскую книгу, известную мне только по названию, стоящему, впрочем, многих книг: “Delia opinione regina del mondo”1. Даже не читая, я готов подписаться под нею, разумеется, только под тем, что в ней справедливо.

Вот примерно каковы следствия этой лживой способности, которая словно преднамеренно дана людям для того, чтобы вводить их в полезный обман. Но и других источников заблуждений у нас предостаточно.

Нас ослепляет не только привычность понятий, но и прелесть новизны. То и другое рождает бессчетные споры с попреками равно и за приверженность ложным взглядам, внушенным в детстве, и за безудержную по­гоню за новизной. Кто нашел золотую середину? Пусть он подаст голос, пусть докажет свою правоту. Не существует такого понятия, самого, казалось бы, неоспо­римого, воспринятого чуть ли не с пеленок, о котором кто-нибудь не сказал бы, что оно ложно и порождено недостатком знаний либо заблуждением чувств.

“Вы в детстве решили, — говорят одни, — что ес­ли ваши глаза ничего не видят в сундуке, значит, он пуст, и, таким образом, поверили в существование пус­тоты. Но это — обман чувств, поддержанный закоре­нелым предрассудком, и наука призвана его рассеять”. А другие не устают повторять: “Вас в школе учили, будто пустоты в мире нет, вот и заставили замолчать здравый смысл, твердо знавший, что пустота сущест­вует, пока его не сбила с толку вредоносная наука; забудьте ее и поверьте свидетельству чувств!” Кого же все-таки винить в обмане? Наши чувства или школьного учителя?

А вот еще один источник заблуждений — наши недуги. Они притупляют и наши чувства, и способность здраво судить. Воздействие тяжких болезней никто не станет оспаривать, но я убежден, что и легкие недо­могания, пусть в меньшей степени, все же влияют на нас.

1 О властвующем над миром общественном мнении (итал.).

Выгода тоже отличный инструмент, выкалывающий нам глаза, и притом к вящему нашему удовольствию. Но будь человек воплощением беспристрастия, все рав­но он себе не судья. Я знавал людей, которые так боялись предвзятости, что впадали в противоположную крайность: например, готовы были неумолимо отказать в самом справедливом ходатайстве, если за ходатая хло­потали их близкие.

Истина и справедливость — точки столь трудно раз­личимые, что, метя в них нашими грубыми инструмен­тами, мы почти всегда даем промах. А если и случается попасть в точку, то размазываем ее и при этом прика­саемся ко всему, чем она окружена, — к неправде куда чаще, нежели к правде.

105. Nae iste magno conatu magnas migas dixerit1.

106. Quasi quidquam infelicius sit homine cui sua fig-menta dominatur2.

107. Воображение, понуждая нас непрерывно раз­мышлять о том, что происходит в настоящем времени, так преувеличивает его существенность и, отвращая от размышлений о вечности, так преуменьшает ее суще­ственность, что вечность мы превращаем в ничто, а ничто — в вечность, и так глубоки корни подобного образа мыслей, что разум не в силах воспрепятство­вать...

108. Воображение умеет так преувеличить любой пустяк и придать ему такую важность, что он заполняет нам душу; с другой стороны, оно в своей бесстыжей дерзости уменьшает до собственных пределов истинно великое — например, образ Бога.

109. То, что порою больше всего волнует нас — к примеру, опасение, как бы кто-нибудь не проведал о нашей бедности, — часто оказывается сущей малостью.

1 Вот он, сделав великое усилие, собирается изречь великие глупости (лат.).

2 Словно есть большее несчастье, чем власть воображения над человеком (лат.).

Это песчинка, раздутая воображением до размеров горы. А стоит ему настроиться на другой лад — и мы с легкостью разбалтываем все, что прежде таили.

110. Я терпеть не могу хрипунов и людей, чавкающих за едой, — такая уж у меня причуда. Подобные причуды

весьма обременительны. А есть ли от них хоть какая-то польза? Может быть, мы взваливаем на себя это бремя, следуя своей натуре? Нет, просто мы им не сопротивляемся.

111. Дети, которые путаются рожи, ими же самими намалеванной, всего-навсего дети; но возможно ли су­ществу, столь слабому в детстве, повзрослев, стать по-настоящему сильным? Нет, просто оно сотворяет себе другие призраки. Все, что постепенно совершенствуется, так же постепенно клонится к гибели. Все, что было слабым, никогда не станет истинно сильным. И пусть твердят: “Он вырос, он изменился” — нет, он все такой же.

112. Время потому исцеляет горести и обиды, что человек меняется: он уже не тот, кем был раньше. И обидчик, и обиженный стали другими людьми. Точь-в-точь как разгневанный народ: не пройдет и двух поко­лении, и вы обнаружите: это по-прежнему французы, но они уже совсем другие.

113. Он больше не любит эту женщину, любимую десять лет назад. Еще бы! И она не та, что прежде, и он не тот. Он был молод, она была молода, а теперь ее не узнать. Ту, прежнюю, он, быть может, все еще любил бы.

114. Всякий раз мы смотрим на вещи не только с другой точки зрения, но и другими глазами — поэтому и считаем, что они переменились.

115. Два очень похожих друг на друга человеческих лица, ничуть не смешных порознь, кажутся смешными, когда они рядом.

116. Как суетна та живопись, которая восхищает нас точным изображением предметов, отнюдь не восхища­ющих в натуре!

Обычай

117. Quod crebro videt поп miratur, etiamsi cur fiat nescit; quod ante non viderit, id, si evenerit, ostentum esse censet1.

118. Spongia solis2. — Когда одно явление не­изменно следует за другим, мы делаем из этого вывод, что таков, значит, закон природы: например, что завтра утром взойдет заря и т. д. Но иной раз природа устраивает нам подвох и не подчиняется собственным правилам.

119. Что такое наши врожденные понятия, как не понятия, издавна ставшие привычными, и разве детьми мы не усвоили их от наших родителей, как животные — умение охотиться?

Противоположные обычаи порождают в нас проти­воположные понятия, чему есть множество примеров; если и существуют понятия, которые не может искоре­нить никакой установившийся обычай, то ведь есть и обычаи, противные природе, но не подвластные ни ей, ни более поздним обычаям. Это уж зависит от обстоя­тельств.

120. Родители боятся, как бы естественная любовь детей к ним с годами не изгладилась. Но как может изгладиться естественное чувство? Привычка — наша вторая натура, и она-то сводит на нет натуру первона­чальную. Но что такое натура? И разве привычка не натуральна в человеке? Боюсь, что эта натура — наша самая первая привычка, меж тем как привычка — наша вторая натура.

121. В людской натуре все натурально, omne animal3. Натуральным может стать все, натуральное может из­гладиться.

1 Человек не удивляется тому, что часто видит, даже если он не знает, почему это происходит. А вот если происходит такое, чего раньше не видел, это он считает чудом (лат.).

2 Солнечная губка (лат.).

3 Всякая тварь (лат.).

122. Память не в меньшей мере чувство, нежели радость; даже геометрические теоремы и те могут стать чувствами, потому что под воздействием разума иные наши чувства становятся натуральными, меж тем как натуральные чувства тот же разум способен уничто­жить.

123. Если люди привыкли неправильно объяснять какое-нибудь явление природы, они наотрез отказыва­ются от правильного, когда такое объяснение бывает найдено. В качестве примера не раз приводили крово­обращение, объясняющее, почему под наложенной тугой повязкой взбухает вена.

124. Предубеждение, приводящее ко многим ошибкам. — До чего же печально видеть, что люди только о средствах и рассуждают, а о цели вовсе не думают. Каждому важно, будет ли он соответ­ствовать новому своему положению; что же касается выбора этого положения, равно как и родины, тут решает только судьба.

До чего же горестно видеть, что такое множество турок, еретиков, язычников следуют по стопам своих отцов только потому, что в них укоренилось предубеж­дение, будто избранный ими путь — наилучший. И от этого целиком зависит, кем станет человек — слесарем, солдатом и пр.

Вот почему дикарям ни к чему Прованс.

125. Мысли. — Все едино, все многообразно. Сколько разных натур в каждой человеческой натуре! Сколько разных призваний! А человек выбирает себе занятие наобум, просто потому, что это занятие кто-то похвалил. Хорошо сработанный башмачный каблук.

126. Башмачный каблук. — “Как хорошо сра­ботано! Какой искусник этот мастеровой! Какой храбрец этот солдат!” Вот источник наших склонностей, вот под влиянием чего мы выбираем себе занятие. “Как много он пьет и совсем не пьянеет! Как мало он пьет!” Вот как люди становятся трезвенниками, пьяницами, солдатами, трусами и т.д.

127. Столь важен в жизни каждого человека выбор ремесла, а меж тем его решает случай. Каменщиками, солдатами, кровельщиками люди становятся потому, что так уж повелось. “Он отличный кровельщик”, — гово­рят одни и добавляют, когда речь заходит о солдатах: “Все они сумасброды!”; ну, а другие, напротив того, заявляют: “Только воины и занимаются настоящим де­лом, все остальные просто шалопаи”. Дети слышат, как хвалят одно ремесло, хулят другое, и вот выбор их сде­лан: ведь так естественно любить добродетель и нена­видеть безрассудство; эти слова не зря глубоко трогают нас, беда лишь в том, что мы не умеем правильно их применять в житейских обстоятельствах. Сила обычая такова, что созданных природой просто людьми сразу прикрепляют к какому-нибудь ремеслу: в одной мест­ности все поголовно становятся каменщиками, в дру­гой — солдатами и т. д. Разумеется, людская натура не так однообразна. Следовательно, дело в обычае, который ее одолевает, хотя случается иной раз и ей брать верх, и тогда человек следует своим склонностям наперекор обычаю, плох этот обычай или хорош.

128. Природа непрестанно повторяет одно и то же — годы, дни, часы; пространства, равно как и числа, не­изменно следуют одно за другим. Таким образом воз­никает своего рода бесконечность и вечность. Все выше­перечисленное, взятое в отдельности, отнюдь не беско­нечно и не вечно, но величины, сами по себе конечные, бесконечно умножаются. Так что, на мой взгляд, бес­конечно только число, их умножающее.

129. Главнейший талант, который руководит всеми остальными.

Себялюбие

130. По самой своей природе себялюбие и вообще человеческое “я” способно любить только себя и печь­ся только о себе. Но как ему быть? Не в его власти исцелить этот возлюбленный предмет от множества недостатков и слабостей: “я” хочет быть великим, но сознает, что ничтожно; хочет быть счастливым, но сознает, что несчастно; хочет быть совершенным, но сознает, что полно несовершенств; хочет вызывать в людях любовь и уважение, но сознает, что его недостатки рождают в них лишь негодование и презрение. Этот внутренний раздор рождает в человеке самую неспра­ведливую, самую преступную из всех мыслимых страстей: смертельную ненависть к правде, которая, не сда­ваясь, продолжает твердить о его недостатках. Он жаждет уничтожить правду, а увидев, что ему это не под силу, старается ее вытравить равно из собственного сознания и из сознания окружающих и прилежно таит свои недостатки от себя и от ближних, ярясь на каждого, кто указывает ему на них или хотя бы их видит.

Разумеется, очень плохо иметь много недостатков, но еще хуже, имея, не признаваться в них, ибо это означает, что к уже существующим добавляется еще один — сознательное введение в обман. Мы ведь не хотим, чтобы люди нас обманывали, считаем неспра­ведливым их притязание на такое уважение, какого они не заслуживают; значит, обманывая их и притязая на незаслуженное уважение, мы сами тоже поступаем не­справедливо.

Вот почему, когда люди указывают нам На дурные свойства и пороки, которыми мы действительно стра­даем, они не только не причиняют нам зла, ибо ничуть не повинны в этих недостатках, но, напротив того, де­лают добро, помогая исцелиться от злого недуга — неведения собственных несовершенств. Мы не должны сердиться на тех, кто видит наши слабости и презирает нас, ибо сама справедливость требует и чтобы люди нас знали, и чтобы относились с презрением, если мы заслуживаем презрения.

Только такие чувства должны были бы возникать в сердце подлинно нелицеприятном и справедливом. А что сказать о нашем собственном сердце, в котором гнез­дятся чувства прямо противоположные? Ибо возможно ли отрицать, что мы ненавидим правду и говорящих ее и, напротив того, любим, когда люди заблуждаются на­счет нас — разумеется, в нашу пользу, — и стараемся казаться им не такими, каковы мы на самом деле?

Приведу еще одно, повергающее меня в ужас, до­казательство моей правоты. Католическая религия не требует публичного покаяния в грехах, она дозволяет утаивать их от всех, кроме одного-единственного чело­века: лишь ему мы обязаны открыть всю подноготную, показать себя в истинном свете. Она запрещает нам вводить в обман его, и только его, а ему приказы­вает так свято блюсти тайну, что мы словно бы ни в чем и не сознавались. Неслыханное милосердие, не­слыханная кротость! Но развращенность человека та­кова, что и это требование он находит слишком суро­вым, и оно стало одной из главных причин бунта, под­нятого во многих европейских странах против истинной Церкви.

Как же неразумны, как глубоко несправедливы люди, если их возмущает требование быть с одним-единственным человеком такими, какими по всей справедливости они должны быть со всеми людьми! Ибо разве обма­нывать справедливо?

Большее или меньшее отвращение к правде присуще, видимо, всем людям без исключения, ибо оно неотъем­лемо от себялюбия. Поэтому те, чья прямая обязан­ность — увещевать ближних, изворачиваются и, дви­жимые ложной щепетильностью, идут на всякие уловки, всякие ухищрения, только бы никого не обидеть. Они тщатся умалить недостатки, прикидываются, будто про­щают их, выговор чередуют с похвалой, неустанно за­веряют в своей приязни и в полном своем уважении. Но лекарство не становится от этого слаще. Себялюбие пьет его маленькими глоточками, всегда с неудовольст­вием, а порою даже с тайной злобой на тех, кто это питье подносит.

Поэтому, если человек почему-либо хочет расположить нас к себе, он не станет оказывать услугу, нам неприятную, и будет обходиться с нами так, как мы сами того желаем: скроет правду, ибо мы ее ненавидим, начнет льстить, ибо мы жаждем лести, обманет, ибо мы любим обман.

Вот и получается, что с каждым шагом по пути мирского успеха мы на тот же шаг удаляемся от правды, так как чем полезнее людям наше расположение и опаснее неприязнь, тем больше они страшатся нас задеть. Монарх может стать посмешищем всей Европы, а он этого и не заподозрит. Что ж тут удивительного: правда идет на пользу тому, кто ее выслушивает, отнюдь не тому, кто говорит и, значит, навлекает на себя ненависть. Меж тем царедворцы дорожат своей выгодой больше, нежели выгодой монарха, и не торопятся принести пользу ему в ущерб себе.

Разумеется, от этого злосчастного притворства боль­ше всего страдают сильные мира сего, но порою его жертвами становятся и простые смертные: ведь всегда есть резон снискать людское расположение. И выходит, что наша жизнь — нескончаемая иллюзия, ибо мы толь­ко и делаем, что лжем и льстим друг другу. В глаза нам говорят совсем не то, что за глаза. Людские отно­шения зиждутся на взаимном обмане, и как мало уцелело бы дружб, если бы каждый внезапно узнал, что говорят друзья за его спиной, хотя именно тогда они искренни и беспристрастны.

Итак, человек — это сплошное притворство, наду­вательство, лицемерие, причем не только когда речь идет о других, но и о нем самом. Он не желает слышать правду о себе, он избегает говорить ее другим, и эта наклонность, противная разуму и справедливости, глу­боко укоренилась в его сердце.

131. Если бы каждому человеку стало известно все, что за глаза говорят о нем ближние, на свете не осталось бы и четырех искренних дружеских связей — таково глубочайшее мое убеждение. Его подтверждают ссоры, вызванные пересказчиками случайно вырвавшихся неос­торожных признаний.

132. Эпиграммы Марциала. — Людям по душе злое насмехательство, но не над кривыми и обез­доленными, а над спесивыми счастливцами. Кто думает иначе, тот заблуждается.

Ибо корысть — источник всех наших побуждений, в том числе и человеколюбия. Нужно расположить к себе людей человеколюбивых и мягкосердечных.

133. Жалость к обездоленным вполне уживается с корыстолюбием. Более того, люди радуются возмож­ности воздать дань добрым чувствам, прославиться мяг­косердечием, ни единой малостью при этом не пожерт­вовав.

134. Люди ненавидят друг друга — такова уж их природа. И пусть они усердно пытаются поставить свое корыстолюбие на службу общественному благу — эти их попытки только лицемерие, подделка под милосер­дие, потому что в основе основ лежит все та же нена­висть.

135. Своекорыстие послужило основой и материалом для превосходнейших правил общежития, нрав­ственности, справедливости, но от этого не перестало быть все тою же гнусной основой человеческой приро­ды, тем же figmentum malum1: оно прикрыто, но не уничтожено.

136. Пристрастие к собственному “я” заслуживает ненависти: вы, Митон, только скрываете его, но отнюдь не уничтожаете, значит, и вы заслуживаете ненавис­ти. — “Вы не правы: и я, и подобные мне, мы ведем себя так предупредительно со всеми, что ни у кого нет оснований нас ненавидеть”. — Это было бы верно, когда бы “я” заслуживало ненависти только за причиняемый им вред. Но моя к нему ненависть вызвана его непра­ведностью, его почитанием себя превыше всего и всех, поэтому я всегда буду его ненавидеть.

1 Сгустком зла (лат.).

Короче говоря, у человеческого “я” два свойства: первое — это “я” неправедно по самой своей сути, ибо ставит себя превыше всего и всех; второе — оно стеснительно для других людей, неизменно стараясь под­чинить их себе, так как “я” враждебно всем прочим “я” И жаждет тиранически управлять ими. Пусть ваше “я” уже не стеснительно для ближних, но оно по-прежнему неправедно и, значит, немило всем ненавидящим неправедность, зато мило таким же неправедным, у которых стало на одного врага меньше; итак, вы непра­ведны и только у себе подобных способны вызвать при­язнь.

137. Несправедливость. — Людям не удалось изобрести способ ублаготворять собственное корыстолю­бие, не нанося при этом вреда другим людям.

138. До чего же извращены людские суждения, если нет на свете человека, который себя не ставил бы пре­выше всех прочих людей на свете и не дорожил бы собственным благом, каждым часом своего счастья и своей жизни больше, нежели благом, счастьем и жизнью всех прочих людей на свете!

139. Для каждого человека все сущее заключено в нем самом, потому что, когда он умирает, для него умирает и все сущее. Вот он и мнит, что для всех он тоже все сущее. Будем же судить о природе исходя не из нас, а из нее самой.







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.