Оттенки и отголоски
Hет, с Владимиром Горовицем мне встретиться не довелось, и я пишу эти немногие строки о нем по другой причине. Восхищение издали: какая прекрасная тема. Она не сковывает свободу фантазии, и потому полна возможностей. И Данте, и Кьеркегор были вдохновлены тем, что могли воспеть возлюбленную только издали (вспомним «Vita nova» одного из них и «Дневник соблазнителя» — второго). Рассматривать полотна в Прадо или ночами лихорадочно читать роман можно и без малейшей надежды на встречу с автором, даже если он живет в одно время с нами. Но музыкантов или актеров нужно успеть увидеть при их жизни. Ты сам видел его — или ее — на сцене? Повезло же тебе! До сих пор слышу голоса живых Анны Маньяни, сэра Лоуренса Оливье, Иннокентия Смоктуновского. Промедление часто оказывается роковым. Пока чудо еще где-то поблизости, к нему необходимо стремиться. Такие размышления посетили меня и в конце семидесятых, когда Горовиц еще не бывал в Европе и не догадывался, как горячо его здесь ожидают. Пусть я не был безоговорочным поклонником пианиста или знатоком его дискографии, тем не менее, и у меня был личный опыт восприятия Горовица (в первую очередь Рахманинова). Его удивительные исполнения покоряли даже в записях и вызывали у многих моих друзей-пианистов неизменный восторг. Олег Майзенберг, мой ближайший партнер, был из тех, кто старался следовать принципам Горовица и в красках, и в голосоведении. Я не раз испытывал восхищение — как позднее часто от игры Марты Аргерих. Концерт во имя спасения от гибели Карнеги-Холла, в котором участвовали — и предстали в новом, совершенно неожиданном качестве — многие выдающиеся музыканты: и Менухин, и Ростропович, и Фишер-Дискау, я знал по записи на грампластинке. Когда еще услышишь троих гроссмейстеров, Стерна, Ростроповича, Горовица, исполняющих первую часть трио Чайковского, — с таким ощущением, как будто все играется с листа? Я думал тогда дерзко: «Они играют как на еврейской свадьбе». Добавлю, что ничего не имею как против моих старших собратьев, так и против музыки на свадьбе. Однажды в Тель-Авиве именно на одной свадьбе мне довелось услышать хасидскую народную музыку в незабываемо одухотворенном исполнении кларнетиста Гиоры Фейдмана. Вернемся, однако, к Горовицу. В упомянутом концерте они с Ростроповичем играли еще и вторую часть сонаты для виолончели Рахманинова, которая захватывала с первого же такта. Глубина, настроение, чувство целого мироздания удавались Горовицу сразу во вступлении, образуя космос, родственный по воздействию миру мастеров в живописи: тени, цвета и — возможно, самое главное — оттенки. Звуки парили где-то вдалеке, поддерживая друг друга, — без малейшего намека на назойливое выявление. Это была музыка в своем высшем проявлении. Узнав, что Горовиц выступает в Рочестере, я не мог устоять перед искушением услышать этого волшебника еще при его жизни; и я отправился туда между двумя собственными концертами. Все билеты были проданы. К счастью, помог наш менеджмент. Четыре часа пополудни - Горовиц, как и Рихтер в Москве, всегда выступал в одно и то же время. Но удивительно: настроение в зале оставалось каким-то будничным. Наблюдение-сравнение: Рихтера московская публика ожидала бы не только с большим интересом — с благоговением. Американцам концерт казался событием повседневным: Горовиц, в конце концов, жил в Нью-Йорке. Его выступления включались в телевизионные музыкальные программы, с недавних пор возобновились регулярные концерты. Все же, когда пианист появился на сцене, раздались крики «Браво!». Первое впечатление оказалось неожиданным. Инструмент звучал невероятно механически, жестко, безлично. Был ли рояль плох? Американский Steinway? Мне и прежде случалось заметить, что их звучание невозможно сравнить с благородством гамбургских инструментов. Но разве мастер не иг- рал только на собственном рояле? Странно. Тем не менее, беглость в исполнении Скарлатти убеждала, заставляла вслушаться. По-другому воспринимались сонаты Моцарта и Бетховена. В особенности плоским было исполнение Моцарта. — оно казалось почти этюдом. Был ли Горовиц ужене тот, что прежде? Потом настал черед Шопена. Тут-то Горовиц заставил забыть, что мы находимся в Рочестере. Это именно мы танцевали мазурку, совершая немыслимые па вместе с музыкой, мы были на празднике ритма, элегантности, законченности. Во время одного вальса мне казалось, что я на всю его продолжительность буквально затаил дыхание, настолько это было совершенно. Горовиц продолжал играть, и было больно оттого, что приходилось поглядывать на часы. Время обратного перелета приближалось, и с первыми «Браво!» пришлось покинуть зал. Какая жалость, думалось, ведь он наверняка будет бисировать. Унося звуки его музыки с собой, я еще долго задавался вопросом, как он справляется с американским Steinway'eм. Но это осталось особенным его секретом. Через несколько лет состоялись его гастроли в Европе. Я мечтал снова услышать Горовица, но этому не суждено было сбыться. Как же я обрадовался, узнав в Нью-Йорке о прямой всемирной трансляции первого концерта Горовица в Москве. Помню, что специально встал пораньше — из-за разницы во времени нью-йоркская передача выходила в эфир в восемь утра. Его игра завораживала, — даже CD свидетельствует об этом. Мне было важно увидеть Горовица на той сцене, где и сам я часто выступал, перед той публикой, которая по-прежнему была так близка. Еще важнее было убедиться, что возвращение на родину возможно, что Горовица, покинувшего Россию полвека назад, ждали с нетерпением. Какое счастье — несмотря на возраст, артист все еще находился в своей наилучшей форме. Он вернулся к своим истокам; всего на два дня, но вернулся. Это вселяло надежду. «Inn on the Park»
Глен Гульд всегда оставался для меня символом непостижимого, почти сверхъестественного дара оживлять полифонию. Он был эталоном мастерства и духовного величия, поражавшим даже в записях. Его феномен связывался в моем сознании с одним рассказом, сопровождавшим меня с юности. Некий великий негритянский джазист будто бы мог каждым пальцем одновременно стучать другой ритм. Отношение Гульда к темпу, полное готовности к риску - на одной телепередаче он как-то говорил, что фуги Баха можно исполнять в любом произвольном темпе без ущерба для сущности — отвечало его способу обращения с произведениями как таковыми. Как смелы были некоторые его интерпретации композиторов-классиков: достаточно вспомнить последнюю сонату для рояля Бетховена, ор.111. А своеобразные представления Гульда о стиле? Был ли его Брамс все еще Брамсом, а Моцарт — Моцартом? Как бы то ни было, на вечный вопрос журналистов: «Какую пластинку вы взяли бы с собой на необитаемый остров?» — многие отвечали: — Гольдберговские вариации Баха в исполнении Гульда. Для меня Гульд был с детства кумиром, — он олицетворял исполнительское искусство нашего века. Когда я вырос, то не слишком смущался тем обстоятельством, что Гульд больше не давал концертов. Откуда было мне, ни разу не слышавшему его «живьем», знать, сколь велика эта потеря. То, что Гульд избегал публики, также не вызывало протеста. Встречалось немало людей, чье внимание сбивали с толку внешние странности — низкая табуретка, игра в перчатках или его манера подпевать собственной игре; проявления экстравагантности их интересовали больше, чем искусство. Меня же скорее сбивал с толку слух о том, что Гульд полностью поглощен современной техникой, что он, так сказать, просто freak.* В моем сознании Глен, никакие задетый болтовней вокруг его имени, существовал где-то во Вселенной. Меня особенно привлекало то, что он нашел свой собственный путь и совершал его в полном одиночестве. Более чем лестно было узнать, что Гульд знал меня, по крайней мере, по имени и по записям, и что мое желание с ним познакомиться пришлось ему по душе. Мне об этом рассказали сотрудники фирмы CBS, те самые, которым всегда хотелось ковать железо пока горячо, они вообразили, что возможна совместная запись. «Неужели это серьезно?» — спрашивал я в сомнении сам себя. Соблазн, конечно, был велик, но, ясное дело, прежде всего был не- * Маньяк (англ.) обходим разговор с Гульдом. Но как и когда? Просто позвонить ему — на это моей решимости не хватало долгое время. Пугала даже мысль о предстоящем общении с автоответчиком, который, как было известно, круглые сутки ограждал его от звонков. Несмотря на заверения в том, что Гульд обычно охотно перезванивает, я откладывал осуществление замысла месяцами, спрашивая себя: зачем навязывать личный контакт человеку, мною столь высоко ценимому? Нежелание обременить его звонком, даже представить себе разговор с самим Гульдом — оказывали парализующее воздействие на мои фантазии и намерения. Когда в 1982 году я с друзьями выступал в Торонто, где Гульд жил, фирма CBS позаботилась об организации встречи. Меня заверили, что Гульд ждет звонка. Трепеща, я набрал номер и услышал незнакомый голос. Мой английский был в то время весьма ограничен, не знаю, как я вообще решился сформулировать свою просьбу. Но Гульд действительно перезвонил и невероятно любезно предложил встретиться со мною и пианистом Андрашем Шиффом в своем отеле около полуночи — это было его обычным временем для встреч. В тот день мы с Андрашем, накануне с большим успехом исполнившим Гольдберговские вариации в Торонто, выступали вместе на концерте камерной музыки. Это было одно из наших первых предприятий, связанных с Локенхаузом. Перспектива встречи с Гульдом волновала нас обоих. Вальтер Хомбургер, многолетний менеджер Гульда, после концерта отвез нас в Inn on the Park. И вот незадолго до полуночи мы предстали перед Мистером Extravaganza. Нет, он ничуть не походил на то, что о нем говорили; Гульд был любезный и внимательный, сама естественность. Сделав Андрашу несколько искренних комплиментов по поводу вчерашнего выступления, которое он слышал в трансляции, наш радушный хозяин, благодаря круглосуточной работе служб своего отеля, заказал в этот поздний час ужин. Не отходя от стола, мы буквально ринулись в разговор. Глен не погружался в монолог, хотя он без сомнения мог высказать куда более необычные вещи, чем каждый из нас; он устроил подлинную дискуссию. Интерпретация вариаций Баха — в отличие от него самого, Андраш играл все повторы — все еще оставалась темой, занимавшей его. Не оставил он без внимания ни Моцарта, ни Гайдна. Прозвучало уже знакомое мне из интервью: «Гайдн — это самый недооцененный, величайший композитор всех времен!». Легко было заметить, что Глен - человек крайностей. Стремился ли он через столкновение мнений достичь большей убедительности? Разговор перешел на тему «Инструменты и их качества». Гульд играл на «Yamaha» и считал этот рояль наилучшим. Тут что-то побудило меня рассказать ему известную историю о Рихтере, который всем инструментам предпочитал «Yamaha». «Видите ли», — пытался я подражать интонациям Рихтера, — «В звучании Steinway слышна индивидуальность, та же история с Bechstein или Bösendorfer. Но мне это не нужно, у меня есть своя». Гульд засмеялся, мы тоже расслабились. Не знаю, было ли дело в Рихтере или в запомнившихся ему встречах со студентами Московской консерватории, в любом случае он с теплом заговорил о России, давняя поездка туда произвела на него глубокое впечатление. Даже то обстоятельство, что московский адрес все еще числился моим официальным местом жительства, вызвало его интерес. Еще больше удивился он тому, что в Советском Союзе вышли на диске записанные фрагменты его концертов 1962 года в Ленинграде. Я пообещал ему достать пластинку. Было уже за два часа ночи, когда Гульд предложил нам посмотреть его только что смонтированную, но еще не выпущенную видеопленку Гольдберговских вариаций Баха. С каким-то особенным, только ему свойственным и неотразимым воодушевлением он представил нам эту новую запись. Откуда нам было знать, глядя на экран, что речь идет о завещании? Все завораживало: каждый звук, каждое движение, да и сосредоточенность, всегда отличавшая его игру и его процесс слушания. Мне к тому же бросилось в глаза различие в отношении к собственному исполнению. Нервно реагируя на ошибки и несовершенство своей работы, я, как правило, избегал повторного столкновения со своими записями, не говоря уж о том, чтобы демонстрировать их окружающим. Гульд же, напротив, делал это с удовольствием. Может быть, спрашивал я себя позже, мы отчасти заменяли ему публику, от которой он намеренно отказывался годами. Другое, более очевидное объяснение следовало, вероятно, искать в его полном слиянии с собственным творчеством, по сравнению с которым записи большинства его коллег можно назвать разве что недостаточными, в лучшем случае объектив- ными. Его идентификация с записью происходила и оттого, что Гульд лично монтировал пленку в мельчайших деталях, его понимание и слух были ответственны за каждую деталь. Немногие известные мне музыканты обладают достаточным терпением, чтобы лично отбирать варианты и контролировать трудоемкий процесс монтажа. Мы так охотно ищем отговорок и доверяем подчас незнакомым режиссерам и звукоинженерам этот сложнейший труд. Гульду в студийной работе не было равных. Редко случается, чтобы музыкант — это мы ясно слышали в вариациях Баха — с такой ясностью правил своим царством звуков. Так что у него были причины с гордостью показывать собственную работу. Часы пролетали, в какой-то момент Глен заговорил со мной о сонате Рихарда Штрауса. Я должен был признать, что она числится среди моих любимых произведений, главным образом, из-за романтической второй части. Гульд выражал восхищение всем творчеством Штрауса и буквально светился от удовольствия, напевая первую тему сонаты. Пропетая версия одновременно вдохновила и устрашила меня — так медленно он ее исполнил — заставив задаться вопросом: «Что же получится из совместной интерпретации?» Необычность его восприятия внушала мне и восхищение, и тревогу. Гульд, однако, верил в успех нашей работы и весьма оптимистично говорил о возможной встрече со мной и моей скрипкой. Он убеждал меня, что наша совместная работа может быть очень интересной. Он сказал, что находит многое из записанного мною убедительным. «Что именно?» — спрашивал я себя, пытаясь критически вспомнить, какую именно из моих скромных записей он имел в виду. Было уже совсем поздно, но разговор становился все непринужденнее, так что мы с неохотой думали о том, что пора уходить. Гульда, человека ночи, поздний час, казалось, не смущал, а, напротив, вдохновлял. Он поставил еще одну запись с музыкой, казавшейся незнакомой — что свидетельствовало то ли о пробелах моего образования, то ли о необычности исполнения. Мы должны были угадать автора. Ну, разумеется — Гайдн: «Величайший!» Его последняя фортепианная соната, последняя запись Глена. Когда мы покидали отель, часы показывали почти пять утра. Гульд, как истинно великодушный хозяин, настоял на том, что он сам отвезет нас к отелю. Перчатки, которые он, говорят, никогда не снимал, играя на рояле, помогали ему не менее искусно вести машину... «Непременно вскорости позвоните мне», — сказал он на прощание. Через несколько месяцев меня настиг удар: Глен Гульд умер. Продолжение этой многообещающей встречи, совместные намерения, — все было перечеркнуто. Это был один из бесчисленных жестоких ударов, постоянно обрушивающихся на нас. Драгоценные встречи становятся вследствие этого еще более незабываемыми. Глен Гульд преобразовал все, что для него было ценным, в звуки, слова и поступки. В тот вечер в номере гостиницы я ощутил власть мгновения и понял: каждый из нас сам в ответе за интенсивность своего жизненного пути. ОТРАЖЕНИЯ Ostinato*
То, что скрипке уже несколько столетий, известно всем. Сегодня перед нами встает вопрос: годится ли она еще для нашего времени? Скрипка — инструмент, которым пользовались бесчисленные странники, цыгане, авантюристы, чтобы изливать свои встревоженные души; только со времен Паганини она приобрела репутацию дьявольской соблазнительницы. Тем не менее, в классической музыке скрипка сохранила свою индивидуальность. Там ее все еще ассоциируют с фраком и смокингом, хотя то, что она способна сообщить слушателям, не имеет никакого отношения к внешним аксессуарам, «black tie», высоким каблукам и золотым запонкам. Дело не только в зрительной, но и в музыкальной стороне. Скрипачей охотно сравнивают с оперными певцами. Кому не знаком профессионал, будь то учитель, критик или меломан, который в инструменте или качествах исполнителя ищет * Настойчивое повторение (итал.) прежде всего belcanto? И в моем детстве, да и в годы учебы, часто говорили: «скрипка должна петь», так же как певцу ставили в заслугу «красивый звук». То, что опера со всем ее великолепием и дорогостоящим оборудованием, знаменитыми голосами и помпезностью предлагает своей публике, — это же могут предложить и гроссмейстеры скрипки, вроде Ицхака Перльмана. Разница лишь в организации представления, а не в воздействии. В первом случае воплотить на сцене звучащий и зримый шедевр должны десятки или даже сотни людей, во втором все гораздо скромнее. Существенной разницы между дирижером-звездой и экстравагантным режиссером нет. Чтобы обеспечить успех «супер-скрипачу», необходимы лишь рояль или оркестр для сопровождения, популярный репертуар и, по возможности, два-три эффектных высказывания самой знаменитости, — с этим прекрасно справляются средства массовой информации. К тому же (простите мой сарказм) сама национальная принадлежность нередко способствует успеху. Кому не известны «немецкая скрипачка века», «корейский вундеркинд», «английская рок-звезда» — мнение публики определяется рекламой. Чем является все перечисленное выше — еще стремлением к коммерческому успеху или уже музыкой, звучащей из-за кулис? На эти размышления нас наводит не скрипка и не произведение музыкального искусства, соответствующее эстетическому идеалу XVII и XVIII веков. Причиной тому наша концертная практика, в которой инструменту отведена скорее незавидная роль. Мир так изменился. Духовность в этом мире — пустой звук. Скрипичную музыку слушают между делом — в лифте, в ресторане, по телефону, когда включен автоответчик, — повсюду, где важны не столько качества инструмента или исполнителя, сколько все поверхностное, гладкое, безликое и общепонятное. Все то, что в конце концов, может занять место в музее мадам Тюссо, этом последнем прибежище символов современной популярности. Неужели нам хочется именно в музей восковых фигур? Или мы действительно так странно устроены, что дорожим кладбищем больше жизни? Неужели совершенство записи на CD или DAT ценнее, чем трепещущее, с неуверенностью и сомнением нащупывающее свой путь артистическое исполнение, чем сопровождаемый звуковыми помехами поиск единственно верного и неповторимого звучания? И можно ли забыть, что «звукоречь», как это называет Николаус Харнонкур, обязана содержать нечто большее, чем морфин высокого «до» или бесконечного, пленяющего своей красотой vibrato? Разве смысл не в том, «что» выражать, а не только «как»? Мы должны задуматься над этим вопросом. Каждый человек может и должен решить для себя, зачем, почему, где и когда музыка и скрипка волнуют нас. Ни одна книга и никакая мудрость не заменяют личного опыта. Четырех с половиной лет от роду я взял в руки деревянные палочки, подражая скрипачам — мне хотелось обратить на себя внимание родителей. Вскоре после этого я получил во владение настоящий инструмент. С тех пор, как начался мой исполнительский путь, мои пальцы извлекали из скрипки самые разнообразные звуки. Перечисление обстоятельств, при которых мне пришлось играть, говорит само за себя. Я выступал: — при температуре — 10 С, в пальто, на похоронах дедушки; — в школах и университетах, в качестве звукового и наглядного пособия по предмету «Музыка»; — бесчисленное количество раз для благодарной публики, а также для требовательных членов различных жюри; — в больницах, тюрьмах и воинских частях, давая слушателям возможность отвлечься от печальной повседневности ; — в банках, спортивных организациях и торговых домах в восемь часов утра, настраивая сотрудников на будничную работу; — при открытии и завершении съездов и конференций Коммунистической партии, а также во множестве дворцов культуры необъятного Советского Союза; — на народных праздниках, неделях и декадах искусства, организованных советским государством внутри страны и за ее пределами; — в более, чем ста пятидесяти городах, городках и городишках гигантского СССР перед теми, для кого музыка что-то значила или должна была значить; — в антракте танцевального вечера и в качестве музыкального сопровождения на панихиде по неизвестной мне женщине; — анонимно в немногих сохранившихся при Советской власти церквах; —на бесчисленных концертных площадках, которые иногда были спортзалами или стадионами; — в темноте Зальцбургского фестивального дворца, где во время грозы погасло электричество; — в штормовом Средиземном море, в салоне теплохода «Мермоз», где нотные пульты сносило после каждой части на полтора метра в сторону; — озвучивая немую ленту Чарли Чаплина и современную французскую картину Шарля Ван Дамма «Joueur du violon»*; — в «Весенней симфонии» Ульриха Шамони, исполняя роль Никколо Паганини; — исполняя музыку Астора Пиаццоллы и Леонида Десятникова для танцующих танго Аллы Сигаловой и ее партнеров; — отвлекая публику звуками инструмента от урагана «Даниэл», свирепствовавшего недавно на далеком острове Маврикий; — по возвращении в Россию, в помещении Шереметьевского аэропорта — для таможенников, которые никогда не слышали, как звучит настоящий Страдивари; — в нью-йоркской дискотеке «Туннель», дуэтом с поп-звездой Лори Андерсон; — в Hollywood-Bowl, до неузнаваемости преображенной усилителями, для многих тысяч любителей музыки; — во множестве красных уголков, домах отдыха и санаториях Советского Союза для (в лучшем случае) дюжины скучающих слушателей; * Скрипач (франц.) — для тысяч энтузиастов и, порой, для одной-единственной души. Не так давно я упустил возможность попасть в Книгу рекордов Гиннеса. Никому еще не приходилось давать концерты на Северном полюсе. К сожалению (хотя и не случайно), я оставил скрипку дома. Целью все же было само путешествие в никуда. Упоминаю об этом лишь для того, чтобы подкрепить собственную точку зрения: музыка может быть нужна, даже необходима; но музыкой можно злоупотреблять, а можно и отказаться от нее. Передать людям ее силу, ее ценность - такова наша задача, задача исполнителей; дойдет ли она до слушателей — это зависит от каждого в отдельности. Что люди готовы сделать для того, чтобы диалог состоялся? В конце концов, звучание как таковое — это только призыв к началу «разговора». Понятно, что самый тон диалога мы найдем только в том случае, если исполнителей и слушателей в равной степени будет одушевлять нечто большее, нежели ожидание пресловутого «belcanto». Сделано вручную
Что, кроме одаренности, важно в искусстве? Множество вещей. Здесь речь пойдет лишь об одной частности — работе рук, то, что зачастую забывают или мистифицируют. На первый взгляд этот аспект значения не имеет; однако для творческих профессий он играет решающую роль. Именно незаметные действия могут приобретать необычайное значение. Публика этого часто не замечает. Она ведь не видит, как исчезает монета или карта в руках фокусника, не догадывается, что у ящика двойное дно, не замечает еле заметного движения пальцев, подменяющих сигарету. Мастера отличает искуснейшее владение кончиками пальцев. Оно сообщает его работе изящество и гарантирует ей общедоступность и убедительность. И происходит это как раз в самые неожиданные, самые сложные моменты. Как раз тогда, когда публика убеждена в том, что все видит, бесследно исчезает теннисный шарик, сама собой загорается потушенная сигарета, а красный платок становится голубым. Как любого ребенка, меня с раннего детства завораживали фокусники. Они преодолевали, казалось, непреодолимые границы и наколдовывали из пустых кульков волшебные подарки. Маги — особый народ; это - избранники, которым дано больше, чем простым смертным, - ведь они преображают мечту в реальность, умеют сказку сделать былью. В их волшебном мире, где нужно не понимать, а чувствовать, иллюзию создает именно и только работа рук, остающаяся незримой. В детстве я еще не знал, сколько общего у фокусников и музыкантов. В мире звуков, вопреки победоносному шествию электроники, многое, как прежде, продолжают делать вручную. Фантазия, вдохновение, слух при этом не слабеют. Может быть, кому-то покажется, что под такое определение едва ли подходит творчество певцов, ведь их рабочий инструмент недоступен взгляду. Тем не менее, и к их искусству ремесло имеет самое непосредственное отношение. Я, разумеется, не имею в виду тех, кто «пилит руками воздух» (Гамлет о комедиантах), добиваясь внимания к своей особе. Работа певцов совершается в гортани, между грудной клеткой и диафрагмой. Однако и в этом случае чудеса, — технические ухищрения современного волшебника, — скрыты от глаз зрителей. Вернемся к инструменталистам. Их работа часто еще незаметнее- чем труд танцоров или жонглеров. Красивые руки - как они притягательны! Сильные руки: каждый звук доносится аж до самых последних рядов. Тонкие пальцы: какое ювелирное изящество! Длинные пальцы: их счастливые обладатели будто бы безо всякого напряжения справляются с аккордами и высокими нотами. Быстрые пальцы: как ловко, ничего не смазывая, совершают они переход от одного звука к другому. Вибрирующие пальцы: какие теплые, тающие тона они способны извлекать! Слыша звуки и наслаждаясь ими, мы не обязаны знать, как они рождаются. Всюду существуют дотошные профессионалы, которым важно все распознать и все классифицировать. Но оставим децибелы и частоты лабораториям. Мне тайна всегда была больше по душе, чем «разгадка» волшебства. Отсюда и мое стремление, чтобы работа рук осталась незамеченной, особенно когда речь идет о чем-то признанно сложном, например, «Последней розе» Генриха Вильгельма Эрнста. Когда меня спрашивали, как можно играть эти, в стиле Паганини написанные вариации, я с чистой совестью отвечал: «Все зависит от музыки, остальное должно получаться само собой». Это означало: «Заниматься, заниматься, заниматься. Чтобы никто не замечал, как это удается». Печальная мелодия и ее выразительные метаморфозы были мне значительно важнее, чем сногсшибательные трюкачества. Для адекватного воплощения партитуры артисту (кроме слуха, понимания и опыта) необходимы руки, пальцы. Пианистам, правда, помогают и ноги: мастерское владение педалью — гарантия убедительного legato и cantabile. Для скрипачей в основе основ — тонкость ведения смычка, владение любыми позициями, разнообразие vibrato, незаметность переходов, беглость: все это — увенчание бесконечного учебного процесса. Детским рукам, при всей их чудесной невинности, со всем этим еще не справиться. Музыка рождается лишь у тех, кому удалось овладеть ремеслом. Может быть, потому немногим и суждено быть артистами, что на это необходимы годы тяжкого труда. Только тогда, посредством волшебного превращения обычного в необычайное, слушателям открывается иной мир, мир воображения. В защиту отмен
Eсть исполнители, привыкшие отменять назначенные выступления по причине воображаемого насморка; есть другие, которые выходят на сцену, чего бы это им не стоило. К первой категории нередко относились «перфекционисты», — такие, как Артуро Бенедетти Микеланджели или Святослав Рихтер. Упорные и надежные составляют большинство, что делает поименное перечисление излишним. Я отношусь, по-видимому, к дисциплинированным. Тем не менее, и в моей жизни бывало так, что колебания настроений приходили в противоречие с профессиональным долгом. Условия артистического существования, — например, тот факт, что мы должны давать согласие на выступление за месяцы, за годы вперед, — противоестественны. Откуда же мне сегодня знать, захочу ли я через два с половиной года в одиннадцать утра играть Шуберта или Прокофьева или отправиться на курорт? Почему от нас этого ожидают и даже требуют? Я отдаю себе отчет в том, что вся музыкальная жизнь отравлена рыночным образом мыслей. Искусство, творческое начало, даже солнце на небесах подчиняются тем же законам, что и вся экономика. Не составляет особого труда заметить: менеджеры от искусства усвоили язык хозяйственников. Они заняты оборотом, сбытом, доходами и курсом акций, - индексом Доу-Джонса. Один агент сказал мне как-то, что не может позволить себе слишком много заниматься интересами каждого из своих музыкантов, так как его бюро, дабы оставаться «в деле», должно обеспечивать тридцать тысяч фунтов оборота в сутки. Надо ли удивляться тому, что позднее он открыл торговлю старинной мебелью и утратил всякий интерес к музыке? Артисты, композиторы, творческие натуры вообще оказываются в подчинении у требования успеха, их используют, и, если они утратили товарную ценность (или кажется, что ими уже нельзя торговать с выгодой), их бросают, как старомодное пальто позапрошлого сезона. Здесь, как во всех других областях, царит жестокая борьба за выживание. Право первенства принадлежит цифрам, они должны удовлетворять. А произведения искусства? Это не обязательно. Пока в кассе сходятся приход с расходом, можно терпеть идеализм; когда они не сходятся, идеализм подлежит изгнанию. Говоря о цифрах, я имею в виду не только финансовые расходы, но и даты, долгосрочные договоренности, запрограммированный успех. Однако напрашивается принципиальный вопрос: можно ли заранее планировать произведение искусства? И разве по-настоящему значительно не то, что несет в себе удивление и непредсказуемость, которые всегда — а не только в прежние времена — принято называть словом «тайна»? Стратеги маркетинга распоряжаются иначе; промышленники, выпускающие пластинки и организующие музыкальные фестивали, спекулируют именами исполнителей, духовными ценностями и эмоциями слушателей, ничуть не уступая Голливуду. Расходы должны в любом случае окупиться — это главная забота изощренной художественно-рыночной политики. В противном случае, интерес концернов и спонсоров грозит угаснуть. Скажу иначе; нами управляют люди, которые сами никогда на сцене не появляются, — они дергают за веревочки, оставаясь незримыми. Тот, кто не нашел своего места в этих условиях, сходит с дистанции и должен быть заменен. Нам, артистам всех народностей и направлений, предлагают превратиться в марионеток большой игры, которую не окинуть взглядом. Правда, некоторым даже нравится полная зависимость от расторопных посредников. В начале своего пути к огням рампы вы все равно беспомощны. Позже начинается торговля: ты — мне, я — тебе. Она идет как на базаре, как на бирже; подчас — простите — музыкантами торгуют, как лошадьми. Нет ничего странного в том, что ценят тех профессионалов, которые не подводят публику и, не задаваясь лишними вопросами, появляются в назначенное время в заранее условленном месте — за оговоренный (минимальный или даже очень высокий) гонорар. Не следует ли изумиться тому, как у некоторых все же лопается терпение, и они, отказываясь подчиняться правилам, - выходят из игры? По-человечески понятное, и во всяком случае, искреннее, признание собственной слабости радует больше, чем стремление появиться на сцене любой ценой. Несмотря на краткое разочарование и испорченную радость, таких исполнителей, способных отказаться от выступлений, как Марта Аргерих или Карлос Клейбер надо научиться ценить (хотя бы за их неуверенность в себе). Мы должны признать, что отказ от участия в концерте — это нередко попытка защитить свою творческую индивидуальность. В наши дни такая защита встречается все реже и реже. Интерпретация
Вероятно, меня можно упрекнуть в плохом знакомстве с интерпретациями других музыкантов. Да и собственные-то давние исполнения нередко становятся мне чужими. Мне приходится их слушать, но я отвергаю предложения, смысл которых — вернуться на покинутое место. Неуверенность? Неудовлетворенность? Возможно. Однако за этим таится нечто большее. В моем отношении к собственному прежнему исполнению обнаруживается позиция, которая мне импонирует в искусстве Востока: только Настоящее, только — Сейчас. В творчестве это еще заметнее, чем в частной жизни, где мы часто обречены на проклятие повторений. Играя на скрипке, я полагаюсь на импульсы настоящего. Конечно, привычное не так легко оттеснить на задний план; положение пальцев, ведение смычка, — даже надежные темпы и уже испробованное голосоведение — все пробивается наружу. Тем не менее, в определенные моменты для меня не существует ничего более важного, чем непредубежденное производство звука. Отсюда, наверное, и отождествление с La Lontananza Луиджи Ноно, произведением, которое можно назвать психограммой поиска единственно верного пути. Впрочем, многие, не менее серьезные коллеги работают совершенно по-другому и делают музыку иным, чуждым мне способом. Слово «делать» иногда наиболее полно соответствует положению вещей. Может быть, именно в этом я и вижу некую чуждость, — в отношении исполнительства слово «делать», подобно американскому «to make», кажется мне подозрительным. Даже когда воодушевленный звукорежиссер или слушатель спрашивает: «Господи, как же ты это делаешь?» — это отчуждает. Я вижу первую задачу музыканта в том, чтобы услышать, прочувствовать и, в итоге, передать другим. «Делать» подразумевает нечто безоговорочно искусственное, опирающееся на имитацию или рассудочность. Некоторые внимательно слушают записи своих коллег, тщательно регистрируя, где, кто, как и что исполнил. Все накапливается и сводится воедино. Затем пристально изучают собственные достижения во время занятий, репетиций, в предыдущих записях. Результат запечатлевается... где, собственно? В сознании? Слухе? Руках? Значках, покрывающих партитуру? В словах, которые призваны — в интервью или в напечатанной концертной программе — формулировать ваши намерения? Предоставляю каждому выбрать подходящее объяснение. Но даже если вы будете прибегать к советам собратьев, искать ответов в статьях и книгах, — вы никогда не обретете искомого вами якобы упущенного решения, не напрягая собственных душевных сил. Появляющаяся на свет искусственная смесь, как бы высококачественны ни были ее составляющие, художественной ценностью не обладает. Следует признать, что такой способ интерпретаций пользуется спросом как у обычных слушателей, так и у многих профессионалов. Представляя таким образом публике собственную индивидуальность, артисты иногда добиваются больших успехов. И если на этом пути им удается достичь определенного совершенства, публика говорит: они оригинальны. Не будем придираться. Они и впрямь оригинальны, свидетельство чему работа с метрономом и секундомером. Стремление на свой лад превратить измененную, приукрашенную, отчужденную партитуру в единое целое свидетельствует, без сомненья, о работе мысли, об аналитических способностях. Вся процедура претендует на то, чтобы быть творчеством. По крайней мере, она явно отличается от образа действий некоторых молодых исполнителей, которые, не расходуя сил на подобное напряжение, просто заимствуют интерпретации, созданные живущими или покойными коллегами. Техника звукозаписи оказывает здесь неоценимую помощь. В наше время требуется всего лишь обзавестись хорошими наушниками и, может быть, еще иметь перед глазами партитуру. Так действуют многие дирижеры, с которыми мне приходилось работать. Исполнять так, как уже играли другие, значит застраховать себя от неприятностей. По крайней мере до тех пор, пока въедливый критик (у него ведь тоже есть наушники, секундомер и метроном) не докопается до правды, с детективной дотошностью проведя смертоносное сравнение и неопровержимо доказав, что речь идет не об интерпретации, а об имитации. Но гениев от критики с интуицией Шерлока Холмса не так уж много, псевдоинтерпретаторам и фальшивомонетчикам многое сходит с рук при полном одобрении не только потребителей, к которым принадлежит любящая музыку публика, но и прессы. Не каждый критик — а еще реже обычный слушатель — в состоянии установить подлинность результата. Разумеется, с интерпретацией, являющейся, так сказать, результатом эксперимента Франкенштейна, дело обстоит еще сложнее: претендует же она на творение, которое незнающие порой даже принимают с восторгом, полагаясь на талант и совесть исполнителя. Слушая малоубедительные интерпретации, я всегда вспоминаю булгаковского героя Шарикова: принудительное сочетание в результате операции верного «собачьего сердца» пса Шарика и «пролетарских мозгов» Клима Чугункина привело к возникновению монстра, весьма невнятно к тому же изъясняющегося на заимствованном жаргоне. Несмотря на наивное слуховое восприятие аудитории и поддержку коммерческих кругов, заинтересованных в максимальном обороте продукта, эти бесчисленные псевдо-интерпретации (как и создания так называемых авангардистов, написанные при посредстве превосходной техники и восхваляемые снобами) оказываются на поверку произведениями второсортных художников, то есть фантиками. Им не хватает индивидуальности, своеобразия, дыхания той личности, которая смиренно, сознавая собственную бренность, стоит перед Вселенной и Богом. Подлинная личность никогда не предаст импульсы своего сердца, не откажется от попытки выразить себя. Не за счет других — изготовление копий следует оставить ксерокопировальным аппаратам. Слушая записи таких художников как Фуртвенглер, Тосканини, Каллас или Ферье, Гульд или Шнабель, легко заметить, чем отличается их искусство от массовой продукции и от бестселлеров, пробившихся в хит-парады. Однако я отвергаю и невежество, вследствие которого часть публики обнаруживает нечто ценное лишь в произведениях прошлого. Не ставя под сомнение исторические шедевры, я думаю, что их необходимо сочетать с нашей современностью. У музыки каждой эпохи свой ритм, собственные законы. Не видеть этого — значит впадать в старомодность или конформизм. Никто не призывает отказываться от бесспорных ценностей. Но необходимо выбирать образ действий, соответствующий времени Настоящему. Чтобы утвердить самого себя, критиковать других или нападать на них недостаточно. Здесь круг замыкается. Бумеранг собственного исполнительства возвращается в мои руки. Каждый шаг — всегда новая попытка. Вчерашний успех не в счет. Забудьте однажды найденный путь, однажды удавшуюся интерпретацию. Странствие и есть цель. ©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.
|