Здавалка
Главная | Обратная связь

Незыблемые перводвигатели 7 страница



Идя по заводу, она увидела заброшенные в углу двора остатки огромного механизма. Некогда это был прецизионный станок — таких сейчас нигде и не найти. Станок не был изношен — он пришел в негодность от людской небрежности, разъеден ржавчиной и черными каплями грязного масла. Она отвернулась при виде его. Подобные вещи всегда на мгновение ослепляли ее вспышкой жесточайшего гнева. Она не знала почему; она не могла объяснить этого чувства, лишь осознавала в нем крик протеста против несправедливости. Это была реакция на нечто большее, чем старый станок.

Когда она вошла в приемную своего кабинета, там уже никого не было, кроме ожидавшего ее Эдди Виллерса. По тому, как он посмотрел на нее и молча последовал за ней в кабинет, Дэгни сразу поняла, что что-то случилось.

— В чем дело, Эдди?

— Макнамара ушел.

Она озадаченно посмотрела на него:

— Что значит — ушел?

— Ушел. Оставил работу. Закрыл дело.

— Макнамара, наш подрядчик?

— Да.

— Но этого же не может быть!

— Знаю.

— Что случилось, почему?

— Никто не знает.

Дэгни, стараясь не спешить, расстегнула пальто, села за стол и начала снимать перчатки. Затем сказала:

— Давай с самого начала. Эдди. Сядь. Он говорил спокойно, продолжая стоять:

— Я разговаривал с его главным инженером, по междугородной. Этот главный инженер звонил нам из Кливленда, чтобы предупредить. Это все, что он сказал. Он больше ничего не знает.

— Что он сказал?

— Что Макнамара закрыл свое дело и исчез.

— Куда?

— Он не знает. Никто не знает.

Дэгни заметила, что забыла снять вторую перчатку. Она стянула ее и бросила на стол.

Эдди сказал:

— У него была куча контрактов, которые могли принести целое состояние. У него клиенты были расписаны на три года вперед. — Она молчала. Он добавил, уже спокойнее: — Я бы не боялся, если бы мог понять... Но когда не видишь никакой причины... — Она продолжала молчать. — Он был лучшим подрядчиком в стране.

Они посмотрели друг на друга. Дэгни хотела сказать: «О Боже, Эдди!» Вместо этого она произнесла ровным голосом:

— Не волнуйся. Мы найдем другого подрядчика для Рио-Норт.

Было уже поздно, когда Дэгни вышла из офиса. Она остановилась на тротуаре у входа в здание компании, глядя на улицу. Она вдруг почувствовала, что у нее не осталось энергии, цели, желаний, будто внутри перегорел и заглох мотор.

За домами высоко в небе струился слабый свет — отражение тысяч неизвестных огней, электрическое дыхание города. Ей хотелось отдохнуть. Отдохнуть, подумала она, и развлечься.

Ничего, кроме работы, в ее жизни не было, да ей и не хотелось ничего другого. Но иногда наступали такие моменты, как сегодня, когда она внезапно чувствовала невыносимую пустоту, даже не пустоту, а безмолвие, не отчаяние, а неподвижность, будто в ней самой без каких-либо особых неполадок все остановилось. Тогда она ощущала желание получить кратковременную радость извне, желание быть сторонним наблюдателем чужой работы или величия. Не обладать, а лишь отдаваться; не действовать, а только реагировать; не создавать, а восхищаться. Без этого мне дальше не двинуться, подумала Дэгни. Без радости мы как машина без топлива.

Дэгни закрыла глаза, и на ее лице проступила легкая улыбка горького удовлетворения. Движущей силой собственного счастья всегда была она сама. Сейчас же ей хотелось чувствовать себя увлеченной силой чужих свершений. Как люди любят смотреть из темноты прерии на освещенные окна проносящегося мимо поезда — ее поезда, символа силы и целеустремленности, который придавал им уверенность посреди пустоты пространства и ночи, — так и она хотела на мгновение ощутить короткое приветствие, мимолетное видение, просто радость помахать рукой и сказать: «Кто-то куда-то едет».

Она медленно двинулась вперед — руки в карманах пальто, тень шляпы, слегка сдвинутой набок, падает на лицо. Здания вокруг нее взметнулись так высоко, что невозможно было увидеть небо, не запрокинув головы. Она подумала: «Сколько же вложено в этот город — и сколько он мог бы дать!..»

Из квадратного рта динамика, установленного над дверью магазина, на улицу лились звуки. Это был симфонический концерт, который шел где-то в городе. Звуки напоминали долгий бесформенный скрип, лишенный всякой мелодии, всякой гармонии, всякого ритма. Если музыка — это эмоция, а эмоцию порождает мысль, то эти звуки были криком хаоса, безрассудства, беспомощности, криком самоотречения.

Дэгни продолжала идти. Она остановилась у витрины книжного магазина, где была выставлена пирамида томов в коричневато-пурпурных обложках — «Гриф линяет». Рекламный плакат рядом сообщал: «Роман века, кропотливое исследование алчности бизнесмена. Смелая попытка показать деградацию человека».

Она шла мимо кинотеатра. Его огни залили полквартала, и только в вышине можно было разглядеть огромную фотографию и часть надписи. Фотография изображала улыбающуюся молодую женщину. Даже тем, кто видел ее лицо впервые, оно казалось примелькавшимся. Надпись гласила: «...в эпохальной драме, дающей ответ на извечный вопрос: «Надо ли женщине признаваться?»»

Она шла мимо ночного клуба. Из его дверей, пошатываясь, вышла пара и направилась к такси. Лицо девушки блестело, сильно накрашенные глаза казались темными пятнами. На ней была накидка из горностая и роскошное вечернее платье, спадавшее с одного плеча подобно халату неряшливой домохозяйки, открывая грудь больше, чем следует, — не дерзко, не вызывающе, а с каким-то усталым безразличием. Спутник вел ее, держа за обнаженную руку; на лице его была хитрая усмешка, подобающая не мужчине, живущему предвосхищением романтического приключения, а мальчишке, который вот-вот нацарапает на заборе неприличное слово.

«Что я рассчитывала увидеть?» — спросила себя Дэгни, продолжая идти. Этим люди живут, в этом проявляется их душа, их культура, их представления о счастье. Нигде ничего другого она не видела по крайней мере много лет.

На углу улицы, на которой она жила, Дэгни купила газету и направилась домой.

Ее квартира состояла из двух комнат на верхнем этаже небоскреба. Стекла углового окна делали помещение похожим на рубку плывущего корабля, а огни города превращались в блики черных волн из стали и камня. Она включила лампу, и длинные треугольники теней прорезали голые стены геометрическим узором из легких линий, составленных прямыми углами немногочисленных предметов мебели.

Она стояла посреди комнаты, одна между небом и городом. Только одно могло дать ей то чувство, которое она хотела сегодня испытать; это была единственная форма радости, которую она открыла. Она включила проигрыватель и поставила пластинку Ричарда Хэйли.

Это был Четвертый концерт — последняя написанная им вещь. Гром вступительных аккордов вымел из ее сознания все видения улицы. Концерт был мощным кличем восстания. Это было «нет», брошенное всем необозримым, бесконечным пыткам; отрицание страдания, отрицание, которое несло в себе агонию борьбы за освобождение. Звуки были подобны голосу, говорящему: «Нет никакой необходимости в боли — почему же тогда самую мучительную боль испытывают те, кто отрицает ее неизбежность? Мы, несущие любовь и тайну радости, к какому наказанию мы приговорены за это и кем?» Мучения превратились в вызов, страдания — в гимн видению будущего, ради которого стоило терпеть, стоило вынести все, даже это. Это была песнь неповиновения и отчаянного поиска.

Она сидела неподвижно, с закрытыми глазами и слушала.

Никто не знал, что случилось с Ричардом Хэйли. История его жизни была подобна коротенькой повести, написанной, чтобы проклясть величие и показать, какую цену приходится за него платить. Это были долгие годы, проведенные на чердаках и в подвалах, годы, впитавшие серый тон стен, в которых был заточен человек, чья музыка изобиловала яркими красками. Это была бесконечная изнурительная борьба против длинных пролетов неосвещенных лестниц, против замерзшего водопровода, против цены бутерброда в вонючей закусочной, против лиц людей, слушавших музыку с пустыми глазами.

Это была битва, в которой не было возможности снять напряжение в активных боевых действиях, в которой невозможно было распознать конкретного противника и приходилось лишь биться в глухую стену, стену безразличия, идеально поглощающую любой звук — удары, аккорды и крики; битва молчания для человека, который наделял звуки необычайной выразительностью; молчание безвестности, одиночества, ночей, когда случайный оркестр играл одну из его работ, а он смотрел в темноту, сознавая, что его душа изливается в дрожащих, расходящихся из радиоцентра кругах и проносится над городом, где нет ни единого человека, который ее услышит.

«Музыка Ричарда Хэйли несет в себе героическое начало. Наш век перерос это», — утверждал один критик.

«Музыка Ричарда Хэйли несозвучна нашему времени. В ней слышен экстаз, самозабвенный порыв. Кому это нужно в наши дни?» — говорил другой.

Его жизнь была кратким изложением жизней всех тех, чья награда — памятник в парке через сто лет после того, когда награда могла что-либо значить, разве что Ричард Хэйли не поспешил умереть. Он дожил до того дня, который — согласно общепризнанным законам истории — не должен был увидеть. Ему было сорок три, и это был день премьеры «Фаэтона» — оперы, которую он написал в двадцать четыре года. Он сознательно изменил древнегреческий миф в соответствии со своей целью, наделив его иным смыслом: Фаэтон — юный сын Гелиоса, укравший колесницу отца и с честолюбиво-безрассудной смелостью попытавшийся перевезти солнце через небо, — не погиб, как в мифе; в опере Фаэтону удалось то, к чему он стремился. Тогда, девятнадцать лет назад, оперу поставили и спектакль сняли после первого же представления — под свист и улюлюканье публики. В ту ночь Ричард Хэйли ходил по улицам до самого рассвета, пытаясь найти ответ на один вопрос, но так и не нашел.

Через девятнадцать лет, когда оперу поставили вновь, последние звуки музыки слились с громом величайшей овации, какую только слышал оперный театр. Восторг зрителей вырвался из древних стен театра, крики восхищения выплеснулись в фойе, на лестницы, на улицы, долетев до юноши, который бродил по этим улицам девятнадцать лет назад.

Дэгни была в опере в ту памятную ночь. Она была одной из немногих, кто открыл для себя музыку Ричарда Хэйли намного раньше, но она никогда не видела его самого. И вот она увидела, как его вытолкнули на сцену, смотрела, как он стоял перед гигантской волной машущих рук и приветственно кивающих голов. Он стоял неподвижно — высокий, очень худой человек с седеющей головой. Он не кланялся, не улыбался, просто стоял и смотрел на толпу. Его лицо было спокойным — честный, невозмутимый взгляд всерьез задумавшегося над непонятным вопросом человека.

«Музыка Ричарда Хэйли, — написал один критик на следующее утро, — принадлежит человечеству. Она порождена величием народа и это величие выражает». «В жизни Ричарда Хэйли, — сказал один священнослужитель, — содержится вдохновляющий урок. Он проложил себе путь в жестокой борьбе, но имеет ли это значение сейчас? Сколько справедливости и благородства заключено в том, что он вынес страдания, несправедливость, жестокость и оскорбления из уст братьев своих, — иначе он не сумел бы обогатить их жизни и научить их ценить красоту великой музыки».

На следующий день после премьеры Ричард Хэйли исчез.

Он не оставил никаких объяснений. Просто заявил своим издателям, что его карьера окончена. Он продал им права на свои работы за скромную сумму, хотя знал, что теперь авторские гонорары могли принести ему целое состояние. Он исчез, не оставив адреса. Это было восемь лет назад, и никто не видел его с тех пор.

Дэгни слушала Четвертый концерт, закрыв глаза и запрокинув голову. Она лежала, вытянувшись на краю кушетки, ее тело было расслаблено и спокойно; но напряжение подчеркивал рот на замершем лице — чувственный рот, очерченный линиями неутоленного желания.

Через некоторое время она открыла глаза и заметила газету, которую бросила на кушетку. Она рассеянно потянулась за газетой, чтобы быстренько пробежаться по крикливым заголовкам и убрать газету с глаз долой. Газета упала и раскрылась. Дэгни увидела знакомое лицо на фотографии и заголовок статьи. Она сложила газету и отбросила ее в сторону.

Это было лицо Франциско Д'Анкония. Газетный заголовок сообщал о его приезде в Нью-Йорк. Ну и что из этого, подумала Дэгни. Она не обязана видеть его. Она не видела его уже столько лет.

Она села, глядя на лежавшую на полу газету. Не читай ее, подумала Дэгни, не смотри на нее. Но его лицо — она успела заметить — не изменилось. Как лицо может оставаться таким же. когда все остальное ушло? Напрасно они напечатали снимок, на котором он улыбается. Такая улыбка не для газет. Это улыбка человека, который способен видеть, знать и придавать существованию величие. Это насмешливо-вызывающая улыбка блестящего интеллекта. Не читай, подумала Дэгни, не сейчас, не под эту музыку, только не под эту музыку!

Она дотянулась до газеты и раскрыла ее.

В статье говорилось, что сеньор Франциско Д'Анкония любезно согласился дать интервью прессе в своих апартаментах в отеле «Вэйн-Фолкленд». Он сообщил, что приехал в Нью-Йорк по двум важным причинам: гардеробщица клуба «Каб» и ливерная колбаса из магазина «Деликатесы Мо» на Третьей авеню. Ему нечего сказать о предстоящем бракоразводном процессе мистера и миссис Джилберт Вейл.

Миссис Вейл — дама благородного происхождения и необычайной привлекательности — нанесла своему знатному молодому мужу сокрушительный удар, публично заявив, что хочет избавиться от него ради любовника — Франциско Д'Анкония. Она представила прессе подробный отчет о своем тайном романе, включая описание ночи накануне Нового года, которую она провела на вилле Д'Анкония в Андах. Ее муж пережил этот удар и подал на развод. Она подала встречный иск на половину его состояния, исчислявшегося миллионами, сопровождая его изложением личной жизни мужа, на фоне которой, по ее словам, ее собственная жизнь выглядела совершенно невинно. Все это в красках расписывали газеты в течение многих недель. Но когда репортеры поинтересовались у сеньора Д'Анкония, ему нечего было сказать на этот счет. «Станете ли вы отрицать рассказ миссис Вейл?» — спросили его. «Я никогда ничего не отрицаю», — ответил он. Репортеров удивил его внезапный приезд в город; они полагали, что он не захочет присутствовать при скандале, который вот-вот достигнет высшей точки и выплеснется на первые полосы газет. Но они ошиблись. Франциско Д'Анкония сделал еще одно замечание по поводу своего приезда. «Мне захотелось стать свидетелем фарса», — заявил он.

Дэгни выпустила газету из рук. Затем села и наклонилась, положив голову на руки. Она не двигалась, лишь пряди волос, свисавших к коленям, время от времени резко вздрагивали.

Величественные аккорды музыки Хэйли продолжали литься, наполняя комнату, и, проходя сквозь стекла окон, вырывались на улицы города. Она слушала музыку. Это был ее поиск, ее плач.

 

* * *

 

Джеймс Таггарт оглядел гостиную своей квартиры, пытаясь угадать, который час; ему не хотелось искать часы.

Он сидел в кресле, в помятой пижаме, босой — лень было отыскивать туфли. Свет серого неба в окне резал глаза, еще слипавшиеся от сна. Он чувствовал в голове ужасную тяжесть, предвещавшую боль. Джеймс сердито подумал, зачем он торчит в гостиной. А, да, вспомнил он, посмотреть, сколько времени.

Он перегнулся через ручку кресла, чтобы разглядеть часы на соседнем доме: двадцать минут первого.

Через открытую дверь спальни он слышал, как Бетти Поуп чистит зубы в ванной. Ее пояс валялся на полу рядом со стулом, где лежала остальная ее одежда; пояс был бледно-розовый со сломанными застежками.

— Давай побыстрее, а? — раздраженно крикнул ей Таггарт. — Мне нужно одеться.

Бетти не ответила. Она оставила дверь ванной открытой, и было слышно, как она полощет горло.

«Зачем я все это делаю?» — подумал он, вспоминая прошедшую ночь. Но искать ответ на этот вопрос казалось слишком хлопотным.

Бетти Поуп вышла в гостиную, поправляя складки своего атласного в оранжевую и пурпурную клетку пеньюара. «Она выглядит ужасно в этом пеньюаре, — подумал Таггарт, — намного лучше она смотрится на страницах светской хроники, в костюме для верховой езды». Она была высокой и худощавой — одни кости и суставы, да и те двигались не очень плавно. У нее было заурядное лицо, нездоровый цвет кожи и вызывающе снисходительный взгляд, происхождение которого объяснялось тем фактом, что она принадлежала к одному из самых известных семейств.

— А, черт, — сказала она, не имея в виду ничего конкретного, и потянулась, чтобы размяться. — Джим, где у тебя маникюрные ножницы? Мне нужно подстричь ногти на ногах.

— Не знаю. У меня голова раскалывается. Дома подстрижешь.

— Утром ты выглядишь неаппетитно, — сказала она безразлично. — Как улитка.

— Может, заткнешься?

Она бесцельно бродила по комнате.

— Я не хочу домой, — сказала она, не вкладывая в слова особого чувства. — Не люблю утро. Еще один день, и опять нечего делать. Сегодня днем я пью чай у Лиз Блейн. Может, будет весело, потому что Лиз стерва. — Она взяла бокал и одним глотком выпила то, что осталось в нем с вечера. — Почему ты не починишь кондиционер? Здесь так пахнет.

— Ты закончила в ванной? — спросил он. — Мне нужно одеться. У меня сегодня важная встреча.

— Заходи. Мне все равно. Мы тут и вдвоем поместимся. Ненавижу, когда меня торопят.

Бреясь, он смотрел сквозь открытую дверь ванной, как она одевается. Она долго пристраивала на талии пояс, пристегивала к нему чулки, надевала неказистый, но дорогой твидовый костюм. Клетчатый пеньюар, рекламу которого она увидела в популярном журнале мод, был по своему назначению подобен мундиру — его предписывалось надевать в определенных случаях. Когда подобные случаи возникали, она покорно влезала в пеньюар, а потом столь же покорно сбрасывала его.

Природа их отношений была того же свойства — ни страсти, ни желания, ни настоящего удовольствия, ни даже чувства стыда. Половой акт для них не был ни наслаждением, ни грехом. Он ничего не значил. Они слышали, что мужчинам и женщинам полагается спать вместе, потому так и поступали.

— Джим, почему бы тебе не пригласить меня в армянский ресторан сегодня вечером? — спросила она. — Я обожаю шашлык.

— Не могу, — сердито пробурчал он сквозь мыльную пену на лице. — У меня сегодня будет кошмарный день.

— А почему бы тебе не отменить все это? — Что?

— Ну что там у тебя?

— Это очень важно, дорогая. Это заседание совета директоров.

— Ой, кончай ты про свою чертову железную дорогу. Надоело. Терпеть не могу бизнесменов. Они ужасные зануды.

Он не ответил.

Она лукаво взглянула на него, и ее голос приобрел живую нотку, когда она проговорила с манерной медлительностью:

— Джон Бенсон сказал, что ты не очень-то много значишь на этой своей железной дороге, потому что всем руководит твоя сестра.

— Что? Он так сказал?

— Я думаю, твоя сестра — это что-то ужасное. Я думаю, это отвратительно — женщина, которая ведет себя как какой-то механик, а корчит из себя большую шишку. Это так неженственно. Да что она о себе думает, в самом деле?

Таггарт шагнул на порог и облокотился на дверной косяк, изучая Бетти Поуп. На его лице проступила тонкая улыбка — саркастическая и самоуверенная. Все-таки кое-что нас объединяет, подумал он.

— Может, тебе это покажется интересным, дорогая, — сказал он. — Сегодня я намерен разобраться с ней раз и навсегда.

— Не может быть, — заинтересованно проговорила она. — В самом деле?

— Именно поэтому сегодняшнее заседание совета так важно.

— Ты серьезно хочешь вышвырнуть ее?

— Нет. Это ненужно и нежелательно. Я просто поставлю ее на место. Долго я ждал этой возможности.

— У тебя есть на нее что-то? Что-нибудь компрометирующее?

— Нет, нет. Ты не поймешь. Она просто зашла слишком далеко, и ее нужно спустить с небес на землю. Она совершила непозволительные поступки, ни с кем не посоветовавшись, и серьезно обидела наших мексиканских соседей. Когда совет узнает об этом, они напишут для отдела перевозок пару новых указаний, и с моей сестрой будет легче управляться.

— А ты умный, Джим, — сказала Бетти.

— Мне нужно одеваться. — Его голос прозвучал удовлетворенно. Он повернулся к раковине и весело добавил: — Может, я все-таки угощу тебя сегодня шашлыком.

Зазвонил телефон.

Он поднял трубку. Оператор сообщил, что звонят из Мексики.

Это был его человек из мексиканских политических кругов.

— Я ничего не мог сделать, Джим! — захлебывался он. — Я ничего не мог сделать!.. Нас не предупредили, клянусь Господом; никто не подозревал; никто не знал, что его готовят; я сделал все что мог; ты не можешь меня винить, Джим; это было как гром с ясного неба! Указ вышел сегодня утром, пять минут назад; они обрушили его на нас внезапно, без предупреждения! Правительство Мексики национализировало рудники и железнодорожную линию Сан-Себастьян.

 

* * *

 

...и таким образом, джентльмены, я могу уверить вас, членов совета, что причин для паники нет. События сегодняшнего утра — печальный факт, но я верю, опираясь на знание внутренних процессов, которые формируют в Вашингтоне нашу внешнюю политику, что наше и мексиканское правительства придут к разумному соглашению и что мы получим полную и справедливую компенсацию за свою собственность. — Джеймс Таггарт стоял за длинным столом, обращаясь к совету директоров. Его голос был отчетлив и ровен; он внушал доверие. — Тем не менее рад сообщить вам, что я предвидел возможность такого поворота событий и принял все необходимые меры, чтобы защитить интересы «Таггарт трансконтинентал». Несколько месяцев назад я поручил отделу перевозок сократить количество поездов на линии Сан-Себастьян до одного в день, снять ценное оборудование и заменить его устаревшим, а также снять или заменить все, что только можно. Мексиканскому правительству достались лишь несколько деревянных вагонов и старенький паровоз. Мое решение сохранило нашей компании миллионы долларов. Однако я полагаю, что наши акционеры вправе ожидать, чтобы люди, ответственные за это мероприятие, теперь ответили за последствия своей халатности. Таким образом, я предлагаю попросить уйти со своих постов мистера Кларенса Эддингтона, экономического консультанта, который предложил строительство линии Сан-Себастьян, и мистера Жюля Мотта, нашего представителя в Мексике.

Члены совета сидели вокруг длинного стола и слушали. Они думали не о том, что им делать, а о том, что им сказать людям, которых они представляли. Речь Таггарта дала то, что им было нужно.

 

* * *

 

Когда Таггарт вернулся в свой кабинет, его ждал Орен Бойл. Как только они остались одни, поведение Таггарта изменилось. Он навалился на крышку стола, ссутулился, его лицо побледнело.

— Ну и?.. — спросил он.

Бойл беспомощно развел руками:

— Я проверил, Джим. Все так и есть. Д'Анкония потерял пятнадцать миллионов долларов с этими шахтами. Все чисто, никакого обмана — он вложил наличные и потерял.

— И что он теперь собирается делать?

— Ну, он же не позволит, чтобы его ограбили. Он слишком умен. Должно быть, у него что-то припасено на этот случай.

— Надеюсь.

— Он перехитрил кучу самых ловких стяжателей в этом мире. Неужели он даст околпачить себя кучке мексиканских политиканов с их указом? У него наверняка есть на них кое-что, и последнее слово будет за ним. Поэтому нам тоже нужно быть начеку. Ну, это за тобой, Джим. Ты его друг.

— Друг, черт возьми. Я таких друзей...

Он нажал на кнопку вызова секретаря. Секретарь вошел неуверенно, с каким-то несчастным видом. Это был человек не первой молодости, с бледным лицом и благовоспитанными манерами добропорядочного бедняка.

— Ты договорился о моей встрече с Д'Анкония? — резко спросил Таггарт.

— Нет, сэр.

— Но я же, черт побери, велел тебе позвонить.

— Мне не удалось, сэр. Я пытался.

— Попробуй еще раз.

— Я имею в виду, что мне не удалось договориться о встрече.

— Почему?

— Он отклонил ее.

— Ты хочешь сказать, он отказался встретиться со мной?

— Да, сэр. Я это имел в виду.

— Так он не хочет видеть меня?

— Нет, сэр, не хочет.

— Ты говорил с ним лично?

— Нет, я разговаривал с его секретарем.

— Что он сказал? Ну, что он конкретно сказал? Секретарь замялся и от этого стал выглядеть еще более несчастным.

— Что он сказал?

— Он сказал, что сеньор Д'Анкония сказал, что вы на него нагоняете скуку, мистер Таггарт.

 

* * *

 

Резолюция, которую они приняли, была известна под названием «Против хищнической конкуренции». Стоял темный осенний вечер. Сидя в огромном зале заседаний, члены Национального железнодорожного союза пытались не смотреть друг на друга.

Национальный железнодорожный союз являлся организацией, созданной с целью защиты интересов и благосостояния железных дорог в целом. Как заявили его организаторы, этого можно было достичь путем развития сотрудничества во имя общей цели, а для этого каждому члену вменялось в обязанность подчинить собственные интересы интересам всей отрасли, которые определялись большинством голосов. Любое решение, одобренное большинством членов союза, было законом для остальных, законом, которому следовало беспрекословно подчиняться.

— Люди одной профессии или занятые в одной отрасли промышленности должны держаться вместе, — заявили организаторы союза. — У нас общие проблемы, общие интересы и общие враги. Мы бесцельно тратим силы в борьбе друг против друга вместо того, чтобы объединиться. Наш бизнес будет расти и процветать, если мы объединим усилия.

— Против кого создается союз? — спросил какой-то скептик.

— Что значит, против кого? Ни против кого. Но если уж вы так ставите вопрос, то его деятельность будет нацелена против грузоотправителей, товаропроизводителей, вообще против любого, кто попытается нажиться за наш счет. Да возьмите любой союз, против кого он создается?

— Именно это я и хотел бы знать, — сказал скептик.

Когда резолюция «Против хищнической конкуренции» была выдвинута на голосование на ежегодном заседании союза, она была впервые предана широкой огласке. Но все члены союза давно уже знали о ней, и она активно обсуждалась в узких кругах, особенно в последние несколько месяцев. Все присутствовавшие в зале заседаний были президентами железнодорожных компаний. Они были далеко не в восторге от этой резолюции и надеялись, что она никогда не будет поставлена на голосование. Но когда это все-таки произошло, они проголосовали за.

Никто из выступавших перед голосованием не упомянул ни одной конкретной железной дороги, на которую должна была распространяться эта резолюция. Они говорили лишь об общественном благосостоянии и о том, что в то время, как оно находится под угрозой в связи с острым кризисом в сфере транспортных услуг, железные дороги уничтожают друг друга, руководствуясь хищническими законами джунглей, где сильный пожирает слабого. Они говорили и о том, что наряду с районами, охваченными глубокой депрессией, где не осталось фактически ни одной функционирующей железной дороги, существуют обширные территории, где две или даже несколько железных дорог ожесточенно конкурируют, тогда как каждая из них одна могла бы предоставить все необходимые транспортные ресурсы. По их словам, перед сравнительно новыми железнодорожными компаниями открывались широкие возможности именно в кризисных зонах. Конечно, там вряд ли можно ожидать большой прибыли, зато можно будет обеспечить транспортом нуждающееся население. Ведь не прибыль, а служение обществу является первоочередной задачей железных дорог.

Затем они говорили о том, что большие, давно и прочно стоящие на ногах железнодорожные компании есть необходимый фактор общественного блага, что крушение даже одной из них стало бы национальной катастрофой и что, если одна из таких компаний в своем стремлении к общественному благу и упрочению доброй воли между народами разных стран оказалась на грани краха, долг и прямая обязанность всех и каждого помочь ей перенести этот удар и выстоять.

Конкретно не упоминалась ни одна железная дорога, но, когда председатель союза торжественно поднял руку, подавая знак к началу голосования, все посмотрели в сторону Дэна Конвэя — президента «Финикс — Дуранго».

Лишь пятеро из членов союза проголосовали против, но когда председатель огласил, что резолюция принята большинством голосов, не последовало ни обычного оживления, ни одобрительных возгласов. В зале воцарилась мертвая тишина. Вплоть до последней минуты каждый надеялся, что кто-то спасет его от этого.

Резолюция «Против хищнической конкуренции» подавалась как некая мера «добровольного саморегулирования», призванная «способствовать исполнению» законов, давно принятых Национальным законодательным собранием. В соответствии с ней всем членам Национального железнодорожного союза категорически запрещалось предпринимать любые действия, которые бы могли рассматриваться как «хищническая конкуренция». Это означало, что в районах, которые попадали под ограничение, могла функционировать лишь одна железнодорожная компания, что преимущество в этих районах отдавалось старым, давно укоренившимся железным дорогам и что новички, несправедливо вторгшиеся на чужую территорию, обязаны свернуть свою деятельность в течение девяти месяцев по получении соответствующего распоряжения.

И только Исполнительный комитет Национального железнодорожного союза был уполномочен решать, на какие районы распространяются данные ограничения.







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.