Здавалка
Главная | Обратная связь

О СЕНТИМЕНТАЛЬНОСТИ И НАСЛАЖДЕНИИ



Еще более глубокие и определяющие связи соединяют доктрину «непротивления» с содержательными корнями все­го учения. Ибо идея «любви», выношенная и выдвину­тая Л. Н. Толстым, вносит от себя такое содержание во все его основоположения и выводы, которое предопределяет со­бою неверность почти всех его вопросов и ответов.

«Любовь», воспеваемая его учением, есть, по существу своему, чувство жалостливого сострадания, которое может относиться к какому-нибудь одному определенному сущест­ву, но может захватывать душу и безотносительно, погру­жая ее в состояние беспредметной умиленности и размягчен­ности. Именно такое чувство, укоренясь в душе, захватывая ее глубочайшее чувствилище и определяя собою направле­ние и ритм ее жизни, несет ей целый ряд опасностей и со­блазнов.

Так, прежде всего, это чувство само по себе дает душе такое наслаждение, о полноте и возможной остроте которого знают только те, кто его пережил*. Испытывать его — есть благо совсем не в том только смысле, что оно морально цен­но и что его следует испытывать; но и в том смысле, что оно само по себе дает душе величайшее удовлетворение, услаж­дая ее и насыщая ее этою сладостью. В этом состоянии душа переживает себя блаженно-единою, целостно охваченною и растворенною; в ней все как бы течет и струится, звучит и светится, поет и сияет; она обретает в себе самой источник ни в чем другом не нуждающегося счастья, и притом такой источник, которого не может отнять у нее чужой произвол и по сравнению с которым другие источники кажутся скуд­ными, слабыми и ненадежными. Но именно эта непосредст­венная доступность ключа к наслаждению, его самодовлею­щий характер, интенсивность даруемого им удовлетворения и особенно способность его играть и петь в беспредметном умилении** — могут незаметно приучить душу к духовно нео­правданному и духовно малозначительному самоуслажде­нию, к сосредоточенности на этом самоуслаждении и на его добывании. Это «благо» может приковать к себе душу не си­лою своего духовного превосходства и совершенства, а си­лою своего услаждающего блаженства*, и, далее, именно постольку оно может повести к охлаждению и инстинктивно­му отвращению ото всего, что не есть это благо или что не ведет к нему. Это может породить практику и теорию мора­льного наслажденчества («гедонизма»), искажающую и си­лу очевидности, и миросозерцание, и основы личного харак­тера.

Моральный гедонист** инстинктивно тяготеет ко всему, что вызывает в нем состояние блаженного умиления, и столь же инстинктивно отвращается ото всего, что грозит нару­шить, оборвать и погасить это состояние. Его духовное око на­чинает искать во всем умиляющего; и быстро отвертывается или закрывается, как только в поле его зрения появляется что-нибудь возмущающее или отвратительное. Раздражение, ожесточение, злоба — тягостны ему и в нем самом, как чувства, противоположные искомому блаженству, и в других, как колеблющие его собственное блаженное равновесие и самочувствие; поэтому он как бы из инстинкта самосохране­ния приучается отвертываться от зла и предаваться своему внутреннему благу. Постепенно его духовное око приспособ­ляется и научается видеть во всем «умилительное» и не ви­деть того, что подлинно отвратительно. Тягостный, мучите­льный, изнуряющий душу опыт подлинного зла совсем от­страняется им и отводится; он не хочет этого опыта, не позволяет ему состояться в своей душе и вследствие этого постепенно начинает вообще «не верить во зло» и в его воз­можность. Осознав этот прием свой, он формулирует его в виде правила, рекомендующего отвертываться от зла, недо­сматривать, забывать***. И согласно этому правилу, все, вос­принимаемое им, начинает систематически процеживаться, перетолковываться, искажаться. Моральный гедонист не ви­дит того, что ему реально дается; и видит не то, что подлин­но есть. Он ценит в опыте не объективную верность и точ­ность, а соответствие своим субъективным настроениям и выросшим из них фантазиям. Он приучается фантазировать в опыте и испытывать свои фантазии как реальность****: его миросозерцание приобретает черты идиллической противо-предметности. Понятно, как отзывается это все на его жизнеучительстве, особенно когда он касается вопроса о «сопро­тивлении злу» «насилием»... Только по недоразумению мож­но видеть в нем учителя и вождя.

Понятно также, что моральный гедонизм повреждает не только очевидность, но и характер человека. Состояние умиленности и растворенности не только не включает в себя волю, но и отводит ее как начало, с одной стороны, ненуж­ное, а с другой стороны, напрягающее, сковывающее и пото­му мешающее растворению и текучести. Ибо воля не раство­ряет душу, а собирает ее и сосредоточивает; она не погружает ее в безгранное, беспредельное течение, а творит грань и форму; она не беспредметна, а определительна и опреде­ленна; она не может говорить всему блаженно приемлющее «да», но нуждается и в твердом, обоснованном отрицании. Поэтому гедонистическое умиление, охватывая душу и завладевая ее центральным чувствилищем, вовлекает ее в не­кое безволие, выражающееся то в безразличии, то в прямой враждебности ко всем волевым порывам и заданиям. «Лю­бовь», исповедуемая и проповедуемая умиленными морали­стами, оказывается состоянием безвольным или «пассивно-волевым»: эта «любовь» не укрепляет характер сосредоточе­нием сил и выковыванием духовного центра личности, а по­степенно ослабляет его; она не формирует личный дух, а услаждает душу беспредельностью и неопределенностью; она отучает ее от стойкого отрицания и тянет ее к всеприемлющему и всепримиряющему нейтралитету. Такая безволь­ная любовь не есть уже активная эмоция, ибо эмоция не враждебна воле, а нуждается в ней и ищет сближения с ней; но это и не пассивный аффект, ибо аффект, по самой глубине своей, не может быть беспредметен, подобно тому, как рана невозможна без ранящей стрелы. Безвольная любовь гедо­нистического моралиста есть скорее «настроение», легко уживающееся и, с безвольностью, и с беспредметностью. В качестве безвольного настроения эта любовь — сентимен­тальна; а в качестве беспредметного настроения эта лю­бовь — бесцельна: она не несет в себе ни духовного задания, ни духовной ответственности. Это есть чувствование, насы­щающееся собою; оно есть не начало, а конец; не исход, а завершение; не ступень, а достижение; это есть сладостная самоценность или самоценное наслаждение; и тот, кто пре­бывает в нем и не позволяет ничему внешнему вывести себя из него, тот объявляется правым. Может ли такой безволь­ный и сентиментальный характер, сознательно угашающий в себе начало героизма, сладостно тонущий в безграничном и беспредметном настроении и при этом сознательно утверж­дающий свою правоту как единственную и образцовую для всех людей, — может ли он поставить и разрешить героиче­скую проблему сопротивления злу? И не ясно ли, что «ре­шая» эту проблему, он создаст скорее соблазн для безволь­ных и переутомленных душ, чем укрепление и умудрение для стоящего на верном пути человека?

Далее, как это ни странно кажется на первый взгляд, та­кая «любовь» не только не сближает «любящего» с другими людьми и не вводит его в единую, живую систему совместно­сти, солидарности и общности*, но, наоборот, отрывает его от них, противопоставляет его и закрепляет это противопо­ставление своеобразным, философическим «оправдывае­мым», практическим безразличием к их судьбе. Эта особен­ность объясняется, с одной стороны, моралистическим под­ходом к «любви», с другой стороны — ее услаждающим действием.

Мораль требует от человека сострадания, понуждает к нему, укоряет за его отсутствие. Этим она сосредоточивает внимание человека на самом себе, приучая его к своеобраз­ному, иногда довольно утонченному эгоцентризму**: морали­зирующий человек интересуется главным образом (иногда исключительно) тем, что он сам испытывает и чего он сам не испытывает, и, укоряя себя, старается ввести в состав своей личной жизни новые, морально ценные переживания. Но ес­ли ему это удается и он начинает испытывать и переживать сладость сентиментальных настроений, то сложившийся эго­центризм не только не ослабевает и не исчезает, но закреп­ляется и упрочивается в наслаждающейся душе. Вот почему для сентиментального моралиста в его настроениях сущест­венен не внешний, «любимый» им предмет, а он сам, «любящий» субъект. Важно, чтобы «я» сострадал; и это морально важнее, ценнее и психически реальнее, чем состояние того, к которому я имею сострадательное отношение. Необходимо, чтобы «я умиленно жалел»; тогда я буду блаженствовать; и по сравнению с. этим событием начавшегося во мне бла­женства судьба желаемого мною предмета решительно отхо­дит на второй план. Дело не в том, что кто-то страдает; страдания даже полезны*** людям. Дело и не в том, чтобы во внешних отношениях и делах людей что-то состоялось или чего-то не состоялось: это не в человеческой власти, а в Бо-жией воле****. Дело вообще не в «последствиях» поступка; соображения о них совсем не должны весить в мотивах и намерениях человека настолько, что поступок прямо объявля­ется тем более морально совершенным, чем менее совершив­ший его думал о его последствиях*. Все дело в том, чтобы я внутренне исполнял «волю Божию», т. е. «любил», а оста­льное не в моей власти и потому не определяет собою моих заданий.

Вот почему «любовь» сентиментального моралиста не уводит его душу от него самого и не освобождает ее от соб­ственного бремени и личных пределов, но, наоборот,— за­крепляет их. Сентиментальный человек не уходит в то, что любит, и не отождествляется с любимым, не забывает себя. Поэтому он и не строит любимого предмета, не творит его, ибо для этого необходимо переложить целевой центр своей жизни из себя — в него. Такой моралист центрирован эго­истически, и именно вследствие этого его «любовь» оказыва­ется практически мертвенною! Он воспевает ее и призывает к ней; но то, что он воспевает, есть состояние внутренней завернутости и практической недейственности. Это есть «лю­бовь» беспредметно-экстенсивная и общественно вялая, без­различная к последствиям своих поступков и к общественно­му благу. Ее лозунг выражается словами: предоставить других самим себе, а самому жить доброю жизнью**. Любя­щий субъект оказывается несравненно важнее любимого объекта; и понятно, что в тот момент, когда сентиментальной душе приходится выбирать между тем и другим, она, остава­ясь верною своей природе и своим принципам, останавлива­ет свой выбор на субъекте и его драгоценной моральной пра­воте.

Это не значит, что сентиментальный моралист отвергает всякое самопожертвование или совсем не способен к нему. Бывают такие острые случаи, когда он прямо советует «ста­вить самого себя на место убиваемого» или жертвовать своей жизнью***. Однако при внимательном анализе обнару­живается, что он жертвует своею жизнью не ради спасения любимого, а ради собственной праведности. Ибо, как уже установлено, ответ должен иметь в виду именно те случаи, в которых спасти любимого может только физическое проти­водействие угнетателю, а не предложение самого себя в за­местители убиваемой жертвы. Если волевая, героическая, несентиментально любящая душа стоит перед заданием спа­сти от смерти любимого человека (или, соответственно, оградить от насильников-растлителей семью, церковь, роди­ну), то она не может считать свое задание разрешенным, ес­ли она праведнически погибнет вместе со спасаемым, и при­том погибнет потому, что не решится преступить пределов своей моральной праведности. Но сентиментальный мора­лист «любит» только до пределов своей личной моральной праведности. За спасение «любимого» он согласен отдать, в крайнем случае, свою жизнь*, но не свою моральную безу­коризненность. Правда, он «любит» и готов защищать люби­мое; но лишь до тех пор, пока не окажется необходимым фи­зическое противодействие, которое для него морально за­претно как греховное, постыдное «насилие». Поэтому, если жизнь ставит его перед необходимостью выбора между «спа­сением любимого» и «спасением своей личной праведности», он, не обинуясь, спасает свою праведность (хотя бы ценою ее смертного конца) и предает любимый предмет**. Его жер­тва заключается не на алтаре любимого предмета, а на ал­таре собственного морального совершенства.

Этим и определяется предел его эгоцентрической любви. Конечно, это совсем не мало, если человек ставит свою мо­ральную безукоризненность, как он ее сам понимает, выше собственной жизни. Однако именно эта преданность его своей собственной добродетели обнаруживает, сколь мало он предан всему, что не есть она. Если насильник нападает на «любимого» человека и я в этот момент предпочитаю, чтобы он был убит (хотя бы вместе со мною), чем чтобы я оказал насильнику физическое противодействие, — то вся моя любовь оказывается аффектированным прекраснословием. Я обнаруживаю тем самым, что моя «любовь» ограниче­на своею собственною природою; что эти пределы обрекают ее на своеобразное практическое дезертирство и предатель­ство, и притом в наиболее критический момент; что я в дей­ствительности не смею любить самозабвенно, цельно и геро­ически из боязни согрешить; и что вся моя «любовь» есть разновидность практического безразличия к якобы любимо­му предмету...

Понятно, что если бы акцент любви лежал не на самом любящем субъекте, а на любимом предмете, то обращение к физическому противодействию не выросло бы в непреодо­лимую преграду. Спасающий спас бы любимого, не рефлек­тируя на возможный грех и не трепеща перед своею возмож­ною моральною небезукоризненностью; ибо им двигала бы реальная любовь и реальная необходимость. Он отложил бы моральный суд над собою, и этот несвоевременный суд не по­верг бы его в момент действия в раздвоенность, колебание, безволие и практическое предательство.

Ясно также, что сентиментальная любовь не единит лю­дей, а разъединяет их. В самом деле, если бы каждый чело­век, следуя правилу субъективистической морали, предоста­вил других самим себе, заботясь о своей собственной мора­льной безгрешности, то возникло бы не братское единение, а распыление отвернувшихся друг от друга пассивных ато­мов. Все были бы погружены, каждый про себя и для себя, в самодовлеющий процесс морализирующего само-умиления, и каждый сознавал бы, что в критическую для него ми­нуту нападения он не найдет у других ничего, кроме безволь­ного и пассивного «сострадания» или, в самом лучшем слу­чае, готовности быть изнасилованным и зарезанным вместе с ним. Трудно представить себе, какую общественно-разла­гающую струю внесла бы в жизнь человечества такая извра­щенная, злосчастная установка, если бы все люди последо­вали за призывами сентиментальной морали, «перестали за­ботиться о делах внешних и общих»* и, «не думая об единении»** и «о последствиях своей деятельности»***, вы­травили бы из своей жизни начала взаимной обороны, со­вместного выступления против насильников, солидарной бо­рьбы против злодеев... Осуществилась бы чудовищная про­грамма самораспыления добра в мире, самопредания и взаи­мопредания нравственно благородных душ; и притом все от непомерной «моральности» и под названием взаимной «люб­ви».

К счастью для человечества, духовно здоровый инстинкт не допустит его до такого крушения.







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.