Здавалка
Главная | Обратная связь

О МЕЧЕ И ПРАВЕДНОСТИ



«Может ли человек, стремящийся к нравственному совер­шенству, сопротивляться злу силою и мечом? Может ли чело­век, религиозно приемлющий Бога, Его мироздание и свое место в мире, не сопротивляться злу мечом и силою?» Таков был основной, двуединый вопрос, породивший все наше исследование*. Что можно и должно ответить на этот вопрос, когда его ставит нравственно благородная душа, ищущая в своей любви к Богу и Его делу на земле религиозно верного, волевого ответа на идущий извне напор зла?**

Ответ, добытый нами, звучит несомнительно и определен­но: физическое пресечение и понуждение могут быть прямою религиозною и патриотическою обязанностью человека; и тогда он не вправе от них уклониться. Исполнение этой обязанности введет его в качестве участника в великий исторический бой между слугами Божиими и силами ада; и в этом бою ему придется не только обнажить меч, но и взять на себя бремя человеко-убийства.

 

Но именно в связи с этим последним выводом в разреше­нии основной проблемы возникает глубокое и существенное осложнение. Убить человека... Но разве убивающий ближнего соблюдает свое «нравственное совершенство»? Разве такой исход может быть нравственно верным, безгрешным, правед­ным? Ведь согласно основному вопросу, ответ должен был удовлетворить человека, «стремящегося к нравственному со­вершенству»... Разве совесть человека может, при каких бы то ни было условиях, признать убийство человека безгрешно-праведным делом? А если не может, то как же удовлетворить­ся таким ответом?

Мы установили с самого начала, что все исследование имеет смысл только при полной и безусловной честности с самим собою, только при отсутствии упрощений и замал­чивании, пристрастия и малодушия*. Здесь непозволительно и не следует скрывать от себя что бы то ни было; напротив, надо открыть себе глаза на все и все правдиво договорить перед лицом предмета. И потом уже принять окончательное решение в уверенности, что оно недвусмысленно и верно.

В самом деле, в борьбе со злом, особенно при внешнем понуждении и пресечении, не терпит ли умаления или иска­жения личное нравственное совершенство борющегося?

Нельзя не отметить с самого начала, что форма этого вопроса — суровая, категорическая, явно предвосхищающая единственно возможный ответ («да, терпит») — может скрывать за собою некий серьезный дефект нравственного опыта или видения, и тогда она может вызывать в душе у спрашиваемого двоящееся впечатление наивности и лицеме­рия. Вопрос ставится так, как если бы человек (может быть, сам вопрошающий) обладал уже личным нравственным совершенством, и вот, обладая им и ценя его выше всего в жизни, опасался бы увидеть его умаленным или искаженным через свое участие в пресекающей борьбе со злом. Безгреш­ный и праведный человек опасливо ищет праведного и свято­го образа действий, с тем чтобы соблюдать только его и ни­когда не приобщаться какому-либо другому образу действий, не совсем совершенному или не безусловно праведному. Если при этом спрашивающий действительно уверен в том, что он «праведен» и что человеку вообще доступно в его деятельно­сти безусловное и полное совершенство, то это свидетельству­ет о некоторой ограниченности его нравственного опыта и о наивности его духовного видения; если же спрашивающий знает о своей личной неправедности и об обреченности всех человеческих действий на большее или меньшее несовершен­ство, то вопрос его оказывается лицемерным.

Ни наивность, ни лицемерие не оправдывают постановку вопроса, отправляющуюся от нравственного совершенства как данного, как наличного или вообще легко доступного человеку в нашей земной жизни. Тому, кто хоть раз в жизни попытался реально представить себе, как жил бы, чувствовал и действовал действительно нравственно совершенный чело­век, и кто потом попытался сравнить этот образ со своим собственным, сознательным и бессознательным укладом или зарядом влечений и желаний, тому и в голову не придет тре­бовать для своей мнимой «святости» абсолютно «праведных» жизненных исходов. Это было бы столь же реально, умно и состоятельно, сколь состоятельно, умно и реально человеку, провалившемуся по пояс в болото, рассуждать о том, как бы ему вернуться домой, не допустив на своей одежде ни одного влажного пятнышка. Во грехах зачатый, во грехах возросший и совершивший полжизни, окруженный такими же людьми и связанный с ними связью всеобщего взаимодействия во зле*, человек вряд ли имеет основание ставить перед собою практические вопросы абсолютного измерения и задачу не­медленной абсолютной чистоты. Напротив, чем глубже он уходит в себя, тем зорче он видит тайные гнездилища своего инстинкта и своих страстей, тем более чуждою становится ему точка зрения морального максимализма, тем более скромным он делается в оценке своих собственных сил и возможностей и тем более снисходительным он делается к слабо­стям ближнего. Он научается понимать Евангельский завет «совершенства» (Мтф. V. 48; Луки V. 35) как долгую лест­ницу страдающего всхождения, как зов сверху и как волевое начало совести в душе, но не как суровое мерило, ежеминутно пригвождающее слабую душу или педантически требующее непрерывной безукоризненности.

Человек не праведник; и борьбу со злом он ведет не в ка­честве праведника и не среди праведников. Сам тая в себе начало зла, и поборая его в себе, и далеко еще не поборов его до конца, он видит себя вынужденным помогать другим в их борьбе и пресекать деятельность тех, которые уже предались злу и ищут всеобщей погибели. Пресекающий сам стоит в болоте; но нога его уперлась в твердое место, и вот он уже по­могает другим, засасываемым трясиною, выйти на твердое место, стремясь оградить их и спасти и понимая, что он сам уже не может выйти сухим из болота. Конечно, от слабости и из бездны никому не поможешь и никого не укрепишь; но из малейшего проблеска силы, видения и веры может уже произойти начало спасения. Тот, кто сам уходит в трясину и захлебывается, тот, конечно, не борец и не помощник; но утвердившийся — уже помощник и уже борец, хотя и стоит сам в болоте. И не странно ли было бы видеть его полное безразличие к погибающим и слышать лицемерное оправда­ние, что «помогать вообще может только тот, кто стоит на берегу» и что он «тоже поможет кому-нибудь, когда сам выберется из болота и совсем обсохнет, но и тогда с тем, чтобы самому никак не забрызгать свою одежду»...

Человек, искренно любящий и волею ведомый, борется и от малой силы, помогает и от бедности. И начинает не сверху, от идеала, а снизу, от беды и от нужды. И он прав в этом; ибо разумно и реально идти в борьбе со злом не от максимума нравственного совершенства, закрывая себе глаза на свою неправедность и нам всем присущую грешность, а от наличной ситуации злых страстей и благородной воли, отыскивая возможный минимум греха и возможный макси­мум помощи и укрепления. Это совсем не значит, что человек должен погасить в себе волю к нравственному совершенству; напротив, эта воля необходима ему до последнего издыхания. Но это значит, что наивная фантазия о его легкой доступно­сти извинительна только детям; быть святым в мечтании не то же самое, что быть святым на деле: и от восприятия этого различия, от его проникновенного постижения душа человека мудреет и закаляется. Человек постоянно должен растить и укреплять в себе волю к нравственной чистоте, чистую и искреннюю волю к полноте духовной любви и к ее цельному излиянию в жизненные дела; но он не должен воображать, что это ему легко и быстро дается. Однако чем большего он в этом достигнет, тем менее неправедный или, что то же самое, тем более праведный исход ему всегда удастся найти. «Боль­шего» достигнет тот, кто ищет «всего»; но бывает и так, что неразумное, настойчивое требование «всего» отнимает у чело­века и «меньшее». Ибо есть определенные жизненные поло­жения, при которых заведомо следует искать не праведности и не святости, а наименьшего зла и наименьшей неправед­ности; и в этих случаях практический максимализм всегда будет проявлением наивности или лицемерия.

Все эти соображения отнюдь не должны погасить или оставить без ответа вопрос, предложенный нравственным максималистом. Пусть он практически неправ, из наивности или из лицемерия; однако теоретически этот вопрос полон глубокого смысла и нравственная философия обязана его исследовать. Мы не имеем права уклониться от ответа на него и потому спросим еще раз: сопротивляющийся злу силою и мечом — удовлетворяет ли в этом всем требованиям нрав­ственного совершенства? Остается ли душа его чистою и не­возмущенною, а совесть — удовлетворенною и спокойною?

Трудно было бы представить себе, что человек с глубоким и острым нравственным чувством мог дать на этот вопрос по­ложительный, успокаивающий ответ. Это ясно уже из выше­изложенных оснований, именно, что у несовершенного челове­ка по необходимости несовершенны и поступки, и тогда, когда он молится Богу добра, и тогда, когда он борется со злом; волею и неволею, ведением и неведением человек всегда неправеден и грешен; можно ли думать, что он внезапно ока­жется совершенным и святым именно в обращении ко злу?.. Напротив, следовало бы заранее допустить, что восприятие зла неминуемо вызовет в его душе и возмущение, и соблазн, и замешательство, и преодолевающие усилия, словом, все то, что не может не разразиться в душе живущего страстями неправедника. И естественно, что так это обычно и бывает. При восприятии зла дурные стороны души обыкновенно про­сыпаются из своего морального полусна, как бы предчувствуя начало своего освобождения: они начинают трясти наложенные на них цепи, отвечая на появление зла любопытством и сочувствием, радостью и подражанием, попыткою оправ­дать себя и узаконить, повышенною притязательностью и непокорством. Душа переживает период искушения и внут­ренней борьбы: она выходит из равновесия и нуждается в повышенных усилиях духа; и быть может, как никогда, видит себя далекою от совершенства...

Однако помимо всего этого необходимо признать, что ак­тивная, внешняя борьба со злом несет в себе особые условия, затрудняющие человеку и его внутреннюю борьбу с его собственными злыми влечениями, и нахождение нравствен­но верных и безвредных внешних проявлений.

Так, прежде всего, понуждающий и пресекающий человек, естественно, занимает по отношению к злодею позицию от­рицающего благо-желательства. Это отрицательное отноше­ние он не оставляет про себя и проявляет его в искреннем и цельном поступке. Это означает, что он приемлет разумом, и волею, и делом неполноту любви в себе самом, утверждает ее и изживает в борьбе со злодеем. И если нравственное совершенное совершенство состоит в наличности полной люб­ви ко всему живому и сущему, то духовно зрячий борец со злом допускает в себе самом нравственно несовершенное, урезанное, ущербное состояние; и утверждает на нем свою деятельность. Он утверждает себя в неспособности светить, подобно солнцу, одинаково на злых и добрых (Мтф. V. 45); и согласно этому и творит. Как бы ни была предметно обосно­вана и справедлива и в мере своей верна и соответственна его отрицательная любовь, она остается сознательно допу­щенным, действенно изживаемым нравственным несовер­шенством. И это обстояние ни в чем не обнаруживается и не испытывается с такою силою и очевидностью, как в по­следнем и крайнем проявлении отрицательной любви — в человекоубиении...

Может быть, с тех самых пор, как человек впервые убил человека и, убив, содрогнулся душою от чувства совершенно­го греха и от взятой на себя вины, в душе его зародилось, сначала в виде смутного чувства, а потом в виде уверенности, осуждение всякого убийства. Евангелие углубило и освятило это воззрение; оно с очевидностью указало человеку, что грех и вина убийства родятся не в момент совершения внешнего поступка, а в момент внутреннего желания совершить его; так что человек, внешне никого не убивший, может чувствовать себя в своих желаниях и мечтаниях — убийцей; и по­стольку ему подобает и чувство вины, и угрызение, и раская­ние (срв. I Иоанна III. 15). Здоровая и чуткая совесть, вос­питанная в духе подлинного христианства, испытывает и зна­ет, что «убивает» не только тот, кто физически прекращает жизнь другого, или участвует в этом, или способствует этому: ибо есть еще степени ненависти, злобы и вражды, нравствен­но равносильные и равноценные убиению. И это убиение гне­вом и жаждою мести, завистью и ревностью — сеется вокруг себя каждым нетелесным убийцею и распространяется в ду­шах в виде неуловимых напряжений и разрядом взаимного отталкивания, незаметно накапливающихся и подготовляю­щих ту атмосферу, в которой неуравновешенный человек быстро и легко доходит и до физического убийства. Мало того, глубокая и утонченная совесть утверждает еще, что во­круг каждого из нас люди все время медленно умирают не без нашей вины — одни от горя, ибо ближние недолюбили их, другие от изнеможения, ибо ближние не помогли им. Прав, конечно, Леонардо да Винчи, указывая на то, что люди вооб­ще живут на счет жизни других людей: ибо каждый из нас может быть, сыт именно потому, что есть другие, несытые, и наслаждается именно потому, что есть лишенные; и каждый из нас, сознательно или бессознательно, быть может, оттолкнул и исключил от владеемого им блага многое множество других людей. И именно здесь один из глубочайших источ­ников того абсолютного милосердия, которое побуждало мно­гих святых питаться и одеваться лишь настолько, чтобы быть в состоянии отдавать все свои силы страдающим и гибнущим. И здесь же одна из тех последних инстанций, перед лицом ко­торой частная собственность должна быть не отвергнута, а принята и утверждена, но только в новом виде, подлинно христианском, освященном ответственностью перед Богом и людьми.

Таким образом, в каждом зачатке ненависти, в каждом оттенке злобы, в каждом отвращении человека от человека, мало того, в каждой неполноте любви — от простого безраз­личия до беспощадного пресечения — укрывается в начатке и оттенках акт человекоубиения. Естественно, что поверх­ностные и малодушные люди идут мимо этого, закрывая себе глаза, отвертываясь и игнорируя («не могу же я всех спа­сать»...); они, не задумываясь, приемлют всю эту жизне-смертную связанность людей, стремятся уловить чутьем ее законы и использовать их к своей выгоде. Однако убежден­ный борец со злом не имеет ни основания, ни права закрывать себе глаза на это обстояние. Напротив: он должен осознать и продумать всю функцию отрицающей любви и в особенно­сти функцию меча. Он должен до глубины понять, что он де­лает и на что решается, не малодушествуя и не предаваясь легкомыслию. Да, отрицающая любовь есть любовь урезан­ная, ущербная, функционально неполная и отрицательно обращенная к злодею; такова она уже в своих первых прояв­лениях — неодобрения, несочувствия и отказа в содействии*; и уже в этих проявлениях ее начинается тот отрыв, то проти­вопоставление, то отрицание и пресечение, которые доходят до максимума и до внешнего закрепления в казни злодея и в убийстве на войне. Все это именно так; и во всем этом нет совершенства и нравственной святости. И тем не менее ведущий борьбу со злодеем может и должен это принять.

Понятно, что все отрицательные видоизменения любви, начиная от простого неодобрения и кончая физическим пре­сечением злодейства, не только не облегчают человеку, ве­дущему это сопротивление, его внутреннюю борьбу с его соб­ственными злыми влечениями, но затрудняют ее. Отрицатель­ная любовь не только безрадостна и мучительна для челове­ка**; она требует от него таких напряжений чувства и воли, от которых душа его привыкает не предаваться умилению, состраданию и, главное, радости; она привыкает жить не светлыми, а темными лучами любви, от которых она становит­ся суровее, жестче, резче и легко впадает в каменеющее ожесточение. От этого она может утратить ту светлую лег­кость, ту певучую нежность, ту эмоциональную гибкость и удоборастворимость, которые так высоко ценятся великими учителями Добротолюбия и которые так необходимы каждо­му для борьбы с его собственными злыми порывами и стра­стями. Душа, привыкшая бороться с злодеями, незаметно вырабатывает в себе особый отрицательно-подозрительный подход к людям; ее духовное зрение приучается фиксировать в них зло и нередко перестает замечать их живую доброту; она привыкает уверенно осязать реальность зла и незаметно утрачивает веру в реальность добра. Нельзя бесследно и без вреда воспринимать чужое злодейство; тем более постоянно и подолгу. Самое последовательное и героическое отвержение зла не избавляет душу борца от необходимости воспринимать его черную природу и приспособлять к ней свой опыт и свое видение. Естественно, что в этом вынужденном приспособле­нии более слабая душа незаметно заражается, а более силь­ная — каменеет и черствеет.

К этому присоединяется, далее, то обстоятельство, что в силу закономерной связи между физическим и психическим составом человека все телесные напряжения и движения внешней борьбы (толчок, удар, связывание, действие холод­ным или огнестрельным оружием и т. д.) неизбежно, хотя иногда и незаметно вызывают в душе в виде отзвука или реак­ции весь тот ряд враждебных или даже озлобленных порывов и чувств, которые необходимо бывает гасить и обезвреживать впоследствии, и притом именно потому, что в момент борьбы они бывают целесообразны. Как бы ни был добр и силен в самообладании человек, но если он вынужден к преследова­нию и аресту злодея, к разгону толпы или частию в сраже­нии, то самый состав тех действий, к которым он готовится (напр., рубка манекена, изучение японской борьбы) и кото­рые совершает (напр., преследование с полицейскою соба­кою, атака в конном строю), легко будит его страсть, вводит его в ожесточение, дает ему особое наслаждение азарта, напояет его враждою, бередит в нем свирепые и кровожад­ные инстинкты. Напрасно думать, что люди участвуют в этом только по необходимости, вынужденные к этому нуждою, угрозами или дисциплиною; напрасно также думать, что, повинуясь дисциплине, люди не вводят в это дело своей лич­ной страсти, своей собственной воли, инициативы, своей со­чувствующей и ненавидящей души. Человек не машина и не ангел; его неуравновешенная и страстная душа вовлекается в эту борьбу не только лучшими своими силами, но и худ­шими своими сторонами; и вовлекаясь, впадает в такие со­стояния, которые не просто «далеки от праведности», но кото­рые, быть может, вызывают в ней порочные тяготения и ведут ее к новым грехам*.

Всякий народ переживает во время войны такое духовное и нравственное напряжение, которое, в сущности говоря, все­гда превышает его силы: от него требуется массовый героизм, тогда как героизм всегда исключителен; от него требуется массовое самопожертвование, тогда как самопожертвование есть проявление высокой добродетели; от него требуется сила характера, храбрость, победа духа над телом, беззаветная преданность духовным реальностям... И все это оказывается связанным с делом массового человекоубиения, с делом вра­жды и разрушения. Война предъявляет к человеку почти сверхчеловеческие требования: и если народ порывом подни­мается на надлежащую высоту, то по окончании порыва, обыкновенно выдыхающегося задолго до окончания войны, уровень народной нравственности всегда оказывается пав­шим. Он падает не только потому, что лучшие, храбрейшие, героичные гибнут на войне, а ловкие и хитрые переживают ее, но особенно потому, что люди на войне привыкают к убий­ству, и, растратив непосильный для них и несвойственный им героизм, они возвращаются к обычной жизни с притупленным нравственным чувством, с истощенным и расшатанным пра­восознанием, с переутомленною волею, с одичавшими и боль­ными страстями. Войны иногда вызывают к жизни междо­усобия и революции отчасти именно потому, что они развязы­вают в душах кровожадность и приучают людей посягать, не опасаясь и не удерживаясь.

Наконец, в теснейшей связи с этим стоит то обстоятельство, что человеку как существу страстному и грешному чрезвы­чайно редко приходится вступать в эту борьбу со злодеями из чисто духовных и вполне лично незаинтересованных побужде­ний и, далее, оставаться во время самой борьбы в пределах необходимого духовного благожелательства. Как часто че­ловек, ведущий понудительную и пресекающую борьбу со злодеями, видит в этом простую разновидность устраиваю­щей его жизнь службы и не помышляет о большем... Как лег­ко примешиваются здесь к наличному религиозному или пат­риотическому чувству побуждения личного успеха, выгоды, мести, жестокости... И именно у страстных натур — как быст­ро негодование получает оттенок личной ненависти, озлоблен­ного фанатизма или жажды расправы; так что если бы такому страстному борцу сообщили, что побораемый им зло­дей раскаялся, исправился и стал порядочным человеком, то он отнесся бы к этому известию не с радостью, а может быть, с неподдельным возмущением и разочарованием...

И как естественно и понятно, что именно в такой борьбе, легко разжигающей страсти и ожесточающей душу, самый добросовестный и разумный человек является подверженным всевозможным недосмотрам, промахам и ошибкам. Слож­ность жизни, ее внешних сцеплений и внутренних тайн всегда является труднодоступной даже и уравновешенному опыту, и спокойному взору, и беспристрастному наблюдению. Для человека же, взволнованного борьбой, ведущего ее при помо­щи крайних мер и увлеченного страстью, совершить ошибку и, соответственно, причинить общественный и нравственный вред особенно легко.

Все это, вместе взятое, делает то, что понуждающий и пре­секающий, совершая в качестве неправедника свой трудный, ответственный и опасный путь, возлагает на себя и несет на себе особливые бремена неизбежной неправедности, возмож­ной греховности и вероятной виновности. Активная, героичес­кая борьба со злом отнюдь не является прямою и непосред­ственною дорогою к личной святости; напротив, этот путь есть путь наитруднейший, ибо он заставляет брать на свои плечи помимо собственного недопреодоленного зла еще и бремя чужих пресекаемых злодеяний; он не позволяет «творить благо», «отходя от зла», но заставляет идти ко злу и вступать с ним в напряженное, активное взаимодействие. На этом пути человека ждут большие подвиги, требующие от него большей силы, но возлагающие на него и большую ответственность. И поскольку ему не удается справиться с принятою на себя ответственностью, постольку на его душу может лечь и боль­шая вина.

Можно легко понять и объяснить, что слабый человек ис­пугается этого пути, устрашится ответственности и не примет подвигов. Но было бы совершенно неосновательно и легко­мысленно делать отсюда тот вывод, что путь этого устра­шившегося человека, слабого, уклоняющегося от подвига и мирового бремени, является по одному этому более совершен­ным, духовно более верным и нравственно менее виновным. Не говоря уже о том, что он грешит по-своему, по-своему из­живая свои слабости и злые влечения, но он принимает на себя еще и вину злодея (ибо он потакает ему и пассивно соу­частвует в его злодеяниях), и неправедность пресекающего (ибо он неизбежно пользуется плодами и благами его подви­гов), и если он увенчивает все это фарисейским самодоволь­ством и осуждением, гордясь своей мнимой праведностью и переоценивая свою добродетель, то высота его нравственного облика оказывается совсем сомнительной... И не выше ли ее возносится возмущенная в своей чистоте и растревоженная в своей совести душа пресекающего человекоубийцы?







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.