Здавалка
Главная | Обратная связь

Глава первая. Свои и чужие 7 страница



Что же касается слова юноша, оно также пришло из книжного языка, как и юнец, и юница. В древнерусском существовал его эквивалент в виде определения уный, т. е. всякий новый в племени или в роде, молодой человек. Возрастные пределы юного не были устойчивыми, они постоянно изменялись по длительности; пока не появилось в языке столь дробное возрастное деление детства, юным мог быть и семилетний: «аще кто унъ – сиречь семи летъ» (Кн. закон., с. 76; унъ равнозначно латинскому infantilis 'неговорящий, молодой, ребячески наивный'). В древнегреческой традиции, как она представлена в древнерусских переложениях, «въ отрочяти до 14 лет, въ юноши же [до] 30 лет, въ съвръшеном же мужи 45 лет, въ старымъ же 80 летемь» (Устроение, с. 194). В XVII в. «во восмьнатцать лет на службу идет», «а менши осминатцати летъ никого имъ на службу не посылати» (Улож. 1649 г., с. 17).

Таким образом, на Руси сохраняется свойственное древним славянам безразличие в отношении пола, социальной свободы, степени духовного и физического развития человека в период его юности, но период мужества очень важен, все его грани постоянно обозначаются специальной терминологией. Все большее дробление по возрастным степеням свойственно средневековью, четко выстраивавшему всех по строгим рангам и степеням: термины возрастные (дети), социальные (отроки), отсутствия физической силы (чадо) или свободы (робенок). Все они включались в ряды соответствий по иноземным образцам.

Третий и последний (один из важных для славян) этап человеческой жизни – старость. И тут выясняется следующее. В далекие времена, когда старый обозначался словом ветхый, корень стар-, как ни странно, означал человека, имеющего силу, крепкого, большого. «Старый» – это старший в роде, тот, который в случае надобности становится первым. Весь древнерусский период проходит под знаком благоговейного уважения к старому, старшему по положению и по возрасту. Согласно летописи, в Древней Руси старцы говорили от лица племени, в городе также обычно выступали вперед «старци градстии». Возрастная и социальная характеристики лица в смысловом отношении при этом полностью совпадали.

При первобытнообщинном строе, когда «старый» был и зрелым, и первым, старчески слабого мужчину называли словом дедъ – это один из предков, которым поклонялись и которых чтили, или отец родителей, которому морально во всем подчинялись. Но кроме того, «деды» – непознаваемая далекая древность, так что в противоположность слову деды слово дети (в неизменной форме множественного числа) стало обозначать уже не маленьких вскормленников, а потомков, корнями восходивших к своим дедам. Подобная неопределенность обозначений детя и дъдъ – и конкретный возраст, и абстрактное соотношение «потомки ~ предки» – показывает, что в известную эпоху развития общества одновременно жили лишь два поколения людей, и потому промежуточные уровни возрастных отношений воспринимались в лучшем случае так, как воспринимается подрост в лесу: как хозяйственная заготовка, не имеющая пока практической ценности для данного поколения совместно живущих людей. Важна лишь общая противоположность де-ти ~ де-ды, это – крайний предел расхождений, который только со временем станет дробиться по степеням, и каждая из степеней заполнится какими-то определенными возрастными наименованиями. В «Слове о полку Игореве» внуки противопоставлены дедам, вся княжеская генеалогия связана с этим противопоставлением, но было бы ошибочно понимать подобную связь как конкретную связь деда с внуком. Абстрактные потомки относятся к своим предкам: ведь и для Романа Галицкого в «Слове» «дед» Мономах на самом деле был прадедом, т. е. предком в широком смысле.

В феодальную эпоху выделение «мужа» как центра социальной и семейной иерархии привело к замене слова старый словом мужь, в этом проявилось отстранение старого от активных практических дел. Летопись сохранила немало рассказов о том, как каждый новый князь, занимая престол, заменял старую дружину новыми мужами; в этой замене есть что-то от древнего ритуала замены прежнего «старого» новым «сильным и крепким» деятелем. Необходимость такой замены косвенно указывает также на то, что уже становится реальным (воспринимается как социально важное) и третье поколение совместно живущих: дети– мужи – старцы.

На протяжении древнерусского периода сменились и социальная структура общества, и отношение к различным возрастам человеческой жизни. Выделение ранга мужей вызвало осознание такого возрастного уровня, который стал переходным к особому положению мужа. Появился и стал обозначаться своим словом четвертый период человеческой жизни. Это уже не детство, но еще и не самостоятельное социальное положение; еще не готов человек по физическим и духовным силам к несению тяжких обязанностей мужа – то, что называется собирательным словом юность.

В исторических источниках находим множество указаний на то, что четыре периода жизни сравнивали с временами года или частями света, причем весну и восток сравнивали с детством, лето и юг –с юностью, осень и запад – с мужеством, зиму и север – со старостью. Не христианское число три, но и не языческое семь лежат в основе такого деления; самый принцип деления по возрастам и степеням определялся хозяйственной и природной обстановкой средневекового дома и княжества.

Необходимо сказать несколько слов о том, каким образом христианские представления о возрастах накладывались на народные понятия о жизни человека. Трехчленные и семичлен-ные представления пришли из чужедальних стран (Шляпкин, 1909; Шевченко, 1911) и несколько сместили языческое представление о двоичном цикле человеческой жизни. Дробность начальных периодов жизни также пришла из христианских воззрений. Средневековые представления о детях как о маленьких взрослых, уже наделенных телом полноценного человека, но неразумных и невинных, затрудняют выявление через факты языка действительно осознаваемых возрастных периодов детства. Наиболее ощутимо это проявилось в неопределенных попытках разграничения сроков детства с помощью суффиксальных слов, приблизительно так: детищь – детя–детина, причем детищь остается синонимом слову младеньць, детищь и младеньць конкурируют в текстах XI–XII вв., но позже церковное младеньць окончательно вытесняет слово детищь из языка. Значение суффиксов выявляло характер обозначаемого словом возраста: сначала нечто маленькое, несамостоятельное, затем просто «дитя», наконец (и это подчеркивалось суффиксом единичности -ин-) самостоятельный и вполне зрелый человек. Для славянина-язычника важен был возраст не младенческий, не «детищь» (которого крестили, как младенца Христа), а «юный» (которого посвящали в ранг человека, способного к трудовой и воинской жизни),–то, что обозначали словом отрокъ. Детство кончалось, как только человек оказывался способным вступить в брак, вступить во владение, вступить в круг равных себе.

Но как бы ни дробились по значению термины возраста – детства, в основе их всегда оставались два наименования: детя и отроча. С самого начала, уже по своей древности оба они самые общие обозначения несовершеннолетних, значение их собирательно –'дети'. Дробные возрастные именования, отражая видовые различия, возникали на основе прежних корней с помощью новых суффиксов: отроча – отрочище, отрокъ; детя – детищь, детина. Важно отметить не обобщение их в родовую группу обозначений ребенка, а, наоборот, дальнейшее дробление исходного родового слова на множество частных, видовых, и это – верный знак того, что дробление возрастных наименований – процесс реальный, он связан с развитием отношений, которые выходили за пределы семьи, становясь отношениями социальными.

В конце древнейшего периода русской истории Епифаний Премудрый создал «Житие Сергия Радонежского». Подробно и психологически достоверно описал он детство и юность отрока Варфоломея – будущего отца Сергия. Начал «слово о младенстве его и о детьстве его, каков былъ измлада и изъ детьства» (Жит. Сергия, с. 298), «от самого рожества его и младеньство, и детьство, и въ юности» (с. 262). Пока Варфоломей был в младенческом возрасте, его зовут отроча и младенець (с. 266, 268 и др.) и также детищь (с. 264) – в зависимости от того, кто в данный момент говорит. Для матери он – младенець, для семьи – детищь, для близких – отроча. И «тако абие отроча растяше прочее время, по обычаю телеснаго възраста, преуспевая душею и теломь и духомъ» (с. 278), оттого-то он и кажется столь многоликим: одновременно дЪтищь, младенець и отроча. Но вот он достиг «до седмаго лъта възрастом», и только теперь «отроча» становится «отроком» (с. 280 и далее). Так и быть ему «отроку уну» (с. 264): став юношей, никогда не перешел он в мужи. Это видно из сравнения Варфоломея с братьями. Когда наступило время брака, все братья уже юноши, «сынове же Кириловы, Стефанъ и Петръ [последний моложе Варфоломея] оженистася; третий же сынъ, блаженый уноша Варфоломей, не въсхоте женитися» (с. 292). Минуя ступень «мужа», он становится «старцем». Это выразительно показано Епифанием в «Житии Стефана Пермского»: «Еще младъ буда въ уности, отрок сы връстою...» (с. 5)–состояние личности (неправоспособный – отрокъ) как бы накладывается на физический возраст (незрелый юноша – младъ), но выражено это аналитически, разными словами. Переход к активному периоду жизни дает еще один поворот в понимании традиционно однородной возрастной цепи: «Еже от рожениа его и из детска и въ юности»,– и дальше все обрывается, переходя в новое качество: «и во иночьстве, и въ священничестве, и въ учительстве, и въ святительстве» (с. 1). Все те же семь возрастов, но какая разница в их обозначении! Разошлись не только физическое состояние и реальный возраст человека, но и возраст с возрастными функциями. Старая форма незаметно наполняется новым содержанием, и уже совершенно ясно, как физические потенции человека, обусловленные его возрастом, сменяются социальным рангом.

Подобное совмещение двух смыслов возраста, последовательная спецификация каждого из них требовали не только осознания явлений, но и слов для их обозначения. Во многих источниках мы обнаруживаем последовательное разграничение уровней биологического и социального. В «Повести о Борзосмысле» мальчик, который скачет на прутике и вообще ведет себя легкомысленно (играя «детскы»), почти без переходов, в несколько дней становится старше, его называют последовательно младъ возрастомъ (Пов. Басарг., с. 566), деище (с.570), отроча и тут же отрокъ (с. 572)–как только стал проявлять он свою мудрость, в глазах всех вырастая до мужа умственно, но не физически. Во многих текстах подчеркивается эта выразительная подробность: в духовном развитии человека словно куда-то исчезает период зрелости и самостоятельной силы, юноша становится старцем. При интеллектуальном мужании, напротив, исчезает юность и все, что отражает физические этапы развития. При описании социальной иерархии возрастов исчезает детство, оно не дробится столь детально, как в других, например этических по содержанию текстах. В воссоздании родственных отношений также не всегда просматривается юность: из детства человек как-то сразу выходит в самостоятельную жизнь. Юность в этом смысле лишь «состояние готовности» к социально важному шагу: к женитьбе, к делению семьи, к уходу из дома. Подобные пропуски вполне понятны, все они каждый по-своему отражают один какой-либо частный взгляд на общий процесс. Младенец не может трудиться; для семьи и «юный» – ребенок; что же касается церкви и служения ей, то для нее не нужен зрелый муж ей нужен «старец».

Реальные отношения возрастных именований покрыты патиной многих переосмыслений каждого определенного возраста. Вдобавок сохраняется некая дуальность восприятия смысла жизни: язычество и христианство еще не слились в общем понимании. В древнерусском «миру» сохранялось еще языческое представление о строгой цикличности жизненного процесса и эти циклы можно описать так: детя (или робя), с распределением по полу после обряда инициации (пострига; см..:Пропп, 1946)–отрокъ или дева, с последующим усилением социальной характеристики и с разграничением по хозяйственным и прочим функциям в границах рода, дома или мужь и жена, наконец, пора покоя, постепенное отступание в мир предков – старъ дедъ или стара баба.

 

Боль и болезнь

 

Древний человек не признавал боли, боялся, избегал ее. Слово, обозначавшее болезнь или болезненное состояние, было под запретом. Оно и не дошло до нас: мы не знаем, каким именно словом обозначали это состояние древние славяне.Наоборот, к больному нужно было привлечь добрые силы, убедить его самого, что он здоров или, по крайней мере, выздоравливает, что он ничем не отличается от остальных членов племени.

Страдающему человеку говорили, что он болен, что он болеет, и называли его самого словом боль. Корень этого слова передавал значение силы, мощи, а значит, и здоровьяю У слова здоровье еще не было известного нам значения; в далекие времена оно произносилось иначе (съдорвъ) и значило 'крепкий, как дерево'; употребление его по отношению к человеку было не более чем метафорой. Древним казалось, что если в ритуальном действе назвать человека сильным – он станет сильным. До сих пор в русском языке корень боль- сохранил первоначальное значение в словах большой, больше; большенький – говорит женщина о старшем сыне, указывая на то, что он самый сильный и крепкий из ее детей; болярин – говорил князь о старшем своем помощнике, подчеркивая его особую роль в дружинной среде (ср. другую этимологию: Фасмер, I, с. 203). Когда-то этот корень был в составе многих слов: больма 'больше, сильнее', больство 'превосходство, преимущество', болеждь или боледина наряду с равнозначным им больной, а в другой форме и балий 'врач', бальство 'лекарство'.

Но вот болети выражает уже какое-то новое качество: этот глагол образован от прилагательного и выражает побуждение к действию, в результате которого и приобретается здоровье. Лингвисты называют такие глаголы фактитивными. Поэтому у слова болети мы можем определить и тот смысл его, который был связан со значением корня, и тот, который стал обобщенно грамматическим: болети значит 'получать силу, выздоравливать'. И само прилагательное боль, обозначавшее сильного, здорового, впоследствии породило два слова с усложнившимся морфемным составом, но прямо противоположных значений – сильного (большой) и слабого (больной). В переводах Кирилла и Мефодия (во второй половине IX в.) боль еще сохраняется как синоним слова больной. Но древняя магия слова уже исчезла, «внушение словом» получило иные формы. На пути к IX в. славяне в ходе дальнейшего общественного развития получили новые термины для обозначения болезни; нерасчлененность синкреты «боль» сменилась двумя самостоятельными понятиями.

Появились слова недугъ, а вслед за ним и немощь (в русском произношении немочь). В старославянских переводах немощь отмечается позже слова недугъ. Эти слова, и особенно недугъ, постепенно входили в древнейший ряд именных образований с приставкой-отрицанием не-. Ср.: неклен – это клен, но маленький (не дерево, а куст), так же различаются ель и не-гла, вод и невод отрицанием тождества при наличии сходства (Марков, 1972). Таково и значение слова недуг: недужный сохраняет силу (он тоже сильный, могучий, на что и указывает корень -дуг-, который сохраняется в современном слове дюжий), но не всю, не полностью, а отчасти. Поэтому в древних текстах мы и отмечаем близость значения слова недугъ к «малосилию», а не к «бессилию»; ср., например: греческое adynamia переводят словом бессилие, а не недуг. «Недуг» – малосилие, но все-таки сила. Когда в 971 г. князь Святослав одолел в бою греческое войско, греки прислали послов и сказали: «Мы недужи противу вам стати, но возьми дань на насъ и на дружину свою: и поведайте нам, сколько вас» (Лавр. лет., л. 21); они говорили о своем малосилии, но не полном бессилии. На это намекает и летописец, добавив еще себя: «Так сказали греки, льстя русичам». Впоследствии обманом же и одолели греки Святослава. В летописном тексте недугъ, недужь можно понимать и как «бессилие», потому что к X в. старое значение уменьшительного не- совпало уже с новым значением отрицательного не-, которое до этого употреблялось только с глагольным корнем.

Особенно ясно такое развитие значения можно проследить на судьбе другого слова – немощь. Сначала оно значило то же, что и недугъ,– 'маломощье'. Но к X в. наряду с немощь появляются и другие слова с тем же значением: маломогы, маломощь, маломочи 'немощен'. Слова малодужный в этом ряду нет. К данному времени слово недугъ стало соотноситься с понятием «болезнь», а не «малосилие», и потому никаких замен на сходные с последним слова уже не допускало. Одновременно и боль стало обозначать больного и боль, и болеуи– 'страдать от болезни', а не 'выздоравливать'.

Осмысление болезни как нездоровья уже завершено, и случилось это таким образом: сначала говорили о болезни, подразумевая, что человек выздоравливает, набирает силу; затем, употребляя те же или сходные с ними слова, стали иметь в виду, что человек малосилен; наконец, прямо признали, что больной человек страдает от боли и в данный момент является бессильным.

Так постепенно освобождались от суеверных представлений о самом страшном – о болезни. Она объективировалась в сознании. Признать реальность болезни значило, между прочим, утратить веру в волшебную силу шамана, который помогал больным набирать силу, значило усомниться в лекарских возможностях колдуна, который способствовал устранению малосилья, и обратиться к врачу, способному лечить, а не целить (делать целым); ведь и шаман и колдун всего лишь исцеляли, е. словом доводили малосилье до полной (целой) силы, тогда как «лека́ лечит» – это лекарство.

Легко обнаружить соответствие между состоянием хворого и действием над ним. В одном из «Слов» Кирилла Туровского (Кирил. Тур., с. 40) окружающие спрашивают Лазаря, воскресшего по воле Иисуса: «Почто въстал еси от немощи? Почто ицелел еси от недуга? Почто пременился еси от болезни?» Ни разу не смешиваются эти слова, так и дальше: «ицелевый от недуга», «господь поможеть мне на одре болезни моея и весь недуг мой обратилъ въ съдравие» – «кто же он, иже тя створи цела?». Из немощи поднимаются, недуг исцеляют до «съдравия» (очевидно, целити недугъ – основное выражение для XII в.), но о болезни говорят как о чем-то, что находится вне человека. Пременился – переменился, принял иной вид, стал другим. Болезнь – это тот предел, за которым начинается нечто новое, бесповоротно изменяющее человека; так же вот и Владимир Красно Солнышко «бяше болестью одержимъ, в той же болезни предасть душю свою въ руце бо-жии» (Похв. Влад., с. 151). «Немощь», «недуг», «болезнь» воспринимались как степени усиления одного и того же состояния, и, в зависимости от точки зрения на них, одновременно изменялись и значения слов: слово недугъ стало обозначать болезнь, немощь – также болезнь, но чаще слабость –от старости ли, болезни, переживаний, раны, тяжелой работы. В одной рукописи XI в. немощьный значит 'трудный'; трудное дело – такое, которое ты бессилен выполнить.

Но, в свою очередь, изменялся и старый корень: появились два новых слова – болесть и болезнь. Первое образовано от имени боль и связано с отвлеченным значением качества-состояния: болесть от боль (как и горесть от горе). Значение корня в этом образовании – 'болезненное состояние'. Это как бы внешняя примета болезни: болит – значит болен. Никакой связи с исходным значением 'набирать силу' уже нет, ведь и само слово боль стало обозначать всего лишь больного. Болесть – общее для славян слово, в древнерусском языке именно оно чаще всего употреблялось для обозначения болезни. В русских народных говорах оно встречалось до самого недавнего времени и обозначает либо 'огорчение, неприятность' (как горесть), либо 'ощущение боли' – т. е. нравственную и физическую боль, не обязательно связанную с болезненным состоянием. В древнерусских текстах мы часто находим выражение и тотчасъ принялъ страсть и болесть, т. е. страдание и боль; здесь четкое отстранение представлений о физической боли от нравственного мучения; это различие представлено уже в памятниках XII в.

У южных славян появилось и другое слово, еще более абстрактного значения, образованное от глагольного корня болети,– болезнь. Сначала оно также могло обозначать и нравственные, и физические страдания от боли, от тяжелого труда. Болезнь житья сего в житиях значит 'труды земного существования' (муки творчества или утомление от физического труда). «В болезни сердца своего»,– говорит игумен Даниил в XII в. и при этом, конечно, не имеет в виду сердечные заболевания; болезнь сердца – нравственные мучения, это можно было обозначить и более древним словом сердоболя 'тот, у которого внутри (в середине) болит'.

Но когда в середине XI в. слово болезнь из болгарских текстов попало в Киевскую Русь, оно на фоне других, уже известных слов сузило свое значение и стало употребляться только в значении 'болезнь'. Причем оно стало обозначать не болезнь вообще, а какую-либо конкретную болезнь: муки родов, «очную болезнь», «болезнь нарицаемую короста» (оспа) и другие болезни с точным их определением. Перевод афоризма греческого мудреца «печаль умеет рожать человеком болезнь» создан на Руси в XII в.; «но луче болезнь терпети, негли печаль»,– как бы спохватывается этот мудрец, и древний русич с ним согласен.

Болезней было много, их узнавали постепенно и каждой давали свое имя: растъ – болезнь селезенки, трудъ – давление (в грудях трудно значит 'давит'), родимец – паралич, ворогуша– лихорадка, притка – падучая, зараза – чума, трясавица и кручина. Слово кручина обозначает болезнь желчного пузыря, поскольку кручина также и 'желчь'. Поэтому в древности кручиной называли всякую болезнь в области живота и считали, что такая болезнь зависит от пищи, а «теплота кручинная» – от человеческого настроения; в гневе, например, желчь разгорается. Слово кручина родственно глаголам корчиться, крякать, восходит к древнему арийскому корню с общим значением 'сгибаться, изгибаться'. Всякое внешнее проявление внутренней боли можно было обозначить словом кручина, например, еще и головокружение, и эпилепсию. Слову кручина сопутствуют определения черная, желтая, даже русая, но оно всегда обозначает боль физическую, а не нравственную, подобно слову болезнь. Само кручина не очень торжественное, пришло не из церковных книг, как болезнь, у него не развились отвлеченные значения. Но постепенно, как это случилось и со словом болезнь, кручина стало соотноситься со значением печали и неприятности (украинское кручина значит 'печаль').

Именование болезней постепенно усложнялось, обрастая новыми подробностями, эти слова свойственны славянам с изначальных времен; тут и старое, и новое, и обобщенное название болезни, и сотни частных ее обозначений. Кого злой дух или леший обвеял, тот каженик, т. е. 'искаженный', буквально: не тот человек (кажеником в Древней Руси называли также скопца); кто с ума сошел, а следовательно, был болен всю жизнь – лядащий, т.е. 'запущенный'. Болезни персонифицировались и представлялись очень наглядно. Двенадцать лихорадок –обнаженные женщины с крыльями летучих мышей, гнусные подобия своих хворей, каждая своей: трясея́, огнея́, ледея́ (об ознобе), гнетея́́, глухея́, ломея́, пухнея́, желтея́, глядея́, грудея́, невея́, корку́ша; каждая своего цвета: белая, желтая, красная, синяя, зеленая. Само слово лихорадка восходит к лихо-радети, т. е. заботливо насылать на человека лихо. Невозможно перечислить все слова, называющие болезни, обозначающие боль или духов, их насылающих.

Мы заметили одну особенность собственно древнерусского представления о болезни. Болезнь признается существующей объективно, ее можно определить по внешним признакам, и прежней боязни неловким словом навлечь на себя беду уже нет. Однако по-прежнему каждая болезнь осознается сама по себе, независимо от другой. Есть, правда, наименования, свидетельствующие о связи между нравственным мучением и физической болью, но эта связь ощущается конкретно-чувственно, на основе внешнего сходства, не больше. Болезнь объективирована, это верно, выделена уже как явление, но пока лишь как состояние определенной части тела, а не всего организма. Для абстрактного обозначения болезни больше всего подходило заимствованное книжным путем слово болезнь, с ним не было связано никаких представлений о конкретной болезни; вместе с тем это слово могло передавать и нравственное чувство боли и боль как состояние тела. Вот почему со временем, постепенно проникая из письменности в систему русского языка, с конца XIV в., слово это и стало основным выражением нездоровья (Колесов, 1982а).

Для древнерусского периода характерны другие наименования. В текстах, созданных и переписанных самими русичами (в грамотах, приписках, записях, надписях на камне или черепице),– в русских текстах бытового характера – словами, обозначающими боль и болезнь, не пользовались. Нет этих слов и в древних грамотах. Не упоминаются они даже в завещательных грамотах, написанных на смертном одре, как будто нет ни боли, ни страдания, словно не желают их знать. Впервые у восточных славян их начинают употреблять в грамотах после XIV в.: слово недугъ у русских, слово немач у белорусов.

Отметим такой значительный факт: в проповедях и житиях Древней Руси слов со значением болезни было много и употреблялись они часто. С XII в. в древнерусских переводах воинских повестей встречается лишь одно из таких слов – болесть. Слово болезнь было распространено только в среде киевских книжников, и за пределами Киева неизвестно. Его можно употребить лишь по отношению к выдающемуся лицу. Таким лицом был, например, знаменитый подвижник XI в. Феодосии Печерский, который многое сделал для распространения на Руси книжного языка. В «Печерском патерике» недуг Феодосия назван уже болезнью, рассказ об этом (вместе со словом болезнь) попал и в «Повесть временных лет». Перенесены в «Повесть» и церковные легенды о крещении Руси при князе Владимире, и рассказы о трагической гибели младших сыновей Владимира – Бориса и Глеба; во всех этих рассказах употреблено слово болезнь. Еще один раз оно использовано в записи под 1093 г. в рассказе о смерти Всеволода Киевского, покровителя Киево-Печерского монастыря. Все прочие герои летописи «умираху различными недугы», «лежаща в немощи», ни о каком употреблении по отношению к ним слова болезнь речи быть не может: не заслужили ни жизнью своей, ни чином. Новгородцам вообще это слово не известно. В Новгородских летописях лишь один раз, уже под 1232 г., об архиепископе Антонии, лице значительном, ходившем в святую землю, сказано, что он «бысть лет 6 в болезни той» (Новг. лет., с. 72). Однако рядом, в том же источнике о посаднике Твердиславе, человеке известном и славном, сказано иначе: «въ той же немочи пробы 7 недель и прия и больши немочь» (Новг. лет., с. 60, 1220 г.). Только дважды, именно в этих случаях, употребляются в Новгородской летописи слова болезнь и немочь. Даже о возвращении войск из кровавого похода летописец сообщает стандартно: «и придоша вси здорови», ни о каких ранах, страданиях или болезнях нет ни слова. И это при том, что летописи буквально пестрят сообщениями о морах, голоде, пожарах,– о смерти и о боли, об ужасе каждодневных страданий, в которых жил средневековый человек.

Сложившемуся к этому времени понятию «болезнь» близки «рок», «судьба», «казнь божия» – все, что угодно, но – не сама, боль, не сама болезнь.

Так выясняется, что в домонгольской Руси не было самого общего слова, обозначающего болезнь. Были наименования либо боли (болесть), либо внутреннего болезненного переживания (кручина), либо слабости от старости или страдания (немочь), либо конкретной, любой, но всякий раз именно этой болезни (недугъ). Болезнь не осознавалась как объективная данность, подвластная человеку, ее как бы не существовало в целостном виде, она всегда воспринималась с какой-либо одной стороны. Вот почему проповедник XI в. говорил только о нравственной «кручине», а воинские повести толкуют только о «болести»: это конкретная чувственная боль, не связанная с моральными переживаниями.

А вот авторы житий, которым важно было подчеркнуть земные страдания героев повествования, постоянно описывали недуги, в результате которых подвижники впадают в немощь, тем самым приближаясь к богу. Обобщая сведения современников о боли и болезни, русский писатель Моисей сообщал в XII в.: «Любому желанию время и мера назначены... но если все те желания исполнять без времени и без меры – будет грех на душе, а в теле – недуг. Всякий недуг рождается в человеческом теле, в кручине, а кручина [желчь] свернется от чрезмерной еды и питья, и спанья... Кручины же три в человеке: желта, зелена и черна: от желтой – горячка, зеленая дает лихорадку, от черной же – смерть, то есть души исход... Этот недуг не бог сотворил, но сам в себе человек непотребным поступком без меры» (Поуч. чади, с. 401; в нашем переводе). Непомерное и несвоевременное употребление даже самого простого и необходимого человеку приводит к осквернению душевному (грех) и телесному (недуг). И верно, в других случаях также говорится одновременно о страсти (душевной) и недуге (телесном) как об обозначениях страданий равноценных и связанных друг с другом. Автор «Сказания о Борисе и Глебе» в XI в. неоднократно отмечает, что и страсть и недуг исцеляются, но не человеком, а богом. Другой истины мы и не ждем от церковного писателя.

Если сопоставить древние тексты, в которых сравниваются или, наоборот, противопоставляются какие-либо свойства или качества страстей и недугов, то окажется, что страданию противопоставлено здоровье, а болезни, т. е. недугу,– добро, благо. В старой гадальной книге так и говорится: «аще ребра десные страны потреп[ещут] –здравце кажеть, аще ребра левая– страдание кажеть» (Трепетник, с. 5). Положительное качество правой стороны известно, но вот характер противопоставления ставит в тупик: древний русич до XVI в. здоровьем считал не физическое, а душевное, моральное благополучие; состояние, противоположное недугу, он понимал как благо, как дар и награду за душевное свое здоровье. В той же книге слово дело противопоставлено по смыслу слову радость, но соотносится с недугъ (с. 6). Странным кажется такое пересечение значений у слов, никогда не бывших близкими. Если остановиться на том, что радость связана с бездельем, непонятно, почему состояние деятельности воспринимается как недуг. По-видимому, здесь имеется в виду «труд», который, как мы видели, связан и с «делом», и с «недугом». Итак, Моисей говорит, что недуг рождается в теле человека (зависит от характера желчи-кручины): огневица – от желтой кручины, лихорадка – от зеленой. Текст дошел в позднем списке, слово болезнь, употребленное в нем, со временем заменило более раннее болесть: боль в огне, боль от стужи, конец всем болям – в смерти. И в других древнерусских произведениях более поздние списки дают замены слова недугъ, иногда и немощь словом болезнь, потому что в XV и в XVI вв. (время создания этих списков) болезнь получило в литературном языке права гражданства. В XI в. о князе Владимире писали, что он «впал в недуг очима» (конкретно: заболели оба глаза), а в XV в. в новом списке говорится уже об «очной болезни» (отвлеченное понятие).







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.