Здавалка
Главная | Обратная связь

Школа Патни, Вермонт



 

Осенью я отправился погостить у молодой пары в Гилфорде, Вермонт, где меня столь восхитили и захватили сельская местность и люди, что я начал планировать привезти сюда свою семью. Следующей весной эта же пара предоставила нам дом, неподалеку от своего, где мы провели Пасхальные выходные. Они рассказали нам об интересной школе неподалеку, в Патни, и написали ее главе – мс-с Хинтон, которая пригласила нас на обед. Каково же было наше удивление, когда мы обнаружили там несколько мальчиков и девочек из школы Баджис Хилл в Хэмпстеде, где преподавала моя жена и учились наши сыновья. Это было очень счастливое воссоединение. Последним мужем мс-с Хинтон был сын Ч.Г. Хинтона, написавшего Научные Романы – фантастику, идеи которой были навеяны Г. Уэллсом.

 

Мс-с Хинтон открыла школу несколько лет назад. Что нас чрезвычайно заинтересовало и что придавало всему редкую жизненность, это трех-центровой образ жизни – очень похожий на Талиесинское Содружество. Английская идея здорового ума в здоровом теле хороша, но она оставляет в стороне третью силу – примиряющую или нейтрализующую, эмоции. Идея Патни заключалась в том, что ученики, в возрасте от двенадцати до семнадцати лет, должны жить хорошей физической жизнью – не организованные игры и физические тренировки, а нормальная жизнь, возможная при работе на тысяче акрах поместья; интеллектуальную жизнь питали три Р[1] и обычная школьная работа; молодые растущие эмоции подпитывались музыкой, пением, изобразительным искусством и драмой. Школа произвела на нас глубокое впечатление, и по возвращению в Нью-Йорк у меня начала вызревать идея. С одной стороны, мне невозможно было получить работу, и мне было не по себе. Идея получить работу в школе Патни начала расти в моем уме и, в конце концов, завладела мной. Я не могу сказать, что решил что-то сделать, нечто во мне толкало меня к этому; возможно, «нечто» снова подталкивало меня в соответствии с планом моей жизни. В любом случае, желание отправиться в школу Патни становилось все сильнее, но в то же время мое нежелание покидать семью также росло; наша совместная жизнь, с тех пор как я приехал в Нью-Йорк, была удовлетворительной, а, после Нью-Рошелла, очень счастливой.

 

Повторилась давняя борьба – желание сделать что-нибудь полезное и желание остаться с моей семьей.

 

В итоге я написал письмо, предложив поработать на ферме в Патни за хлеб и кров; если они будут довольны мною, то могут заплатить что-то, если нет – я вернусь в Нью-Йорк. Мс-с Хинтон согласилась, и я, загрузив вещи, включая два больших тома Рассказов Вельзевула, в свою машину оторвал себя от своей семьи и отправился за две сотни миль в Вермонт.

 

Когда я приехал, стоял ранний май, грязь после апрельской слякоти прошла, и воздух был кристально чистым. Работники поместья, к которым я тоже теперь относился, мало со мной разговаривали день или два; они приглядывались ко мне, но так как я не важничал и делал свою работу настолько хорошо, насколько мог, они очень быстро приняли меня за своего. Жизнь для меня, практически с самого начала, протекала очень интересно. Здесь присутствовало то же самое чувство созидания и роста, которое я оставил в Талиесине, чувство, приходящее от жизни и работы с использованием трех центров. Каждый ученик часть времени работал на ферме - чистил конюшни, помогал со скотом, работал на полях или плотничал. Рабочие фермы, плотники, маляры и все остальные были вермонтцами до мозга костей; некоторые жили в поместье, другие по соседству в долине Патни, но учителей собрали со всей Америки. Коренные вермонтцы были настоящим представителями старого племени Новой Англии. Их стиль жизни походил на английский, даже акцент представлял собой разновидность смешения Белдфордширского и Дорсетского; местность отличалась красотой – зеленые горы, покрытые лесом, и плодородные долины между ними. Большинство ферм располагались на верхушках холмов, так как ранее, когда Вермонт был новой северо-западной границей, двигавшиеся вдоль побережья англичане поднимались на холмы, подальше от державшихся речных долин индейцев. Мальчишкой в Хертфордшире я читал книгу из библиотеки Воскресной школы под названием Мальчики зеленой горы; она рассказывала об этой части страны, история об Итане Алане и его людях, сражавшихся с англичанами в войне за независимость. Книга тогда произвела на меня впечатление – и вот я здесь; будто вызванные прочтением книги впечатления и чувства были предчувствием происходящего сорок лет спустя. Вермонт – «Зеленая гора».

 

С первых дней в школе Патни я почувствовал себя как дома; как и Талиесин, она настолько приблизилась нормальной жизни, насколько, за исключением школы Гюрджиева, человек мог только пожелать найти в западном мире.

 

Вскоре я увидел, что должен играть роль – рабочего фермы и подсобного рабочего, не должен никогда никого критиковать, не показывать, что знаю больше чем мои окружающие, но быть всегда готовым принять приказания от управляющего, маляра, столяра или с кем бы еще мне не приходилось работать. За исключением короткого периода работы в комитете по беженцам в Лондоне, я в первый раз после армии оказался у кого-то «в подчинении». Не позволять себе проявлять эгоизм, самолюбие и тщеславие, чтобы любому было приятно попросить меня что-то сделать, стало для меня хорошим упражнением, хорошим заданием, фактором постоянного самовоспоминания. Как человек, постепенно привыкающий к армии должен уметь делать своими руками все, так же и я много учился – о фермерстве, плотничьем деле и покраске, а более всего, о самом себе. Я постоянно читал Рассказы Вельзевула и, так как учение Гюрджиева - не только философия, а практический метод жизни, я старался претворить его в практику. Есть время, когда внешне человек должен быть активным, и есть время, когда человек должен уходить в себя, одновременно внешне оставаясь терпимым и внимательным к другим. Наступило время, когда я должен был адаптироваться к внешне пассивной роли, но внутренне оставаться активным. Как сказал древний китайский философ: «Иногда надо ничего не делать, чтобы не быть бесполезным».

 

Фермой управлял сын мс-с Хинтон, с которым я хорошо ладил. Когда он узнал, что я книгоиздатель и путешественник, то попросил меня провести с учениками беседу. Во мне началась давняя борьба – попытка сделать что-то, чего я желал, и сопротивление сделать то, чего часть меня боялась. Идея выступления перед аудиторией всегда наполняла меня страхом, хотя в то время я уже прошел период, когда мог разговаривать одновременно только с одним человеком, и больше не глотал язык в присутствии двух или трех человек за столом; но мысли об аудитории по-прежнему вызывали во мне интенсивное нервное возбуждение; оно возникало из самолюбия и тщеславия – чувство, что я могу сказать что-то неправильное, или сказать что-то не так и выглядеть глупо в глазах других. Поразмыслив, я осознал, что это возможность «сделать маленькую вещь, которую я хочу сделать, но не могу», и заставил себя сделать ее. Я согласился провести беседу, но последующие несколько дней прошли в нервных переживаниях. Я думал о моей лекции и делал записи, но когда вышел к скоплению молодых людей и учителей в лекционном зале я все забыл: и записи и вообще все. Тем не менее, после нескольких первых корявых предложений, слова начали изливаться сами собой и вскоре я почувствовал, что захватил свою аудиторию, когда час спустя я сел, то был вознагражден шквалом восхищенных аплодисментов.

 

Выступление изменило кое-что во мне и, в результате, отношение ко мне людей; я тут же почувствовал новую силу в солнечном сплетении.

 

Одной из моих главных слабостей был недостаток веры в самого себя, когда я сталкивался с возможностью сделать что-то, выходящее за рамки схемы моего обычного образа жизни. Тем не менее, я знал, что, только прилагая усилия по преодолению этой механичности, человек может расти и развиваться внутренне. В начале нам должны напоминать и помогать учитель и группа, позже мы должны делать это для себя сами; к тому же борьба против инерционной человеческой тенденции лениться, или же движение против потока обычной механической жизни никогда не становиться легким делом; все заинтересовано в том, чтобы «помочь» нам не делать усилий: инерция тела, принятых традиций, мнение окружающих и близких, и так далее. Человек должен быть всегда начеку по отношению к себе, своим склонностям.

 

Беседы с учениками стали обязательной стороной моей жизни в Патни и так хорошо принимались, что я начал думать, что это легко, и стал меньше размышлять над своей речью. Однажды вечером, когда я недостаточно подготовился к беседе, я впервые почувствовал, что она провалилась. Я говорил только с помощью своей головы, без чувства.

 

Человек всегда забывает, всегда засыпает; а когда мы засыпаем, собаки внутри нас начинают лаять, сбивают нас с пути. Человек каждый день должен пытаться не спать, а «работать», помнить свою цель, так что я дал себе задачу читать Рассказы Вельзевула, каждый день стараться помнить себя и выполнять данные Гюрджиевым упражнения во время починки проволочного забора или пахоты на тракторе; и иногда посредине монотонной физической работы ко мне приходило чувство и ощущение «Я-есть-ности», проникавшее во все части моего существа – тело, эмоции и ум.

 

«Когда в полночь Бог идет к праведникам в Рай все деревья склоняются перед ним и их песни пробуждают петуха, который в свою очередь начинает славить Господа. Семь раз он кукарекает, каждый раз повторяя стих. Первый из них такой: Поднимите ваши головы, Поднимите, врата, верхи ваши, и поднимитесь, двери вечные, и войдет Царь славы![2] Пятый раз он поет: Доколе ты, ленивец, будешь спать? Когда ты встанешь от сна твоего?[3] Шестой: Не люби спать, чтобы тебе не обеднеть[4]. И седьмой: Время Господу действовать[5]».

 

Моя жизнь в школе Патни на самом деле состояла из трех жизней: жизнь среди вермонтцев, рабочих поместья – физическая жизнь; жизнь среди учеников, мальчишек и девчонок – эмоциональная жизнь; жизнь среди преподавателей – интеллектуальная жизнь. Мое тело питала физическая работа, мои чувства - музыка и пение в хоре, к которому я присоединился, а мой ум - разговоры с учителями; моя же внутренняя жизнь питалась стремлением работать согласно системе Гюрджиева.

 

Хорошей особенностью школы было поощрение присутствия учеников на ежегодной «Городской встрече» в администрации в Патни, где местные жители собирались обсудить дела и работу на год, назначить «члена городского совета» и так далее. Встречи продолжались два или три дня под председательством – «М-ра Председателя».

 

Как я уже говорил, в отношении особого американского способа жизни, лежащие в основе Талиесина и школы Патни идеи можно рассматривать как семена по-настоящему достойной цивилизации для Америки и для мира, в отличие от Голливуда, рекламы Мэдисон Авеню, ТВ, джаза, эстрады, завывания гитар, газет, бизнеса и технологической т.н. цивилизации, которые быстро разрушали человеческую расу, как на востоке, так и на западе. Я никогда не переставал удивляться контрасту между так называемой «цивилизованной» жизнью в Америке, которую весь мир старается скопировать, и которая всего лишь является признаками дегенерации, и обладающей такими хорошими возможностями сущностной жизнью американцев.

 

В конце июня кончился летний семестр. Ученики и большинство обслуживающего персонала отправились на каникулы, проделали приготовления к приему отдыхающих. Я устроил для моей семьи возможность принять участие в жизни лагеря; затем я отправился в Нью-Йорк, отказался от съемной квартиры, отправил мебель на хранение и привез свою семью обратно в Патни. Через несколько дней прибыл новый обслуживающий персонал, вместе с консультантами и сотней или более отдыхающих, мальчиков и девочек, в возрасте от двенадцати до шестнадцати лет. Следующие два месяца мы принимали участие в жизни лагеря. Утром туристы работали на ферме и в саду; после обеда они были свободны, а вечером принимали участие в разнообразных занятиях – музыке, пении, актерском мастерстве, парных танцах. Проводились игры, сплавы на каноэ и плавание. Жизнь протекала бурно, каждый час был заполнен, и лагерь был свободен от организованной фальшивой дружелюбности, искусственности, сопровождавших организованные лагеря и пассажирские корабли в Англии и Америке. Неудивительно, что в конце августа, когда нужно было разъезжаться по домам, девочки плакали и лили слезы, а мальчики скрежетали зубами.

 

В наше распоряжение предоставили небольшой дом в двух милях неподалеку. Июль и август – два самых жарких месяца в Вермонте, и каждый день мы ходили в ледяной дом у озера, где в опилках хранились и не таяли сотни кусков льда, даже когда градусник показывал сотню снаружи. Куски, которые мы приносили назад, завернув в мешки, поддерживали нашу пищу свежей на протяжении почти тропического лета.

 

Мы остались еще на некоторое время после окончания лагеря. Мне хотелось, чтобы все мы жили в Патни, где и я и моя жена могли бы преподавать. Она преподавала у Сары Лоренс, но теперь ей предложили хорошую должность и возможность младшему сыну учиться в Френдс Академи на Лонг-Айленде. Поскольку я также, с помощью друзей, договорился об обучении старшего в Патни, то, после окончания всех обсуждений, взвесив все за и против, или, как теперь говориться, после «мучительных раздумий», было решено, что я должен остаться, а она должна отправиться на Лонг-Айленд. Снова мы оказались в разлуке.

 

«У каждой палки два конца - хороший и плохой», хорошим в данном случае был тот, что хотя наш совокупный доход составлял всего сорок долларов в неделю, наши сыновья учились в двух лучших школах Америки - школах, следовавших всему лучшему в американском образе жизни, а мы сами могли комфортно существовать. Плохим – разделение семьи.

 

В это время я начал чувствовать необходимость время от времени находиться вдали от людей; а писательский зуд, который все это время дремал, начал просыпаться. Я случайно упомянул об этом Рэймонду Грэм Свингу, который владел сельским домом сразу за горой Патни, и он предложил мне обосноваться в покинутом фермерском доме по дороге в Ньюфэйн; мы всей семьей там жили летом и полностью наслаждались собой, так что я получил разрешение на отъезд из школы, упаковал некоторые вещи и кухонные принадлежности, посадил в машину свою собаку, уехал за гору и поселился в доме. В то время по Вермонту разбросаны были сотни покинутых ферм, их можно было приобрести практически даром; хорошо построенные деревянные дома, чьи хозяева или отправились на дальний Запад пятьдесят лет назад, или в отчаянии сдались. Трудность ведения хозяйства состояла в количестве булыжников и больших круглых камней на плодородной почве, у каждого фермера имелась «каменная лодка», разновидность салазок, на которых они каждый год с полей вывозили камни. Это, вкупе с густым лесом, булыжниками и камнями, длительными свирепыми зимами, крутыми холмами и ветрами делали условия для земледелия в Вермонте такими сложными, как нигде в мире.

 

Дни индейского лета ясные, жаркие и безветренные, ночи – холодные и морозные. Каждый день листья в горах меняли свой цвет, приобретая не теплые коричневые тона как в Англии, или даже на Лонг-Айленде, а пылающие красные, придававшие холмам вид застывшего пламени.

 

По началу новизна оказалась приятной, хотя по ночам возникали некоторые сложности, когда мои чувства и инстинкты обострялись, взвинченные, как у животного. Иногда, когда я читал в постели (на матрасе, постеленном на пол), моя собака вскакивала, устремляла взгляд в одну точку и начинала рычать. По ночам дикие животные приходили из леса и бродили вокруг дома – олени, дикобразы, дикие коты; однажды ночью я услышал сопение медведя. Медведи, предоставленные сами себе, безвредны, хотя один из них совсем недавно в нашей округе убил человека, но тот стрелял в него и ранил. Дикобразы опасны для собак. Зайдя однажды на одну из ферм, я обнаружил там жену фермера, достающую щипцами иглы дикобраза из головы ее собаки. «Если вы оставите одну, - сказала женщина, - она загноится и может убить собаку».

 

Местность, в которой я жил, не отличалась от части штата Нью-Йорк, о которой писал Вашингтон Ирвинг в его Книге Эскизов. Более тридцати лет назад я и еще один старик жили в хижине в одной из наиболее одиноких частей мира – травянистой равнине на самом юге Новой Зеландии, где единственными деревьями были ряды сосен, в которых день и ночь завывал ветер; там не было ни птиц, ни животных – за исключением миллионов кроликов; а также там не было людей. В этой хижине я нашел томик Книги Эскизов и читал, читал ее, мое одиночество все возрастало и усиливало впечатление от книги.

 

Эта часть Вермонта очень сильно напоминала мне страну Рип Ван Винкля[6] и странных низкорослых личностей, которых тот повстречал. Я был еще больше впечатлен, когда ко мне подъехали в запряженной двумя лошадьми повозке четыре странно выглядящих маленьких человека, похожие на гномов; они обвинили меня в воровстве их дров, которыми был забит сарай, и в том, что я позволил моим двум тяжеловозам есть их сено. Я думал, что они нападут на меня, но все же объяснил, что мне разрешили все это использовать, и я не знал, что они это купили. Они успокоились и все забрали. Они оказались четырьмя братьями, владеющими фермой неподалеку. Моих двух коней, почти таких же огромных, как слоны, и повозку Свинги одолжили у одного фермера. С их помощью я возил лес каждый день, и заработал на этом немного денег.

 

Люди на фермах и в деревнях, выглядели пустившими корни – не деградирующими, но отрезанными, ограниченными своим окружением – даже больше, чем изолированные крестьянские общины в Европе. Когда человек теряет контакт с высшими силами, даже с воздействием культуры, то начинает двигаться по шкале вниз. В изолированных городках и селениях Америки, Австралии, Новой Зеландии и Канады люди живут одно-центровой жизнью, жизнью физического тела, которому требуется только еда, кров, сон и секс. В древние времена у крестьян была, и до сих пор сих сохранилась инстинктивно-эмоциональная жизнь: народные танцы, народное искусство, ремесла и богатство церковной литургии.

 

После войны за Независимость Вермонт стал северо-западной границей, и должен был стать преуспевающим штатом. Он до сих пор сохранил атмосферу и чувство естественной жизни, как некоторые части Уэльса. Редьярд Киплинг, живший когда-то недалеко от Патни, чувствовал это.

 

Проезжая по окрестностям я однажды остановился у заброшенного пустынного кладбища, и прогулялся по окрестностям, читая имена тех, кто жил и умирал здесь сотню лет назад. Среди каменных памятников стоял один «В память Сэра Исаака Ньютона», похороненного здесь в начале девятнадцатого века. Родившегося в семье Ньютонов мальчика родители окрестили не Исааком, но «Сэром Исааком», и так мы его и знаем. Гилфорд, недалеко от Патни, обычно упоминался как «Алжир», - поскольку молодые люди раньше жили здесь наподобие «алжирских пиратов».

 

Ньюфэйн в трех милях неподалеку - милая деревушка, расположенная в долине новоанглийская деревня с привычной церковью и школьным зданием девятнадцатого века. Когда-то она располагалась на вершине близлежащего холма, но когда индейцы покинули окрестности, люди дом за домом переместили деревню в долину вдоль реки. За исключением радио и автомобилей они все еще жили в начале девятнадцатого века.

 

Здесь, в Вермонте, я всегда чувствовал себя «как дома», у меня никогда не возникало подавлявшее меня в Австралии и Новой Зеландии чувство изгнания. Прежде всего, флора и фауна были такими же, как в северной Европе, и времена года были теми же самыми. Весна начиналась в марте, а Рождество наступало холодной зимой – здесь не было апрельской осени как в Австралии, весны в октябре, и Рождества в самые жаркие дни года. К тому же я не чувствовал себя чужестранцем, как обычно в Нью-Йорке. Тем не менее, даже в Вермонте я редко чувствовал свободу от гложущей домашней-болезни, вызванной войной, тоски по Англии – разновидности периодической эмоциональной невралгии.

 

Я чувствовал себя в Вермонте как дома, так же как и в Британской Колумбии перед Первой Мировой войной. Как много в нашей чувственной, или эмоциональной, жизни зависит от ассоциаций; зачастую, как и у животных, так проявляется инстинкт. Я видел как теленок, которого мы вели по дороге на рынок, прилагал огромные усилия, чтобы сбежать и вернуться к своей матери и друзьям. У детей, у кошек и собак, инстинкты играют большую роль в их привязанности к месту и людям, когда они становятся старше, ассоциации становятся сильнее; у взрослых людей уже большая часть жизни приводится в движение ассоциациями с людьми и местом. Существует также влияние литературных ассоциаций; большая часть моего удовольствия от Малайзии и Явы было вызвано литературными ассоциациями с Конрадом и другими, чьи книги об этих местах я читал. Половина моей юношеской любви к Дорсету была вызвана литературными ассоциациями, связанными с сочинениями Томаса Харди. Большинство моей симпатии к Америке является результатом ассоциаций с северным полушарием, даже из-за сходства между прериями Америки и Канады и русскими степями. Говоря о сравнении воспоминаний, человек, с которым я путешествовал на поезде по Китаю, непрестанно делал комментарии к окрестностям – только по ассоциации с другими частями мира, в которых он побывал: «Это напоминает мне Аризону - или Египет, или Индию...»

 

Каждый день я упорно писал. Иногда я удивлялся, почему люди почти с благоговением смотрят на тех, кто пишет? Отчего такое поклонение писательскому миру? Почему люди верят, по крайней мере, одной частью себя, написанному, даже если это расходится с их собственным опытом? Большинство людей инстинктивно чувствуют, что ум является высшей частью человека – и на самом деле настоящий разум таковым и является; к сожалению, в случае с разумом, так же как и с другими вещами, люди «принимают эфемерное за действительное» - форматорный аппарат принимается за мыслительную часть.

 

Я сам в молодости смотрел даже на начинающего репортера как на важную персону; и многие журналисты уделяют себе внимание как важной персоне; их способность к писательской деятельности дает им развращающее ощущение силы. Тем не менее, никого так легко не забывают, как переставшего писать журналиста. На писательской шкале журналистика находится на нижней ступени; популярная журналистика и репортерская деятельность - на низшей, ниже некуда.

 

Такие мысли пришли мне на ум из-за небольшого случая, случившегося в начале лета в школе Патни. Однажды по дороге к нижней ферме меня остановили две молодые путешественницы и грубо спросили дорогу к школе. Спустя полчаса они вернулись в место, где я работал, и, лучезарно улыбаясь, промурлыкали: «Мы слышали, что вы замечательная личность, вы написали книгу, а мы-то думали, что вы просто пожилой житель Вермонта». «Вы ошибаетесь, - ответил я, используя местный акцент, - я не писатель, а просто пожилой житель Вермонта». Их лица вытянулись, и они, озадаченные, удалились. Орейдж говорил, что писательство – это нечто, что можно подхватить, наподобие бородавки. Люди в основном не могут различить настоящее и временное – в литературе и в остальном. В предисловии к Встречам с замечательными людьми, Гюрджиев на нескольких страницах предложил для критики современной литературы больше разумного, чем тысячи слов, извергающихся каждую неделю год за годом критиками и писателями обзоров. С ранних лет я всегда хотел стать «писателем», но судьба или провидение удерживали меня. После встречи с Гюрджиевым я больше не хотел быть «писателем», но по-прежнему хотел уметь писать, если я когда-нибудь обнаружу, что могу рассказать что-то полезное для остальных и приемлемое для меня, уметь выразить это в словах, понятных и для меня и для читателя или слушателя. Даже для начала мне понадобилось около сорока лет. Я научился многому у А.Р. Орейджа, и из О Безупречности Лонгина, и кое-чему у Папы, который сказал:

 

Не шанс нужен, а труд, чтоб искусно писать,

 

Спляшет лучше танцор, он учился плясать.

 

Должно слово не просто приятно звучать

 

Но и чувства, как эхо души, отражать.

 

Есть что-то в словах герцогини Алисе в Стране Чудес:

 

«Заботься о чувстве, слова сами о себе позаботятся».

 

Писать для меня - всегда означало прилагать усилия. Мне легче заниматься физической работой наподобие садоводства, или даже домашней работой, чем сидеть и писать. Так что писательство для меня – хорошее упражнение; когда я делаю усилия и преодолеваю свои ограничения, я чувствую себя свежим и вдохновленным. Было время (когда Гюрджиев сказал, что для меня писательство - слабость), когда мне ничто так не нравилось, как взять ручки и бумагу и просто писать слова, слова, «переливая из пустого в порожнее». Этот период ассоциируется в моем уме с одной из кратчайших поэм Уильяма Блейка, написанной им, пока он сидел в уборной:

 

Коль Блейк такое сочинил, в уборной сидя,

 

Что сможет написать он, лишь оттуда выйдет!

 

Тем не менее, литература имеет свое применение – она помогает сформулировать мысли человека и его чувства, она может быть полезной для записи развлекательных историй или фиксирования технического знания. И есть наивысшее применение писательства – написание объективного произведения литературного искусства.

 

В конце октября одиночества стало для меня слишком много. Я снова нуждался в людях, поэтому я вернулся в школу и начал работать – устанавливать тяжелые двойные оконные рамы для защиты от грядущих морозов.

 

В середине ноября пошел снег, который падал до тех пор, пока вся окрестность не была укрыта толстым белым покровом. После начались морозы, градусник опускался все ниже и ниже, пока не достиг тридцати градусов ниже нуля; тем не менее, дома построены были настолько хорошо, все из дерева, причем некоторым было уже более ста лет, что я внутри никогда не чувствовал холода. Холод снаружи был менее стылым, чем в Англии в холодный день, когда днем при большой влажности градусник опускается до сорока градусов и холодные, промозглые северный и восточные ветра пробирают до костей.

 

В школе жизнь шла как обычно. На «Благодарение», на которое приехали моя жена и младший сын, собрались две сотни человек: ученики и родители расположились на обед из двадцати индеек, поданных учениками в большую столовую под звуки музыки. Обед длился почти три часа; в перерывах оркестр играл прекрасную музыку, пели песни. Наиболее приятный и подобающий способ для американцев любой расы отпраздновать их освобождение от «тирании» ненавистных англичан около ста пятидесяти лет назад. «Благодарение» для американцев стало столь же важным как Рождество; как и любую «историю», американскую историю составляли и преподавали в школах с особой целью – чтобы прославить их знаменитую свободу.

 

На Рождество моя семья, все вчетвером, встретились в Нью-Йорке, где на выходные я снял комнату в отеле. Мадам Успенская пригласила нас во Франклин Фармс на рождественский день. Мы с удовольствием предвкушали эту поездку, так как они всегда приносила нам радость. В канун Рождества мы с друзьями из Англии и их детьми пошли на полуночную службу в кафедральный собор св. Иоанна Богослова участвовать в шествии и пении. Наш младший сын простудился, и Рождественским утром слег с температурой, так что я сказал жене, что останусь с ним, пока она с другим мальчиком съездит в Мэндем. После их ухода я отправился купить еды, но все магазины, даже гастрономы, были закрыты, а все что у нас было - половина буханки хлеба, масло и немного чая. Это и был наш Рождественский ужин. Так мы и праздновали, окруженные едой со всех концов света, посреди всеобщего праздника, одни в комнате в Нью-Йорке на Рождество, довольствуясь тостами и чаем, которые, естественно, были всем, что мог получить мальчик. Поздно ночью пришли жена и второй сын, проведя чудесно время с Успенскими и их учениками, угощаясь разнообразной едой и питьем. На следующий день больной мальчик вполне выздоровел. После выходных мы снова разделились – они поехали на Лонг-Айленд, мы – в Патни.

 

Так прошла зима: с катанием на лыжах и санках по холмам, катанием на коньках по застывшим прудам. Градусник медленно рос, пока не достиг девяти градусов ниже нуля, когда стало сравнительно тепло. Я работал всю зиму в помещении, проводя часть времени, преподавая английский. Я нашел это интересным и, используя некоторые базовые литературные принципы, которые Орейдж преподавал в своих литературных классах в Нью-Йорке, мог учить эффективно.

 

Ближе к концу марта, хотя снег все еще покрывал землю, клен начал источать сок. На деревья развесили ведра у небольших проделанных отверстий, через которые сочился похожий на сладкую воду сок. Достали сани, запрягаемые лошадьми с емкостью на пятьдесят галлонов, и каждый день два - три человека и я должны были идти с санями через лес, собирать сок и опустошать ведра с сотен кленовых деревьев в бак. Сок потом отвозили в сахарный дом и перегоняли в сироп. Когда мне было девять лет, я читал историю в Газете для мальчиков о семье из Вермонта, которая собирала в лесу сок и перегоняла его «извлекая сахар», как они говорили. Появился медведь и прогнал их. Эта история застряла в моей памяти. Но все, что касалось Вермонта, для меня осталось близким и дружественным, как будто бы я всегда все здесь знал.

 

Шесть недель мы собирали сок – девятнадцать тысяч галлонов, из которых получилось сто восемьдесят галлонов самого восхитительного сиропа в мире. Кроме сотового меда его не с чем сравнить.

 

Когда «извлечение сахара» было закончено, я должен был отсортировать банки с сиропом на пять категорий по вкусу и цвету. По началу это было прекрасно – пробовать глоточек этого прекрасного сиропа из каждой банки – и проглатывать его, естественно; но понемногу меня начало от него тошнить и на пятидесятом галлоне я не мог не только выносить вкус, но даже вид сиропа, и вынужден был прекратить сортировку. Так же и в жизни, и в любви, то, что в начале нектар – может стать ядом, а то, что в начале кажется ядом – может стать нектаром.

 

Пришел апрель, вместе с теплыми днями, сломанным льдом и таянием снега. Вершины гор открылись свежей зеленью. Вся земля радовалась что зима, с ее пятью месяцами снега и льда закончилась. Дорога к нижней ферме была по колено в грязи, поля стояли раскисшие; май все высушил, и снова началась обработка земли.

 

В дополнение к Рассказам Вельзевула я читал книги о других путях: буддизме, индуизме, исламе, а также огромный том Фрагменты забытой веры Г.Р.С. Мида, коллекцию высказываний гностиков. В этих учениях разнообразных настоящих религий я мог докопаться до истины; но я обнаружил, что в состоянии открыть и осознать истину только в соответствии с тем, над чем я сам работал и как обдумывал высказывания Вельзевула. Усилия, которые я проделал, чтобы осознать внутреннее и наиболее сокровенное знание Рассказов Вельзевула, принесли мне понимание истины других учений.

 

Что касается моей физической жизни, я всегда любил землю и мог получать из этого силу, мой тип нуждается в физической работе. В качестве упражнения я принуждал себя продолжать делать физическую работу, когда она наскучивала и утомляла меня, и никогда не останавливаться.

 

Я также каждый день проделывал определенный упражнения, которые нам давал Гюрджиев, и иногда, во время работы в поле или управления трактором, когда ко мне приходило ощущение и чувство "я-есть-ности", я останавливался, приводил себя в состояние самовоспоминания и делал специальное упражнение. В эти восхитительные моменты настоящего само-сознания жизнь была настоящей, а не просто сном, не просто последовательностью событий «до» и «после»; они сопровождались чувством и ощущением «Я есть». «Я сам, Отец, Сын – Вчера, Завтра».

 

В то время я все больше начал осознавать два потока жизни: поток обычной повседневной жизни, работа в школе и на ферме, встречи с людьми, с которыми я жил, разговаривал и работал как обычный человек; и поток моей внутренней жизни, в которой я думал и чувствовал в соответствии с моим пониманием учения; и если временами этот поток внутренней жизни, казалось, исчезал, я знал, что он существует; внезапно, я - капля в потоке - снова в нем оказывался, и снова возвращались спокойствие и уверенность, сопровождающие Сознательную Веру и Сознательную Надежду. Эти два потока, хотя и протекали рядом, никогда не смешивались. И я не мог говорить о моей внутренней жизни с теми, кто меня окружал. Для этого требовался человек со сходным опытом.

 

Я также стал больше осознавать о трех людях внутри меня – думающем человеке; чувствующем человеке; и человеке, работающем со своим животным, со своим телом, интересующемся только едой, сном и сексом; и когда эти три человека работали одновременно, появлялся этот опыт я-есть-ности.

 

Ранее я говорил об идеях с некоторыми людьми из обслуживающего персонала, но не получил отклика. В человеке должна существовать необходимость, прежде чем он придет к идеям Гюрджиева. Возможно, им повезло. Как я сказал, жизнь в Патни, как и в Талиесине, приближалась к относительно нормальной обычной жизни, возможной на этой планете на Западе. Она не препятствовала молодым людям излучать нечто очень хорошее – «божественную просфору», о которой, возможно, говорил Вельзевул; между учителями и рабочими в поместье сложились хорошие отношения. Как и в Талиесине, обходились без рабов и хозяев; здесь были директора: мс-с Хинтон и люди во главе департаментов, но не было классового чувства. В течение двух лет я никогда не слышал злого слова от кого-либо, и даже не замечал чувства негодования.

 

Но, как сказал Гюрджиев: «Каждое удовлетворение сопровождается неудовлетворением». Неудовлетворение, так же как и в Талиесине, состояло в невидимом воздействии войны и в томлении чего-то во мне по Англии, я даже сделал запрос в Английском посольстве в Нью-Йорке о возвращении в Англию и возможности получить там работу, но мне из-за моего возраста отказали. Я принял ситуацию пребывания в Америке на неопределенное время. Мы потеряли все контакты с Гюрджиевым, просачивались слухи, что кое-кто из наших близких друзей во Франции погиб от бомбежек. Письма из Англии приходили более или менее регулярно, хотя на ответ уходило больше месяца. Моя мама, в то время в возрасте восьмидесяти лет, говоря о своих трудностях и неприятностях из-за бомб, всегда заканчивала свои письма (чтобы успокоить читателя, я думаю): «но все же, у нас есть многое, за что мы благодарны». Это многое - просто оставаться живым, просто существовать. «Живая собака лучше мертвого льва».

 

Война находилась далеко от Патни. Большинство мужчин здесь были женаты и их не призвали, еще трое имели ограничения. Чувства и ум не могли или не хотели охватывать смысл ужасающей массовой бойни людей в Германии и России, совсем не похожей на забой скота гуманными способами убийства, а со всевозможными жестокостями и пытками тела и ума, какие только может придумать дьявол на этой планете, этом нарыве вселенной. Тем не менее, сам факт войны всегда лежал тяжким грузом на солнечном сплетении.

 

Однажды, для руководства фермой к нам приехал молодой человек с ученой степенью одного из известных сельскохозяйственных колледжей по имени Элмер. Он был одним из тех людей, который прочитал все книги и знал ответы на все вопросы, и очень скоро он начал рассказывать мне о процессе сева и выращивания растений, которые я знал годами, поскольку тоже получил степень в сельскохозяйственном институте. Формально, его покровительственный манер объяснения «научного» способа делать что-то должен был бы рассердить меня сверх всякой меры и я должен был сильно отреагировать на это возникающее ненужное трение. Но теперь я помнил предупреждение Гюрджиева: если вы позволяете себе рассердиться и обижаться на чужое поведение, вы показываете себя более слабым, чем другой; иногда необходимо подставить другую щеку. В этом случае я заставил себя не только выносить его неприятные проявления, но даже спросить его совета, так что он начал хорошо обо мне думать. И все время я держал свое внутреннюю естественную самость при себе; я даже мог внутренне не обижаться. Элмер знал все и ничего не понимал.

 

Но «Месть моя», сказал господь. «Я воздам». Случай произошел незадолго до того, как он сказал мне посадить три тысячи купленных им растений земляники. Я указал на то, что стебли уже одеревеневшие, но он ответил, что все в порядке и они из хорошей фирмы в Нью-Джерси. Я их аккуратно посадил, но все они засохли и погибли, а когда я спросил одного из местных жителей Вермонта, в чем же заключалась ошибка, он выдернул несколько и сказал: «Это все старые растения; они не будут расти в этой почве». Когда я, не без внутреннего удовлетворения, указал на это Элмеру, тот был подавлен. Я сказал, что достану еще, и посадил еще три тысячи молодых сильных растений их питомника сенатора Эйкена в Патни, в землю, богато удобренную навозом с фермы, не используя химических удобрений. Все растения выросли и хорошо себя чувствовали, а потом дали урожай стоимостью более двух тысяч долларов. Еще один случай, в начале июня я заметил, как Элмер работал с некоторыми учениками, показывая им как сажать томаты. Вокруг корня каждого растения он высыпал пригоршню суперфосфата. «Опасная вещь, - подумал я, - Но может быть, это специальный американский способ», - хотя я не видел, чтобы на школьной ферме использовались искусственные удобрения, но ничего не сказал. Спустя несколько дней я проверял растения, которые все завяли, когда появился Элмер. «Я не могу понять этого, - сказал он. - Я посадил их в соответствии с последними научными идеями, и они все умерли». «Причина проста, - сказал я. - Вы убили корни суперфосфатом», - и выдернул несколько растений, чтобы ему показать. Я добавил: «У меня нет научного образования как у вас, но я никогда не положу суперфосфат вокруг корней растения». Он покраснел и ушел. Этот случай из разряда таких, о которых Гюрджиев говорил: «Иногда надо преподать другому такой урок, чтобы он позабыл свою бабушку». После этого он никогда не давал мне указаний, а только говорил: «Делайте то, что считаете нужным». Со временем он уволился с этой работы и стал мясником.

 

Немного позднее я сидел за ужином в большой столовой, вместе с тремя юношами в возрасте около семнадцати лет. Один из них начал говорить о науке, как она необходима, как необходимо делать вещи по-научному, что наука сейчас лидирует. «Что ты понимаешь под наукой?» - спросил я. Он проворчал что-то, подумал некоторое время и отрезал: «Но вы знаете, что такое наука. Все знают».

 

«А ты сам? - сказал я. - Я спросил, что ты понимаешь под наукой, и ты не можешь сказать мне. Люди говорят о науке, как они говорят о демократии; поскольку слово звучит внушительно, они думают, что вещи, которое оно представляет, также являются внушительными. Люди думают, что если что-то «научно», то оно должно быть хорошим, наподобие бомб, машин для убийства или сильнодействующих ядов. Что касается демократии, даже Россия, вы думаете, одна из них, поскольку там теперь нет царя. Тем не менее, Россия страдает от одной из величайших тираний, когда-либо известных в мире. И вы называете это «демократией»». Я упомянул эксперименты Элмера, которые были так расточительны и дорогостоящи. «Он был «научным», - добавил я.

 

Один из собеседников тоже начал говорить: «Я согласен с м-ром Ноттом. Очень много поклонения «науке». Мой отец, например, владеет фермой в Вермонте, и он нанял местного, который получил ученые степени в науке земледелия, управлять ей. За год ферма скатилась, и вместо того, чтобы зарабатывать деньги, начала их терять. Мой отец уволил его. Но у этого человека был брат, который никогда не ходил в колледж, а все время работал на ферме, мой отец дал ему эту работу, и за два года ферма стала вновь приносить доход. Что ты на это скажешь?!»

 

На время воцарилась тишина. Затем другой мальчик произнес: «По крайней мере, у нас в Америке есть свобода».

 

«Свобода для чего? - спросил я. - Определенно в Америке есть больше физической свободы, чем в Англии; эта страна больше. И, конечно же, больше свободы делать то, что вы хотите, чем в России и Германии. Но в Англии и Франции гораздо больше свободы, что касается личной жизни человека; человек не обязан быть одним из толпы и думать и чувствовать так, как это происходит в Америке. В Англии человек, если он выполняет свою работу, свободен следовать своими собственными оригинальными путями в личной жизни и интересоваться незнакомыми идеями, но бизнесмен в Америке должен быть очень осторожным и не говорить своим компаньонам, что он интересуется чем-то».

 

Это было для них слишком. Так что я сказал: «Но ты не сказал мне, что ты подразумеваешь под наукой, а поскольку ты не можешь дать определения, я скажу, что это слово первоначально обозначало знание определенного нечто; это особое приобретенное через учебу знание и его результаты методично записываются в уме или на бумагу. Первоначально наука означала изучение философии, которая в свою очередь, являлась усилием понять, что такое человеческая жизнь и для чего она; выяснение значения и цели существования. Теперь слово наука выродилось настолько, что если какой-то идиот производит еду, из которой удалены все активные элементы, заворачивает ее в красивую упаковку, и называет ее «научно приготовленная и упакованная пища», все будут ее покупать. Ваш хлеб, например, приготовлен по науке, из научно приготовленной муки, так что в ней не осталось ничего полезного и на вкус он как промокательная бумага. Возможно, вы заметили, что я его никогда не ем. В Нью-Йорке у нас был настоящий хлеб, хлеб, который едят бедные евреи и итальянцы. В России я мог три дня жить только на ржаном черном хлебе, который едят крестьяне, небольшого количества масла и хлеба мне было достаточно.

 

Вы, американцы, презираете суеверных индусов за их отношение к священной корове, но вы еще хуже, вы поклоняетесь слову «наука» - и посмотрите, что наука сделала теперь для войны в Европе и Дальнем Востоке. Еще никогда не было такой войны и таких масштабов разрушений. Наука – вот священная корова Запада».

 

Мне нравилось беседовать с молодыми американцами, чьи умы и чувства еще не были испорчены и заштампованы, как у большинства взрослых. Тем не менее, я заметил разницу между американскими детьми с одной стороны, семью или восемью английскими учениками и теми американскими детьми, которые провели несколько лет с родителями в Англии или Франции, с другой. Последние, при тщательном рассмотрении, проявляли в облике нечто, чего не было у остальных – их умы и чувства оказывались более развиты, чем у тех американских детей, которым не довелось попутешествовать, они были более уравновешены - нечто большее во внутреннем мире; и я думал, какая бы нация могла бы получиться из смешения англичан и американцев: тысячи лет опыта и знаний в мировых делах, терпимость англичан и сила и приспособляемость американцев. Но человек не управляет событиями согласно здравому смыслу, он не управляет событиями ни в мире, ни в собственной жизни – события управляют человеком. Каждое событие – результат причины, а результат снова становиться причиной, и так без конца. В нациях и в отдельных людях все одинаково, и дело было бы совсем безнадежным, если бы время от времени учителя, находящиеся в соприкосновении с высшими силами, люди с настоящей силой и пониманием, не посылались бы, чтобы показать нам путь выхода, побега из бесконечного вращения колеса жизни. Побег из этой механичности и есть настоящая свобода, в отличие от той «свободы», о которой все говорят.

 

Мы сажали капусту вместе с одним из рабочих, молодым сильным человеком. Обычно мы работали вместе, и между нами существовало дружеское соперничество, он обычно задавал темп и выигрывал у меня. Но, хотя я и был по американским стандартам уже почти стариком, я научился в Приорэ экономить энергию и работать методично и, исключая соперничество в силе, мог держаться с ним наравне. В этот раз, при посадке капусты, он, как обычно, задал темп, но я смог за ним угнаться, используя ритм и метод, и, несмотря на то, что он посадил около восьми сотен растений в день, я отстал от него только на двадцать пять штук. В другой раз мы окашивали большой фруктовый сад, хотя он и старался держаться впереди, держа ритм в работе с косой, я смог от него не отстать. Я взял упражнение заставлять организм делать больше усилий, когда я хотел остановиться.

 

Что касается внутренних упражнений, они никогда не становятся легче. Каждый день я прилагал усилия, чтобы начать, и усилия, чтобы их продолжать. Муха, или какое-то движение, звук, отвлекали меня и переключали внимание; («Где мое внимание – там и Я сам») или я мог обнаружить, что заснул, или напрягаюсь вместо того, чтобы расслабляться. Гораздо чаще мое внимание увлекало то или иное из потока ассоциаций – физических, эмоциональных или ментальных – которые начинаются с рождения и никогда не останавливаются до смерти, и которые даже, согласно Гюрджиеву, могут продолжаться два или три дня после. Пойманное этим потоком мое внимание рассеивается сном наяву, или ведет беседу с воображаемым собеседником, или с самим собой. Этот поток ассоциаций, называемый психологами «потоком сознания», на самом деле является «потоком бессознательности», так как протекает механически без нашего участия, пока мы для этого не делаем «сознательных» усилий.

 

Когда мои упражнения прерывались внешними или внутренними событиями я должен был вновь собраться и начать заново; я получал гораздо больше настоящей силы от упражнений, чем от работы на ферме. Сила появлялась от постоянного принуждения себя преодолевать инерцию организма и его безволия в выполнении упражнений. При этом всегда присутствовала борьба между «Я», которое хотело делать их и «этим», которое не хотело; будто организм в некотором смысле выполнял свои функции отрицающей части по отношению к утверждающей части «Я желаю». Постоянная борьба между утверждением и отрицанием ведет к пониманию - себя, окружающих и мира.

 

Тем не менее, мне казалось, что кроме коротких периодов само-осознания, настоящего осознавания себя, я по большей части, выполнял свою работу в состоянии полу-бессознательности, как умное животное.

 

Как я уже сказал, мне нравилось работать с людьми – плотниками, оформителями, землекопами, доярами. По вечерам я часто заходил к ним в гости, так же как и к преподавателям, и разговаривал с ними. Рабочие, люди, которые проводили свое время за работой, пренебрежительно относились к «образованному» Элмеру, хотя немного ему завидовали. Как один из них сказал: «Видите ли, м-р Нотт, я необразован. Вы были в Оксфорде и Кембридже. Вы образованы. Я чувствую недостаток образования. Быть неучем – это недостаток».

 

«В каком возрасте вы оставили школу?» - спросил я.

 

«Мне было шестнадцать».

 

«Вы хотя бы выучили необходимые вещи – читать, писать, считать. А то, что вы не знаете о ведении хозяйства в Вермонте, не представляет ценности. Я покинул школу в тринадцать лет, ничему не научившись – даже считать. Я читал и писал без школьного образования. Но, как и вы, я чувствую недостаток образования. Я имею в виду настоящее образование – знание языков, алгебру, принципы рисования и музыки, или медицины. Я потратил годы, работая в магазине и учась быть продавцом на складе моего отца, в то время когда я мог выучиться полезным вещам – наподобие плотничьего искусства или строительства. Но в восемнадцать мне повезло, и я встретил человека, у которого я мог учиться жизни и, если жизненный опыт и знание людей - это образование, то я многому научился. Тем не менее, я всегда осознавал неполноценность из-за недостаточного обучения трем Р. в молодости».

 

«В этом что-то есть, - сказал он. - Я имею в виду, быть образованным как Элмер. В этой стране, если ты был в колледже ты уже кто-то, если нет, как я, ты никто».

 

«Но Элмер знает только как вести хозяйство в классной комнате», - ответил я.

 

«Я знаю. Когда он говорит мне сделать что-то, я слушаю и затем делаю то, что я знаю, необходимо сделать. Если делать так, как он говорит, это разрушит ферму. Но так как он учился в колледже – хотя он и не знает ничего о практическом сельском хозяйстве или знает это неправильно, поскольку научился этому у профессоров и из книжек – выглядит образованным».

 

Наука – первая из священных коров Запада; другая – это образование.

 

Здесь, где все называли друг друга по именам, как и во всей Америке, никто не использовал мое. Только двух людей во всем учреждении не звали по имени – высшего и низшего (по крайней мере, одного из самых низкооплачиваемых) – мс-с Хинтон и меня. Тем не менее, мои отношения со всеми были дружественными.

 

Мс-с Хинтон была замечательной женщиной. Она инстинктивно чувствовала, как нужно подготавливать молодых людей к жизни, как им нужно предоставлять возможности для общего развития, а не только приобретения бесполезной информации. Ее система работала – она «выуживала» из учеников то, что в них было, в соответствии с их потенциалом развития.

 

Во время моего занятия бизнесом в Нью-Йорке я сталкивался с медлительной реакций бизнесменов, они обычно ходили вокруг да около минут десять или даже больше, прежде чем сделать вывод. Когда вы говорите о чем-то с мс-с Хинтон, она выслушает, подумает немного, а затем выдает ответ да или нет. С учениками она никогда много не разговаривала, но всегда незаметно наблюдала, всегда взвешивала. Она была одной из четырех замечательных американок, которых я встречал; другие - Джейн Хип, Маргарет Андерсон и Мюриэль Дрэпер.

 

Вновь пришло лето, с его лагерем и разнообразными занятиями, к которым присоединилась моя семья - жена и младший сын, приехавшие с Лонг-Айленда.

 

Летом я преподавал некоторым ученикам английский, что было интересно, вдохновляющее и прибыльно, и я заработал больше денег за неделю работы по пол дня, чем при работе в течение месяца целыми днями в качестве рабочего на ферме.

 

Я мог бы продолжить зарабатывать деньги на жизнь преподаванием в школе, но что-то во мне, а может быть обстоятельства, заставили меня остановиться. Во мне росла необходимость восстановить семейную жизнь и необходимость работы с людьми, заинтересованными в Гюрджиевских идеях. Школьный мир Патни, со всеми его положительными сторонами, стал в чем-то ограничивающим. Учителя как класс ограничены, так как у них немного личного опыта в том, чему они учат; даже бизнесмены менее ограничены.

 

______________________________________________________________________________

 

[1] Чтение, письмо и арифметика (англ.) (Reading, wRiting, aRithmetic)

[2] Пс. 23:7

[3] Притч. 6:13

[4] Притч. 20:13

[5] Пс. 118:126

[6] Рип Ван Винкль, отсталый, косный человек; ретроград (имя проспавшего двадцать лет героя одноимённого рассказа В. Ирвинга).

 

 

Мэндем

 

В конце сентября мы загрузили в нашу машину вещи, собаку, и с полными благодарности сердцами покинули Патни и отправились в Локаст Уолли, Лонг-Айленд. Здесь мы поселились в крыле красивого деревянного дома хаотичной постройки восемнадцатого века, принадлежащего нашим друзьям, - старом автовокзале, окруженном землями и садами.

 

И все же Локаст Уолли, после Панти и Браттлборо в Вермонте, казался чужестранным и запущенным. Чужестранным потому, что на фоне настоящих старых американских фамилий, владеющих окруженными стенами или оградами поместьями с лугами и деревьями, небольшими предприятиями здесь управляли представители первого и второго поколения центральноевропейцев; они не выглядели принадлежащими стране – чужаки, выполняющие, в том числе, и работу прислуги.

 

Хотя я и скучал по школе и жизни в Вермонте, приятно было снова обрести семейную жизнь, моя жена и младший сын были счастливы в Френдс Академи, а старший – в Патни. Вскоре я смог зарабатывать деньги как плотник и кровельщик. Материальная жизнь протекала спокойно, и мы возобновили встречи с друзьями в Нью-Йорке, в сорока милях от нас.

 

Хотя мы больше не посещали группы, мы не потеряли связь с Успенскими, и я иногда беседовал с м-ром Успенским. В конце октября я почувствовал необходимость работы в коммуне мадам Успенской, Франклин Фармс в Мэндэме, Нью-Джерси. Сам Успенский заведовал группами в Нью-Йорке, и не часто бывал в Мэндеме. В мой последний визит во Франклин Фармс я «поссорился» с Мадам. Во время разговора я сказал: «Знаете, работать здесь с учениками по системе Гюрджиева, без упоминания о нем и Рассказах Вельзевула, - все равно, что пытаться распространять христианство, не упоминая Иисуса Христа или Новый Завет». Это причинило ей боль и весьма ее возмутило. Но она так часто говорила об «искренности», что я, помня об этом, постарался быть искренним. Вскоре я вернулся в Патни. Память об этом случае будоражила внутреннее сопротивление, так что я начал колебаться – ««Я» хотел; «оно» не хотело. «Оно» не желало потому, что придется унижаться и возможно, быть отвергнутым… Теряя много нервной энергии в попытках преодолеть сопротивление самолюбия и тщеславия, я вынашивал эту идею. Я сказал себе: «Если я отброшу эту мысль, я сохраню нервную энергию, но я стану слабее внутренне. Если я сделаю усилие и спрошу, даже если мне откажут, я стану сильнее». В конце концов, я сделал усилие и написал ей в Мэндэм, и сразу же ко мне пришло ощущение силы в солнечном сплетении. Она ответила, что если я подчинюсь правилам не говорить о Гюрджиеве и Рассказах Вельзевула во Франклин Фармс, мне можно приехать. Я поехал, и провел несколько приятных недель, ухаживая за свиньями, чиня сараи, убирая урожай зерна с Леней, внуком Мадам, и выполняя разнообразную случайную работу. Я беседовал с Мадам, а также с некоторыми из учеников, об идеях и о Гюрджиеве, но в очень общих чертах. На выходные из Нью-Йорка приезжало много людей; на большой обед мы надевали смокинги и черные галстуки. И снова все было так, как если бы Лэйн Плейс был физически перенесен из Суррея в Англии в Нью-Джерси. Снова то же чувство скованности – люди настолько были заняты «воспоминанием о воспоминании» себя, что они забывали быть «собой». Даже некоторые из старой группы Орейджа, двадцать лет называвшие друг друга по именам, начали звать друг друга м-р и мс-с. Правило, что ученики не называют друг друга по именам, они восприняли буквально, и когда я неожиданно встретил старого друга на кухне и поприветствовал его: «Привет, Билл, как дела?» - на его лице появилось выражение ужаса. Хорошая идея не позволять людям быть шутливо фамильярными трансформировалась в вынужденный педантизм. «У каждой палки есть два конца», «Каждой хорошей вещи сопутствует плохая». По отношению к себе, и к группе, и к организации в работе человек должен быть постоянно настороже, чтобы не забыть свою цель и цель работы, не стать столь отождествленным с собственным отношением к работе и отношением к организации, что потерять из вида настоящую цель.

 

В Мэндеме я часто чувствовал движение октав, восходящих и нисходящих. Я обнаружил, что, работая над собой, используя окружающую жизнь, взаимоотношения как средства напоминания, я мог своим собственным скромным путем многому научиться, тогда как я чувствовал, что приобретающая понемногу все большую организованность группа сама по себе двигается все дальше от фундаментальной цели учения Гюрджиева. То же самое можно проследить, изучая то немногое, что мы знаем о группах ранних христиан; то же самое происходило с учением Будды и Магомета. Ученики вскоре отождествляются со своим собственным отношением к работе, и, если у них есть деньги и влияние, их слушают другие, которые подвергаются влиянию и отходят все дальше от оригинального учения. Но у нас есть Рассказы Вельзевула, критерий и ориентир; а также упражнения, движения и танцы, которые, если их четко придерживаться, помогают человеку идти правильным путем. Всегда, в соответствии с законом октав в этой работе, так же как и в других учениях и в обычной жизни, - организации понемногу отходят все дальше и дальше от их первоначального намерения.

 

Мне нравились ученики Успенского, особенно некоторые из них. Но для меня они выглядели оказавшимися в магическом круге. Гюрджиев рассказывал, что видел мальчика - йезида, пытавшегося выйти из начертанного вокруг него в пыли круга. Даже когда Гюрджиев подошел к нему и попытался его вытянуть, тот не смог выбраться. Только когда круг разомкнули, он смог выйти.

 

Любой человек в любой организации имеет тенденцию попадать в магический круг - становиться загипнотизированным, и до тех пор, пока круг не будет разрушен внешней силой, выхода быть не может - возможно поэтому Гюрджиев так часто ликвидировал Институт и группы - и отдалял людей. Суфии, когда работа достигает определенного уровня, «ликвидируют» ее и начинают нечто новое.

 

В миле пути на окраине Мендэма жила семейная пара - ученики Успенского. Приятные люди, которых я знал несколько лет, пригласили меня на ужин. За прекрасной едой разговор зашел о книге Гюрджиева, они спросили меня, о чем она; (они называли ее Вельзевул). Так как я никогда не соглашался с условиями Успенского и его учеников относительно разговоров о Гюрджиеве и его писаниях вне Франклин Фармс, я ответил: «Это Библия «работы», сама суть идей Гюрджиева. Беспристрастная критика жизни человека на Земле, изложение причин его падения и объяснение значения искупления. В ней есть все, что касается его работы; все, что мы можем знать о жизни, от атома до мегалокосмоса. Писания наивысшего качества; священное писание. Гюрджиев говорит, что придет время, когда на основе даже частичного понимания некоторых содержащихся в ней истин напишут эпосы. Другими словами, это произведение объективного искусства».

 

«Мы никогда ее не видели. Возможно ли для нас прочесть ее?»

 

«Вы должны спросить у Мадам Успенской, - сказал я. - Я дал м-ру Успенскому одну из копий десять лет назад. Если Мадам согласиться, чтобы некоторые из старших учеников услышали ее, я почитаю ее для вас». Они выглядели благодарными и сказали, что поговорят с ней. Затем они спросили о Гюрджиеве, и я поделился с ними некоторыми впечатлениями о нем самом и некоторыми примерами его работы со мной. Мы провели очень приятный, и как мне показалось, плодотворный вечер; я почувствовал, что наконец-то я установил настоящий контакт, связь, по крайней мере, с двумя учениками Успенского. К тому же, поскольку война разрасталась, обстановка в Европе менялась от плохой к ужасной, новости из Франции не приходили и было похоже, что мы никогда больше не увидим Гюрджиева, нечто важное можно было сделать в Америке - читая Рассказы Вельзевула в группах можно было придать новый импульс работе в растущей организации Успенского. Я достаточно оптимистично смотрел в будущее. Но человек предполагает, а организация располагает.

 

На следующий день было воскресенье, ясный холодный день раннего декабря. Около полудня я сидел с остальными на мерзлом поле, очищая от шелухи кукурузу, когда ко мне пришли с сообщением, что Мадам Успенская хочет меня видеть. Я сразу же почувствовал, что случилось что-то странное. Что – я не мог себе представить.

 

Мадам лежала в постели (она много отдыхала в то время) в своей большой и красивой комнате.

 

Она достаточно сурово на меня посмотрела и начала: «Некоторые вещи мне в вас нравятся, а другие – нет».

 

«Что же вам не нравиться?» - спросил я.

 

«Мне не нравиться то, как вы нарушаете правила и соглашения».

 

«Какие правила я нарушил?»

 

«Вы разговаривали с С. о м-ре Гюрджиеве и Рассказах Вельзевула».

 

«Да, разговаривал. Но за пределами Франклин Фармс. Не здесь, а в их собственном доме».

 

«Это просто увертка. Вы прекрасно знаете, что вы согласились с условиями» - она разозлилась.

 

«Это не увертка, - сказал я. - И я не вижу, в чем я был неправ».

 

«Вы согласились придерживаться правила не говорить о м-ре Гюрджиеве и Рассказах Вельзевула с нашими учениками».

 

«Но только здесь. Я не принимал условий м-ра Успенского и его групп в Нью-Йорке. Так как Гюрджиев и Орейдж заложили основание работы в Америке, я не мог согласиться с такими условиями. Семь лет в Лондоне я придерживался соглашения не обсуждать книгу или м-ра Гюрджиева с вашими учениками, даже более строго, возможно, чем было необходимо. Вы с этим согласны?»

 

«Пожалуй, да».

 

«И я соблюдал правило здесь, во Франклин Фармс, часто вопреки трудностям. Но в других местах я считаю себя свободным».

 

«Тогда я не могу позволить вам иметь какие-либо контакты с моими учениками».

 

Она продолжала в том же духе, будто пытаясь заставить меня почувствовать, как плохо я поступил. Я видел всю абсурдность ситуации и сказал: «Но разве вы не обучаете системе м-ра Гюрджиева? Разве ваша работе не основана на том, что вы от него получили? М-р Гюрджиев был вашим учителем, и он по-прежнему учитель для меня».

 

«Это совсем другой вопрос», - сказала она, и снова начала меня бранить. Но теперь нечто, незаметно вскипавшее во мне годами, неожиданно дошло до точки кипения. Чувства во мне взяли верх, и я ответил очень эмоционально: «Но это нелепо. Для меня работать с вашими учениками в этих обстоятельствах невозможно. Вы знаете, ваши ученики застряли на ноте «ми», и для того чтобы перейти в «фа» нужен толчок, толчок может дать им встреча с м-ром Гюрджиевым и чтение Рассказов Вельзевула. Что касается меня, мое пребывание здесь бесполезно. Я уеду завтра. Но позвольте мне сказать, что мне очень нравитесь лично вы и м-р Успенский тоже, и мне жаль покидать вас. Камень преткновения – это м-р Гюрджиев и его книга. Он мой учитель. Я смотрю на вас обоих как на друзей, наши отношения всегда были дружескими, и я очень их ценю, поскольку для меня они значат очень много. Но я вижу, что отношения учитель - ученик между нами невозможны. Теперь я должен сказать «прощайте». Мы пожали руки, и я покинул комнату. Это оказалось настоящее «прощайте», поскольку, хотя она и прожила еще около двадцати лет, я больше никогда не видел ни ее, ни Успенского.

 

За обедом в тот деть я видел С., они не смотрели в мою сторону. Они производили впечатление несчастных мужчины и женщины, угнетенных изгнанием из Рая, и я заметил явное изменение в атмосфере среди учеников Успенского; температура по отношению ко мне упала. Ученики излучали что-то по отношению ко мне – человеку, совершившему непростительный грех. Только Леня, внук Мадам Успенской, не выказывал холодности. Когда я кормил свиней, он подошел ко мне и сказал: «Вы ведь не по-настоящему уезжаете?»

 

«Нет, я уезжаю завтра».

 

«Но, когда мы снова увидимся? Когда мы снова сможем увидеть вас?»

 

«Кто может сказать? Возможно - скоро, возможно – никогда».

 

На следующее утро, пока я, вместе с некоторыми учениками, ждал машину до станции, я заметил, что они от меня отгородились. Когда-то они рвались помочь мне с моими тяжелыми сумками. Теперь никто не пошевелил и пальцем. И когда мы сели на поезд в Мэндеме, они избегали меня. Это стало последней каплей. Я перешел в другой вагон и никогда больше их не видел, кроме одного, годы спустя.

 

С этого времени мы больше не встречались с Успенскими, ни в Мэндеме, ни в группах в Нью-Йорке, хотя Мадам присылала подарки на Рождество, а я ей писал.

 

По прошествии времени я обдумал ситуацию и увидел, что действовал поспешно под влиянием своих эмоций; в







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.