Здавалка
Главная | Обратная связь

А. Ф. КОНИ КАК СУДЕБНЫЙ ОРАТОР

Судебная реформа 1864 года серьезно преобразовала русское уголовное судопроизводство. Введенные ею новые процессуальные принципы — устность, гласность, непосредственность, состязательность, равенство сторон в процессе — позволили выдвинуться большой плеяде замечательных судебных ораторов, глубоко понявших свою роль, умевших владеть словом и вносивших в это умение, как отмечал А. Ф. Кони, иногда истинный талант [1].

Имена П. А. Александрова, М.Ф. Громницкого, Ф.Н. Плевако, В.Д. Спасовича, С.A. Андреевского, К.К. Арсеньева, А.И. Урусова, Н.П. Карабчевского и других прочно вошли в историю русского судебного красноречия. Среди этих выдающихся ораторов особое место по праву занял А. Ф. Кони, талант которого развивался и совершенствовался вполне самобытно, как самобытно развивалось русское судебное красноречие. Личность А. Ф. Кони оставила глубокий след в истории общественной, литературной и государственной жизни дореволюционной России. Безупречной, прогрессивной деятельностью завоевал он имя «доблестного рыцаря», «рыцаря права».

Среди видных дореволюционных юристов существовали различные взгляды на роль судебного оратора в процессе, на дозволенность тех или иных приемов в ходе прений сторон. Если талантливый дореволюционный адвокат С. А. Андреевский рекомендовал молодым ораторам не особенно заботиться об анализе доказательственного материала в суде, а центр тяжести переносить на исследование психологического состояния подсудимого в момент совершения преступления, то находились такие теоретики и практики судебного красноречия, которые советовали: «Будьте постоянно и неуклонно несправедливы к противнику… Рвите речь противника в клочки, и клочки эти, с хохотом, бросайте на ветер… Разрушая построение противника, не заботьтесь о том, чтобы дать свое собственное построение» [2].

Подобные поучения находили своих последователей и в среде обвинителей и в среде защитников, которые ради достижения цели обвинения или защиты во что бы то ни стало не пренебрегали никакими средствами, оправдывая свои неправомерные действия общеизвестной формулой, — в борьбе все средства хороши.

А. Ф. Кони же в своих выступлениях неоднократно подчеркивал значение нравственных начал в судебной деятельности, и это не случайно. В течение ряда лет он настойчиво разрабатывал курс судебной этики. «Можно и даже должно говорить, — писал он, — об этической подкладке судебного красноречия, для истинной ценности которого недостаточно одного знания обстоятельств дела, знания родного языка и умения владеть им и, наконец, следования формальным указаниям или ограничениям оберегающего честь и добрые права закона. Все главные приемы судоговорения следовало бы подвергнуть своего рода критическому пересмотру с точки зрения нравственной дозволенности их. Мерилом этой дозволенности могло бы служить то соображение, что цель не может оправдывать средства и что высокие цели правосудия… должны быть достигаемы только нравственными средствами. Кроме того, деятелям судебного состязания не следует забывать, что суд в известном отношении есть школа для народов, из которой, помимо уважения к закону, должны выноситься уроки служения правде и уважения к человеческому достоинству» [3].

В многочисленных печатных работах и публичных выступлениях А. Ф. Кони старался привить мысль, что суд, судебное разбирательство, прения сторон должны быть школой нравственного воспитания народа. Этим целям он на протяжении многих лет подчинял свою деятельность.

К каждому слову, к каждой фразе он относился с чувством большой ответственности. Отсюда вытекали и его требования к судебному оратору. Образованный юрист, отмечал А. Ф. Кони, должен быть человеком, в котором общее образование идет впереди специального. Эту идею он настойчиво развивал в ряде своих работ. В сохранении душевной чистоты и гуманности он видел важнейшую заповедь для лиц, вступивших на судебное поприще. Жизнь многогранна. Все ее проявления не укладываются в правовые регламенты. Поведение человека обусловлено рядом не всегда уловимых причин. Большая и почетная задача возлагается на юриста, который «не должен ограничиваться одним знанием права, кассационных решений, не должен закрывать глаза перед жизнью, не должен быть «статистом» в том смысле, как понимал это слово один представитель судебного ведомства семидесятых годов, производя его от слова «статья», — нет, он должен быть широко и глубоко образованным человеком, сведущим в истории, искусстве, литературе. С ними судья не сделается ремесленником. Игнорируя эти условия, судья упустит из виду высший предмет правосудия — человека». Заботу о человеке, о справедливом решении его судьбы А. Ф. Кони ставил выше всего.

Взгляд А. Ф. Кони на судебного оратора выражен в следующем утверждении: «Показная и, если можно так выразиться, в некоторых случаях спортивная сторона в работе обвинителей и защитников всегда меня от себя отталкивала, и, несмотря на неизбежные ошибки в моей судебной службе, я со спокойной совестью могу сказать, что в ней не нарушил сознательно одного из основных правил кантовской этики, т. е. не смотрел на человека как на средство для достижения каких-либо, хотя бы и возвышенных целей»[4]. В этом утверждении — в недопущении рассматривать человека как средство для достижения даже возвышенных целей — состояло нравственное кредо Кони. Его девиз — цель не может оправдывать средства в правосудии — высоко гуманен.

А. Ф. Кони требовал от судебных ораторов осмотрительности при выборе используемых ими средств. Блестяще владея иронией, он неоднократно предупреждал молодых судебных деятелей о необходимости пользоваться ею с большим тактом. Это оружие, говорил он, обоюдоострое и требующее в обращении с собой большого умения, тонкого вкуса и специального дарования.

Неизменный успех А. Ф. Кони — это не только результат его большого дарования. Это плод упорного, повседневного труда, всестороннего совершенствования ораторских приемов.

Судебным ораторам Кони рекомендовал безоговорочно выполнять три условия: «Нужно знать предмет, о котором говоришь, в точности и подробности, выяснив себе вполне его положительные и отрицательные свойства; нужно знать свой родной язык и уметь пользоваться его гибкостью, богатством и своеобразными оборотами, причем, конечно, к этому знанию относится и знакомство с сокровищами родной литературы… Наконец, …нужно не лгать… искренность по отношению к чувству и к делаемому выводу или утверждаемому положению должна составлять необходимую принадлежность хорошей, т. е. претендующей на влияние, речи» *. Он неоднократно повторял, что в литературе нет плохих сюжетов, а в суде не бывает неважных дел, в которых человек образованный и впечатлительный не мог бы найти основы для художественной речи.

Предъявляя высокие требования к судебному деятелю, А. Ф. Кони распространял их без каких-либо скидок на всех лиц, участвующих в процессе. Так, рассматривая деятельность Ф. Н. Плевако, даровитые выступления которого в суде порождали легенды, А. Ф. Кони не оставлял без осуждения поверхностного ознакомления с делом, допускаемого этим выдающимся адвокатом.

Выступления А. Ф. Кони в суде не ограничивались узкими рамками дела. Он почти всегда в той или иной мере затрагивал проблемы уголовного или уголовно-процессуального права. Поэтому, рассматривая ораторское мастерство А. Ф. Кони, нельзя пройти мимо его суждений по различным юридическим вопросам, которые характеризуют его как прогрессивного юриста.

А. Ф. Кони справедливо называли создателем русской школы судебного красноречия. Его наставничество не утратило и сегодня своего большого значения. Значительной частью его наследия являются обвинительные речи, произнесенные перед судом присяжных заседателей. Именно здесь прежде всего проявилось могучее дарование первоклассного судебного оратора, непревзойденного мастера живого слова, тонкого и умелого аналитика доказательственного материала, глубокого психолога и тонкого знатока движений человеческой души.

В одном из своих писем к А. Ф. Кони Ф. Н. Плевако писал: «Ваши слова — страшный обвинительный акт против тех прокуроров, адвокатов, которые думают, что правда и неправда, вина и невиновность, словом, все то, что волнует человека на скамье присяжного, — просто условные звуки, традиционные ходы на шахматной доске, не имеющие никакого серьезного значения и отступающие в даль и в тень перед статистической таблицей судимости» [5].

При оценке судебной деятельности А. Ф. Кони в целом и его деятельности как судебного оратора в частности нельзя забывать, что высокое положение могло легко «оказенить» и «засушить» этого незаурядного юриста, сделать его глухим и слепым к человеческим страданиям. Однако этого не произошло. Ему всегда был чужд чиновничий педантизм. Как правильно отмечал М. Н. Гернет, «между А. Ф. Кони и самой жизнью никогда не было той высокой и толстой преграды, которая всегда была для большинства других судебных работников его положения» 2. Кони-юрист в высшей степени гуманен и объективен.

За свою долгую жизнь А. Ф. Кони прошел все ступени прокурорской и судебной иерархии. Его деятельность началась в 1867 году в Харькове, где он пробыл более двух лет в должности товарища прокурора окружного суда. 21 марта 1868 г. Кони писал своему другу адвокату А. И. Урусову: «Новая деятельность совершенно затянула в свои недра и заставила посвятить ей все свои силы» [6]. И это были не просто слова. Судебной деятельности он посвятил всю жизнь, отдавая ей свои силы, знания и необычайное дарование.

Участие в качестве обвинителя в крупнейших процессах, безупречные по своей форме, глубокие по содержанию судебные речи, независимость суждений, гуманизм и широкая общественная и научная деятельность создали ему невиданное в дореволюционной России признание. «Редкое имя в России, — писал один из его друзей, — в течение более чем полувека — пользовалось такой популярностью, было окружено ореолом такого обаяния, как имя Кони. Его знали люди всякого «толка», даже такие, которые, казалось бы, не имели ни малейшего касательства ни к какой стороне его разнообразной деятельности» 2.

У А. Ф. Кони было все, что необходимо судебному оратору: огромный запас знаний, острый, наблюдательный' ум, строгая логика мышления, дар широкого обобщения' фактов, незаурядное литературное мастерство, а главное огромная теплота, задушевность, тонкое понимание движений человеческой души, умение дать правильный анализ человеческим поступкам. В судебных поединках его могучим и верным оружием была справедливость. Она помогала ему в борьбе с косностью, беспринципностью, надменностью и лицемерием. Владимир Соловьев так говорил о его ораторском таланте: «Он в редкой степени обладал способностью, отличавшей лучших представителей античного красноречия: он умеет в своем слове увеличивать объем вещей, не извращая отношения, в котором они находились к действительности» 3.

Своей практической деятельностью А. Ф. Кони создал неповторимый образ публично говорящего судьи, на обязанности которого лежит «сгруппировать и проверить все, изобличающее подсудимого, и, если подведенный им итог с необходимым и обязательным учетом всего, говорящего в пользу обвиняемого, создаст в нем убеждение в виновности последнего, заявить о том суду. Сделать это надо

в связном и последовательном изложении, со спокойным достоинством исполняемого грустного долга, без пафоса, негодования и преследования какой-либо иной цели, кроме правосудия…»

В публичных выступлениях А. Ф. Кони отмечал, что прокурор в суде должен быть беспристрастным и спокойным исследователем виновности подсудимого, он не вправе извлекать из дела только уличающие подсудимого обстоятельства, он не должен преувеличивать значения доказательств вины. Не требуя осуждения во что бы то ни стало, говорил А. Ф. Кони, закон обязывает прокурора заявлять суду по совести об отказе от обвинения в случае уважительности оправдания подсудимого; одним словом, не ослепленного односторонностью своего положения обвинителя, а говорящего судью создает закон из прокурора.

Ему чужд распространенный ораторский прием — музыкой слова, размеренностью и четкостью формы речи обязательно склонить слушателей на свою сторону. Ни к чувству, а к здравому смыслу адресуются его речи. Печать глубокой ответственности лежит на каждом сказанном им слове. К установлению истины он всегда шел прямой дорогой.

«…Более рыцарского противника, чем А. Ф. Кони, — отмечал К. К. Арсеньев, — нельзя было встретить и во время судебного следствия. Он всегда соглашался на все предложения защиты, направленные к разъяснению дела, всегда готов был признать правильность ее фактических указаний. Состязаться с А. Ф. Кони, значило иметь возможность сосредоточиться на исключительно главных пунктах дела, отбросив в сторону все мелкое и неважное, все наносные элементы, так часто затрудняющие расследование и раскрытие истины» 1.

А. Ф. Кони старался облегчить слушателям восприятие основного содержания своих речей. Делал он это не сухо, формально, а образно, художественно. А. Ф. Кони умело пользовался народными поговорками, афоризмами, литературными образами. Все это делалось с большим тактом и всегда кстати. Он щедро использовал сравнения, которые помогали глубже уяснить суть дела, осмыслить те или иные эпизоды и содействовали правильной оценке имеющихся в деле доказательств. По делу о подлоге завещания Седкова он говорил: «Каждое преступление, совершенное несколькими лицами по предварительному соглашению, представляет целый живой организм, имеющий и руки, и сердце, и голову. Вам предстоит определить, кто в этом деле играл роль послушных рук, кто представлял алчное сердце и все замыслившую и рассчитавшую голову».

Безупречной форме его судебных речей соответствовало всегда глубокое содержание, в котором отражалось человеколюбие и огромное уважение к личности.

Нередко присяжные заседатели выносили оправдательные приговоры лицам, совершившим преступления, особенно по делам, в которых не было конкретных потерпевших от преступления. Это учитывал А. Ф. Кони. В своем выступлении по делу Станислава и Эмиля Янсен и Акар, обвиняемых в распространении фальшивых денег, он сказал: «Фальшивые ассигнации похожи на сказочный клубок змей. Бросил его кто-либо в одном месте, а поползли змейки повсюду. Одна заползет в карман вернувшегося с базара крестьянина и вытащит оттуда последние трудовые копейки, другая отнимет 50 руб. из суммы, назначенной на покупку рекрутской квитанции, и заставит пойти обиженного неизвестною, но преступною рукою парня в солдаты, третья вырвет 10 руб. из последних 13 руб., полученных молодою и красивою швеею-иностранкой, выгнанною на улицы чуждого и полного соблазна города, и т. д., и т. д. — ужели мы должны проследить путь каждой такой змейки и иначе не можем обвинить тех, кто их распустил?»

Рисуя обстановку преступления, он придерживался того взгляда, что слово должно быть сильным, убедительным, но не грубым.

Выступая обвинителем по несомненно сложному делу, связанному с привлечением к уголовной ответственности лжесвидетелей, А. Ф. Кони показал присяжным заседателям несостоятельность утверждений большой группы лиц, оговаривавших ни в чем не повинную женщину. Иронизируя по поводу ложных показаний одного из свидетелей, Кони говорил: «Он обладает удивительным свойством дальнозоркости, и для него до такой степени не существует непроницаемости, что из второго ряда кресел Мариинского 12театра он видит, кто сидит во втором ярусе Большого театра».

Важная особенность обвинительных речей А. Ф. Кони— последовательное и глубокое рассмотрение доказательств по делу. Для изложения их Кони выработал определенную методику — в первую очередь подвергать анализу и обстоятельному рассмотрению наиболее слабые доказательства, смело отбрасывать сомнительные, не дожидаясь, когда это сделает адвокат. Такой подход выбивал почву из-под ног его процессуальных противников. А. Ф. Кони сам отмечал имевшиеся в деле неполноценные доказательства. Анализируя их, он давал им свою оценку, укрепляя выводы обвинения, переходя от слабых к более убедительным, тесно увязывая их друг с другом. Ему чужды попытки перекладывать бремя доказательств на плечи защитников. В тех случаях, когда обвинение не находило подтверждения, он считал своей обязанностью смело и решительно отказаться от него.

В своей речи, советует А. Ф. Кони, прокурор не должен ни представлять дела в одностороннем виде, извлекая из него только обстоятельства, уличающие подсудимого, ни преувеличивать значения доказательств и улик для важности преступления. В силу этих этических требований прокурор обязан сказать свое слово даже в опровержение обстоятельств, казавшихся при предании суду сложившимися против подсудимого, причем в оценке и взвешивании доказательств он вовсе не стеснен целями обвинения.

В этом утверждении Кони заключается его понимание осуществления такой ответственной функции уголовного процесса, как поддержание обвинения в суде.

Вдумчивое и гуманное отношение к судьбе человека — непреложное требование Кони-прокурора.

Поддерживая обвинение по делу А. Штрама, Кони образно рисует внутреннее состояние человека, представшего перед судом. «Подсудимый — человек молодой, у которого, несомненно, еще не заглохли человеческие чувства; показания свидетеля Бремера именно указывают на эту сторону его характера. Хотя он и слушал это показание с усмешкой, но я не придаю этому никакого значения; эта усмешка— наследие грязного кружка, где вращался подсудимый, но не выражение его душевного настроения. В его лета ему думается, конечно, что в этом выражается известная молодцеватость; мне, мол, «все нипочем», а в то же время, быть может, сердце его и дрожит, когда добрый старик и пред скамьею подсудимых говорит свое теплое о нем слово».

Обвиняя Е. Емельянова в убийстве жены, А. Ф. Кони говорил о свидетельнице Суриной: «Было бы странно скрывать от себя и недостойно умалчивать перед вами, что личность ее не производит симпатичного впечатления и что даже взятая вне обстоятельств этого дела, сама по себе, она едва ли привлекла бы к себе наше сочувствие. Но я думаю, что это свойство ее личности нисколько не изменяет существа ее показания. Если мы на время забудем о том, как она показывает, не договаривая, умалчивая, труся, или скороговоркою, в неопределенных выражениях высказывая то, что она считает необходимым рассказать, то мы найдем, что из показания ее можно извлечь нечто существенное, в чем должна заключаться своя доля истины».

Раскрывая далее значение свидетельского показания в уголовном процессе, он пояснил: «Надо оценивать показание по его внутреннему достоинству. Если оно дано непринужденно, без постороннего давления, если оно дано без всякого стремления к нанесению вреда другому и если затем оно подкрепляется обстоятельствами дела и бытовою житейскою обстановкою тех лиц, о которых идет речь, то оно должно быть признано показанием справедливым. Могут быть неверны детали, архитектурные украшения, мы их отбросим, но тем не менее останется основная масса, тот камень, фундамент, на котором зиждутся эти ненужные, неправильные подробности».

В ходе рассмотрения уголовных дел нередко возникают сомнения в виновности подсудимого. Судебный оратор не может их обойти. Они нуждаются в умелом обстоятельном обсуждении. Как подходит А. Ф. Кони к оценке такого рода сомнений?

«Мне могут сказать, — отвечает он, — что сомнение служит в пользу подсудимого. Да, это счастливое и хорошее правило! Но, спрашивается, какое сомнение? Сомнение, которое возникает после оценки всех многочисленных и разнообразных доказательств, которое вытекает из оценки нравственной личности подсудимого. Если из всей этой оценки, долгой и точной, внимательной и серьезной, все-таки вытекает такое сомнение, что оно не дает возможности заключить о виновности подсудимого, тогда это мнение спасительно и должно влечь оправдание. Но если сомнение явилось только от того, что не употреблено всех усилий ума и внимания, совести и воли, чтобы, сгруппировав все впечатления, вывести один общий вывод, тогда это сомнение фальшивое, тогда это плод умственной расслабленности, которую нужно побороть».

Представляют большой интерес высказывания А. Ф. Кони о роли личного признания вины подсудимого для правильного разрешения дела.

Обвиняемый в совершении убийства А. Штрам давал разноречивые показания, признавая, а затем отрицая свою вину. Не желая связывать себя таким сомнительным доказательством, А. Ф. Кони как бы отодвигает его в сторону, сосредоточивая свое внимание на рассмотрении показаний свидетелей, вещественных доказательств, анализе заключений экспертов. Присяжные заседатели неоднократно предостерегались им от слишком доверчивого отношения к признанию вины подсудимым. По делу об убийстве иеромонаха Иллариона он буквально с первых слов настораживает присяжных: «Вы, представители суда в настоящем деле, не можете быть орудием ни в чьих руках; не можете поэтому быть им и в руках подсудимого и решить дело согласно одним только его показаниям, идя по тому пути, по которому он вас желает вести. Вы не должны безусловно доверять его показанию, хотя бы оно даже было собственным сознанием, сознанием чистым, как заявляет здесь подсудимый, без строгой поверки этого показания. Сознания бывают различных видов, и из числа этих различных видов мы знаем только один, к которому можно отнестись совершенно спокойно и с полным доверием. Это такое сознание, когда следы преступления тщательно скрыты, когда личность совершившего преступление не оставила после себя никаких указаний и когда виновный сам, по собственному побуждению, вследствие угрызений совести является к суду, заявляет о том, что сделал, и требует, просит себе наказания, чтоб помириться с самим собою».

В обвинительных речах А. Ф. Кони не раз обращал внимание присяжных на необходимость смягчения подсудимому наказания.

Большой гуманист, он умел находить теплые проникновенные слова, яркие запоминающиеся краски для объяснений глубоких человеческих чувств. Образно, тонко рисует он душевное состояние матери, ставшей соучастницей тяжкого преступления, совершенного сыном: «Невольная свидетельница злодеяния своего сына, забитая нуждою и жизнью, она сделалась укрывательницею его действий потому, что не могла найти в себе силы изобличать его… Трепещущие, бессильные руки матери вынуждены были скрывать следы преступления сына потому, что сердце матери, по праву, данному ему природою, укрывало самого преступника. Поэтому вы, господа присяжные, поступите не только милостиво, но и справедливо, если скажете, что она заслуживает снисхождения».

Однако гуманность А. Ф. Кони не означала сентиментальности, мягкотелости. Гневно звучали его слова, когда речь шла о событиях большой общественной значимости.

С негодованием клеймит он преступление земского начальника Харьковского уезда кандидата прав В. Протопопова, устроившего самосуд над крестьянами. Именно обвинительная речь А. Ф. Кони обратила внимание общественного мнения на вопиющий произвол, творимый на местах земскими начальниками.

Судебная деятельность А. Ф. Кони не исчерпывалась ролью обвинителя в уголовных процессах. В качестве председательствующего по делам он произносил руководящие напутствия присяжным заседателям.

До вступления А. Ф. Кони на должность председателя Петербургского окружного суда, да и после ухода его с этого поста, русская судебная практика не имела достойных образцов председательских напутствий и надлежащих рекомендаций по их произнесению.

А. Ф. Кони принадлежит заслуга разработки форм и содержания председательских резюме. Малочисленность их объясняется сравнительно небогатой председательской: практикой Кони.

Поразительны обстоятельность и глубина, с которыми подходил он к произнесению таких напутствий. Свою задачу он видел в объективном, обстоятельном анализе доказательств, приведенных сторонами. Он считал своим долгом обратить внимание присяжных на наиболее ценные данные судебного следствия, избегая какого-либо давления на внутреннее убеждение присяжных заседателей, способствуя установлению истины по делу. Его ораторской манере несвойственно как заигрывание с присяжными, так и стремление при помощи громкой фразы воздействовать на их чувства, что любили делать многие судебные деятели.

А. Ф. Кони обращал свою речь к здравому смыслу присяжных. Ему были чужды действия, не только не согласующиеся с законом, но и нелояльные к подсудимому, свидетелям, защитникам и присяжным.

В руководящих напутствиях и других речах Кони содержится обобщение многолетнего опыта, которым он щедро делится с присяжными заседателями. Так, Кони неоднократно предупреждал, что при решении дела они не должны учитывать неблагоприятное впечатление, которое может быть вызвано поведением подсудимого на суде. Необходимо обращать внимание на конкретные обстоятельства дела, только они являются предметом судебного рассмотрения. По делу Маргариты Жюжан он говорил: «Душевное настроение обвиняемого… — это скользкая почва, на которой возможны весьма ошибочные выводы… Лучше не ступать на эту- почву, ибо на ней нет ничего бесспорного…»

В своих выступлениях в суде А. Ф. Кони стремился раскрыть внутренний смысл применяемого закона, его сущность. Именно поэтому так несвойствен ему догматизм, узость понимания закона, казуистичность. Он за то, чтобы правда житейская «выступала наружу, пробивая кору формальной и условной истины».

В настоящий том включен ряд кассационных заключений А. Ф. Кони, которые в его творчестве занимают особое место. В течение почти десяти лет (с 1885 по 1895 г.) с небольшим перерывом служебная деятельность Кони протекала в Сенате. Здесь им было произнесено более 600 заключений по самым разнообразным делам. Борясь с закостенело-консервативной практикой судов, А. Ф. Кони в кассационных заключениях выражал свои научные взгляды по злободневным проблемам того времени. Разъяснения Сената по многим делам неразрывно связаны с именем этого выдающегося юриста. Его кассационные заключения отличались глубиной научных исследований и служили пособием для правильного уяснения уголовноправовых и уголовно-процессуальных законов.

Выступления А. Ф. Кони в Сенате всегда были значительным событием в правовой жизни дореволюционной России. Диапазон его заключений отличался широтой общественно-правовых взглядов, именно этим и объясняется, что они всегда были предметом обсуждения юристов и часто выносились на страницы периодических изданий. Почти в каждом заключении его поднимались большие общественно-правовые проблемы.

В одном из своих писем В. Г. Короленко, обращаясь к А. Ф. Кони, отмечал: «В истории русского суда до высшей его ступени — Сената Вы твердо заняли определенное место и устояли на нем до конца. Когда сумерки нашей печальной современности все гуще заволакивали поверхность судебной России, — последние лучи великой реформы еще горели на вершинах, где стояла группа ее прозелитов и последних защитников. Вы были одним из ее виднейших представителей» 1.

Выступая с заключениями в Сенате, А. Ф. Кони обстоятельно и непреклонно критиковал неправосудные приговоры, давал научное толкование действовавших законов. Это не просто судебные речи, это серьезные исследования тех или иных принципиальных вопросов уголовного права и уголовного процесса. Как по форме, так и по содержанию они существенно отличались от тех, которые он произносил в суде присяжных. Они суховаты, предельно логичны, в них почти полностью отсутствуют те художественные украшения, которыми он умеренно пользовался. Обусловлено это тем, что кассационные заключения адресовались совершенно другой категории слушателей — опытным юристам высшего судебного учреждения дореволюционной России.

Но и в кассационных заключениях А. Ф. Кони не останавливался только на формально-догматическом рассмотрении ошибок, которые приводились в протесте прокурора или жалобах подсудимого, защитника или гражданского истца. В этих границах ему всегда тесно. Дар выдающегося ученого-юриста и талантливого практика отличал все его заключения. Он добивался от Сената таких разъяснений, которые способствовали более правильному и демократичному пониманию закона. Сталкиваясь с грубыми нарушениями, с неосновательным ущемлением прав сторон, свидетелей или экспертов в суде, он непременно ставил вопрос о привлечении виновных к ответственности.

А.Ф. Кони категорически возражал против неосновательного копания в частной жизни обвиняемого и потерпевшего и в обстоятельствах, отдаленно стоящих от событий рассматриваемого дела. «Чрезмерное расширение области судебного исследования, — говорил он, — внося в дело массу сведений, быть может, иногда и очень занимательных в бытовом отношении, создает, однако, пред присяжными пеструю и нестройную картину, в которой существенное перемешано со случайным, нужное с только интересным, серьезное со щекочущим праздное или болезненное любопытство. Этим путем невольно и неизбежно создается извращение уголовной перспективы, благодаря которому на первый план вместо печального общественного явления, называемого преступлением, выступают сокровенные подробности частной жизни людей, к этому преступлению не прикосновенных».

Давая заключение по делу Назарова, А. Ф. Кони обосновывает очень важное процессуальное положение, не получившее законодательного разрешения, — о правах гражданского истца.

Потерпевшая Черемнова до разрешения дела судом покончила жизнь самоубийством. Защитник подсудимого возражал против участия в деле в качестве гражданского истца отца потерпевшей и его представителя. На это возражение Кони ответил: «Честь и доброе имя безвременно сошедшей в могилу дочери, которая не может сама встать на свою защиту, есть достояние ее отца и матери, и они должны быть допущены к охранению этого достояния от, ущерба путем живого участия в деле, которое возможно лишь в роли гражданского истца. Я вовсе не желал бы чрезмерного расширения гражданского иска на суде уголовном, но полагаю, что есть случаи, редкие и исключительные, в которых узко-формальные требования по отношению к гражданскому иску не должны быть применяемы. Если наряду с прокурором по каждому делу о пустой краже пускают гражданского истца, имеющего право доказывать факт преступления даже и при отказе прокурора от обвинения, то ужели можно безусловно устранить от этого потерпевшего, детище которого, грубо опозоренное, покинуло жизнь в горьком сознании невозможности добиться правды и защиты?»

Это утверждение Кони восторжествовало в Сенате.

В своих трудах и практической деятельности прокурора и судьи А. Ф. Кони неизменно настаивал на неукоснительном уважении закона, который был для него основой деятельности.

Судебные речи А. Ф. Кони — самостоятельный вид его богатого и разнообразного творчества. Неповторимая их сила, филигранная отделка, изящный стиль, высокие художественные качества — все это получило высокую оценку русской Академии наук, которая избрала его своим почетным членом.

Известный в дореволюционное время адвокат О. О. Грузенберг в одном из писем, адресованных А. Ф. Кони, писал 30 декабря 1923 г.: «Вы создатель русского судебного слова и в то же время творец таких форм его, что не многим удалось не то что сравниться, но даже близко подойти к ним»1. Это не преувеличение. А. Ф. Кони — мастер публичной речи, яркой, красивой, теплой и простой. Его речи — образец гармонического сочетания глубокого содержания и безупречной художественной формы. Тонкий психологизм сочетается в них с умением тщательного исследования судебных доказательств. Еще при жизни А. Ф. Кони отмечали, что подражать этим речам невозможно, но учиться можно и нужно. Наследие А. Ф. Кони полностью сохраняет свою непроходящую ценность, войдя в разряд классического,

М. Выдря

ОБВИНИТЕЛЬНЫЕ РЕЧИ

ПО ДЕЛУ ОБ УТОПЛЕНИИ КРЕСТЬЯНКИ ЕМЕЛЬЯНОВОЙ ЕЕ МУЖЕМ*

 

Господа судьи, господа присяжные заседатели! Вашему рассмотрению подлежат самые разнообразные по своей внутренней обстановке дела; между ними часто встречаются дела, где свидетельские показания дышат таким здравым смыслом, проникнуты такою искренностью и правдивостью и нередко отличаются такою образностью, что задача судебной власти становится очень легка. Остается сгруппировать все эти свидетельские показания, и тогда они сами собою составят картину, которая в вашем уме создаст известное определенное представление о деле. Но бывают дела другого рода, где свидетельские показания имеют совершенно иной характер, где они сбивчивы, неясны, туманны, где свидетели о многом умалчивают, многое боятся сказать, являя перед вами пример уклончивого недоговариванья и далеко не полной искренности. Я не ошибусь, сказав, что настоящее дело принадлежит к последнему разряду, но не ошибусь также, прибавив, что это не должно останавливать вас, судей, в строго беспристрастном и особенно внимательном отношении к каждой подробности в нем. Если в нем много наносных элементов, если оно несколько затемнено неискренностью и отсутствием полной ясности в показаниях свидетелей, если в нем представляются некоторые лротиворечия, то тем выше задача обнаружить истину, тем более усилий ума, совести и внимания следует употребить для узнания правды. Задача становится труднее, но не делается неразрешимою.

 

Я не стану напоминать вам обстоятельства настоящего дела; они слишком несложны для того, чтобы повторять их в подробности. Мы знаем, что молодой банщик женился, поколотил студента и был посажен под арест. На другой день после этого нашли его жену в речке Ждановке. Проницательный помощник пристава. усмотрел в смерти ее самоубийство с горя по муже, и тело было предано земле, а дело воле божьей. Этим, казалось бы, все и должно было кончиться, но в околотке пошел говор об утопленнице. Говор этот группировался около Аграфены Суриной, она была его узлом, так как она будто бы проговорилась, что Лукерья не утопилась, а утоплена мужем. Поэтому показание ее имеет главное и существенное в деле значение. Я готов сказать, что оно имеет, к сожалению, такое значение, потому что было бы странно скрывать от себя и недостойно умалчивать перед вами, что личность ее не производит симпатичного впечатления и что даже взятая вне обстоятельств этого дела, сама по себе, она едва ли привлекла бы к себе наше сочувствие. Но я думаю, что это свойство ее личности нисколько не изменяет существа ее показания. Если мы на время забудем о том, как она показывает, не договаривая, умалчивая, труся, или скороговоркою, в неопределенных выражениях высказывая то, что она считает необходимым рассказать, то мы найдем, что из показания ее можно извлечь нечто существенное, в чем должна заключаться своя доля истины. Притом показание ее имеет особое значение в деле: им завершаются все предшествовавшие гибели Лукерьи события, им объясняются и все последующие, оно есть, наконец, единственное показание очевидца. Прежде всего возникает вопрос: достоверно ли оно? Если мы будем определять достоверность показания тем, как человек говорит, как он держит себя на суде, то очень часто примем показания вполне достоверные за ложные и, наоборот, примем оболочку показания за его сущность, за его сердце-вину. Поэтому надо оценивать показание по его внутреннему достоинству. Если оно дано непринужденно, без постороннего давления, если оно дано без всякого стремления к нанесению вреда другому и если затем оно подкрепляется обстоятельствами дела и бытовою житейскою обстановкою тех лиц, о которых идет речь, то оно должно быть признано показанием справедливым. Могут быть неверны детали, архитектурные украшения, мы их отбросим, но тем не менее останется основная масса, тот камень, фундамент, на котором зиждутся эти ненужные, неправильные подробности.

 

Существует ли первое условие в показании Аграфены Суриной? Вы знаете, что она сама первая проговорилась, по первому толчку, данному Дарьею Гавриловою, когда та спросила: «Не ты ли это с Егором утопила Лукерью?» Самое поведение ее при ответе Дарье Гавриловой и подтверждение этого ответа при следствии исключает возможность чего-либо насильственного или вынужденного. Она сделалась, — волею или неволею, об этом судить трудно, — свидетельницею важного и мрачного события, она разделила вместе с Егором ужасную тайну, но как женщина нервная, впечатлительная, живая, оставшись одна, она стала мучиться, как все люди, у которых на душе тяготеет какая-нибудь тайна, что-нибудь тяжелое, чего нельзя высказать. Она должна была терзаться неизвестностью, колебаться между мыслью, что Лукерья, может быть, осталась жива, и гнетущим сознанием, что она умерщвлена, и поэтому-то она стремилась к тому, чтобы узнать, что сделалось с Лукерьей. Когда все вокруг было спокойно, никто еще не знал об утоплении, она волнуется как душевнобольная, работая в прачечной, спрашивает по-мйнутно, не пришла ли Лукерья, не видали ли утопленницы. Бессознательно почти, под тяжким гнетом давящей мысли, она сама себя выдает. Затем, когда пришло известие об утопленнице, когда участь, постигшая Лукерью, определилась, когда стало ясно, что она не придет никого изобличать, бремя на время свалилось с сердца и Аграфена успокоилась. Затем опять тяжкое воспоминание и голос совести начинают ей рисовать картину, которой она была свидетельницею, и на первый вопрос Дарьи Гавриловой она почти с гордостью высказывает все, что знает. Итак, относительно того, что показание Суриной дано без принуждения, не может быть сомнения.

 

Обращаюсь ко второму условию: может ли показание это иметь своею исключительною целью коварное желание набросить преступную тень на Егора, погубить его? Такая цель может быть только объяснена страшною ненавистью, желанием погубить во что бы то ни стало подсудимого, но в каких же обстоятельствах дела найдем мы эту ненависть? Говорят, что она была на него зла за то, что он женился на другой; это совершенно понятно, но она взяла за это с него деньги; положим, что, даже и взяв деньги, она была недовольна им, но между неудовольствием и смертельною ненавистью целая пропасть. Все последующие браку обстоятельства были таковы, что он, напротив, должен был сделаться ей особенно дорог и мил. Правда, он променял ее, с которую жил два года, на девушку, с которой перед тем встречался лишь несколько раз, и это должно было задеть ее самолюбие, но чрез неделю или, во всяком случае, очень скоро после свадьбы, он опять у ней, жалуется ей на жену, говорит, что снова любит ее, тоскует по ней. Да ведь это для женщины, которая продолжает любить, — а свидетели показали, что она очень любила его и переносила его крутое обращение два года,— величайшая победа! Человек, который ее кинул, приходит с повинною головою, как блудный сын, просит ее любви, говорит, что та, другая, не стоит его привязанности, что она, Аграфена, дороже, краше, милее и лучше для него… Это могло только усилить прежнюю любовь, но не обращать ее в ненависть. Зачем ей желать погубить Егора в такую минуту, когда жены нет, когда препятствие к долгой связи и даже к браку устранено? Напротив, теперь-то ей и любить его, когда он всецело ей принадлежит, когда ей не надо нарушать «их закон», а между тем она обвиняет его, повторяет это обвинение здесь, на суде. Итак, с этой точки зрения, показание это не может быть заподозрено.

 

Затем, соответствует ли оно сколько-нибудь обстоятельствам дела, подтверждается ли бытовою обстановкою действующих лиц? Если да, то как бы Аграфена Сурина ни была несимпатична, мы можем ей поверить, потому что другие, совершенно посторонние лица, оскорбленные ее прежним поведением, не свидетельствуя в пользу ее личности, свидетельствуют, однако, в пользу правдивости ее настоящего показания. Прежде всего свидетельница, драгоценная по простоте и грубой искренности своего показания,— сестра покойной Лукерьи. Она рисует подробно отношения Емельянова к жене и говорит, что, когда Емельянов посватался, она советовала сестре не выходить за него замуж, но он поклялся, что бросит любовницу, и она, убедившись этою клятвою, посоветовала сестре идти за Емельянова. Первое время они живут счастливо, мирно и тихо, но затем начинается связь Емельянова , с Суриной. Подсудимый отрицает существование этой связи, но о ней говорит целый ряд свидетелей. Мы слышали показание двух девиц, ходивших к гостям по приглашению Егора, которые видели, как он, в половине ноября, целовался на улице, и не таясь, с Аграфеною. Мы знаем из тех же показаний, что Аграфена бегала к Егору, что он часто, ежедневно по нескольку раз, встречался с нею. Правда, главное фактическое подтверждение, с указанием на место, где связь эта была закреплена, принадлежит Суриной, но и оно подкрепляется посторонними обстоятельствами, а именно — показаниями служащего в Зоологической гостинице мальчика и Дарьи Гавриловой. Обвиняемый говорит, что он в этот день до 6 часов сидел в мировом съезде, слушая суд и собираясь подать апелляцию. Не говоря уже о том, что, пройдя по двум инстанциям, он должен был слышать от председателя мирового съезда обязательное по закону заявление, что апелляции на приговор съезда не бывает, этот человек, относительно которого приговор съезда был несправедлив, не только по его мнению, но даже по словам его хозяина, который говорит, что Егор не виноват, «да суд так рассудил», этот человек идет любопытствовать в этот самый суд и просиживает там полдня. Действительно, он не был полдня дома, но он был не в съезде, а в Зоологической гостинице. На это указывает мальчик Иванов. Он видел в Михайлов день Сурину в номерах около 5 часов. Это подтверждает и Гаврилова, которой 8 ноября Сурина сказала, что идет с Егором, а затем вернулась в 6 часов. Итак, частица показания Суриной подтверждается. Таким образом, очевидно, что прежние дружеские, добрые отношения между Лукерьею и ее мужем поколебались. Их место заняли другие, тревожные. Такие отношения не могут, однако, долго длиться: они должны измениться в ту или другую сторону. На них должна была постоянно влиять страсть и прежняя привязанность, которые пробудились в Егоре с такою силою и так скоро. В подобных случаях может быть два исхода: или рассудок, совесть и долг победят страсть и подавят ее в грешном теле, и тогда счастие упрочено, прежние отношения возобновлены и укреплены, или, напротив, рассудок подчинится страсти, заглохнет голос совести и страсть, увлекая человека, овладеет им совсем; тогда явится стремление не только нарушить, но навсегда уничтожить прежние тягостные, стесняющие отношения. Таков общий исход всех действий человеческих, совершаемых под влиянием страсти; на средине страсть никогда не останавливается; она или замирает, погасает, подавляется или, развиваясь чем далее, тем быстрее, доходит до крайних пределов. Для того чтобы определить, по какому направлению должна была идти страсть, овладевшая Емельяновым, достаточно вглядеться в характер действующих лиц. Я не стану говорить о том, каким подсудимый представляется нам на суде; оценка поведения его на суде не должна быть, по моему мнению, предметом наших обсуждений. Но мы можем проследить его прошедшую жизнь по тем показаниям и сведениям, которые здесь даны и получены.

 

Лет 16 он приезжает в Петербург и становится банщиком при номерных, так называемых «семейных» банях. Известно, какого рода эта обязанность; здесь, на суде, он сам и две девушки из дома терпимости объяснили, в чем состоит одна из главных функций этой обязанности. Ею-то, между прочим, Егор занимается с 16 лет. У него происходит перед глазами постоянный, систематический разврат. Он видит постоянное беззастенчивое проявление грубой чувственности. Рядом с этим является добывание денег не действительною, настоящею работою, а «наводкою». Средства к жизни добываются не тяжелым и честным трудом, а тем, что он угождает посетителям, которые, довольные проведенным временем с приведенною женщиною, быть может, иногда и не считая хорошенько, дают ему деньги на водку. Вот какова его должность с точки зрения труда! Посмотрим на нее с точки зрения долга и совести. Может ли она развить в человеке самообладание, создать преграды, внутренние и нравственные, порывам страсти? Нет, его постоянно окружают картины самого беззастенчивого проявления половой страсти, а влияние жизни без серьезного труда, среди далеко не нравственной обстановки для человека, не укрепившегося в другой, лучшей сфере, конечно, не явится особо задерживающим в ту минуту, когда им овладеет чувственное желание обладания… Взглянем на личный характер подсудимого, как он нам был описан. Это характер твердый, решительный, смелый. С товарищами живет Егор не в ладу, нет дня, чтобы не ссорился, человек «озорной», неспокойный, никому спускать не любит. Студента, который, подойдя к бане, стал нарушать чистоту, он поколотил больно — и поколотил притом не своего брата мужика, а студента, «барина», — стало быть, человек, не очень останавливающийся в своих порывах. В домашнем быту это человек не особенно нежный, не позволяющий матери плакать, когда его ведут под арест, обращающийся со своею любовницею, «как палач». Ряд показаний рисует, как он обращается вообще с теми, кто ему подчинен по праву или обычаю: «Идешь ли?» — прикрикивает он на жену, зовя ее с собою; «Гей, выходи», — стучит в окно, «выходи» — властно кричит он Аграфене. Это человек, привыкший властвовать и повелевать теми, кто ему покоряется, чуждающийся товарищей, самолюбивый, непьющий, точный и аккуратный. Итак, это характер сосредоточенный, сильный и твердый, но развившийся в дурной обстановке, которая ему никаких сдерживающих нравственных начал дать не могла.

 

Посмотрим теперь на его жену. О ней также характеристичные показания: эта женщина невысокого роста, толстая, белокурая, флегматическая, молчаливая и терпеливая: «Всякие тиранства от моей жены, капризной женщины, переносила, никогда слова не сказала», — говорит о ней свидетель Одинцов. «Слова от нее трудно добиться»,— прибавил он. Итак, это вот какая личность: тихая, покорная, вялая и скучная, главное — скучная. Затем выступает Аграфена Сурина. Вы ее видели и слышали: вы можете относиться к ней не с симпатией, но вы не откажете ей в одном; она бойка и даже здесь за словом в карман не лезет, не может удержать улыбки, споря с подсудимым, она, очевидно, очень живого, веселого характера, энергическая, своего не уступит даром, у нее черные глаза, румяные щеки, черные волосы. Это совсем другой тип, другой темперамент.

 

Вот такие-то три лица сводятся судьбою вместе. Конечно, и природа, и обстановка указывают, что Егор должен скорее сойтись с Аграфеною; сильный всегда влечется к сильному, энергическая натура сторонится от всего вялого и слишком тихого. Егор женится, однако, на Лукерье. Чем она понравилась ему? Вероятно, свежестью, чистотою, невинностью. В этих ее свойствах нельзя сомневаться. Егор сам не отрицает, что она вышла за него, сохранив девическою чистоту. Для него эти ее свойства, эта ее неприкосновенность должны были представлять большой соблазн, сильную приманку, потому что он жил последние годы в такой сфере, где девической чистоты вовсе не полагается; для него обладание молодою, невинною женою должно было быть привлекательным. Оно имело прелесть новизны, оно так резко и так хорошо противоречило общему складу окружающей его жизни. Не забудем, что это не простой крестьянин, грубоватый, но прямодушный, — это крестьянин, который с 16 лет в Петербурге, в номерных банях, который, одним словом, «хлебнул» Петербурга. И вот он вступает в брак с Лукерьею, которая, вероятно, иначе ему не могла принадлежать; но первые порывы страсти прошли, он охлаждается, а затем начинается обычная жизнь, жена его приходит к ночи, тихая, покорная, молчаливая… Разве это ему нужно с его живым характером, с его страстною натурою, испытавшею житье с Аграфеною? И ему, особенно при его обстановке, приходилось видывать виды, и ему, может быть, желательна некоторая завлекательность в жене, молодой задор, юркость, бойкость. Ему, по характеру его, нужна жена живая, веселая, а Лукерья — совершенная противоположность этому. Охлаждение понятно, естественно. А тут Аграфена снует, бегает по коридору, поминутно суется на глаза, подсмеивается и не прочь его снова завлечь. Она зовет, манит, туманит, раздражает, и когда он снова ею увлечен, когда она снова позволяет обнять себя, поцеловать; в решительную минуту, когда он хочет обладать ею, она говорит: «Нет, Егор, я вашего закона нарушать не хочу», — т. е. каждую минуту напоминает о сделанной им ошибке, корит его тем, что он женился, не думая, что делает, не рассчитав последствий, сглупив… Он знает при этом, что она от него ни в чем более не зависит, что она может выйти замуж и пропасть для него навсегда. Понятно, что ему остается или махнуть на нее рукою и вернуться к скучной и молчаливой жене, или отдаться Аграфене. Но как отдаться? Вместе, одновременно с женою? Это невозможно. Во-первых, это в материальном отношении дорого будет стоить, потому что ведь придется и материальным образом иногда выразить любовь к Суриной; во-вторых, жена его стесняет; он человек самолюбивый, гордый, привыкший действовать самостоятельно, свободно, а тут надо ходить тайком по номерам, лгать, скрываться от жены или слушать брань ее с Аграфеною и с собою — и так навеки! Конечно, из этого надо найти исход. И если страсть сильна, а голос совести слаб, то исход может быть самый решительный. И вот является первая мысль о том, что от жены надо избавиться.

 

Мысль эта является в ту минуту, когда Аграфена вновь стала принадлежать ему, когда он снова вкусил от сладости старой любви и когда Аграфена отдалась ему, сказав, что это, как говорится в таких случаях, «в первый и в последний раз». О появлении этой мысли говорит Аграфена Сурина: «Не сяду под арест без того, чтобы Лукерьи не было», — сказал ей Емельянов. Мы бы могли не совсем поверить ей, но слова ее подтверждаются другим беспристрастным и добросовестным свидетелем, сестрою Лукерьи, которая говорит, что накануне смерти, через неделю после свидания Егора с Суриною, Лукерья передавала ей слова мужа: «тебе бы в Ждановку». В каком смысле было это сказано — понятно, так как она отвечала ему: «Как хочешь, Егор, но я сама на себя рук накладывать не стану». Видно мысль, на которую указывает Аграфена, в течение недели пробежала целый путь и уже облеклась в определенную и ясную форму — «тебе бы в Ждановку». Почему же именно в Ждановку? Вглядитесь в обстановку Егора и отношения его к жене. Надо от нее избавиться. Как, что для этого сделать? Убить… Но как убить? Зарезать ее — будет кровь, нож, явные следы, — ведь они видятся только в бане, куда она приходит ночевать. Отравить? Но как достать яду, как скрыть следы преступления, и т. д. Самое лучшее и, пожалуй, единственное средство — утопить. Но когда? А когда она пойдет провожать его в участок, — это время самое удобное, потому, что при обнаружении убийства он окажется под арестом и даже как нежный супруг и несчастный вдовец пойдет потом хоронить утопившуюся или утонувшую жену. Такое предположение вполне подкрепляется рассказом Суриной. Скажут, что Сурина показывает о самом убийстве темно, туманно, путается, сбивается. Все это так, но у того, кто даже как посторонний зритель бывает свидетелем убийства, часто трясутся руки и колотится сердце от зрелища ужасной картины; когда же зритель не совсем посторонний, когда он даже очень близок к убийце, когда убийство происходит в пустынном месте, осеннею и сырою ночью, тогда немудрено, что Аграфена не совсем может собрать свои мысли и не вполне разглядела, что именно и как именно делал Егор. Но сущность ее показаний все-таки сводится к одному, т. е. к тому, что она видела Егора топившим жену; в этом она тверда и впечатление это передает с силою и настойчивостью. Она говорит, что, испугавшись, бросилась бежать, затем он догнал ее, а жены не было; значит, думала она, он-таки утопил ее; спросила о жене — Егор не отвечал. Показание ее затем вполне подтверждается во всем, что касается ее ухода из дома вечером 14 ноября. Подсудимый говорит, что он не приходил за ней, но Анна Николаева удостоверяет противоположное и говорит, что Аграфена, ушедшая с Егором, вернулась через 20 минут. По показанию Аграфены, она как раз прошла и пробежала такое пространство, для которого нужно было, по расчету, употребить около 20 минут времени.

 

Нам могут возразить против показания Суриной, что смерть Лукерьи могла произойти от самоубийства или же сама Сурина могла убить ее. Обратимся к разбору этих, могущих быть, возражений. Прежде всего нам скажут, что борьбы не было, потому что платье утопленницы не разорвано, не запачкано, что сапоги у подсудимого, который должен был войти в воду, не были мокры и т. д. Вглядитесь в эти два пункта возражений и вы увидите, что они вовсе не так существенны, как кажутся с первого взгляда. Начнем с грязи и борьбы. Вы слышали показание одного свидетеля, что грязь была жидкая, что была слякоть; вы знаете, что место, где совершено убийство, весьма крутое, скат в 9 шагов, под углом 45 градусов. Понятно, что, начав бороться с кем-нибудь на откосе, можно было съехать по грязи в несколько секунд до низу и если затем человек, которого сталкивают, запачканного грязью, в текущую воду, остается в ней целую ночь, то нет ничего удивительного, что на платье, пропитанном насквозь водою, слякоть расплывается и следов ее не останется: природа сама выстирает платье утопленницы. Скажут, что нет следов борьбы. Я не стану утверждать, чтобы она была, хотя разорванная пола куцавейки наводит, однако, на мысль, что нельзя отрицать ее существования. Затем скажут: сапоги! Да, сапоги эти, по-видимому, очень опасны для обвинения, но только по-видимому. Припомните часы: когда Егор вышел из дома, это было три четверти десятого, а пришел он в участок десять минут одиннадцатого, т. е. чрез 25 минут по выходе из дома и минут чрез 10 после того, что было им совершено, по словам Суриной. Но в часть, где собственно содержатся арестанты и где его осматривали, он пришел в 11 часов, через час после того дела, в совершении которого он обвиняется. В течение этого времени он много ходил, был в теплой комнате и затем его уже обыскивают.

 

Когда его обыскивали, вы могли заключить из показаний свидетелей; один из полицейских объяснил, что на него не обратили внимания, потому что он приведен на 7 дней; другой сказал сначала, что всего его обыскивал, и потом объяснил, что сапоги подсудимый снял сам, а он осмотрел только карманы. Очевидно, что в этот промежуток времени он мог успеть обсохнуть, а если и оставалась сырость на платье и сапогах, то она не отличалась от той, которая могла образоваться от слякоти и дождя. Да, наконец, если вы представите себе обстановку убийства так, как описывает Сурина, вы убедитесь, что ему не было надобности входить в воду по колени. Завязывается борьба на откосе, подсудимый пихает жену, они скатываются в минуту по жидкой грязи, затем он схватывает ее за плечи и, нагнув ее голову, сует в воду. Человек может задохнуться в течение двух-трех минут, особенно если не давать ему ни на секунду вынырнуть, если придержать голову под водой. При такой обстановке, которую описывает Сурина, всякая женщина в положении Лукерьи будет поражена внезапным нападением, — в сильных руках разъяренного мужа не соберется с силами, чтобы сопротивляться, особенно если принять в соображение положение убийцы, который держал ее одною рукою за руку, на которой и остались синяки от пальцев, а другою нагибал ей голову к воде. Чем ей сопротивляться, чем ей удержаться от утопления? У нее свободна одна лишь рука, но перед нею вода, за которую ухватиться, о которую опереться нельзя. Платье Егора могло быть при этом сыро, забрызгано водою, запачкано и грязью немного, но при поверхностном осмотре, который ему делали, это могло остаться незамеченным. Насколько это вероятно, вы можете судить по показаниям свидетелей; один говорит, что он засажен в часть в сапогах, другой говорит босиком; один показывает, что он был в сюртуке, другой говорит — в чуйке и т. д. Наконец, известно, что ему позволили самому явиться под арест, что он был свой человек в участке, — станут ли такого человека обыскивать и осматривать подробно?

 

Посмотрим, насколько возможно предположение о самоубийстве. Думаю, что нам не станут говорить о самоубийстве с горя, что мужа посадили на 7 дней под арест. Надо быть детски-легковерным, чтобы поверить подобному мотиву. Мы знаем, что Лукерья приняла известие об аресте мужа спокойно, хладнокровно, да и приходить в такое отчаяние, чтобы топиться ввиду семидневной разлуки, было бы редким, чтобы не сказать невозможным, примером супружеской привязанности. Итак, была другая причина, но какая же? Быть может, жестокое обращение мужа, но мы, однако, не видим такого обращения: все говорят, что они жили мирно, явных ссор не происходило. Правда, она раз, накануне смерти, жаловалась, что муж стал грубо отвечать, лез с кулаками и даже советовал ей «в Ждановку». Но, живя в России, мы знаем, каково в простом классе жестокое обращение с женою. Оно выражается гораздо грубее и резче, в нем муж, считая себя в своем неотъемлемом праве, старается не только причинить боль, но и нашуметь, сорвать сердце. Здесь такого жестокого обращения не было и быть не могло. Оно, по большей части, есть следствие грубого возмущения какою-нибудь стороною в личности жены, которую нужно, по мнению мужа, исправить, наказуя и истязуя. Здесь было другое чувство, более сильное и всегда более страшное по своим результатам. Это была глубокая, затаенная ненависть. Наконец, мы знаем, что никто так не склонен жаловаться и плакаться на жестокое обращение, как женщина, и Лукерья точно так же не удержалась бы, чтобы не рассказывать хоть близким, хоть сестре, что нет житья с мужем, как рассказала о нем накануне смерти. Итак, нет повода к самоубийству. Посмотрим на выполнение этого самоубийства. Она никому не намекает даже о своем намерении, напротив, говорит накануне противоположное, а именно: что рук на себя не наложит; затем она берет у сестры — у бедной женщины — кофту: для чего же? — чтобы в ней утопиться; наконец, местом утопления она выбирает Ждановку, где воды всего на аршин. Как же тут утопиться? Ведь надо согнуться, нужно чем-нибудь придержаться за дно, чтобы не всплыть на поверхность… Но чувство самосохранения непременно скажется, — молодая жизнь восстала бы против своего преждевременного прекращения, и Лукерья сама выскочила бы из воды. Известно, что во многих случаях самоубийцы потому (только гибнут под водою, что или не умеют плавать, или же несвоевременно придет помощь, которую они обыкновенно сами призывают. Всякий, кто знаком с обстановкою самоубийства, знает, что утопление, а также бросание с высоты, — два преимущественно женских способа самоубийства, — совершаются так, что самоубийца старается ринуться, броситься как бы с тем, чтобы поскорей, сразу, без возможности колебания и возврата, прервать связь с окружающим миром. В воду «бросаются», а не ищут такого места, где бы надо было «входить» в воду, почти как по ступенькам. Топясь в Ждановке, Лукерья должна была войти в воду, нагнуться, даже сесть и не допустить себя встать, пока не отлетит от нее жизнь. Но это положение немыслимое! И зачем оно, когда в десяти шагах течет Нева, которая не часто отдает жизни тех, кто пойдет искать утешения в ее глубоких и холодных струях. Наконец, самое время для самоубийства выбирается такое, когда сама судьба послала ей семидневную отсрочку, когда она может вздохнуть и пожить на свободе без мужа, около сестры. Итак, это не самоубийство.

 

Но, быть может, это убийство, совершенное Аграфеной Суриной, как намекает на это подсудимый? Я старался доказать, что не Аграфене Суриной, а мужу Лукерьи можно было желать убить ее, и притом, если мы остановимся на показании обвиняемого, то мы должны брать его целиком, особенно в отношении Суриной. Он здесь настойчиво требовал от свидетелей подтверждения того, что Лукерья плакалась от угроз Суриной удавить ее или утюгом хватить. Свидетели этого не подтвердили, но если все-таки верить обвиняемому, то надо признать, что Лукерья окончательно лишилась рассудка, чтобы идти ночью на глухой берег Ждановки с такою женщиною, которая ей враг, которая грозила убить ее! Скажут, что Сурина могла напасть на нее, когда она возвращалась, проводив мужа. Но факты, неумолимые факты докажут нам противное. Егор ушел из бань в три четверти десятого, пришел в участок в десять минут одиннадцатого, следовательно, пробыл в дороге 25 минут. Одновременно с уходом из дому он вызвал Аграфену, как говорит Николаева. Следовательно, Сурина могла напасть на Лукерью только по истечении этих 25 минут. Но та же Николаева говорила, что Аграфена Сурина вернулась домой через двадцать минут после ухода. Наконец, могла ли Сурина один-на-один сладить с Лукерьею, как мог сладить с нею ее муж и повелитель? Вот тут-то были бы следы той борьбы, которой так тщетно искала защита на платье покойной. Итак, предположение о Суриной как убийце Лукерьи рушится и мы приходим к тому, что показание Суриной в существе своем верно. Затем остаются неразъясненными два обстоятельства: во-первых, зачем обвиняемый вызывал Аграфену, когда шел убивать жену, и, во-вторых, зачем он говорил, по показанию Суриной, что «брал девку, а вышла баба», и упрекал в том жену, в последние моменты ее жизни? Не лжет ли Сурина? Но, господа присяжные, не одними внешними обстоятельствами, которые режут глаза, определяется характер действий человека; при известных случаях надо посмотреть и на те душевные проявления, которые свойственны большинству людей при известной обстановке. Зачем он бросил тень на честь своей жены в глазах Аграфены? Да потому, что, несмотря на некоторую свою испорченность, он живет в своеобразном мире, где при разных, подчас грубых и не вполне нравственных явлениях существует известный, определенный, простой и строгий нравственный кодекс. Влияние кодекса этого выразилось в словах Аграфены: «Я вашего закона нарушать не хочу!» Подсудимый — человек самолюбивый, гордый и властный; прийти просто просить у Аграфены прощения и молить о старой любви — значило бы прямо сказать, что он жену не любит потому, что женился «сдуру», не спросясь броду; Аграфена стала бы смеяться. Надо было иметь возможность сказать Аграфене, что она может нарушить закон, потому что этого закона нет, потому что жена внесла бесчестье в дом и опозорила закон сама. Не тоскующим и сделавшим ошибку, непоправимую на всю жизнь, должен он был прийти к Аграфене, а человеком оскорбленным, презирающим жену, не смогшую до свадьбы «себя соблюсти». В таких условиях Аграфена стала бы его, быть может, жалеть, но он не был бы смешон в ее глазах. И притом — это общечеловеческое свойство, печальное, но верное, — когда человек беспричинно ненавидит другого, несправедлив к нему, то он силится найти в нем хоть какую-нибудь, хотя вымышленную, вину, чтоб оправдаться в посторонних глазах, чтобы даже в глазах самого ненавидимого быть как бы в своем праве. Вот почему лгал Егор о жене Аграфене и в решительную минуту при них обеих повторял эту ложь, в виде вопроса жене о том, кому продала она свою честь, хотя теперь и утверждает, что жена была целомудренна.

 

Зачем он вызвал Аграфену, идя на убийство? Вы ознакомились с Аграфеною Суриною и, вероятно, согласитесь, что эта женщина способна вносить смуту и раздор в душевный мир человека, ею увлеченного. От нее нечего ждать, что она успокоит его, станет говорить как добрая, любящая женщина. Напротив, она скорей всего в ответ на уверения в прочности вновь возникшей привязанности станет дразнить, скажет: «Как же, поверь тебе, хотел ведь на мне жениться — два года водил, да и женился на Другой». Понятно, что в человеке самолюбивом, молодом, страстном, желающем приобрести Аграфену, должно было явиться желание доказать, что у него твердо намерение обладать ею, что он готов даже уничтожить жену-разлучницу, да не на словах, которым Аграфена не верит и над которыми смеется, но на деле. Притом она уже раз испытала его неверность, она может выйти замуж, не век же находиться под его гнетом; надо ее закрепить надолго, навсегда, поделившись с нею страшною тайною. Тогда всегда будет возможность сказать: «Смотри, Аграфена! Я скажу все, мне будет скверно, да и тебе, чай, не сладко придется. Вместе погибать пойдем, ведь из-за тебя же Лукерьи душу загубил…»

 

Вот для чего надо было вызвать Аграфену, удалив, во что бы то ни стало, плаксивую мать, которая дважды вызывалась идти его провожать. Затем, могли быть и практические соображения: зайдя за ней, он мог потом, в случае обнаружения каких-нибудь следов убийства, сказать: я сидел в участке, а в участок шел с Грушей, что же — разве при ней я совершил убийство? Спросите ее! Она будет молчать, конечно, и тем дело кончится. Но в этом расчете он ошибся. Он не сообразил, какое впечатление может произвести на Сурину то, что ей придется видеть, он позабыл, что на молчание такой восприимчивой женщины, как Сурина, положиться нельзя… Вот те соображения, которые я считал нужным вам представить. Мне каж




©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.