Глава первая БОЖЕСТВЕННАЯ ИНТЕРМЕДИЯ
— Здесь, уважаемый господин доктор Лепсиус, вы видите только малую часть имеющихся у нас документов по армянскому вопросу… Обходительнейший тайный советник кладет беломраморную, с голубыми прожилками руку на пыльный бумажный вал, который занял весь письменный стол и так велик, что породистое лошадиное лицо его превосходительства то и дело исчезает за ним. Высокое окно этого маленького, необычно пустого кабинета распахнуто настежь. Из сада министерства иностранных дел струится летнее марево. Иоганнес Лепсиус сидит на отведенном посетителю месте в несколько напряженной позе, со шляпой на коленях. Не прошло и месяца после памятной беседы с Энвером-пашой, а в наружности пастора произошли пугающие перемены: волосы поредели, в бороде — проседь, нос заострился. Глаза не сияют, как прежде. Мечтательная их отрешенность исчезла. Они смотрят настороженно, с затаенным насмешливым недоверием. Неужто за эти немногие дни так угрожающе прогрессировала его болезнь крови? Или и он подвержен тяготеющему над армянами проклятию, ибо есть таинственная связь между ними и им, немцем? Или его изнурил безмерный труд, завершенный им в столь краткий срок? Новая организация помощи в борьбе против смерти и сатаны уже твердо стоит на ногах. Есть даже деньги, и к делу привлечены лучшие люди. Теперь предстоит разрешить сфинксову загадку государственной власти. Взгляд пастора за поблескивающими стеклами пенсне презрительно скользит по горе канцелярских папок. Обходительный тайный советник поднимает брови, но не от того, что удивлен, а чтобы выбросить из глаза оправленный в золото монокль. — Поверьте мне, дня не проходит без того, чтобы мы не послали из министерства напоминания об этом нашему посольству в Константинополе. И не проходит и часу, когда бы посол не ходатайствовал перед Талаатом и Энвером по поводу этого чудовищного дела. Сам господин канцлер, несмотря на свою чрезвычайную занятость, поддерживает нас с величайшей энергией. Вы ведь знаете его: муж, равный Марку Аврелию… Впрочем, я вынужден принести вам извинения, доктор Лепсиус, от имени господина Бетмана-Гольвега: он сегодня, к сожалению, не может вас принять… Лепсиус откидывается на спинку кресла. Сильный прежде голое звучит сейчас устало и резко: — И каких же успехов достигли наши дипломаты, господин тайный советник? Рука чистейшего мрамора ворошит кипы бумаг на столе, извлекая какие-то документы. — Видите! Вот у нас имеется господин фон Шойбнер-Рихтер в Эрзеруме! А вот у нас Гофман в Александретте и генеральный консул Рёслер в Алеппо. Эти люди шлют и шлют донесения без конца. Из кожи вон лезут ради армян. Богу известно, сколько сотен несчастных спас один только Рёслер! А как его отблагодарили за проявленную человечность? Английская печать изображает его кровопийцей, он якобы подстрекал в Мараше турок к резне. Что прикажете делать? Лепсиус пытается заглянуть в глаза Обходительнейшего, который то выныривает из-за своего бумажного укрытия, то снова за ним исчезает, как своенравная луна меж туч. — Я бы знал, что делать, господин тайный(советник… Рёслер и другие упомянутые вами господа — воистину люди чести, я знаю их. Рёслер вообще на редкость славный малый. Но что может поделать такой достойный сожаления маленький консул, если он не получает необходимой поддержки? — Ну знаете, господин пастор!.. Как это никакой поддержки? Однако же это более чем несправедливо. Лепсиус нервно отмахивается: жест этот означает, что речь идет о слишком серьезных вещах, а времени в обрез и его нельзя растрачивать на учтивое суесловие. — Я очень хорошо знаю, господин тайный советник, что делается все возможное в этом направлении. Мне прекрасно известны ежедневные ходатайства и демарши посольства. Но ведь мы обращаемся не к государственным деятелям, привыкшим уважать правила дипломатической игры, а к таким людям, как Энвер и Талаат. Для этих людей мало всего возможного и недостаточно всего немыслимого. Уничтожение армян — вот на чем зиждется их национальная политика. Я имел возможность убедиться в этом во время длинной беседы с Энвером-пашой. Целый поток немецких демаршей в лучшем случае воспринимается этими людьми как обременительная необходимость проявить свою обычную лицемерную учтивость. Тайный советник скрестил руки на груди. Его длинное лицо принимает выжидательное выражение. — А знаете ли вы, господин доктор Лепсиус, другой способ вмешательства во внутренние дела дружественной и союзной державы? Иоганнес Лепсиус вперил взор в дно своей шляпы, словно заглядывая в припрятанный там памятный листок с заметками. Но, видит бог, такая предусмотрительность была бы излишней. Тысячи вариантов подобных заметок день и ночь носятся в его бедной голове, он почти совсем не спит. Сейчас он просто собирается с мыслями, чтобы высказаться коротко и убедительно. — Прежде всего мы должны уяснить себе, что происходит и уже произошло в Турции, а именно: преследование христиан в таких масштабах, какие и отдаленно не напоминают знаменитые гонения на христиан при Нероне и Диоклетиане. Кроме того, это величайшее доселе известное в мировой истории преступление, что уже само по себе немало значит, и в чем, полагаю, вы со мной согласитесь… В светлых глазах чиновника промелькнуло легкое любопытство. Он молчит, пока Лепсиус шаг за шагом, с помощью тщательно взвешенных слов прокладывает себе дорогу. После нанесенного ему Энвером-пашой поражения он, бесспорно, научился многому такому, что небесполезно знать для общения с политиками. — Мы не должны рассматривать армян как полудикий восточный народ. Это культурные, образованные люди с такой тонкой нервной организацией, какую — скажу прямо — у нас в Европе редко встретишь… Ни один мускул не дрогнул на узком лице тайного советника, он ничем не выдал, что, быть может, считает эту оценку «народа торгашей» слишком высокой. — Тут речь идет вовсе не о каком-то внутриполитическом деле Турции, — продолжает Леисиус. — Будь это даже истреблением маленького племени африканских пигмеев, это не может считаться внутренним делом истребителя и истребляемого. Тем менее вправе мы, немцы, искать выход в нейтралитете, ведь такая позиция есть либо форма сожаления, либо акт отчаяния. Наши противники за границей ответственность возлагают на нас. Тайный советник вдруг резко отталкивает от себя кипы папок, словно ему не хватает воздуха: — В том-то и заключается глубокий трагизм нашей стратегии в нынешней войне, что мы, как бы чиста ни была наша совесть, несем на се- бе бремя чужой вины за пролитую кровь… — Все в этом мире прежде всего этический и уж много позже — политический вопрос. Тайный советник одобрительно кивает: — Превосходно, господин пастор, я тоже всегда придерживаюсь той точки зрения, что, вынося какое-нибудь политическое решение, следует раньше рассчитать его моральный эффект. Лепсиус предвкушает успех. Пора переходить в наступление. — Я пришел к вам не как маловлиятельное частное лицо, господин тайный советник. С моей стороны не будет дерзостью, если я скажу, что явился сюда от имени всех верующих христиан Германии — протестантов, да и католиков. Я действую и говорю в полном единении с такими выдающимися людьми, как Харнак, Дайсман, Дибелиус… Тайный советник понимающим взглядом подтверждает, что это действительно имена людей с весом. Но тут Лепсиус впадает в пафос; который уже не раз подводил его: — Немецкий христианин не намерен больше оставаться безучастным свидетелем этого преступления против христианства. Его совесть не может мириться с таким равнодушием, из-за которого он становится со-виновником содеянного зла. Надежды германского государства на победу оправданы и осуществимы, только если их разделяют немецкие христиане. Я лично испытываю чувство стыда и прямо-таки омерзения от того, что пресса наших противников печатает целые полосы с сообщениями о депортации, тогда как немецкие газеты кормят немецкий народ лживыми коммюнике Энвера, а кроме них он не знает ничего. Неужели мы не заслуживаем того, чтобы услышать правду о судьбе наших единоверцев? Пора положить конец этому недостойному положению. Тайный советник, несколько удивленный прокурорски-обличительным тоном пастора, переплетя свои длинные пальцы, невинно замечает: — А цензура? Цензура никогда бы этого не разрешила. Вы и представить себе не можете, господин Лепсиус, как все это сложно. — Первейшее право немецкого народа — не позволять себя обманывать. Тайный советник снисходительно улыбается. — И какие последствия повлекла бы за собой такая газетная кампания? Тяжелое испытание для немецких нервов и для союза с Турцией. — Союз этот не должен превращать нас в укрывателей преступления перед судом истории. Поэтому мы хотим, чтобы наше правительство немедленно что-нибудь предприняло. Требуйте же от Стамбула — и как можно энергичней — послать в Анатолию и Сирию нейтральную комиссию из американцев, швейцарцев, голландцев, скандинавов для расследования происшедших событий! — Вы слишком хорошо знаете младотурецких властителей, господин пастор Лепсиус, чтобы не знать, какой ответ получили бы мы на это требование. — Тогда Германия должна прибегнуть к более сильным мерам воздействия. — Каким, по вашему мнению? — К угрозе лишить турок всякой помощи и отозвать немецкие военные миссии, немецких офицеров и войска с фронтов. Любезность этого холодно-благожелательного собеседника сменяется выражением участливой доброты. — А мне правильно вас описывали, господин пастор Лепсиус, вы такой и есть, такой… наивный… Он встает, прямой, стройный. Серый летний костюм сидит на нем не так нарочито безукоризненно, как на людях его круга. Но эта легкая и своеобразная небрежность располагает, внушает доверие. Он поворачивается к висящей на стене большой карте Европы и Малой Азии и прикрывает почти весь Восток рукой в голубых прожилках. — Сегодня, господин Лепсиус, Дарданеллы, Кавказ, Палестина и Месопотамия гораздо больше немецкие чем турецкие фронты. Если они развалятся, то рухнет весь наш план ведения войны. Не можем же мы угрожать туркам собственным самоубийством, это ведь смеху подобно. Думается, мне незачем говорить вам об огромном значении, какое придает его величество кайзер нашему влиянию на Востоке. Разве вам неизвестно, что турки вовсе не чувствуют себя нашими- должниками, а скорее уж, нашими кредиторами? Симпатизирующие Антанте течения и поныне чрезвычайно сильны в оттоманском правительстве. Могу вам сказать по секрету, что некая весьма мощная группировка в Комитете,[92] очень не прочь переметнуться в лагерь противника, вступить с ним в мирные переговоры — и чем скорее, тем лучше. А тогда, может быть, вы стали бы свидетелем того, как эти же самые Франция и Англия, которые вопят на весь мир, сокрушаясь и негодуя по поводу армянской резни, завтра закроют на нее глаза. Вы добиваетесь истины, господин Лепсиус? Вот она: козыри в этой игре в руках турок, мы должны соблюдать величайшую осторожность и не преступать границ возможного. Иоганнес Лепсиус спокойно слушает тайного советника. Он досконально знает эти истины, которые с несокрушимой логикой проповедуют дети суетного мира. Истины эти сковывают накрепко и плотно пригнаны одна к другой. Кто признает хоть одно звено этой цепи истин, тот пропал. Но пастор давно уже им не подвластен, не признает подобных истин. За последние недели душа его будто омозолела, сделала его невосприимчивым к этим доводам. И Лепсиус не поддается. Стоит на своем. — Я не политик. Не мне изыскивать средства и пути для того, чтобы спасти в последнюю минуту хоть часть армянского народа. Но мой долг, как представителя множества немецких христиан-единомышленников, — передать их настоятельную просьбу изыскать эти средства я пути для спасения армян, и главное — пока не поздно. — Как бы мы ни старались, как бы ни мудрствовали, господин пастор, участь армян можно кое-где смягчить, изменить же ее, к сожалению, невозможно. — С такой нехристианской точкой зрения мы — ни мои друзья, ни я примириться не можем. — Да поймите же вы, что к этой участи причастны высшие исторические силы, на которые влиять мы не властны! — Я понимаю только то, что Энвер и Талаат с сатанинской гениальностью воспользовались благоприятным случаем, чтобы сыграть роль «высших исторических сил». Тайный советник учтиво улыбается, готовя реплику, из которой обнаружится, что и у него есть религиозные воззрения: — Разве Ницше не говорит: «падающего толкни»? Нет уж, и Ницше не дано смутить божьего человека, пастора Лепсиуса. Несколько раздосадованный тем, что разговор мельчает, сводится к общим местам, он рубит с плеча: — Кто же знает, быть ли ему падающим или толкающим? Тайный советник — он сидит сейчас за письменным столом — снова окидывает взглядом настенную географическую карту. — Гибель армян предопределена их местом на карте. Участь слабейшего, участь ненавидимого меньшинства! — Каждый человек и каждая нация может оказаться в положении слабейшего. Поэтому нельзя допускать, как прецедент, ни уничтожения нации, ни даже нанесения ей какого-либо ущерба. — Господин пастор, вы никогда не задавались вопросом — не влечет ли за собой существование национальных меньшинств излишнее беспокойство, и не лучше ли было бы им исчезнуть? Лепсиус снял свои окуляры и тщательно их протирает. Тупо и устало моргают глаза. И от этого угасающего взгляда все его тело как-то обмякло, кажется мешковатым. — Господин тайный советник, разве мы, немцы, не меньшинство? — Не понимаю вас. Что вы хотите этим сказать? — Внутри сплотившейся против Германии Европы мы оказываемся в положении чертовски угрожаемого меньшинства. Добра из этого не выйдет. Мы тоже не слишком удачно выбрали себе место на карте. Сейчас лицо тайного советника утратило любезное выражение, оно стало настороженным и очень побледнело. Пыльная волна полуденного зноя хлынула в распахнутое окно. — Совершенно верно, господин пастор! А потому долг каждого немца — проявлять участие к судьбе своего народа и помнить о потоках крови, которые Немецкое меньшинство, как вы изволите выражаться, проливает за отечество. Только под этим углом зрения можем мы рассматривать армянский вопрос. — Мы, христиане, подвластны милости божьей и покорствуем слову Евангелия. Напрямик говорю вам, господин тайный советник, никакой иной точки зрения я не приемлю. Последние недели мне что ни день становится очевидней, что трезвых детей мира, политиков, следует лишить власти, дабы общность во Христе, Corpus Christi, стала явью на нашей маленькой Земле… — Отдавайте кесарево кесарю. — Что есть кесарево, кроме захватанной расхожей монеты? Этого-то Господь в своем божественном лукавстве не говорит. Нет, нет! Народы подвластны своей природе. А льстецы, жаждущие на их счет поживиться, угодливо поощряют их тщеславие. Точно это особая заслуга — родиться собакой или кошкой, брюквой или картофелем. Но Иисус Христос дает нам вечный пример того, как богочеловек лишь затем воплощается в человека с присущей человеку природой, чтобы природу эту преодолеть. А потому и должны были бы править на Земле только истинные слуги Христовы, как раз потому, что они преодолели свою природу, что они выше условий земного существования. Таково мое политическое кредо, господин тайный советник. Прусский аристократ ничем не дает почувствовать скрытую в его словах иронию: — Вы говорите как истовый католик. — Истовей, чем самый завзятый католик! Ибо церковь, символа веры которой я придерживаюсь, не делит власть со светскими властителями. Тайный советник вставляет в глаз монокль, как бы давая понять, что время, отведенное для объяснений, пришло к концу. — Но пока мы вновь не обзавелись святой инквизицией, ответственность несем мы, ничтожные дети мира. Иоганнес Лепсиус, который, пожалуй, слишком далеко зашел, отступает на заготовленные позиции. Его слова звучат как спокойная, почти непримиримая отповедь: — Я хотел бы продолжить откровенный разговор с вами, господин тайный советник… Всего несколько дней назад я был полон надежд и верил, что господин рейхсканцлер поддержит меня в моей борьбе, применив более действенные меры, чем прежде. Теперь же вы окончательно убедили меня, что у нашего правительства связаны руки, оно бессильно перед Портой и в отношениях с ней вынуждено обходиться обычными демаршами и ходатайствами. Что ж! Зато меня не связывают никакие государственные соображения. И отныне только на мои плечи ложится бремя ответственности за дело спасения армян немцами. Я не намерен идти на уступки и отступать. Вместе с моими друзьями я буду просвещать народ, ибо только тогда, когда люди узнают всю правду, я буду в состоянии поставить христианскую организацию помощи армянам на более широкую основу… А потому прошу, по крайней мере, не мешать мне в этой деятельности. Тайный советник, который тем временем изучал циферблат своих наручных часов, обрадованный, вскидывает глаза. — Откровенность за откровенность, господин пастор… Стало быть, не обессудьте, если я сообщу, что к вам давно присматриваются. В связи с вашим пребыванием в Константинополе поступило немало жалоб на вас. Повторяю: вы и не подозреваете, как осложнились обстоятельства. Сожалею об этом. Я питаю величайшее уважение к вашей человеколюбивой деятельности. И все же, деятельность эта — ну, как бы вам сказать — с политической точки зрения нежелательна. Я бы посоветовал, почтеннейший, ограничить ее и, по возможности, не афишировать. Ответ пастора звучит скорее сварливо, чем торжественно: — Мне голос был. И никакие силы мира не могут помешать мне ему следовать. — Не говорите так, господин доктор Лепсиус, — пугается тайный советник, ошеломленный, но еще любезный, — кое-какие силы мира уже готовятся вам основательно помешать. Пастор ощупывает левый бок сюртука. Встает. — Я чрезвычайно признателен вам, господин тайный советник, за вашу искренность и напутствие. Собеседник пастора, высокий и стройный, стоит перед ним, довольный собой и смущенный, что очень его красит. — Я рад, что мы с вами так быстро друг друга поняли, господин пастор. Вы бледны. Вам очень пошло бы на пользу, если бы вы некоторое время пожили спокойно, не думая о завтрашнем дне. Вы, кажется, живете в Потсдаме? Иоганнес Лепсиус выражает сожаление, что отнял столько времени у господина тайного советника. Но тот с очаровательной улыбкой провожает его до двери. — Да нет же, господин пастор, я давно уже не проводил время так интересно, как этот час с вами. Внизу на душной полуденной Вильгельмштрассе Иоганнес Лепсиус спрашивает себя, был ли он по завету божьему кроток аки голубь и мудр аки змий в беседе с тайным советником. И довольно скоро признается себе, что обнаружил полную несостоятельность и в качестве голубя и в качестве змия. К счастью, у него хватило ума заблаговременно запастись всеми нужными паспортами, визами и разрешениями на выезд и вывоз денег. Вот почему он так тщательно ощупывал свой левый бок, проверял, на месте ли эти сокровища. Он резко оборачивается: не идет ли за ним по пятам полицейский агент? И решает: прямой курьерский в Базель отходит в три сорок. В распоряжении Лепсиуса больше трех часов, он успеет телефонировать домой и велит доставить его багаж на вокзал, да и вообще собраться в дорогу. Завтра, может статься, границы для него уже будут закрыты. Но он непременно должен добраться до Стамбула! Его место там, хоть еще неясно почему. Во всяком случае, в Германии дело его будет продолжаться и без него. Организация и бюро ее созданы, меценаты, друзья, сотрудники — налицо. А его место не здесь, в безопасной, равнодушной дали, а вблизи, у самого моря крови. На Потсдамерплац стоит оглушительный шум от уличного движения. Лепсиус близорук, он долго ждет, пока можно будет здравым и невредимым перейти площадь. Ухо его воспринимает грохот, громыхание, треск и скрежет трамваев, автобусов и автомобилей как единый, слитный гул. Как гул колоколов в неимоверном варварском соборе. И тут ему вспоминается стишок, сочиненный им много лет назад на борту приплясывавшего на волнах суденышка, которое несло его мимо скалистого островка Патмоса — Патино’, священного острова апостола Иоанна Богослова. И вот в ушах его звенит рефрен стишка: А и О, А и О Звонят колокола на Патино’. И чудится, будто это звенящее двустишие — связующее звено между столь различными местами земного шара, как Патмос и Потсдамерплац. Жизнь пугливого ночного зверя в Стамбуле. Иоганнес Лепсиус знает, что за ним установлена слежка и наблюдение. Поэтому он выходит из отеля Токатлян большей частью ночью. В первый же день по приезде он нанес обязательный визит в германское посольство. Принимает его вместо посланника, секретаря посольства или пресс-атташе второстепенный чиновник, который сухо, без околичностей спрашивает, какие дела привели пастора Лепсиуса в Константинополь? Лепсиус отвечает, что без особых целей приехал в этот город, который очень любит, и где хотел бы немного отдохнуть. Правдиво здесь только утверждение, что поездка Лепсиуса не имеет определенной цели. Пастор в самом деле не знает, что предпринять. Он знает только, что и у турок, и у немцев он лицо преследуемое. Так, например, тот превосходный капитан из посольства, что с таким трудом выхлопотал ему тогдашний прием у Энвера-паши, теперь, встречаясь с ним на улицах Перы, демонстративно отворачивается. Бог знает, какую низкую ложь распространяют о Лепсиусе! У пастора частенько мороз по коже продирает, как вспомнится, что он совсем беззащитен в турецкой столице, что в представительстве его родной страны он не только не найдет поддержки, но едва ли не встретит врагов. Если бы Иттихату пришла на ум здравая мысль укокошить его, то труп пастора Лепсиуса не вызвал бы большого дипломатического шума. В минуты малодушия он подумывает о возвращении домой. Здесь он только теряет время. Пошла уже третья неделя августа. На Босфоре стоит неописуемая жара. «Чего я здесь добьюсь?» — спрашивает он себя. И находит, что похож на неопытного взломщика, который пытается голыми руками, без отмычки и подобранного ключа, зато на глазах у полиции вскрыть железную дверь, запертую на семь замков. Но это же ясно! В запертой на семь замков железной двери, что ведет внутрь Турции, надо пробить брешь, если есть хотя бы намек на реальную помощь. Все деньги, посылаемые внутрь страны официальным путем, распыляются и этой реальной помощи не оказывают. Иоганнес Лепсиус отваживается нанести визит его святейшеству католикосу всех армян Завену. С тех пор как они виделись, из угасающего тела католикоса исчезла, кажется, последняя искра жизни. Святой человек смотрит отсутствующим взглядом на гостя, когда же узнает его, не в силах сдержать слез. — Если станет известно, что вы были у меня, это может принести вам большой вред, сын мой, — шепчет он. И вот пастор Лепсиус получает возможность услышать всю правду во всей ее ужасающей полноте — такой, какой она стала за те несколько недель, что он отсутствовал. Католикос излагает ее сухо и коротка, без лишних слов: — Любая попытка спасения не только безнадежна, но и излишня, так как депортация проведена до конца. Большая часть духовенства убита, политические деятели истреблены поголовно. Народ сегодня — это преимущественно женщины и дети, умирающие с голоду. Всякая поддержка, оказанная им ео стороны ли немцев или нейтральных государств, только разъярит Энвера и Талаата, подстрекнет их к новым злодействам. Самое лучшее — ничего не предпринимать, смиряться и умирать. Разве Лепсиус не заметил, — говорит католикос, — что этот дом, патриаршество, осажден шпиками и соглядатаями? Каждое слово, сказанное сегодня в этой комнате, завтра же непременно станет известно Талаату-бею. Его святейшество Завен заговорщицки подмигивает — в глазах его затаенный ужас — и просит гостя приложить ухо к его устам. Таким способом Лепсиус узнает о восстании армянских крестьян на Муса-даге, о поражении турецких частей, и о том, что осажденную гору до сих пор взять не удалось. Прерывистый шепот католикоса еле слышен: — Разве это не ужасно? У турок, наверное, сотни убитых. Иоганнес Лепсиус вовсе не находит, что это ужасно. Голубые его глаза за толстыми стеклами пенсне сияют мальчишеским восторгом. — Ужасно? Нет, прекрасно! Были бы еще три таких Муса-дага, и события обернулись бы иначе. Ах, ваше святейшество, как бы мне хотелось быть на этом Муса-даге! Пастор по неосторожности повысил голос. Католикрс в страхе зажимает ему рот. При прощании Лепсиус вручает ему часть денег, собранных христианской организацией помощи армяиам. Завен поспешно запирает ассигнации, точно они огненные, в несгораемый шкаф своей канцелярии. Маловероятно, что эта благостыня дойдет до места своего назначения, до Дейр-эль-Зора. Его святейшество снова быстро шепчет что-то немцу на ухо, смысл его слов не сразу доходит до сознания Иоганнеса Лепсиуса: — Не мы в патриаршестве, не вы и никакие немцы или нейтралы, а турки! Нужно найти таких турок, которые стали бы спасителями и посредниками, понимаете, турок! — Как так турок? — тихо бормочет Лепсиус, и перед ним возникает лицо Энвера-паши. Безумная идея! Безумная идея. И все-таки она, помимо воли Лепеиуса, уже на пути к осуществлению. В ресторане при гостинице пастор познакомился с турецким врачом. Профессор Незими-бей — ему лет сорок — очень элегантен, у него европейская внешность. Живет тоже в отеле Токатлян, но его приемный кабинет находится на одной из аристократических улиц Перы. Сначала Лепсиус считает профессора одним из самых симпатичных представителей младотурецкого общества. Правда, внешность обманчива. Европейская образованность и бесподобно сшитый сюртук — еще далеко не все. Между ними нередко завязывается беседа. Раза три-четыре они обедают за одним столом. Лепсиус чрезвычайно осторожен и сдержан, — так нужно. Но тот вовсе не осторожен и не сдержан. И когда он откровенно выражает ненависть к правящему режиму, к диктаторам Энверу и Талаату, немец пугается и умолкает. Уж не подсадили ли к нему провокатора? Но стоит ему взглянуть на Незими, такого утонченного, с благородной осанкой, вспомнить его изысканную речь, его редкостное знание языков, и всякое подозрение кажется смешным. Энверу ли вербовать провокаторов такого ранга! Но, человек искушенный, Лепсиус остерегается провокаций. Он не отрицает, что, будучи христианским священником, стремится облегчить участь своих единоверцев-армян, но воздерживается от критических высказываний и чаще ограничивается выжидательной позицией слушателя. Незими не явно выраженный армянофил, однако горячо возмущается репрессивной-политикой младотурецкого Комитета: — На полях, усеянных трупами армян, Турция и сама сложит голову. Лепсиус и бровью не повел. — Но за Энвера и Талаата стоит огромное большинство нации, — говорит он. — Как? Огромное большинство? — вспыхивает Незими. — Вы, иностранцы, не знаете даже, как фактически ничтожна эта партия, особенно как ничтожно ее моральное влияние! Состоит она из жалких выскочек, из самой низменной черни. Если эти люди кичатся своей принадлежностью к «османской расе», то это величайшее бесстыдство. Эти «чистокровные османы» большей частью происходят из того македонского котла, в котором плавает расовое крошево со всех Балкан. — Старая история, профессор. На чистоту расы чаще всего ссылаются только те, кому как раз ее и не хватает. Незими грустно смотрит на Лепсиуса. — Как огорчительно, что вы, человек, глубоко изучивший обстановку в нашей стране, понятия не имеете об истинной сущности турок! Да знаете ли вы, что истинные турки куда резче осуждают выселение армян, чем вы? Иоганнес Лепсиус настораживается. — Да позволено будет мне спросить, профессор, кто ж они, эти истинные турки? — Все, кто еще не отступился от своей религии, — отвечает Незими, но в дальнейшие объяснения не вдается. Вечером он стучится в дверь к пастору. Вид у него до странности взволнованный. — Если вы согласны, я поведу вас завтра в текке шейха Ахмеда. Это вам поистине подарок судьбы. И более того: вы можете там откровенно говорить об армянах и, вероятно, кое-что для них сделать. И Незими повторяет: — Вот уж, поистине, подарок судьбы! Назавтра, сразу же после обеда, Незими, как условлено, заходит за пастором. Большую часть длинного пути они идут пешком. Сегодня летнюю жару умеряет прохладный бриз с Мраморного моря. По стамбульскому, звенящему звуками полуденному небу тянутся стаи аистов и серых цапель, — гнезда они вьют на той стороне, на азиатском берегу. Профессор ведет пастора мимо сераскериата Энвера-паши и мечети султана Баязет-Моше по длинным проспектам Ак-Сераи. Конца не видать этой ведущей на запад дороге. Но вот они попадают в лабиринт руин, какими кажутся эти недра города. Мощеные улочки кончаются. Навстречу бредут стада овец и коз. Над бурым хаосом бесчисленных деревянных домов грозно высится древняя, времен Византии, городская стена с зубцами, башнями, бойницами. Иоганнес Лепсиус вовсе не настроен любоваться, как то свойственно его глазу художника, этим романтическим, хоть и дурно пахнущим городским пейзажем. Не интересует его и центр исламского благочестия, который он сегодня посетит и который обогатит его опыт. Как каждый, чья душа охвачена единым мучительным и властным стремлением, он все оценивает только в зависимости от одного: какое отношение имеет та или иная вещь к армянской катастрофе. Итак, он вовсе не расположен воспринимать новые впечатления, в голове его роятся планы, замыслы. Только эти замыслы и побуждают его расспрашивать своего спутника: — Мы, очевидно, идем к мевлеви-дервишам? Лепсиус, несмотря на свое долгое пребывание в Палестине и Малой Азии, почти ничего не знает об исламе. Он видит в нем только фанатичного врага христианства. Но так как одна из самых прискорбных человеческих слабостей — неумение познать того, кого нужно бы знать досконально, а именно, — врага, стало быть, и пастор Лепсиус имеет весьма слабое представление о духовном мире мусульман. Назвал же он мевлеви-дервишей лишь потому, что ему знакомо это очень известное название дервишского ордена. Доктор Незими отмахивается почти презрительно. — Нет, нет! Наш магистр, шейх Ахмед, глава ордена, который в народе называют «похитителями сердец». — Странное название для ордена. Почему же «похитители сердец»? — Потом узнаете… По дороге вожатый пастора все-таки снисходит до объяснений. Он рассказывает немцу, что мусульманская религия разделилась на две мощных ветви: шариат и тарикаат. Если шариат довольно близко соответствует католическому белому духовенству, то сравнивать тарикаат с монашеством — неправильно. От дервиша вовсе не требуют отречься от мира и на всю жизнь уйти в текке. Стать и быть дервишем может всякий, кто выполняет известные условия. Поэтому никто не обязан отказываться от своей профессии и семейной жизни — великий визир, равно как и портной, медник, банковский служащий, офицер. Так что по всей стране распространены различнейшие братства, и братья всюду узнают друг друга «чутьем». Иоганнес Лепсиус — не без тайного умысла — задумчиво спрашивает: — Стало быть, эти дервишские ордены вследствие своей многочисленности представляют собой большую силу? — Поверьте мне, господин пастор, не только вследствие своей многочисленности! — А в чем состоит их служение богу? — У вас, говорили мне, называют это «экзерцициями», упражнениями. И это тоже неточно. Мы время от времени собираемся и совершаем упражнения, но упражняемся в молении богу! Называется это зикр. Каждый должен хоть раз, или несколько раз в жизни отбывать служение в текке и жить там продолжительное время. Но главная наша обязанность — всем сердцем повиноваться нашему учителю и магистру. — Так шейх Ахмед и есть ваш учитель и магистр? Хоть Лепсиус не напрямик спрашивает, кто, собственно, такой шейх Ахмед, Незими отвечает: — Он — вели. Вы бы сказали «святой», и такой перевод этого слова тоже совершенно неправилен. Своим образом жизни, которая представляет собой более высокую духовную ценность, чем жизнь рядовых людей, он развил в себе силы. Знакомо ли вам французское выражение initiation?[93] И самое чудесное в нашем учителе — вы это увидите сами — что он совсем простой человек. Они останавливаются у высокой стены. Над нею виднеются верхушки кипарисов и фикусов, свешиваются ветви глициний и желтофиолей, — стало быть, за стеною — сад. Незими стучит, тростью в источенные червем ворота. Ждать приходится долго. Отворяет им грузный старик С кротким, ласковым взглядом. Перед ними открывается потаенное чудо этого сада. Надо всем господствует многовековой кедр. С двух его могучих ветвей свисают ржавые oбрывки тяжелой цепи. Незими рассказывает пастору, что давным-давно, в незапамятные времена, молодой еще кедр заковали в цепи. Но напор жизненных соков в растущем кедре был таким мощным, что железная цепь лопнула. Это символ жизни дервиша. В тишине, чудесно недоступной для городского шума, журчит фонтан. И это тоже еще один трогательный символ культа воды, распространенного среди турок. Справа стоит темный, мрачный дом, слева — светлый, приветливый. Незими и пастор входят, сняв обувь, в приветливый деревянный дом. По темной маленькой лесенке Незими вводит гостя в каморку, напоминающую ложу, которая выходит в зал текке; стройные деревянные пилястры и стены, украшенные ажурной филигранной резьбой, придают ему сходство с обширным павильоном. Деревянный пол устлан прекрасными коврами. В восточную стену зала, обращенную к Мекке, встроена ниша для трона с высоким подножием. По обеим его сторонам на ступенях подножия сидят несколько человек. Доктор Незими называет их «калифами», представителями и доверенными лицами шейха, особенно близкими его сердцу. Все они носят белые тюрбаны — даже пехотный капитан, странным образом среди них оказавшийся. Затем Лепсиус замечает сухонького старичка с козлиной бородкой; он, должно быть, страдает какой-то нервной болезнью — лицо у него временами подергивается. — А это сын шейха, — Незими указывает на красавца с мягкой каштановой бородкой, в белом, похожем на рубаху одеянии. Рядом с этим, еще юным с виду человеком, словно пронизанным серебристым светом, сидит, поджав под себя ноги, мальчик лет пяти — «сын сына», тоже в белом, как отец. Но внимание Лепсиуса приковывает другой человек, чей облик и осанка выделяют его среди окружающих, как необычайно сильную индивидуальность. Таким представляет себе пастор великих калифов — Бая-зида, Махмуда Второго, пожалуй, даже самого пророка. Лицо, испепеленное фанатизмом, до самых глазниц заросло иссиня-черной бородой. Застылый взор ни на чем не остановится, равно беспощаден и к другу, и к врагу. — Это тюрбедар из Бруссы,[94] — слышит Лепсиус. Затем следует объяснение: звание это дается лицу, занимающему высокий символический пост, — смотрителя усыпальниц султанов и святых. Кроме того, тюрбедар — большой ученый, знаток не только Корана, но и некоторых современных наук. И вон тот маленький старичок, что так тихо сидит против тюрбедара, да-да, крайний справа, у него такие белые руки, он как раз перебирает янтарные четки — он ведь тоже занимает высокий символический пост: он — «Хранитель родословной пророка». — Эти люди живут постоянно в текке? — Нет, это редкая и счастливая случайность, что они все собрались сегодня у шейха. И тот старик, хранитель родословной, приехал сюда очень издалека, из Сирии, из Антиохии, кажется. Он, знаете ли, старейший друг нашего шейха. Зовут его ага Рифаат Берекет. — Ага Рифаат Берекет, — задумчиво, точно это имя ему не совсем не знакомо, повторяет Леисиус. Но смотрит он не на агу Рифаата и ни на кого из тридцати или тридцати пяти, шепотом в ожидании переговаривающихся людей в зале, он не сводит глаз с гордого тюрбедара. Поэтому и не заметил, как вошел шейх Ахмед, — увидел его, когда тот уже занял свое место. Незими-бей был прав. По внешнему виду главы ордена, повелевающего, вероятно, сотнями тысяч преданных душ, мало что можно сказать о его значении и духовной силе. Это тучный седобородый старец, черты лица выражают снисходительную любезность и вовсе не чужды практической сметки, требующейся в делах мирских. Все вскакивают и наперебой бросаются целовать ему руки. И последним, лишь когда все утолили свою жажду доказать учителю почтение и любовь, над мягкой, пухлой рукой Ахмеда склоняется тюрбедар. Экстаз дервишского радения — зикра, свидетелем которого сейчас становится Лепсиус, не только оставляет его холодным, но вызывает даже смутное, безотчетное чувство неловкости. Обряд начинается с того, что красавец шейхский сын с десятью юношами, одетыми, как и он, в белые, похожие на рубахи облачения, становятся в ряд у западной стены зала. Правое крыло замыкает мальчик, личико ег. о озарено недетским выражением серьезности. Откуда-то доносится монотонная гнусавая музыка дудок. Перед золоченым пюпитром для корана стоит человек с закрытыми глазами и вполголоса, скрипучим фальцетом выпевает какую-то суру корана. Старый шейх чуть заметно взмахивает рукой. Звуки дудок и литания смолкают. Сын шейха, прислушиваясь, закидывает голову, словно подставляет лицо под моросящий дождь. Из горла его вырываются звуки, трепетные, замирающие, будто он изнемогает от безмерного блаженства, от того, что ему дано произнести по слогам Непостижимый стих, в котором сосредоточена вся сила вещей книги: «Ла ила ила’лла» — «Нет бога, кроме бога». Теперь все мужчины закидывают головы и в странно стенающем жужжании голосов дважды слитно звучат четыре слога первоосновы вероучения. Точно так в музыкальное произведение вступает тема, которая затем развивается. Сначала начинает слегка раскачиваться тело молодого шейха. В то время как «Ла ила ила’лла» переходит в каденцию, он сгибает верхнюю часть туловища попеременно на все четыре стороны света — вперед, назад, направо, налево. Это четырехтактное качание передается другим, постепенно все ускоряясь. При этом вовсе не соблюдается соразмерность движений, как в гимнастических упражнениях или в балете. Напротив! Каждый следует собственному закону. Каждое Я этой общности, страстно взывая к богу, видимо, остается наедине с собой. Поэтому создается соразмерность гораздо более многообразная и высокая, чем та, что достигается механическим совпадением такта; это соразмерность раскачиваемого бурей леса, вскипающего прибоя. Только полная свобода и отъединенность Я перед лицом бога делают возможной органическую общность. Старый шейх, его калифы и другие делают только легкие, как бы вторящие эикру движения. Внук шейха с отчаянным видом добросовестно изгибает свое маленькое тело во все четыре стороны. Временами средь встающего шквала «Ла ила» слышится трогательно щебечущий детский голосок. Минут через двенадцать обряд достигает апогея, — качаясь, дервиши как бы описывают прямоугольник, выкрики сливаются в нечленораздельный хриплый рев. Снова короткий взмах руки старого шейха. Действо резко обрывается. Должно быть, сердца его, участников и зрителей прониклись неизбывной радостью, глубочайшим ощущением полноты счастья. Лица озаряет усталая улыбка. Люди обнимаются. Иоганнесу Лепсиусу невольно приходят на память агапы[95] первых христиан. Но как же так? Здесь торжество любви происходит не от духа, а от исступленно выворачиваемого тела. Этого пастор не понимает. Меж тем появляются новые лица: через маленькую дверь в зал входят слуги, вносят кувшины с водой, блюда с кушаньями и даже какие-то одеяния — все это они кладут перед шейхом Ахмедом; шейх несколько раз дует на эти вещи. Теперь они приобрели целебную силу. После паузы зикр возобновляется, притом на более высокой ступени. Над всем по-прежнему царит священное число четыре. А отсюда проистекает и четырехкратное состояние экстаза, каждый раз прерываемое паузой. Сила и темп последнего, четвертого экстаза почти непереносимы в его неистовом исступлении, — Иоганнес Лепсиус закрывает порой глаза, ему становится дурно, как от морской болезни. Когда этот последний зикр достигает апогея, со ступеней шейхова трона вдруг спрыгивает сухой старичок с козлиной бородкой и начинает кружиться, точно взбесившийся волчок, пока не падает на пол в эпилептическом припадке. Пастор оглядывается на доктора Незими — тот сидит за ним. Неужто Незими не сбежит вниз, в зал, не окажет помощь эпилептику? Но элегантный господин, окончивший Сорбонну, видно, тоже не в себе. Тело его раскачивается, глаза закатились. И с губ под английскими усиками срывается так долго подавляемое «Ла ила ила’лла». Чувство неловкости доходит до предела, пастору просто невмоготу. Но испытывает он не только отвращение к тому, что кажется ему столь странно варварским, а еще и смутный стыд от того, что он с его душой европейца, не способен причаститься этому опьянению богом. Чувство глубокой скованности не оставляет его и когда он вступает в центр этого безмерно чуждого мира, — в приемную шейха. На приеме у Энвера он чувствовал себя менее скованным, чем сейчас. Шейх Ахмед, однако, принимает его чрезвычайно дружественно. Он делает несколько шагов навстречу ему и Незими-бею. В просторной комнате находятся и некоторые калифы шейха: тюрбедар из Бруссы, ага Рифаат Берекет, молодой шейх и пехотный капитан. Ни стульев, ни кресел — одни низкие диваны вдоль стен. Шейх Ахмед указывает пастору место рядом с собой. Иоганнесу Лепсиусу приходится сесть как все, поджав под себя ноги. Глаза старого Ахмеда, в которых светится не только ясная житейская мудрость, но и неизъяснимое спокойствие, обращены к гостю. — Мы знаем, кто ты и что привело тебя к нам. Я не сомневаюсь, что ты ПОЙМЕШЬ нас, как мы — будем надеяться — поймем тебя. Быть может, брат Незими поведал тебе, что мы здесь меньше полагаемся на слова, нежели на сердечный контакт. Так дозволь же нам узнать, как соотносятся эти два сердца — твое и мое. Сюртук немца наглухо застегнут. Шейх Ахмед своею белою рукою расстегивает сюртучные пуговицы. Улыбается извиняющейся улыбкой: — Нам надо стать ближе друг к другу. Иоганнес Лепсиус понимает и хорошо говорит по-турецки и свободно по-арабски. Но шейх Ахмед изъясняется на смеси этих двух языков, почему и в особо трудных случаях пастор прибегает к помощи Незими в качестве переводчика. Доктор Незими переводит: — Есть два вида сердца. Телесное сердце и сокровенное, неземное сердце, которое его облегает, как аромат окутывает розу. Это второе сердце связует нас с Богом и людьми. Открой его, пожалуйста! Грузное тело старца — ему, верно, уж восемьдесят — склоняется к пастору. Он — весь внимание, знаком просит закрыть глаза, как делает он сам. Иоганнеса Лепсиуса охватывает чувство покоя. Гложущая жажда, что лишь недавно мучила его, исчезает. Он пользуется паузой, чтобы за смеженными веками собраться с мыслями и обосновать доводы, на которые будет опираться в защиту армян. Чудесным образом Господь привел его сюда, где он нежданно-негаданно найдет, может быть, союзников. На. какую-то микродолю становится осуществимее желание его преосвященства Завена, абсурдное это желание привлечь в качестве посредников в переговорах с иттихатистами не немцев и не представителей нейтральных государств, а самих турок. Когда Лепсиус открывает глаза, лицо старого шейха предстает перед ним, осиянное теплым солнечным светом. Но шейх, умолчав о том, что дало «испытание сердца», просит пастора сказать, чем ему могут быть здесь полезны. И начинается знаменательный разговор. Иоганнес Лепсиус (сперва с трудом и большим напряжением подбирает турецкие слова. Нередко, озирается на Незими-бея, безмолвно взывая о помощи, и тот приходит на выручку, подсказывает нужное выражение). Великой милости шейха Ахмеда эфенди обязан я, христианин и чужестранец, тем, что допущен в эту почтенную обитель, в текке… Мне было также дозволено присутствовать при вашем религиозном обряде. Усердие и искренность вашего стремления к богу исполнило мое сердце радостью. Хоть я, как непосвященный чужестранец, и не могу проникнуть в глубинный смысл ваших старинных обычаев, я — чувствую все же ваше высокое благочестие… Тем ужаснее кажется мне наряду с этим благочестием и набожностью все, что творится и что дозволено творить на вашей родине… Молодой шейх (взглядом испросив у отца разрешение говорить). Мы знаем, что ты уже много лет — деятельный друг эрмени миллет… Иоганнес Лепсиус. Я больше, чем друг. Я посвятил всю свою жизнь, отдал все силы эрмени миллет. Молодой шейх. И собираешься обвинить нас в происшедшем? Иоганнес Лепсиус. Я чужестранец. А чужестранец нигде и никогда не вправе выступать с обвинениями. Я здесь только для того, чтобы жаловаться на содеянное и просить совета и помощи. Молодой шейх (с подчеркнутой настойчивостью, ее не может смягчить торжественность его речи). И все же ты возлагаешь на всех нас, османов, вину за то, что творится. Иоганнес Лепсиус. Народ состоит из многих частей. Из правительства, из органов правления, из классов, которые поддерживают правительство, и из оппозиции. Молодой шейх. На какую же часть народа возлагаешь ты ответственность? Иоганнес Лепсиус. За двадцать лет я изучил условия вашей жизни. И обстановку внутри страны. Я вел переговоры с лидерами вашего правительства. И должен сказать — бог в том мне порукой — что они одни виновны в гибели ни в чем не повинного народа. Тюрбедар (поднимает свое изможденное лицо фанатика с незнающими пощады глазами. Его голос и он сам тотчас покоряют окружающих). Но на ком же лежит вина за правительство? Иоганнес Лепсиус. Я не понимаю вопроса. Тюрбедар. Тогда я задам тебе другой вопрос. Всегда ли жили турки и армяне во вражде? Или какое-то время оба народа жили бок о бок мирно? Ты знаком с условиями нашего существования, стало быть, знаешь и наше прошлое. Иоганнес Лепсиус. Насколько мне известно, массовые погромы начались в прошлом веке, после Берлинского конгресса… Тюрбедар. Вот ты и ответил на мой первый вопрос. На том конгрессе вы, европейцы, вмешались во внутренние дела Оттоманской империи, потребовали реформ и хотели за сходную цену купить у нас Аллаха и религию. А вашими маклерами в этой сделке были армяне. Иоганнес Лепсиус. Разве время и сама жизнь не требовали этих реформ настоятельней, чем Европа? И само собой разумеется, что армяне, как более слабый, но более деятельный народ, мечтали о реформах. Тюрбедар (вспылил, всю комнату заполняет своим праведным гневом). Ну, а мы не желаем ваших реформ, вашего прогресса, вашего участия в наших делах! Мы хотим жить в согласии с богом и развивать в себе те силы, что от бога. Иль ты не знаешь, что все, что вы называете свершением и деятельностью, — от дьявола? Должен ли я тебе это доказывать? У вас есть некоторые поверхностные знания о свойствах химических элементов. Но какие последствия влечет за собой применение ваших скудных познаний на практике, в том, что вы называете свершением и деятельностью? Производство отравляющих газов, с помощью которых вы ведете ваши гнусные, трусливые войны! И разве не для того же служат ваши самолеты? Они нужны вам, чтобы взрывать целые города. А в промежутках между войнами авиация обслуживает спекулянтов и дельцов, ускоряя ограбление бедноты. Все ваше бесовское беспокойство показывает нам, что нет такой активности, которая не сводилась бы к разрушению и уничтожению. Поэтому мы охотно бы отказались от реформ, прогресса, достижений и благ вашей культуры и жили бы в прежней бедности и благочестии. Старый шейх Ахмед (хочет внести ноту примирения в разговор). Бог разлил свой напиток во множество сосудов, и у каждого сосуда своя, только ему присущая форма. Тюрбедар (не может успокоиться, ибо полагает, что нашел подходящего противника, на котором выместит свою бездонную злобу). Виновато в этом кровавом беззаконии правительство, — говоришь ты. А по правде сказать, не наше, а ваше правительство. Оно у вас прошло выучку. Никто иной, как вы, поддерживали его в преступной борьбе против наших святых. Оно внедряет ваше учение и ваши взгляды. Стало быть, ты должен признать, что не мы, османы, а Европа и ее прихвостни повинны в судьбе народа, за который ты борешься. И армянам воздалось по справедливости, ибо они призвали этих вероломных преступников в страну, содействовали им и заверяли в своей преданности, а все для того, чтобы те их сожрали. Разве ты не видишь в этом перст божий? Куда бы вы и ваши ученики ни являлись, вы всюду приносите с собой разложение. Вы лицемерно утверждаете, будто исповедуете учение пророка Иисуса Христа, но в глубине души верите только в бездушные силы материи и вечную смерть. Вы так немощны сердцем, что и не подозреваете о существовании сил, которыми одарил вас аллах и которые без пользы в вас иссякают. Да, ваша религия, которую вы исповедуете — это смерть, и вся Европа — наложница смерти. Старый шейх (бросает строгий взгляд на тюрбедара, приказывая ему сохранять самообладание. Гладит Лепсиуса по руке, стараясь его утешить и успокоить). Все в воле божией. Молодой шейх. Это правда, эфенди. Ты не можешь отрицать, что распространенный сейчас у нас национализм — это чужеземная отрава, занесенная из Европы. Всего несколько десятилетий назад Наши народы дружно жили под знаменем пророка, — турки, арабы, курды и многие другие. Дух корана снимал земные различия по крови. А теперь уже и арабы, которым поистине не на что жаловаться, стали националистами и нашими врагами. Старый шейх. Национализм заполняет ту жгучую пустоту, которую оставляет Аллах в человеческом сердце, когда его оттуда изгоняют. И все же помимо воли Аллаха изгнать его невозможно. Иоганнес Лепсиус (сидит, поджав под себя ноги, в роли обвиняемой Европы. Он ни на минуту не теряет из виду свою цель, а посему благодушно приемлет проклятия величавого тюрбедара из Бруссы, не так уж это болезненно, но до него же болят его вывернутые и скрещенные ноги!). Все, что я здесь от вас слышу, для меня не ново. Я и сам часто говорил моим соотечественникам нечто подобное. Я христианин, и даже христианский священник, однако охотно признаюсь вам, что большинство известных мне христиан — равнодушные и безбожные суесловы… Тюрбедар (несмотря на строгое внушение без слов, сделанное ему шейхом Ахмедом, гнет свою линию). Стало быть, ты признаешь, что истинные виновники не мы, турки, а вы? Иоганнес Лепсиус. Моя религия повелевает мне рассматривать всякую вину как неотвратимое наследие Адама. Люди и народы сваливают друг на друга наследственную вину, как мячом перебрасываются. Уточнить ее, основываясь на какой-нибудь дате или на некоем событии, невозможно. С чего мы тогда начнем и на чем остановимся? Я здесь не для того, чтобы бросить турецкому народу хоть слово упрека. Это было бы великой ошибкой. Я пришел сюда просить благожелательного понимания. Тюрбедар. Сначала сотворили зло, а потом приходите просить понимания! Иоганнес Лепсиус. Я не шовинист. Каждый человек, хочет он того иль не хочет, принадлежит к какой-нибудь национальной общности и остается с нею связанным. Это само собой разумеющаяся данность природы. Как христианин, я верю, что Отец наш небесный создал различия между людьми ради любви. Ибо без различий и напряженности в отношениях любви не бывает. Я и сам по природе очень отличаюсь от армян. Однако же научился ведь я их понимать и любить. Тюрбедар. А ты когда-нибудь задумывался над тем, любят ли и понимают ли нас армяне? Это они как электрический провод внесли в нашу жизнь вашу сатанинскую смуту. И ты считаешь их просто-напросто невинными агнцами? Так вот, говорю тебе: они каждого турка, попадись он им в руки, хладнокровно прирежут. Иль тебе не известно, что даже ваши христианские священники с удовольствием принимают участие в таких смертоубийствах? Иоганнес Лепсиус (впервые сейчас вынужден сдержать готовый сорваться с губ резкий ответ). Раз ты это говоришь, эфенди, значит, где-то такие акты мести были. Но не забывай, какую роль играли ваши ходжи, муллы и улемы,[96] разжигая травлю против армян. И при этом армяне ведь слабы, а вы сильны! Тюрбедар (он не только ученый, но и превосходный полемист: он мастерски умеет уклоняться от опасных подробностей, отступая под укрытие надежно забронированных общих мест). Вы по всему миру распространили клевету на нашу религию. И самая злостная клевета на нас — обвинение в нетерпимости. Неужели ты думаешь, что в нашей империи, которой много веков правят калифы, остался бы жив хоть один христианин, если бы мы были нетерпимы? Что сделал в первый год своего правления великий султан, завоевавший Стамбул? Выгнал ли он христиан из своей империи? Молчишь? Так вот: он учредил греческий и армянский патриархаты, даровал им власть, свободу, роскошь. А что делали ваши в Испании? Они тысячами бросали в море мусульман, чьей родиной была Испания, жгли их на кострах. А кто присылает миссионеров, мы или вы? И крест вы несете сюда только для того, чтобы Багдадская железная дорога и нефтяные концерны давали вам побольше дивидендов. Старый шейх. Солнце алчет власти, луна — светило кроткое, миролюбивое. Тюрбедар говорит обидные слова, но к тебе, нашему гостю, они не относятся. Ты должен понять, что и наших людей обижает несправедливое отношение к нашей вере. Знаешь, какое слово после имени бога чаще всего употребляется в коране? Слово «мир»! И знаешь, что говорит десятая сура? «Некогда люди были единой общиной. Потом они разобщились. Но не будь на то господня воля, они бы решили, из-за чего они не едины». И мы, как и христиане, стремимся к царству единения и любви. И мы тоже не питаем ненависти к нашим врагам. Да и может ли ненавидеть сердце, которое восприняло бога? Насаждать мир — такова одна из важнейших обязанностей нашего братства, и знай: тюрбедар, который резок на словах, один из самых ревностных наших поборников мира. Давно, задолго до того, как мы о тебе узнали, он помогал изгнанникам. И он не одинок. Поборники мира есть у нас и среди настоящих воинов… (Знаком подзывает к себе пехотного капитана, который сидит на самой дальней циновке, очевидно потому, что он здесь самый младший и неискушенный член ордена). Капитан (робко садится рядом со старым шейхом. У него большие ласковые глаза и тонкие черты лица, которому солдатскую молодцеватость придают разве что пышные, ухоженные усы). Старый шейх. По нашему поручению ты побывал в армянских лагерях ссыльных. Капитан (обращается к Иоганнесу Лепсиусу). Я — офицер штабного полка, приданного штабу корпуса вашего великого соотечественника маршала Гольца-паши. Сердце паши тоже исполнено печали и заботы о его единоверцах-христианах. Но сделать он может очень мало, к тому же только преступив волю военного министра. Я доложился маршалу и получил отпуск для выполнения своей задачи… Старый шейх. И какие места ты обследовал во время своей поездки? Капитан. Большинство лагерей депортированных расположено на берегах Евфрата между Дейр-эль-Зором и Мескеной. В трех самых больших лагерях я провел несколько дней. Старый шейх. И можешь рассказать нам, что ты там обнаружил? Капитан (косится на Лепсиуса, в глазах его страдание). Мне было бы куда легче молчать перед этим чужестранцем… Старый шейх. Чужестранец должен научиться понимать, что речь идет о позоре, которым покрыли себя наши враги! Говори! Капитан (стоит потупившись, не находит слов. Он не в силах описать неописуемое. Бледные, отрывочные фразы не воссоздают запахи и картины, от отвращения к которым у него сжимается горло). Ужас наводят поля сражения… Но величайшее поле сражения — ничто перед Дейр-эль-Зором… Изобразить это никто не в состоянии. Старый шейх. Что же там самое страшное? Капитан. Это больше не люди… Призраки… Но не людей… Призраки обезьян… Они умирают, но только медленно, потому что едят траву и время от времени получают кусок хлеба… Но самое страшное, что у них нет сил хоронить десятки тысяч трупов… Дейр-эль-Зор — огромный нужник смерти… Старый шейх (после долгой паузы). И какую помощь можно им оказать? Капитан. Помощь? Самым большим для них благодеянием было бы всех их сразу в один день убить… Я обратился с письменным воззванием к нашим братьям… Нам удалось устроить свыше тысячи сирот в турецких и арабских семьях… Но это такая малость. Тюрбедар. И какие последствия повлечет за собой то, что мы будем заботливо и любовно воспитывать этих детей в наших семьях? Европейцы станут изощряться в клевете на нас, уверять будто мы детей похитили, развращаем их и бьем. Старый шейх. Это правда, но не имеет значения. (Капитану): Эти несчастные видели в тебе, в турке, только врага, или тебе удалось заслужить их доверие? Капитан. В своей обесчеловечивающей отверженности они перестали понимать, кто враг, кто друг… Когда я приходил в такой лагерь, на меня набрасывались целые толпы… Это большей частью женщины и старики, все — почти голые… Они выли от голода… Женщины искали в навозе моего коня непереваренные зерна овса… От избытка доверия ко мне они чуть не разорвали меня на части… Они нагрузили меня поручениями и просьбами, которые я не могу выполнить… Вот, например, это письмо… (Вынимает из кармана грязную записку и показывает Лепсиусу). Его написал христианский священник, того же вероисповедания, что и ты. Он сидел подле непогребенного трупа жены, который лежал там третий день. Это было непереносимо… Крохотный такой человечек, в чем только душа держится… Зовут его Арутюн Нохудян, родом откуда-то с сирийского побережья. Земляки его бежали на какую-то гору. Я обещал ему передать это письмо его землякам. Но как передать? Иоганнес Лепсиус (оцепенев от рассказов пехотного капитана, давно перестал ощущать боль в сведенных судорогой ногах. Читает на протянутой ему записке надпись крупными армянскими буквами: «Священнику Иогонолука Тер-Айказуну»). И эта просьба не будет выполнена, как и все другие. Ага Рифаат Берекет (спрятал свои янтарные четки. Легкая фигурка антиохийского старца поворачивается к шейху), Эту просьбу можно выполнить… Я берусь доставить письмо Нохудяна его землякам. Через несколько дней я буду на сирийском побережье. Старый шейх (с легкой улыбкой обращается к Лепсиусу). Какой пример Промысла божьего! Двум братьям, которые друг другу не знакомы, дано встретиться в большом городе, дабы исполнилось желание несчастного человека… Зато и ты теперь будешь нас лучше знать. Взгляни на моего друга, агу Рифаата Берекета из Антиохии! Он уже не во цвете лет, как ты, ему минуло семьдесят. Однако он ездит и хлопочет об эрме-ни миллет много месяцев подряд, он, правоверный турок! Ради армян он обращался даже с просьбой к самому султану и шейху-уль-исламу.[97] Ага Рифаат Берекет. Вожатому моего сердца намерения мои известны. Но, к несчастью, те очень сильны, а мы очень слабы. Старый шейх. Мы слабы потому, что приспешники Европы отнимают у нашего народа веру. Так оно и есть, как описал нам жестокими словами тюрбедар. Теперь ты знаешь правду. Зато слабые — не трусы. Не мне судить, грозит ли тебе опасностью деятельность в защиту армян. Для аги Рифаата Берекета и капитана она может оказаться чрезвычайно опасной. Если какой-нибудь предатель или правительственный агент донесет на них, они навсегда исчезнут в тюрьме. Иоганнес Лепсиус (склоняется над рукой шейха Ахмеда, но до поцелуя дело не доходит, потому что пастор не в состоянии преодолеть стыд и внутреннюю скованность). Благословляю этот час, благословляю брата Незими, который меня сюда привел. Я было утратил всякую надежду. Но теперь я снова надеюсь, что вопреки всем депортационным лагерям часть армянского народа с вашей помощью уцелеет. Старый шейх. Это как богу будет угодно… Уговорись с агой, где бы вам встретиться! Иоганнес Лепсиус. Есть ли возможность спасти мусадагцев? Тюрбедар (опять разгневался, так как сочувствие бунтовщикам очень уж претит его османскому сердцу). Пророк говорит: кто свидетельствует перед судьей в пользу предателя, тот сам предатель. Ибо сознательно или бессознательно он вносит смуту. Старый шейх (впервые его покидает присущая ему трезвая рассудительность. Он смотрит куда-то вдаль и речь его звучит загадочно-двусмысленно). Может, погибающие уже вне опасности, а те, что в безопасности, — уже погибли… Слуга шейха и толстый привратник с кроткими глазами разносит кофе и турецкие сласти, рахат-лукум. Шейх Ахмед протягивает гостю чашечку кофе. Перед уходом Лепсиус снова пытается завести разговор об армянах. Но безуспешно. Старый шейх холодно отклоняет эту тему всякий раз, как пастор ее затрагивает. Зато ага Рифаат Берекет обещает нынче же вечером навестить пастора в отеле, так как уезжает через полтора суток. Доктор Незими расстается с пастором у сераскериата. Прошли они эту длинную дорогу почти в полном молчании. Турок думает, что пастор потрясен впечатлениями от текке, потому и не находит слов. Так-то оно так, но по другой причине. Голова этого одержимого полным-полна новыми замыслами. Он думает не о таинственном новом мире, где провел несколько часов, а только «о бреши, пробитой внутрь страны», внезапно представшей перед ним по удивительной случайности. Он снова и снова молча трясет руку Незими, выражая свою благодарность. Но спутника он слушает вполуха. Турок внушает: пусть Лепсиус в ближайшие дни относится со вниманием к различным мелким происшествиям в своей жизни; каждый, кого шейх Ахмед удостоил «испытания сердца», сталкивается с явлениями, которые приобретают особый смысл, если знать, как их толковать. Оставшись один, Лепсиус вскидывает глаза на окна резиденции Энвера. Они сверкают в полуденном солнце. Он вскакивает в какую-то пролетку. — В армянское патриаршество! Теперь все шпики мира ему нипочем. Он обрушивает свою неуемную энергию на изнемогшего архиепископа. Сколь это ни невероятно, сообщает он, идея его святейшества Завена, оказывается, осуществима. Консервативные турецкие круги тайно помогают армянам, никто по сю пору об этом не знает. Высшие слои общества пылают неугасимой ненавистью к атеистическим лидерам правительства. — Пусть же послужит этот огонь на пользу нашему делу… Католикос умоляющим жестом прикладывает руку к губам: — Христа ради, не так громко! Стремительное воображение пастора создает обширный организационный план. Патриаршеству нужно тайно установить связь с большим дервишским орденом и таким образом заложить основу для широко разветвленной организации помощи, которая должна вырасти во влиятельную организацию спасения. Это послужит импульсом для правоверных мусульман, укрепит их борьбу и вызовет в народе мощное сопротивление против Энвера и Талаата. Его святейшество Завен настроен гораздо менее оптимистически, чем Иоганнес Лепсиус. Все это ему не внове. Он шепчет еле слышно, что не все дервишские ордены похожи на описанный Лепсиусом. Самые крупные и самые влиятельные, — мевлеви и руфаи — слепо ненавидят армян. Правда, они клянут Энвера, Талаата и других лидеров Комитета, а что до геноцида, это они считают в порядке вещей. Иоганнес Лепсиус неколебим в своем оптимизме: нужно принять протянутые руки. Он предлагает первосвященнику устроить тайное свидание с шейхом Ахмедом через посредничество Незими-бея. Но его святейшество Завен так напуган всеми этими дерзостными проектами, что, кажется, рад, когда пылкий пастор покидает его покои. Лепсиус расплачивается с извозчиком, ждавшим его на другом конце моста. Он решает пройти пешком короткое расстояние до отеля Токатляна. После месяцев невообразимой депрессии он чувствует такой удивительный подъем, точно за плечами большая, одержанная им победа. Правда, он ничего по-настоящему не добился, увидел только сквозь щель в стене слабый луч. света. В раздумье шагает он все дальше по Гранд-рю-Пера, проходит мимо своей гостиницы. Сейчас изумительно прохладный вечер. Сквозь верхушки деревьев, окаймляющих улицу, похожую на парковую аллею, просвечивает бледно-зеленое небо. Это особый аристократический район города. «Посольский квартал», отмечает Лепсиус и медленно поворачивает назад. Здесь есть даже дуговые фонари, которые словно бы колеблясь, зажигаются один за другим. Навстречу ему плавно катит автомобиль. Машина освещена изнутри. Рядом со штатским сидит офицер, они о чем-то оживленно разговаривают. Холодок ужаса внезапно пробегает по спине пастора. Он узнает Энвера-пашу. Великолепная, юношески стройная фигура, свежее лицо с длинными девичьими ресницами. А его сосед в феске и белом жилете, конечно же, Талаа ©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.
|