Здавалка
Главная | Обратная связь

ИРМА ЖЕЛАЕТ УСТРОИТЬ ЗВАНЫЙ УЖИН



 

- Хорошо, мы организуем для тебя званый ужин! - воскликнул Хламслив. - Обязательно организуем!

В его голосе прозвучало дикое и одновременно радостное отчаяние. Радостное - потому что было принято хоть какое-то решение, пусть и неразумное. Отчаяние - потому что жизнь с Ирмой была полна отчаяния в любом случае. Невыносимость ситуации лишь усиливалась ее страстным желанием устроить прием.

- Альфред, Альфред, ты серьезно? Ты постараешься все устроить, Альфред? Ты используешь все свои связи, правда?

- Я буду тянуть за все ниточки связей, даже если они порвутся, Ирма.

- Я вижу, что ты полон решимости, Альфред, ты полон решимости! - проговорила Ирма, задыхаясь от сладкого волнения.

- Я бы сказал, что это ты полна решимости, о милая моя Суета! А я лишь подчинился твоей решимости, ибо я слаб. Из меня можно вить веревки. Ты получишь, Ирма, то, чего желаешь, но это чревато возможностью чудовищных последствий - но для тебя, Ирма, для тебя. А вечеринку мы обязательно закатим! Ха-ха-ха-ха-ха!

В его визгливом смехе прозвучали нотки, которые давали понять, что веселье его было в некоторой степени деланным. Не замешалась ли туда горечь?

- В конце концов, - продолжал Хламслив, взгромоздясь на спинку стула (теперь он сидел на спинке стула, поставив ноги на сиденье и положив подбородок на колени; в таком виде он поразительно напоминал сверчка). - ... В конце концов, ты ожидала этого столь долго. Очень долго. Но, как ты прекрасно знаешь, я бы все-таки не советовал тебе устраивать такой прием. Ты человек совершенно неподходящего склада для званых ужинов. Совершенно неподходящего склада. В тебе нет той бесцеремонности и бездумности, которые обеспечивают успех вечеринке. Но в тебе есть решимость.

- Я столь полна решимости, что ее не выразить словами!

- А считаешь ли ты, что твой брат сможет достаточно уверено выступать в качестве хозяина?

- О Альфред, я могла бы так считать, - прошептала Ирма сурово. - Я бы так считала... я бы ничуть в этом не сомневалась, если бы ты не пытался умничать по любому поводу. Меня так утомляет то, как ты изъясняешься. И к тому же мне не нравится то, что ты говоришь.

- Ирма, - сказал ее брат, - мне это все самому не нравится. Все, что я говорю, для меня самого звучит таким избитым и ненужным. Между мозгом и языком огромное расстояние.

- Вот именно такие благоглупости, изрекаемые тобой, мне и не нравятся, - с неожиданной горячностью вскричала Ирма - На нашей вечеринке мы что будем делать - беседовать друг с другом или выслушивать твое глупое словоблудие? Ответь мне, Альфред, ответь мне сейчас же!

- Я буду изъясняться максимально просто. Что мне еще сказать?

Он спустился со спинки стула и уселся на сиденье. Затем, слегка наклонившись вперед и зажав руки между коленями, он вопрошающе посмотрел на Ирму сквозь мощные стекла своих очков. Ирма, глядящая на брата сквозь темные стекла своих очков, с трудом различала увеличенные линзами глаза Хламслива.

Ирма почувствовала, что в данный момент она имеет некоторое моральное преимущество над своим братом. Его уступчивый вид придал ей силы, и она решилась раскрыть ему истинную причину того, почему она так страстно жаждет устроить этот прием, поведать ему все, что у нее на уме... ибо она нуждалась в его помощи.

- Ты знаешь, Альфред, - сказала она, - я собираюсь замуж.

- Что? Ты шутишь?

- Нет, не шучу, - пробормотала Ирма. - Я говорю совершенно серьезно.

Хламслив уже было собирался соответствующим тоном спросить, кто же этот счастливчик, но взглянув на свою сестру, сидящую с выпрямленной спиной на стуле, такую бледную, почувствовал, как его сердце сжалось от сочувствия к ней. Он прекрасно знал, как мало возможностей она имела для встреч с мужчинами; он знал, что ей ничего не известно о тонкостях любви и ухаживания, кроме того, что она вычитала в книгах. И он знал, что ничего не стоит вскружить ей голову. В дополнение ко всему, он был уверен, что никаких вероятных претендентов на ее руку не было. И поэтому сказал:

- Мы найдем мужчину, который подходил бы именно тебе. Тебе нужен человек благородных кровей, нечто такое, что может по команде подавать лапку и вилять хвостом. Клянусь совершенством, тебе нужен именно такой человек. Почему бы...

Доктор запнулся - он уже собирался отправиться в словесный полет, но вовремя вспомнил о своем обещании изъясняться просто. Поэтому он, замолчав, снова наклонился вперед и приготовился выслушать сестру.

- Ну, не знаю, как там насчет помахивания хвостом, - начала Ирма, выразив свое отношение к этой идее легким подергиванием уголка рта, - но я бы хотела, чтобы ты знал, Альфред, - я рада, что ты понимаешь, в каком я оказалась положении. Я пропадаю, годы уходят... Ты ведь это понимаешь, Альфред?

- Да, конечно, понимаю.

- Во всем Горменгасте у меня самая белая кожа.

"И самая плоская грудь", - подумал Хламслив, но вслух сказал:

- Да, да, конечно, но нам нужно решить, моя дорогая охотница ("О дева-охотница, гордым шагом сквозь дикую поросль любви ступающая" - Хламслив не мог не вызвать в себе этот образ), нам нужно решить, кого мы должны пригласить. На наш прием, я имею в виду. Это самое главное.

- Да, да, конечно!

- И когда его организовать.

- Ну, это-то решить проще всего.

- А на какое время назначить? Днем или вечером?

- Конечно, вечером!

- И как приглашенные должны быть одеты?

- О, конечно же, в вечерние платья и костюмы. Тут сомнений быть не может, - сказала Ирма.

- Но это будет зависеть прежде всего от того, кого мы собираемся приглашать, ты не находишь? У кого из дам, например, есть столь же великолепные платья, как у тебя? В требовании прибыть в вечерних нарядах есть что-то жестокое.

- О, это не имеет никакого отношения к телу.

- Ты хотела сказать "к делу"?

- Ну конечно, конечно.

- Но это может быть очень смущающим обстоятельством. Все будут чувствовать твое превосходство - или ты в порыве любви к ближнему и сочувствия к нему наденешь лохмотья?

- На нашем приеме вообще не будет женщин.

- Не будет женщин? - воскликнул Хламслив, действительно пораженный.

- На этом приеме я должна быть единственной, - пробормотала Ирма, передвигая темные очки, сидящие на ее длинном остром носу, повыше. - Единственной женщиной среди всех этих самцов буду я.

- Но какие развлечения ты планируешь для своих гостей?

- Я буду развлекать гостей. Просто своим присутствием.

- Да, несомненно... ты будешь вездесущей, ты будешь неотразима, но, душенька, любимая моя сестрица, хорошенько подумай, правильно ли это?

- Альфред, - произнесла Ирма, вставая и принимая такую позу, при которой все ее выпирающие кости приобрели угрожающий вид. - Альфред, почему у тебя такое извращенное сознание? Зачем нам другие женщины на нашем приеме? Ты не забыл, случайно, зачем вообще мы его организовываем? Забыл, наверное?

В ее брате проснулось нечто вроде восхищения ею. Неужели под ее неврастенией, ее тщеславием, ее инфантильностью все это долгое время скрывалась железная воля?

Хламслив поднялся со своего места и заправским движением костоправа выправил позу сестры, так что уже не казалось, что о ее торчащие кости можно пораниться. Затем, вернувшись к своему стулу, уселся на него, аккуратно положив ногу на ногу - до чего у него все-таки были длинные, изящные ноги! - и, потирая руки, словно мыл их под струей воды, сказал.

- Ирма, откровение мое, скажи мне вот что, - и он вопросительно взглянул на нее, - скажи мне, кто должны быть эти, как ты выразилась, самцы, эти олени, эти бараны, эти коты? И многих ли ты собираешься развлекать?

- Ты ведь сам, Альфред, прекрасно знаешь, что особого выбора у нас нет. Кого мы можем пригласить из людей достаточно благородного происхождения? Я тебя спрашиваю, Альфред, кого?

- Действительно, кого? - с некоторой растерянностью сказал Доктор, не в силах вспомнить ни одной подходящей кандидатуры. Идея организовать прием в его доме была настолько новой и необычной, что попытка представить, кто же придет на прием, оказалась безуспешной. Это было все равно, что попытаться собрать актеров для еще не написанной драмы.

- Что же касается числа приглашенных - Альфред, Альфред, ты меня слушаешь? - то я предполагала пригласить около сорока мужчин.

- Сорок мужчин? В эту комнату? - вскричал Хламслив, вцепившись в подлокотники стула, - Это невозможно! Как могут сорок человек разместиться в этой комнате? А в нашем доме она самая большая! Это было бы еще хуже, чем все те белые кошки! Они бы тут же перегрызлись между собой как собаки!

Неужели на лице его сестры появилось что-то вроде румянца?

- Альфред, - сказала Ирма после недолгого молчания, - это мой последний шанс. Через год мое великолепие померкнет. Неужели сейчас время думать о собственных неудобствах?

- Послушай меня, - произнес Хламслив с расстановкой; его высокий голос был необычно задумчив, - Я постараюсь быть максимально краток. Но тебе нужно внимательно меня выслушать, Ирма.

Она кивнула в знак согласия.

- Ты добьешься большего успеха, если число приглашенных будет более ограниченным. Если на прием собирается много народу, хозяйке дома приходится порхать от гостя к гостю и ни с одним из них ей не удается насладиться длительной беседой. Более того, все гости толпой окружают хозяйку и стараются показать ей, как им нравится прием. А вот когда приглашенных немного, можно быстро закончить взаимные представления, и ты сможешь получше оценить каждого из гостей и решить, кому из них следует отдать предпочтение.

- Понятно, - сказала Ирма - Я устрою так, чтобы по всему саду были развешаны фонари. Это поможет мне заманить того, кто будет соответствовать всем требованиям, в уголок, где растут абрикосы.

- Боже праведный! - воскликнул Хламслив, но очень тихо - Ну, что ж, я надеюсь, дождя не будет.

- Не будет, - сказала Ирма.

Хламсливу являлась совсем незнакомая Ирма. Было даже что-то пугающее в этом неожиданном обнаружении совсем неизвестной ему стороны характера Ирмы, в котором, как он всегда считал, была лишь одна сторона.

- Ну что ж, в таком случае придется действительно ограничить число приглашенных.

- Но в любом случае, кто они? Я не могу больше выносить этого страшного напряжения. Кто эти самцы, которых ты представляешь какой-то единой группой? Кто входит в эту свору кобелей, так сказать, которые по твоему свистку бросятся к нам в дом? Ворвутся в эти двери? Рассядутся в этой комнате в типично мужских позах? Во имя самой жалости, Ирма, скажи мне, кто они?

- Профессоры.

Произнося это слово, Ирма сцепила руки у себя за спиной. Ее плоская грудь вздымалась и опускалась. Ее острый носик дергался, а на устах появилась страшная улыбка.

- Все они люди благородного происхождения, - воскликнула она громким голосом. - Весьма благородного! И уже поэтому достойны моей любви.

- Что? Все сорок? - Хламслив снова вскочил на ноги. Он был просто потрясен.

Но в то же время он видел логику в выборе сестры. Кто еще подходил, да еще в таком количестве, для подобного приема, устраиваемого с такой тайной целью? А что касается их благородного происхождения - ну что ж, возможно, так оно и есть. Но их благородное происхождение никак не проявлялось - по крайней мере у большинства - во внешнем облике. О том, что у них голубоватая кровь, никак не скажешь, глядя на их физиономии и на грязь под ногтями. Вполне вероятно, что можно с интересом разглядывать их генеалогические древа, но вот разглядывание их внешнего вида никакого удовольствия не доставит.

- Да.. Какие открываются перед нами перспективы, Ирма! А сколько тебе, кстати, лет?

- Ты это прекрасно знаешь, Альфред.

- Так вот сразу и не скажу. Надо подумать, - сказал Доктор. - Хотя это не имеет значения. Главное - не сколько тебе лет, а на сколько лет ты выглядишь. Бог свидетель, насколько ты чиста! А это уже много значит... Я просто пытаюсь поставить себя на твое место. Для этого нужны определенные усилия... ха-ха-ха! И у меня ничего не получается...

- Альфред!

- Да, моя дражайшая?

- Какое число гостей, по твоему мнению, было бы идеальным?

- Если тщательно выбирать - то человек десять-двенадцать.

- Нет, что ты, Альфред, нет! Это же прием. Важные вещи происходят только на таких приемах, а не просто на вечеринках друзей. Я где-то читала об этом. Надо приглашать по крайней мере двадцать человек, чтобы создалась нужная атмосфера.

- Ну что ж, прекрасно, моя дорогая, прекрасно! Но нам, конечно, не стоит включать в список приглашенных покрытого плесенью и страдающего одышкой старого козла с поломанными рогами только потому, что он двадцатый по списку, в котором все остальные - гордые олени, полные жизни, и вполне достойные женихи. Но давай все же разберемся с этим делом более детально. Скажем, просто для того, чтобы иметь стартовую позицию, мы приглашаем пятнадцать человек - наиболее, как мне кажется, приемлемое число. А теперь, Ирма, мой дорогой ко-стратег, размышляем дальше. Из этих пятнадцати - мы не можем надеяться более чем на шесть возможных мужей для тебя... Нет, не надо морщиться. - Мы должны быть откровенны сами с собой до конца, хотя, может быть, придется быть жестокими по отношению к себе же. Итак: предположим - шестеро. Но дело это очень тонкое, ибо те шестеро, которых ты бы предпочла, могут оказаться совсем не теми шестью, которые хотели бы провести остаток дней своих с тобой. Совсем другая шестерка может захотеть претендовать на твою руку, а тебе на каждого из них, грубо говоря, наплевать. Но сверх этого числа возможных вариантов мы должны иметь достаточное число тех, кто составит, так сказать, фон. Причем, если любой из представителей этого фона посмеет начать ухаживание за тобой, ты, без сомнения, отгонишь его прочь своими столь элегантно раздвоенными копытцами... Ты встанешь на дыбы, Ирма, я знаю это, но этот фон, эти неприкасаемые нужны нам для того, чтобы придать приему жизни, расцветить его, создать нужную атмосферу .

- Как ты думаешь, Альфред, мы могли бы назвать наш прием soiree?! <Званый ужин, вечеринка, скорее официальная, чем дружеская (фр.)>

- Насколько мне известно, никаких законов, регулирующих прием у себя, в частном доме, нет, - сказал Хламслив, возможно, несколько раздраженно, ибо Ирма явно не слушала его. - Но... Профессоры, насколько я их помню, как-то плохо ассоциируются с этим словом. А кстати кто теперь входит в состав преподавателей? Я так давно не видел ни одного человека в преподавательской мантии.

- Я знаю, что ты циник, Альфред, но хочу, чтобы ты ясно осознавал: на них я остановила свой выбор. Мне всегда хотелось иметь рядом с собой человека науки. Я бы понимала его, я бы заботилась о нем, я бы штопала ему носки...

- И не было бы под солнцем более искусной штопальщицы, чьи мастерские изделия так надежно, двойным слоем, защищали бы ахиллесову пяту!

- Альфред, ты обещал!

- Прости, прости меня, сестрица. Клянусь всем, что непредсказуемо: эта идея мне начинает нравиться. Я позабочусь о винах, ликерах, пиве и пунше. На тебя возлагаются закуски, приглашения, тебе нужно всех вышколить соответствующим образом - я имею в виду наших слуг, а не ученых светил. Но остается все тот же главный вопрос, моя дорогая: когда? Когда мы устраиваем прием?

- Мое платье с тысячью рюшек и корсажем, расшитым вручную попугаями, будет готово через десять дней, и тогда...

- На корсаже - вышитые попугаи? - воскликнул неприятно пораженный Доктор.

- Да, попугаи. А почему бы нет? - резко сказала Ирма.

- И сколько их, - с дрожью в голосе спросил Хламслив, - сколько там будет вышито попугаев?

- Боже, какая тебе разница, Альфред? Попугаи были выбраны как украшение, потому что это просто птицы яркой окраски.

- Но будут ли они соотноситься со всем остальным, моя дорогая сестрица? Мне кажется, раз тебе понадобилось украсить свой корсаж, как ты это назвала, изображением каких-то существ, иначе говоря, чем-то таким, что призвано привлечь внимание Профессоров к твоей женственности, дать им возможность почувствовать, сколь ты желанна, можно было бы выбрать что-либо менее агрессивное, чем попугаи... Спешу напомнить, Ирма, что я просто...

- Альфред!

Ее окрик буквально швырнул его обратно на стул.

- Я полагаю, что вот это уж находится полностью в сфере моей компетенции, - сказала Ирма с глубоким сарказмом. - Предоставь, будь добр, мне решать, что мне выбирать для своего платья - попугаев или что-то там еще.

- Хорошо, - покорно согласился Хламслив.

- Десяти дней для подготовки нам хватит, Альфред? - спросила Ирма, вставая со стула. Она направилась к брату, приглаживая свои волосы серо-стального цвета длинными, бледными пальцами. И тон ее, и все ее манеры явно смягчились. Подойдя к Хламсливу, она к его ужасу опустилась на подлокотник кресла, в котором он теперь сидел.

Затем жестом, полным кошачьей грации, она откинула назад голову; ее слишком длинная жемчужно-белая шея изогнулась дугой и напряглась, а шиньон ударил ей в спину между лопаток с такой силой, что она закашлялась. Как только она убедилась, что по спине ее игриво ударил не брат, а собственный шиньон, на ее напудренном лице снова появилось самозабвенное кошачье выражение; затем Ирма, сцепив пальцы, сложила руки на груди.

Хламслив, глядя на сестру снизу вверх, потрясенный еще одной ранее неизведанной стороной ее характера, обнаружившейся так неожиданно, заметил большое дупло в одном из ее зубов, но решил, что момент весьма неподходящий, чтобы упоминать об этом.

- О, Альфред, Альфред! - воскликнула Ирма. - Ведь я женщина, я женщина! - Ее руки, сцепленные на груди, тряслись от возбуждения. - Я им всем покажу, что я настоящая женщина! - взвизгнула она, потеряв всякий контроль над своим голосом. Потом, несколько успокоившись - для чего ей пришлось сделать видимое усилие, - она повернулась к брату и, улыбнувшись ему с деланной застенчивостью, которая была хуже, чем любой визг, прошептала:

- Альфред, я завтра же разошлю приглашения.

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

 

Лучи восходящего солнца, прорвавшись сквозь клочья утреннего тумана, ударили в землю, и там, где они упали, казалось, вспыхнул пожар. Один луч вырвал из темноты переплетение ветвей и веточек, каждая из которых превратилась в сверкающую полоску света, зависшую на фоне тьмы.

Второй луч образовал световое пятно над первым. В освещенном пространстве из земли осино-желтого цвета поднимались скалы, похожие на творения рук человеческих, а не на естественные образования камня. Солнечный луч освещал лишь небольшую часть скал, которые вздымались шпилями и башнями и обрывались вниз как куртины стен; однако многие из причудливых каменных переплетений, в некоторых местах напоминавших сжатый кулак, растопыренную ладонь, полуразрушенное временем плечо, еще скрывались во тьме.

Третий островок света напоминал по форме человеческое сердце. Сердце, сложенное из листьев, из трав, вырванное из темноты и зажженное лучом солнца.

По направлению к третьему оазису света двигался всадник, казавшийся удивительно маленьким. Всадником был Тит.

Попав из темноты на свет, а потом снова в темноту, мальчик нахмурился. Одной рукой он покрепче ухватился за гриву своего пони. В абсолютной тишине громко билось его сердце. Но пони двигался вперед уверенно, не колеблясь, и размеренное покачивание успокоило мальчика.

И вот еще одно пятно света, упавшее с востока, быстро расширяющее свои подвижные границы, разгоняло вокруг себя тьму, создавая фантастический калейдоскоп скал, деревьев, зеленых долин и брызжущих отраженным светом нагромождений камней. Теперь потоки света лились отовсюду. Небо на глазах светлело, и вскоре от горизонта до горизонта мир был залит светом.

Тит громко и победно закричал, пони тряхнул головой и помчал всадника по земле его предков.

Охваченный восторгом быстрой езды, Тит повернул голову и в стороне, противоположной той, где над горизонтом вставали башни Горменгаста, увидел в холодной рассветной дымке Гору Горменгаст, которая, устремив в небо свою когтистолапую вершину, как будто бросала Титу вызов: "Ну что, рискнешь?" Титу казалось, что в бодрящем воздухе он слышит эти слова: "Ну что, рискнешь?"

Он, привстав на стременах, отклонился назад и, натянув поводья, остановил своего скакуна. Его переполняли образы и голоса, нашептывающие нечто таинственное. Казалось, деревья протягивают к нему свои ветви с орошенными росой листьями. Волшебный зеленый цвет проникал в него. Тит сидел в седле вполоборота, тяжело дыша. В нем шевелился зеленый мир; во рту он чувствовал горький привкус листвы; его ноздри заполнили острые запахи леса и земли, покрытой гниющими листьями и папоротниками.

Его взгляд спустился с высокой обнаженной вершины Горы Горменгаст и прошелся по тенистому лесу, а затем снова вернулся в небо. Тит взглянул на восходящее светило. Начинался новый день. Он развернул пони и поехал прочь от Замка.

В далекой выси мерцала залитая солнцем вершина Горы. В ее уродливых очертаниях можно было увидеть все что угодно - или ничего. Ее недоступность и пустынность будила воображение.

И казалось, снова Гора бросала Титу вызов:

- Ну что, рискнешь?

К этому голосу присоединились другие голоса: голоса полян, забрызганных пятнами света, голоса болот и скал, голоса птиц и зеленых берегов реки, голоса белок и лисиц, голоса дятлов, нарушавших сонливую тишину дня своим веселым стуком, голоса деревьев, в стволах которых зияли зовущие дупла, голоса диких пчел, стремительными точками вспыхивающих в лучах солнца.

 

***

 

В то утро Тит поднялся за час до того, как должен был прозвучать колокольчик. Было еще совсем темно. Он быстро и бесшумно оделся и на цыпочках прошел еще тихими коридорами к южным воротам. Бегом пересек окруженный стенами двор и добрался до конюшен. Темнота усугублялась туманом, и Титу страстно хотелось выбраться в мир, где не было стен. Но по пути во двор к конюшням он остановился в одном из коридоров у двери Фуксии и постучал.

- Кто там? - Ее голос, прозвучавший из-за двери, показался ужасно хриплым.

- Это я, Тит.

- А что тебе надо?

- Ничего. Я просто отправляюсь на конную прогулку.

- Погода ужасная, - сказала Фуксия, не открывая двери. - До свиданья.

- До свиданья, - сказал Тит и отправился на цыпочках дальше. Сделав пару шагов, он услышал, как щелкает замок и открывается дверь в комнату Фуксии. Повернувшись, он успел заметить не только Фуксию, которая уже заскакивала назад к себе в комнату, но и какой-то предмет, который летел в воздухе прямо ему в голову. В инстинктивной попытке защитить лицо и скорее случайно, чем благодаря своей ловкости, он схватил что-то мягкое и липкое. В руках оказался большой кусок торта.

Тит прекрасно знал, что ему не позволено самовольно покидать пределы Замка. А выбираться за пределы Внешних Стен вообще было двойным непослушанием. Как единственному оставшемуся в живых отпрыску мужского пола древней династии, ему следовало быть особенно осторожным. От него требовалось, чтобы он обязательно сообщал о том, куда и когда он отправляется и когда вернется, чтобы любая задержка становилась тут же известной. Но хотя в тот предрассветный час было еще совсем темно, темнота не могла сдержать его порыв: ему страстно хотелось скакать и скакать в седле, пока весь остальной мир еще спит; упиваться весенним воздухом, мчаться галопом по апрельским полям. Это страстное желание выехать за пределы не только Замка, но и Внешнего Поселения, притвориться на время, что свободен, накапливалось и росло в течение многих недель.

Свободен!..

Но что сама идея свободы могла означать для Тита, который почти не знал свободы перемещения в самом Замке, за каждым шагом которого следили, каждый шаг которого направляли? Что значила идея свободы для такого человека, как Тит, который никогда не знал восхитительной анонимности людей незнатных? Титу, представителю древнего рода, имеющему за собой много поколений родовитых предков, было неведомо, как избавиться от этого тяжкого груза, как стать просто мальчиком, не представляющим интереса для скрытого, но неусыпно наблюдающего ока взрослого мира. Быть просто человеком, который растет незаметно, как травинка в поле: детство незаметно переходит в отрочество, потом в юность... Разве не замечательно переползать незаметно из года в год, словно из одной поросли в другую, от одной засады к другой, залезать на верхушку дерева Юности и осматривать все вокруг?..

Откуда Тит мог знать, что странное, смутное чувство какой-то неудовлетворенности, которое в последний год стало время от времени охватывать его, проистекало от ощущения загнанности? Горменгаст окружала дикая местность, тянувшаяся во все стороны до горизонта и превращавшая Замок в некое подобие острова, затерянного в дальних морях вдали от караванных путей. И непонятно - откуда при таких условиях могло возникнуть в Тите ощущение того, что он - как зверь, посаженный в клетку?..

Титу был неведом никакой другой мир. Тит рос в мире, который для постороннего мог бы показаться весьма романтичным. В этом мире были свои страсти, свои тайны, но в нем присутствовали и скрытые опасности; здесь не было любви, но было много заносчивости и одиночества.

Перед Титом открывалось будущее, наполненное нескончаемым ритуалом и педантизмом, и от этого у него что-то сжималось в горле. И он восставал.

Нарушать правила и запреты! Пропускать уроки! Это было почти то же самое, что быть Завоевателем... или даже Демоном!

И вот в предрассветный час апрельского утра Тит оседлал своего маленького серого пони и выехал за пределы Замка. Но вскоре после того, как он проехал под арками ворот Внешней Стены, углубился в Лес Горменгаст, он понял, что безнадежно заблудился и дороги назад не знает. Казалось, за какое-то мгновение облака полностью затянули небо, скрыв все небесные источники света; Тита со всех сторон окружали ветви и стволы; в лесной полутьме ветки хлестали его, куда бы он ни двинулся. Потом в какой-то ужасный момент его пони оказался по колени в холодной, засасывающей болотной жиже. С большим трудом, весь дрожа, выбрался пони на твердую землю, туда, где была опора для копыт. Но когда наконец из-за горизонта выбралось солнце и его первые лучи пробились сквозь облачность и туман, Тит различил вдалеке - значительно дальше, чем он предполагал, - знакомый контур одной из западных частей Замка.

А затем солнце разогнало туман, рассеяло тучи, затопило своим светом все вокруг; в небе не осталось ни одного, даже самого крошечного облачка, и волнение, вызываемое страхом, сменилось радостным предвкушением неведомых приключений.

Тит понимал, что его уже хватились в Замке; время завтрака давно миновало, но в общей спальне должны были поднять тревогу сразу, как только обнаружили его отсутствие. Тит хорошо представлял себе, как удивленно поднимаются брови учителя, вошедшего в классную комнату и обнаружившего его отсутствие за партой, как оживленно обсуждают ученики его исчезновение. А потом он почувствовал нечто более волнующее, чем теплый поцелуй солнца в затылок, - он ощутил апрельский воздух, бьющий ему в лицо, в грудь, в живот, свистящий вокруг бедер. И тут же позабыл о гложущем беспокойстве - этот апрельский ветер, казалось, таил в себе скрытую опасность, но при этом опьянял, невероятно будоражил, казался предвестником приключений; он нашептывал свои хмельные слова; а в спину то же самое шептал, хотя и посонливее, теплый солнечный свет.

Тита охватило такое мощное осознание себя как личности, что все эти приставленные к нему в Замке люди показались лишь куклами, которых он, когда вернется, схватит в одну руку и швырнет в ров Замка - если только вернется. Он не будет больше рабом! В конце концов, кто смеет ему приказывать: ходи в школу, делай то и не делай этого! Он не просто семьдесят седьмой Герцог Горменгаста, он ТИТ СТОН, он человек, и этого уже вполне достаточно!

- Ладно, погодите! - выкрикнул громко Тит. - Я вам покажу!

Ударив пятками в бока пони, он поскакал в сторону Горы Горменгаст.

Но прохладное дуновение весеннего ветра, пахнувшего ему в лицо, оказалось прелюдией не только к порыву Тита ускакать за пределы Замка в неурочное время. Этот поднявшийся ветер предвещал изменение в погоде, быстрое и неожиданное. Облаков в небе еще не было, однако солнце уже подернулось дымкой, и его лучи, согревавшие мальчику спину и шею, уже казались не такими теплыми, как прежде.

Тит заметил явные изменения в окружающем его лишь тогда, когда, проскакав несколько миль, углубился в орешник по пути к Горе. С каждой минутой белая пелена, поднимавшаяся от земли, становилась все плотнее и гуще. Сначала солнце превратилось в бледный диск, а потом и вовсе исчезло.

О том, чтобы тут же вернуться, уже не могло быть и речи. Тит понимал, что стоит ему развернуть пони и отправиться в обратный путь, как он сразу заблудится в тумане. Если же двигаться вперед, то маяком по-прежнему может служить сияющая вершина Горы Горменгаст, все еще просвечивающая ярким пятном сквозь собирающуюся мглу. Однако и это световое пятно с каждым мгновением становилось все менее заметным.

Единственное, что оставалось делать - это попытаться выбраться из белых, непроницаемых для взгляда испарений и тумана. И, пустив своего пони в опасный галоп - опасный, ибо видимость составляла не более метра или двух, - он направился вверх по склону туда, где в выси еще можно было различить бледное, едва заметное сияние. Когда Тит выбрался достаточно высоко - сюда туман еще не успел добраться, ничем не заслоняемое солнце светило во всю мощь, - он обернулся. И, увидев покров тумана, застилавший все до горизонта, впервые в жизни осознал, что значит остаться по-настоящему одному. Такого одиночества мальчик никогда в жизни не испытывал. Здесь его окружала абсолютная тишина, абсолютная неподвижность, и лишь внизу клубился фантастический мир тумана.

Далеко на западе над туманной пеленой вздымались шпили, башни и крыши Замка Горменгаст; с того места, где находился Тит, казалось, что Замок воздушен - словно сложен не из камня, а из лепестков. Сотни окон, усыпающих его взлетающую ввысь центральную часть, блестели, вспыхивая в лучах солнца. Но в этом блеске виделся оскал зубов, а не игривые поблескивания солнечных зайчиков. Эти мертвые и холодные вспышки света контрастировали с темными пятнами плюща, покрывавшего стены и кровли.

Над головой Тита вздымалась сверкающая вершина Горы. Неужели ничего живого, кроме сбежавшего мальчика, нет больше на этих почти лишенных всякой растительности склонах? Казалось, сердце мира перестало биться.

На далеком Замке шевелились листочки вьющихся растений, там и сям развивались флаги, но в этих движениях не было настоящей жизни, никакой жизненной цели, подобно тому, как нет жизни в волосах трупа, развеваемых ветром. Никто не появлялся в этих верхних окнах Замка, столь похожих издалека на оскаленные зубы, никто не выглядывал из них, высматривая что-нибудь вдали. Если бы кто-то и выглянул в одно из этих окон, он бы, конечно, не смог различить Тита на далеком склоне. Но увидел бы солнце, освещающее затопивший все низины туман.

Туман застилал все видимое пространство, от горизонта к горизонту; казалось, и Замок и Гора опираются на его бурлящую поверхность, плавают по волнам белого моря. Дымные волны лизали бока Горы и уступы Замка. Клубы дымки ударялись о камень беззвучно. Казалось, нет силы, которая может очистить землю от застилающего ее тумана.

Не было ни малейшего дуновения ветерка ни на склонах Горы, ни вокруг громад Замка, ни в глубине застывших масс тумана. Неужели все застыло и там, на земле, под его покровом? Неужели не бьется ни одно сердце? Ведь если бы билось даже самое слабенькое сердечко, в этой тишине его стук был бы слышен везде - даже в самых укромных уголках

Солнечный свет не окрашивал туман ни в какой свет - он оставался белым. Само солнце, казалось, побелело, отражая белизну, распростершуюся под ним; солнце выглядело хрупким, словно стеклянный диск.

А может быть, сама Природа затеяла какой-то эксперимент над собой? Она не может сколько-нибудь продолжительное время находиться в состоянии покоя, и не успел белый всепоглощающий туман, раскинувшись по поверхности земли, залив овраги реками холодного дыма, расстелившись по равнинам как одеяло, проникнув в каждую норку холодными пальцами, замереть, казалось бы, навечно, как с севера прилетел холодный и резкий ветер. И, сорвав покров тумана, тут же утих, словно прилетел специально для того, чтобы очистить землю. Ветер улегся, туман унесся, облака растаяли, солнце снова стало золотым жарким шаром. День был тепел и молод, Тит стоял на склоне Горы.

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

 

Далеко внизу на склоне стояли группы деревьев, напоминающие людей. Среди камней там и сям поблескивали ручьи, отражавшие небо. Кусты и невысокие деревья, росшие вдоль этих многочисленных ручьев, стекавших по склону, казались их хранителями.

Титу они представлялись живыми; каждая группка деревьев и кустов выглядела по-своему, отличаясь ото всех остальных, несмотря на то что все были приблизительно одинаковых размеров и состояли в основном из одних и тех же пород - вязов и буков, орешника и можжевельника.

В ближайшей к Титу группе каждое дерево, казалось, было раздражено тем, что ему приходится соседствовать с другими, - все воротили друг от друга головы, пожимали плечами; в той, что подальше, царило нервное возбуждение: все деревья наклонились, словно горячим шепотом обсуждая какой-то свой зеленый секрет. Только одно из них слегка приподнимало голову, немного склонив ее набок, будто прислушиваясь к порхающей беседе. Тит перевел взгляд на следующую группу деревьев, в которой все словно разбегались от одного, презрительно стоявшего в стороне.

Видел Тит и деревья, словно замершие от ужаса, и деревья, словно отчаянно жестикулирующие, и деревья, словно поддерживающие своего раненного товарища, и деревья, высокомерно взирающие на все вокруг, и деревья скорбящие, и деревья, обуянные радостью, и деревья засыпающие или уснувшие...

Все жило своей жизнью, все было наполнено тайной и угрозой. А вдруг все они подглядывают за Титом, вдруг они готовы броситься на него? Нет, это всего лишь стволы, ветви, листья. Это его день, день Тита, и никто не посмеет испортить его. Нечего больше тратить время на разглядывание каких-то деревьев!

Он, Тит, убежал от башен, чьи силуэты виднелись вдали. Вокруг него - скалы, камни и травы настоящей Горы, купающейся в лучах полуденного солнца.

Рядом с мальчиком на камень села большая стрекоза. Из лесов у подножия Горы доносился взбудораженный гам птиц.

Крики птиц летели и над сверкающей равниной, расположенной к северу, и над лесами, уходящими зелеными складками до горизонта на запад.

Его смутные устремления стали оформляться в нечто конкретное; отсутствие в Замке, на которое Тит не испросил позволения, перестало беспокоить; его любопытство, вспыхнув, приняло одно направление. Что скрывается в этих зеленых залиственных пространствах? Что можно обнаружить за этими древесными стенами? Что таит тень крон? Что прячется там, на солнечных полянах, забросанных желудями? Радость первооткрывателя загнала в угол совесть, нашептывавшую Титу о грехе самовольной отлучки.

Ему хотелось пустить пони в галоп, но спуск по осыпям и камням был для этого слишком опасен. Но чем ниже по склону, тем легче становилась дорога и пони двигался быстрее.

Зеленая стена леса, по мере того как Тит приближался к ней, делалась все выше - вот она уже заслоняет небо, вот уже приходится сильно задирать голову, чтобы взглянуть на ветви и кроны.

Даже Замок Горменгаст спрятался за густой листвой леса, взбирающегося на холм. Лишь на востоке, позади Тита, были еще видны склоны Горы, карабкающиеся вверх корявыми уступами. Тит натянул поводья и остановил пони.

Здесь, у самой кромки леса, земля поросла шелковистой травой, в зелень которой был домешан пепельно-серый оттенок. Там и сям лежали большие камни, вокруг которых, скрываясь в тени нагретых на солнце каменных бровей и выставленных вперед каменных же челюстей, пышно разрослись папоротники.

По нагретой поверхности камня бегали ящерицы. А когда Тит сделал первый шаг, чтобы углубиться в лес, с одного из камней соскользнула змея - словно стек ручеек - и проползла прямо перед ним, протрещав костяшками хвоста.

Что это все значит - гремучая змея, шелковый луг, огромные камни с ящерицами на них и папоротниками вокруг, высокая зеленая стена леса? Было ли пугающее появление змеи последним, что должно было пробудить Тита, раскрыть ему глаза, вдохнуть в него любовь к этому зеленому миру? Почему все вокруг волнует так, что даже дыхание перехватывает?

Тит завязал поводья некрепким узлом и, бросив их на шею пони, подтолкнул его в сторону Горменгаста.

- Отправляйся домой, домой! - приказал мальчик.

Пони повернул голову и взглянул на Тита, а потом, раскачивая головой из стороны в сторону, двинулся прочь. Через несколько минут он исчез за холмом. И Тит остался теперь уже действительно совершенно один.

 

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

 

Утренние уроки начались. В классных комнатах происходили сотни разных вещей, но за их дверьми, в пустых коридорах и залах царила напряженная, драматическая тишина, настолько густая, что, казалось, ее можно потрогать; тишина разделяла классные комнаты, стучала в каждую дверь.

Через час в Центральном Зале прозвонит медный колокольчик, и тишина рассыпется - как саранча, из классных комнат, словно вырываясь из тюремных камер на свободу, вылетят ученики.

Стены классных в Горменгасте, как и Профессорская, были обиты кожей - плохо обработанными конскими шкурами. Но во всем остальном, кроме кожаной обивки стен, ничего общего между ними не было. И по настроению, и по форме они были очень различны.

Классная Опуса Крюка, например, была длинной, узкой и плохо освещенной; единственное окно располагалось высоко над полом в дальнем конце комнаты. Опус Крюк лежал в кресле, укрытый красным половиком. Он был почти полностью погружен в тень. Хотя он сам едва мог различить мальчиков, сидящих перед ним за партами, Профессор находился в более выгодном положении - ученики его вообще не видели. Учительского стола не было, и перед Крюком находилась ничем не заслоненная полутьма. Под креслом для соблюдения хоть некоторых приличий валялось несколько учебников. Пыль покрывала их таким густым слоем, что, казалось, книги сверху припухли. Опус Крюк и не подозревал, что уже больше года назад их прибили к полу гвоздями.

Комната Призмкарпа была совершенно квадратной и очень хорошо освещенной; это последнее обстоятельство очень не нравилось ученикам - списывание и пользование шпаргалками становилось в таких условиях почти невозможным. Старая, плохо обработанная кожа на стенах распространяла тяжкий, затхлый дух, но кожу время от времени скребли, чистили и смазывали маслом. Парты и пол мыли содой и горячей водой каждое утро, так что (если не считать стен) комната имела идеально вычищенный, больничный вид, что делало ее самой нелюбимой из всех.

Комната Шерсткота напоминала туннель, с полукруглым окном во всю торцевую стену у двери. В противоположность Опусу Крюку, предпочитающему сидеть в темноте, Шерсткот за очень высоким столом являл собою совершенно иное зрелище. Свет, льющийся из окна, расположенного позади стола, освещал Шерсткота со спины. И со стороны учеников он казался черным силуэтом, вырезанным из бумаги. На фоне полукруглого окна в конце туннеля его жесты казались неестественно отрывочными. Сквозь окно виднелась вершина Горы Горменгаст. А в это утро над сияющей вершиной были видны маленькие тучки - словно зависшие в воздухе парашютики одуванчиков.

Но даже среди всего многообразия классных комнат Горменгаста, каждая из которых обладала своим особым характером, одна выделялась среди всех остальных. Она находилась на верхних этажах и представляла собой большую, словно замечтавшуюся залу, в которой стояло очень много парт. Учеников здесь всегда было намного меньше, чем парт, а ее обширные пространства никогда не находили никакого учебного применения. Местами со стен клочьями свисала ободранная кожа.

Большое окно этой комнаты выходило на юг, и лучи солнца выбелили половицы, которые никогда не красили, не покрывали мастикой. А чернила, которые расплескивали на пол ученики, поколение за поколением, выцвели и стали очень красивого, блекло-голубого цвета, в котором было нечто феерическое. Все остальное выглядело скучно и прозаически.

Что феерического, например, могло быть в том мешкоподобном монстре, в том храпящем бесформенном создании, в той туше, которая лежала, свернувшись как собака, на учительском столе? Выглядело это создание ужасно, отвратительно и грубо. Но что же все-таки это было? При первом взгляде можно было бы сказать, что оно мертво, ибо в нем была тяжелая неподвижность смерти. Но исходивший от него приглушенный храп, сопровождаемый время от времени звуком, напоминавшим свист ветра, прорывающегося сквозь зазубренное отверстие в разбитом стекле, говорил о том, что оно живо.

Что бы это ни было, оно не только не внушали ужаса, но не вызывало даже интереса у десятка, или около того, учеников, которые в этой древней и мечтательной зале верхних этажей Школы, по всей видимости, были заняты чем угодно, но не учением и не трепетным созерцанием своего учителя. В окно лился солнечный свет, лучи которого высвечивали мириады подвешенных в воздухе пылинок. Но и в учениках ничего романтически-мечтательного не было.

Что же тут происходило? Хотя шума ученики почти не производили, в атмосфере класса чувствовалось такое напряжение, что оно казалось громким звуком.

Здесь играли в весьма опасную игру. Ни в одной из других классных комнат в такое не играли. Ученики, в ней не участвовавшие, сидели, затаив дыхание, на своих партах. Вот-вот должен был начаться новый этап. Хитрые лица учеников были обращены к окну. О, эти жилистые создания, играющие в опасные игры, выглядели закаленными в серьезных испытаниях. Ветераны заняли исходные позиции.

Все было готово. Несколько длинных и широких половиц было вырвано из пола, одна из них была установлена под углом так, что одним концом упиралась под подоконник, а другим - в половицу, положенную на пол впритык к первой, остальные, также впритык, были уложены поперек комнаты так, что упирались в противоположную от окна стену. Все половицы были гладко отструганы и навощены огарками свечей. Неисчислимые поколения учеников использовали эти половицы для игры.

Одна команда мальчиков стояла у открытого окна - сейчас была их очередь. Один из них, черноволосый мальчик с родимым пятном на лбу, запрыгнул на подоконник, по всей видимости, совершенно не обращая внимания на то, что расстояние от окна до вымощенного камнем двора под ним составляло не меньше тридцати метров.

Тут же члены команды противников, сидевшие на корточках, прячась за партами в дальнем конце комнаты, разложили перед собой скатанные в плотные шарики бумажные снаряды, которые должны были запускаться из рогаток с гладко отполированными от длительного употребления ручками. Были когда-то времена, когда использовались глиняные или даже мраморные шарики. Но, после того как погибло несколько мальчиков, было решено использовать бумажные шарики (Это решение было вызвано не столько тем, что игра несла с собой смерть, но тем, что каждый раз припрятывание тела было сопряжено с большими сложностями). Хотя нельзя было сказать, что удар бумажных шариков был намного мягче - бумага жевалась, мялась пальцами, в нее замешивалась резина от изжеванных мягких стиральных резинок, а затем нужная форма и плотность придавалась помещением определенного количества исходного продукта в ямки, вырезанные в поднимающейся крышке парты в том месте, где доска соприкасалась с партой - затем крышка плотно закрывалась. Плотные бумажные шарики, выпущенные с большой силой из рогаток, наносили удары, сравнимые по силе с ударом хлыста.

Но в кого мальчики изготовились стрелять? Их противники стояли спокойно у окна и явно не ожидали обстрела. Мальчики с рогатками даже не смотрели в их сторону - они глядели прямо перед собой, однако прищурив левый глаз и натягивая рогатки. Но игра вот-вот должна была начаться - и тогда все станет понятно. Хотя в ней был свой ритм, свои отлаженные движения, ни с танцем, ни с гимнастическими упражнениями ее нельзя было сравнить. Итак, что же происходило?

Черноволосый мальчик с родимым пятном на лбу слегка подогнул колени, немного изогнулся, хлопнул в замаранные чернилами ладони и прыгнул с подоконника в утреннее солнце - туда, где напротив окна простирались ветви огромного платана. На мгновение из существа, ходящего по земле, он превратился в существо, живущее в воздухе; голова у него была откинута назад, зубы обнажены в оскале, пальцы и руки вытянуты, взгляд устремлен на ближайшую толстую ветку. В десятках метрах под ним утреннее солнце освещало пыльный каменный двор, в углу которого росло это огромное дерево. Стороннему наблюдателю, случись ему в этот момент оказаться в комнате, могло бы почудиться, что прыжок мальчика закончится лишь далеко внизу, на камнях двора. Но товарищи по команде, прижавшиеся к стене по обеим сторонам окна, и команда их противников, прячущихся за партами, знали, что это лишь начало. И все с напряжением смотрели, не отрывая глаз от навощенных половиц, лежавших поперек комнаты.

Мальчик, пролетев расстояние, отделявшее окно от выбранной ветки, цепко ухватился за нее и повис, сильно раскачиваясь в воздухе среди листвы. Далеко откачнувшись от окна, он в крайней точке, достигнутой им в воздухе, ловко дернулся, что должно было придать ускорение его движению назад, к окну; мальчик приготовился к самому сложному маневру, для которого требовались стальные нервы (впрочем, как и для прыжка к ветке). Инерция прыжка унесла ноги мальчика далеко ввысь, много выше уровня подоконника, с которого он прыгнул. Во время обратного движения к окну, достигнув нужной точки, он отпустил руки. И вот он снова в полете. Он летел на большой скорости под таким углом, чтобы влететь в окно, ни за что не зацепившись, и приземлиться на прислоненную под подоконник наклонную половицу, соскользнуть по ней на своих тверденьких ягодицах, пронестись по половицам, выложенным на полу, и удариться ногами в обитую кожей стену - и все это со скоростью камня, выпущенного из пращи.

Но, несмотря на свое неожиданное появление в окне и затем на скользкой дорожке и на ту скорость, с которой мальчик двигался, ему не удалось избегнуть попадания под обстрел из рогаток. Залп из шести рогаток дал такие результаты: один шарик ударил в незащищенное одеждой тело, но не причинил особого вреда; три попали по телу, скрытому под одеждой, и двое стрелявших промахнулись. Но игра продолжалась: не успел еще черноволосый мальчик ударить ступнями ног во вмятину в коже, образованную ударами ног многих поколений, как следующий из его товарищей по команде уже летел в воздухе, с вытянутыми руками, сверкающими от возбуждения глазами, а стрелки перезаряжали свои рогатки и прищуривали левый глаз, натягивая тугую резинку.

К тому времени, когда мальчик с родимым пятном на лбу вернулся к окну, потирая ухо, ужаленное шариком из рогатки, его товарищ по команде, привидением вынырнув из солнечного неба, уже мчался по скользкой дорожке к стене.

В комнате царила тишина, наполненная неярким солнечным светом. В окне виднелся сложный узор ветвей и веточек, на полу были разбросаны золотистые тени от парт, на стене висела девственно-нетронутая огромная доска. Эта неспешная, сонливая тишина нарушалась лишь хлопком вымазанных чернилами рук, свистом шариков, щелканьем резины, скрипением одежды по скользким половицам, глухими ударами ног в кожаную стену. Потом команды поменялись местами. Прыгавшие заняли место стрелков, а те перешли к окну. И все повторилось. В этой невероятно опасной, варварской игре был свой ритм - своя церемониальность, - она была ритуалом, таким же священным и неподвергаемым сомнению, как и многое другое, скрытое в душе каждого мальчика.

Презрение к опасности и умение скрыть боль связывали мальчиков больше, чем обычные узы дружбы. И страшные их секреты казались еще чернее, еще таинственнее, еще ужаснее или еще смешнее от того, что все они познали восторг прыжка над пропастью, от которого все сжималось внутри, восторг молниеносного скольжения по половицам через тихую комнату, радость от осознания того, что шарик, выпущенный из рогатки, просвистел мимо, и боль, когда он попадал в цель.

Но имело ли все это хоть какое-то значение? Зачем нужна была эта ритмическая ритуальная игра? Для чего мальчики таким образом растрачивали переполнявшую их жизненную энергию? Значение имело лишь то, что все это происходило в описываемое утро.

Ну, а что же черная груда, лежащая на столе? Солнечные лучи проникающие сквозь листья огромного платана у окна, уже забросали спящего Профессора подвижными пятнышками света. Со стола по-прежнему доносился храп - совершенно неприличный звук для первого урока в весеннюю пору.

Но минуты этого неправедного отдыха уже были сочтены - вдруг раздался предупредительный крик, пришедший откуда-то из-под потолка и со стороны двери. Это давал предупреждение мальчик - маленького для своих лет роста, веснушчатый, - который сидел на высоком шкафу, стоявшем рядом с дверью. Над дверью располагалось небольшое полукруглое окно, в которое, наклонившись, он смотрел; надо сказать, что само окно настолько заросло пылью и грязью, что сквозь него ровным счетом ничего нельзя было увидеть. Но в стекле было очищено пятнышко размером в большую монету, сквозь которое просматривался коридор. Дозорный, глядя в этот глазок, мог таким образом при первых же признаках приближающейся опасности, дать предупреждение всему классу и учителю.

Хотя ни Баркентин, ни Мертвизев не совершали частых рейдов по классным комнатам, однако ради предосторожности совсем не мешало иметь постоянного наблюдателя на шкафу, который отправлялся туда сразу, как только начинался первый утренний урок. Ибо нет ничего более раздражающего, чем быть неожиданно, без предупреждения, прерванным в своих занятиях.

В то утро веснушчатый дозорный, напоминавший куклу, заброшенную на шкаф, был настолько увлечен перипетиями игры, разворачивающейся внизу, что несколько ослабил бдительность, и время между заглядываниями в глазок все удлинялось. Когда он глянул в него в очередной раз, то увидел целую фалангу Профессоров, двигающихся по коридору как черный прилив; во главе их находился сам Мертвизев, возвышающийся над всеми в своем высоком стульчике на колесах.

Мертвизев, возглавлявший процессию, хотя и сидел далеко не выпрямившись, благодаря высоте своего стульчика на целую голову - а то и больше - возвышался над потоком квадратных черных преподавательских шапочек. Его стульчик, нещадно скрипя колесиками, покачивался, подталкиваемый сзади Кузнечиком, которого в глазок еще не было видно. Он полностью скрывался за несуразной скрипящей и раскачивающейся конструкцией. А несуразность ее, усугубляемая непропорционально большой полочкой, располагавшейся на уровне сердца Мертвизева, и грубо вырезанной маленькой полочкой, прикрепленной пониже и служившей подставкой для ног, была просто невероятной.

Та часть лица, которая виднелась над верхней полочкой, давала понять, что Мертвизев не спит, что уже само по себе говорило о необычайности происходящего.

Позади Мертвизева все видимое пространство темного коридора заполняли плотные ряды Профессоров. Неужели все они бросили свои классные комнаты? И что могло привести их сюда, на один из редко посещаемых этажей Замка, да еще так рано, когда только начались занятия? Отгадать эту загадку было невозможно. Но, как бы там ни было, они были здесь, они приближались; их мантии развевались и шуршали, цепляясь за стены. В их походке была целенаправленность, их вид был очень серьезен. И это пугало.

Крошечный мальчик, сидевший на шкафу, повторил сигнал опасности - такого пронзительного и отчаянного вопля его школьные товарищи еще никогда не слышали.

- Зевок! Зевок! - верещал он. - Быстрее, быстрее, быстрее! Зевок, и с ним все остальные! Помогите мне слезть! Помогите мне слезть!

Игра была немедленно приостановлена. Ни одного выстрела не было сделано по ученику, который в этот момент влетел в окно и, проскользив по половицам, ударился ступнями в стену. Мальчики бросились подбирать половицы, составляющие скользкую дорожку, и вставлять их на место; при этом в спешке была допущена ошибка: одна из половиц была положена навощенной стороной вверх, но исправлять ее уже не было времени. Крошечка, сидевший на шкафу, прыгнул вниз - для него эта высота должна была казаться очень большой - и был подхвачен большеголовым мальчиком.

Затем мальчики бросились за парты, заняв первые два ряда; они замерли, склонив головы набок и прислушиваясь к приближающемуся скрипу Мертвизевового стульчика.

А на столе по-прежнему лежала безмятежно похрапывающая туша, которую не разбудили ни предупредительные крики, ни возня, последовавшая за ними. Туша лишь слегка дернулась и тут же замерла снова.

Любой из учеников, сидящих в подозрительно притихшей комнате, мог броситься к учительскому столу попытаться разбудить спящего и вернуться на свое место до того, как распахнутся двери и в класс въедет Мертвизев, сопровождаемый Профессорами. Но никто не рискнул этого сделать, ибо на пробуждение спящего ушло бы слишком много времени: нужно было сорвать складку мантии, укрывающую голову Рощезвона, лежащую на подложенных под нее руках, и расталкивать его до тех пор, пока к нему хоть в малой степени вернется бодрствующее сознание. Увы, на это требовалось весьма длительное время.

Да, на столе действительно лежал и спал никто иной, как Рощезвон Эта черная и бесформенная храпящая груда была старым учителем, которого ученики предупредительно укрыли мантией - так они поступали всегда, как только Профессор засыпал.

Нет, на расталкивание Рощезвона уже не было времени. Визжащий скрип прекратился. Был слышен топот ног Профессоров, выстраивающихся в новые порядки за своим главой. Ручка двери стала поворачиваться.

Когда дверь распахнулась, входящие увидели учеников, склонившихся над своими тетрадями и яростно, с насупленными от усердия бровями что-то царапающих в них.

На какое-то мгновение в комнате повисла напряженная тишина.

А затем раздался голос церемониймейстера Кузнечика, все еще прячущегося за стульчиком Мертвизева.

- Прибыл господин Директор!

И все вскочили на ноги. Все, кроме Рощезвона.

Снова раздался визжащий скрип, и стульчик покатился по заляпанному выцветшими чернилами проходу между партами. В комнату влился поток черных мантий и квадратных шапочек, и под ними можно было различить лица Опуса Крюка, Зернашпиля, Призмкарпа, Врода, Шерсткота, Заноза, Осколлока, Срезоцвета, и остальные лица тоже были легко узнаваемы. Мертвизев, совершающий объезд классных комнат, уже отправил всех мальчиков из тех классов, которые посетил, на большой двор, а учителей забрал с собой, так что теперь за ним следовали практически все преподаватели Горменгаста. После завершения посещения всех классных комнат ученики должны были быть разбиты на группы и отправлены на поиски Тита - именно его исчезновение вызвало это беспрецедентное появление Главы Школы на занятиях.

Сколь милосердно неведение человеком того, что ожидает его в самом ближайшем будущем! Как ужасно было бы, если бы собравшиеся в классной комнате Рощезвона знали, что должно произойти в течение ближайших нескольких секунд! Их бы надолго парализовал ужас! Лишь предвидение могло бы остановить надвигающуюся катастрофу - но никто этим предвидением не обладал!

Преподаватели, сбившись в кучу, стояли у двери, а Кузнечик, довезя высокий стульчик до конца прохода, уже собирался поворачивать налево, чтобы остановиться у стола Рощезвона, этот маневр имел целью дать Главе Школы возможность обратиться к самому старому из учителей. Но тут случилось нечто непредвиденное, заставившее на какое-то время забыть об исчезновении Тита. Кузнечик поскользнулся! Его ноги сами по себе поехали куда-то в сторону! Он усиленно работал ногами, чтобы сохранить равновесие. И как быстро эти ножки двигались! Казалось, у него не две ноги, а великое множество их, дрыгающихся в разные стороны! Но как ни старался Кузнечик удержаться на ногах, они скользили по предательской половице - Кузнечик ступил на ту самую, навощенную и изглаженную штанами мальчиков до состояния полной зеркальности половицу, которую уложили в страшной спешке не той стороной вверх!

Все произошло так быстро и неожиданно, что Кузнечик не успел разжать рук, вцепившихся в высокий стульчик, который угрожающе раскачивался, возвышаясь над ним как башня. Профессоры в остолбенении, выглядывая друг у друга из-за плеча, наблюдали за происходящим, мальчики, вскочившие на ноги при появлении Мертвизева, стояли словно вросшие в пол - на их глазах происходило нечто страшное, столь страшное, что мальчики боялись верить своим глазам. Никакое, даже самое разнузданное мальчишеское воображение не могло бы себе такого представить.

Кузнечик, дрыгая ногами, рухнул на пол, потянув за собой стульчик. Колесики издали свой последний жалобный расшатанный взвизг, стульчик накренился, потом сильно дернулся в другую сторону, и с его вершины в воздух было выброшено какое-то тело! О, это был Мертвизев!

Он взлетел высоко под потолок, а потом, как инопланетянин, прибывший с другой планеты или из еще более дальних глубин Открытого Космоса, ринулся вниз в ореоле знаков зодиака изображенных на его развевающейся мантии.

О, если бы Мертвизев мог вывернуться в полете, прижать медную трубу к губам и трубя, вознестись вверх, пронестись над головами учеников и Профессоров, весь в развевающихся складках, вылететь в окно пролететь сквозь листья платана, взмыть над крышами Горменгаста и унестись прочь из этого мира, где все подчиняется законам тяготения, - только при этом условии он мог бы избежать столкновения с полом, которое должно было произвести такой страшный звук. Но, увы, этой летательной силы он был лишен. И поэтому раздался страшный, переворачивающий все внутри звук, который услышали в то утро ученики и учителя и который ни один из них уже не мог позабыть. Этот звук черным крылом прикрыл сердце и мозг. От этого звука, казалось, померк даже солнечный свет.

Но не только этот душераздирающий звук, который издал разламывающийся как яйцо череп, ужаснул находившихся в классной комнате людей - был потрясен не только слух, но и зрение. Ибо, казалось, Судьба сделала все, чтобы произвести максимально возможный эффект. Глава Школы Мертвизев, летевший вниз по совершенно ровной вертикали, ударился головой об пол в самом углу комнаты и, поддержанный с двух сторон стенами, удерживающими его в равновесии, так и остался стоять ногами вверх. Мертвизев умер еще в полете, и тело его мгновенно застыло, охваченное этим преждевременным ngons mortis <Отвердевание мышц тела наступающее обычно через некоторое время после смерти (лат)> . Зрелище это было еще ужаснее, чем тот звук, который он издал при падении.

В этом мягком рыхлом, никем не понятом Мертвизеве, теперь так неожиданно отвердевшем, в этом архисимволе переложенных на другие плечи обязанностей, в этом воплощении отрицания всякой деятельности и апатии, этом окаменевшем Мертвизеве, стоявшем вниз головой, казалось, было теперь больше жизни, чем когда бы то ни было ранее. Члены его, отвердевшие в спазме смерти, казались вполне мускулистыми, а не мягкими, как отваренные макароны. А размозженный череп поддерживал в равновесии - совместно со стенами с двух сторон - тело, в котором словно бы появился смысл жизни.

Никто не шевелился, и ничто не шевелилось. Первое шевеление, нарушившее неподвижность, которая охватила всех после вздоха ужаса, пробежавшего по залитой солнцем классной комнате, произошло в руинах конструкции, бывшей всего несколько мгновений назад высоким стульчиком.

Из-под обломков выбрался церемониймейстер Кузнечик, волосы у него были растрепаны, быстро бегающие глазки, казалось, вот-вот вывалятся из глазниц, зубы стучали от ужаса. Увидев Мертвизева, одеревенело стоявшего на голове в углу комнаты, он бросился к окну, всякая напыженность исчезла из его движений. Его чувство благоприличия было настолько потрясено, что его охватило единственное и могучее желание немедленно покончить с собой. Быстро взобравшись на подоконник, Кузнечик, усевшись на него, перекинул ноги на ту сторону и затем соскользнул с подоконника туда, где внизу, в тридцати или более метрах, его ожидал каменный двор.

Из рядов преподавателей выступил Призмкарп. Обращаясь к мальчикам, он сказал:

- Всем немедленно отправляться в Краснокаменный Двор! - Голос Призмкарпа звучал резко и отрывисто. - Там спокойно ждать дальнейших инструкций! Укропп!

Мальчик, к которому обратился Призмкарп, вздрогнул, словно его ударили, - он с отвисшей челюстью и остекленевшими глазами смотрел на перевернутого вверх ногами Мертвизева. После оклика он отвел взгляд от страшной картины, но ничего сказать еще не мог.

- Укропп, - повторил Призмкарп, - ты выведешь класс во двор. Ты, Луковиц, будешь замыкать строй. А теперь двигайтесь! Двигайтесь! Повернули головы к двери и пошли! Эй, ты, Малумник! И ты, Мяте, или как тебя там зовут! Двигайтесь! Двигайтесь! Двигайтесь!

Подавленные, плохо соображающие, что делают, ученики двинулись к двери, но их головы были все еще повернуты в сторону мертвого Мертвизева. Три или четыре других преподавателя, которые более или менее пришли в себя после страшного шока, помогали Призмкарпу выдворять учеников из классной комнаты и отправлять их во двор. Наконец последний ученик покинул комнату. Солнечные лучи играли на крышках опустевших парт, на лицах Профессоров, на их мантиях и шапочках, которые, однако, продолжали оставаться неизменно черного цвета, так, словно находились в глубокой тени. Солнечный луч зажег подошвы ботинок Мертвизева, глядящие в потолок.

Призмкарп, взглянув на сгрудившихся преподавателей, понял, что и следующее решение придется принимать самому. Его глазки-пуговки засверкали. Он выставил вперед то, что у него сходило за челюсть. Его круглое, младенчески-поросячье лицо было полно решимости и готовности действовать.

Он уже открыл свой аккуратненький, довольно жестокий ротик, - он собирался призвать остальных помочь ему привести труп в надлежащее положение. Но тут раздался голос, который вырвался вовсе не из его глотки. Голос казался одновременно и близким, и далеким. Поначалу трудно было разобрать слова, но мало-помалу голос начал выговаривать слова все четче - но так, словно произносил их спящий или бредящий человек:

- ... нет, не думаю... человечек... о, эта давно ушедшая любовь, моя королева, а Рощезвон охраняет тебя... если лев... приблизится... я оборву тебе гриву! Если зашипят на тебя змеи... я наступлю на них... возможно... и разгоню хищных птиц... налево и направо, налево и направо...

Затем раздался долгий вздох или выдох - с присвистом. И вдруг нечто, завернутое в черное и лежащее на столе, вздрогнуло и стало подниматься - Рощезвон медленно отрывал голову от стола. Пока его руки стаскивали с головы мантию, голос продолжал вещать из-под черных складок одежды:

- Назови перешеек... Не можешь? А ты, Малпорт?.. Тиногнь?.. Птицглин?.. Старрух?.. Лодыжик?.. Что? Никто не может назвать этот перешеек?

Последним отчаянным рывком он высвободил голову, явив свое длинное, слабое лицо - такие лица бывают у существ, живущих в глубинах океана. Соскользнув на стул, стоящий рядом со столом, он огляделся. Но прошло несколько секунд, прежде чем его бледно-голубые глаза привыкли к свету. Он поморгал.

- Назовите хоть какой-нибудь перешеек, - повторил он, но уже не так уверенно, ибо стал осознавать, что перед ним в классе никого нет.

- Назовите...

Но в этот момент его глаза достаточно привыкли к яркому свету, и он увидел не только отсутствие учеников за партами, но и Мертвизева, стоящего в углу на голове вверх ногами.

Это зрелище настолько потрясло его, что он не успел удивиться исчезновению учеников.

Рощезвон, покусывая костяшки своего кулака, вскочил на ноги. Он вытянул вперед голову, потом втянул ее назад, встряхнулся, как это делает собака, выходящая из воды, затем наклонился вперед, опираясь на стол. И снова посмотрел в страшный угол. Он мол







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.