Глава III. Только конкретноеСтр 1 из 19Следующая ⇒
Катрин Милле Дали и Я
Экспозиция
Эта книга является следствием четырех лет занятий Сальвадором Дали, и в частности его текстами, занятий весьма бессистемных, но ставших предметом многочисленных докладов. Прослушав один из них — на коллоквиуме, который проходил в аббатстве в Арденнах весной 2002 года[1], — Жан-Лу Шампьон предложил мне продолжить работу и написать книгу. Надо сказать, что я изрядно повеселила аудиторию, зачитывая выдержки из текстов Дали. Я также возбудила любопытство участников коллоквиума, ведь уже довольно давно, по крайней мере во Франции, ученые мужи не воспринимают Дали как предмет серьезных изысканий. И я принялась перечитывать Дали. Поскольку именно в тот момент жизни я только что закончила работу над книгой «Сексуальная жизнь Катрин М.», то меня поразила точность наблюдений Дали, касающихся тела, его тела, отношений с другими телами, в том числе и наиболее незначительными с виду. К примеру, в «Трагическом мифе об „Анжелюсе“ Милле» — вероятно, это шедевр Дали-писателя — один из элементов, ставших спусковым механизмом навязчивой идеи, затем анализируемой, — это микрособытие: столкновение с рыбаком, возвращавшимся с моря. «Этого рыбака — я заметил еще издали и тут же почуял неизбежность столкновения с ним, по неловкому совпадению мы, невольно преградив друг другу путь, делали одни и те же жесты — словно человек и его отражение в зеркале». Представив это па-де-де, читатель улыбнется, вспомнив, как такая же оплошность случилась с ним на углу улицы. Дали в самом деле далее ссылается на этот «неудавшийся акт, который постоянно разыгрывается на городских тротуарах между индивидуумами, идущими навстречу друг другу, что приводит к столкновениям». Но, опираясь на Фрейда, он немедленно лишает этот акт его кажущейся невинности: «Речь вероятно идет… о стереотипном повторении, ставшем символом атавистической сексуальной агрессии»… Это внимание к мельчайшим фактам сочетается с необычной честностью в вопросах секса, к чему я не могла остаться нечувствительной. Я говорю «необычной», поскольку хорошо знаю, что в этой сфере, гораздо менее чем в какой-то другой, можно быть уверенным, что говоришь всю правду, и прежде всего самому себе. Однако «Трагический миф» — это все же исследование, исследование на ста пятидесяти страницах с углублением в воспоминания детства и поведанными без прикрас фантастическими галлюцинациями, боязнью секса и женщины. Крестьянку, изображенную Жаном-Франсуа Милле, Дали воспринял как самку жука богомола, иными словами, как вакхическую мать-пожирательницу. «Трагический миф», первое пространное сочинение Дали, написан в 1932–1935 годах, когда в Европе распространялась боязнь поглощения намного более сильная, чем та, индивидуальная, боязнь кастрации; параллельно с созданием текста формировалась теория параноидно-критического феномена. К тому же это произведение относится к первым годам совместной жизни с Галой, на которой художник женился в 1934 году. Гала его «исцелила» — слово, употребляемое самим Дали, — от страха полового акта. Я сказала, что «Трагический миф» — это литературный шедевр Дали, следовало бы выразиться более решительно: речь идет о шедевре в прямом смысле этого слова. Существуют ли другие примеры столь глубокого иконографического исследования, в процессе которого живописный анализ не гнушается совершать экскурсы в массовую культуру, а источником вдохновения при этом служит вербализация фантазмов автора? Вербализация проводится здесь столь же откровенно, сколь систематичен анализ картины. «Кажется, я просто создал по поводу этого сюжета документ „высшей аутентичности “ — пишет Дали в завершение текста, — позволяя тем самым (если угодно) высветить тончайшую часть его реального содержания»[2]. А именно — содержания «Анжелюса». В самом деле, читатель книги, будучи столь же честным, как и ее автор, признает, что из-за привлечения сексуальных фантазий, присущих художнику, интерпретация картины и ее чарующего воздействия на публику не становится менее полноценной. Не побоюсь сравнить эту работу с текстом Андре Шастеля, исследовавшего эволюцию иконографического истолкования «Джоконды»[3], с той разницей, что Шастель ничего не сообщает о своем чувственном влечении к «Джоконде», о чем, вероятно, стоит пожалеть… Понимание субъективных и зачастую глубоко скрытых связей, соединяющих нас с произведением искусства, есть наилучший путь к его объективному пониманию. Когда пускаешься в толкование собственных фантазмов, то необходимо подыскивать верные слова. Ведь только называя, мы приходим к пониманию. Здесь нельзя одно слово заменить другим. И если этот самоанализ обращен на внешний объект, этот последний подвергается столь же тщательному изучению и появляются неплохие шансы, что возникшая в итоге истина одновременно осветит и объект (произведение искусства), послуживший пробным камнем. В «Трагическом мифе» находят проявление характерные для автора текста сексуальные запреты, однако он также разоблачает скрытое беспутное лицо художника — внешне столь благонравного Жан-Франсуа Милле. И сопряжение его сумрачной картины с противоречащим ее содержанию мифологическим жутким контекстом выглядит совершенно правдоподобно. Дали опубликовал пролог к «Параноидно-критическому истолкованию навязчивого образа „Анжелюса“ Милле» в первом номере сюрреалистского журнала «Минотавр» («Minotaure»). Следом, в том же номере, была помещена статья Жака Лакана «Проблема стиля и параноидные формы опыта», которую нередко цитируют в работах, посвященных Дали, так как она рассматривается как дополнение к тексту художника. Известно, что психоаналитик и художник обменивались мнениями о паранойе, и ныне признано, что интуитивные прозрения Дали произвели сильное впечатление на Лакана[4]. Так, Лакан в своем тексте относит заразность, контагиозность к преимуществам паранойи, когда она облекается в символическую форму, то есть в искусство и литературу. Он ссылается на Жан-Жака Руссо, которому «можно с полной уверенностью поставить диагноз „типичная паранойя“, специфический болезненный опыт писателя породил то чарующее влияние, которое личность и стиль Руссо оказали на XVIII век»[5]. Трудно сыскать лучший аргумент в пользу демарша Дали по отношению к столь необъяснимо популярной картине Милле. А для меня это служит авторитетным стимулом, для того чтобы, отталкиваясь от отзвука, рождаемого болезнями души в нашей собственной психической жизни, взяться за исследование творчества и самой фигуры Дали, что является не менее притягательным для широкой публики.
Глава I. Тело Дали
Обращаясь к читателям, Дали для начала любезно представляет себя, описывая собственную персону с характерным вниманием к деталям. «Дневник гения» начинается так: «Я впервые воспользовался своими лакированными туфлями, которые не могу носить подолгу, так как они чудовищно жмут, для того чтобы написать то, что воспоследует ниже. Обычно я надеваю их перед самым началом выступления на публике. Они так мучительно стискивают ноги, что это до предела усиливает мои ораторские способности» (ДГ. 45). Разве читатель не чувствует себя польщенным предельной собранностью автора? Есть столько людей, рассказывающих и разъясняющих нам массу вещей, не сообщая, каким образом они в них разобрались, ставящих свою подпись под книгами, так и не обнаружив в них своего присутствия, что мы высоко оценим человека, сделавшего из собственной (телесной) персоны и материальных обстоятельств, в которых было написано то, что написано, обрамление собственных писаний. «Тайная жизнь» начинается и заканчивается физической презентацией автора. Первые строки первой главы: «По счастью, я не принадлежу к разряду людей, которые, улыбаясь, рискуют тем самым показать всему миру застрявшие у них между зубами крошечные остатки того отталкивающего и унижающего нас растения, которое в народе именуется шпинатом» (ТЖД. 17). Нужно понимать, что это почтительное отношение к телу обеспечивает серьезность повествования и в то же время уважение читателей. Эпилог выглядит следующим образом: «Сегодня 30 июля 1941 года — тот день, в который я обещал своему английскому издателю написать внизу последнего листа этой рукописи заветное слово „Конец“. Я сижу один совершенно обнаженный в своей комнате в Хэмптон-Мэноре, штат Вирджиния. Подойдя к большому зеркалу, я могу встать лицом к лицу с Сальвадором Дали и пристально рассмотреть его — я единственный человек, который знает его по-интимному близко вот уже в течение тридцати шести лет. У моих волос по-прежнему тот прекрасный цвет эбенового дерева, которое я так люблю. У меня нет ни единой мозоли на ступнях. Мои руки, ноги и торс столь же красивы, как у того гордого подростка, каким я был. Только мой живот слегка округлился, но сие вовсе не значит, что мне это не нравится» (ТЖД. 574). Проходят годы, меняются обстоятельства, однако исходный «кадр» по-прежнему служит ориентиром: Дали возвращается к этому описанию и комментирует его двадцать с лишним лет спустя в «Дневнике гения». Показательно, что в 1960 году он записывает, что «живот, начавший было превращаться в брюшко… стал плоским». Он ретуширует автопортрет: от «Тайной жизни» к «Дневнику гения» Дали шлифует свой образ и все более осознанно эксплуатирует миф о самом себе. Тем не менее не стоит все же отказывать в доверии герою, занятому самопрославлением, поскольку Дали, каким бы героем он ни был, относит свое похудание на счет банальной операции по удалению аппендикса… В автобиографических текстах нет практически ни одной сцены, где Дали не уточнял бы положение своего тела или самочувствие; то, во что он одет и что у него в желудке. Нередко он указывает, в каком часу это происходит. Тело есть не только внешний аспект человека: его хозяин зависит от окружающей среды, поглощенной пищи и прожитых дней. Столь убежденный последователь Фрейда, как Дали, знает, что и сам он равно привержен своим страхам и желаниям. Текст «Мечты» как раз об этом. Это самый возвышенный, самый прекрасный и со времени его публикации в 1931 году самый полемически заостренный текст Дали сюрреалистского периода. Художник детально докладывает о том, как «легкое желание помочиться» (МРС. 42), желание явно навязчивое, препятствует размышлению о фронтальности пространства в «Острове мертвых» Бёклина. В конечном счете это размышление, после сопоставления с картиной Вермеера «Девушка, читающая письмо у открытого окна» и прерванной эрекцией, уступает сокровенной мечте мастурбатора. В соответствии с неслыханной сложности диспозицией рассказчик представляет себе процесс инициации одиннадцатилетней девочки с участием ее матери и старой проститутки, которые готовят ее к заключительной сцене, когда он ее содомирует (для успокоения педофилофобов: в последний момент бессознательное рассказчика замещает девочку на «любимую женщину»…). В Дневниках, которые велись в 1919–1920 годах и были опубликованы под названием «Дневник юного гения» JGA), Дали отмечает политические события, комментируя их с точки зрения совсем еще юного, щедрого на эмоции человека; он рассказывает о маневрах, сознательно предпринимаемых с целью обольщения девушек; описывает солнечные лучи на рассвете и в вечерних сумерках во время гуляния на rambla[6], описывает первые опыты мастурбации. В шестнадцать лет Дали довольствуется метонимией: «Я ощутил прилив сладострастия. И отправился в туалет». Это пробуждает в нем ощущение виновности. «В чувственности я испытал сильнейшее удовольствие. Но едва оно схлынуло, я тотчас почувствовал себя разбитым, испытывая отвращение к себе самому». Новелла «Мечты» написана в более непосредственной манере: «Одной рукой я играю с волосками тестикул». Чуть далее, под воздействием образа, не столь непристойного, как прочие (парадокс!), но навевающего чувство: «В этот миг я испытываю эрекцию, я мастурбирую, заставляя пенис ударяться о живот». Любая женщина, которой довелось видеть, как ее партнер предается подобным действиям, будет поражена тем, что воспоминание о весьма специфическом упражнении выражается в столь простых выражениях. Но самое волнующее и осязаемое присутствие автора проявляется еще и в дрожании голоса, распознаваемом среди тысяч других. К сожалению, это можно ощутить, лишь держа перед глазами рукопись или видя ее буквальное воспроизведение. Главные свои тексты Дали пишет на французском, на фонетическом французском, и когда мы читаем их именно в этой форме, то кажется, будто мэтр диктует их вам прямо на ухо! Фредерика Жозеф-Ловери, изучавшая его рукописи и опубликовавшая несколько отрывков, взяла интервью у Мишеля Деона, который в основном и расшифровывал их: «Зачастую это были каракули без пунктуации, нескончаемые и незавершенные фразы. <…> Он (Дали) упорно писал на фонетическом французском с каталанским акцентом»[7]. «Режущий, топорный акцент»[8], — замечает Деон в другом месте. Судите сами:
«Дельзя сказать без страха впасть в малейшее преувеличение, что любая линия скалы [и] пляжей Кадакеса, каждую из гилогических анамалий пийзажа и его света я знаю наизузсть, так как в моих оденоких прагулках эти силуэты камней и свет — естытичиская структура и сущность пизажа, ево единственные бесстрастный гирои — я день за днем выплескивал все напряжение и неудовалитваренность моих жыланий и чуств»[9]. (По-русски это выглядело бы примерно так. — Прим. перев.)
Дали пишет: poAtrine/poitrine, moAsisure/moissure, cette chosse/chose… que moi j Apelle le paisage. Одно и то же слово на странице встречается в нескольких вариантах написания (poison и poAson вместо poisson; mere и maire вместо mere), так что рождается ощущение, будто строка Дали следует интонациям его голоса. В расставляемых произвольно заглавных буквах, апострофах и удвоенных согласных мы ощущаем тот пафос, которым Дали наделяет некоторые слова, или же его манеру ставить ударения. Это захватывает. В испано-французском коллеже в Кадакесе он явно был не самым прилежным учеником, и Феликс Фане, разрешивший вопрос о юношеском дневнике, который Дали вел на каталанском, заподозрил у автора «определенную дисграфию»[10]. Художник никогда не пытался скорректировать очень рано усвоенную манеру писать, и, пожалуй, для него акт словесного общения был прежде всего устным. Разве мы отдаем себе отчет, что когда, например, составляем текст (письмо, доклад), имея в виду конкретного адресата, то представляем себе, как мы произносим это ему вслух? Может, и Дали, подобно некоторым людям, чей мыслительный процесс разворачивается лишь как внутренняя беседа, не мог писать/говорить иначе как перед собеседниками, пусть далекими, безымянными, гипотетическими.
Глава II. «Полиморфное извращение»[11]
Рикар Мас Рейнадо заметил, что это никогда не «мешало» Дали рассказывать о сентиментальных приключениях детства и еще менее — публично обсуждать собственную сексуальность. Он приводит цитату из интервью художника, данного журналу «Плейбой» в 1976 году. Дали отвечает на вопрос о картине «Великий мастурбатор»: «Каждый раз, когда я теряю немного спермы, я убежден, что подрастратился, был расточителен. У меня всегда остается чувство вины». И словно для того, чтобы скорректировать этот публично засвеченный факт, быть может, несколько раздутый: «Прежде всего, я не так уж и бессилен»[12]. Та же декларация звучит в беседах с Аленом Боске, напечатанных в 1966 году, хотя это не сравнимо с признанием на страницах популярного журнала… Затронутые в беседах сексуальные отклонения, повторяющиеся порывы и комплексы, сквозящие в текстах Дали, в интервью (а также в беседах с Луисом Паулэлсом, Андре Парино, Аленом Боске) представлены более схематично и прямолинейно. Стоит открыть эти книги, как сразу становится ясно, кто перед тобой: это человек, который, преодолев первые запреты, имеет дело с одной-единственной женщиной («Клянусь, я занимался любовью только с Галой!» (PSD); он скорее склонен подсматривать, чем действовать непосредственно («Лично я избегаю контактов, сопровождая удовольствие вуайеризма толикой мастурбации», PSD). Дали касается проблемы полового бессилия, логически обосновывая, насколько великим людям, художникам, тиранам необходимо воздержание: «У людей, которые предпочитают доступный секс и могут без труда ему предаваться, творческая мощь существенно ослабевает… Смотрите, Леонардо да Винчи, Гитлер, Наполеон — знаковые личности для своей эпохи, — они почти все страдали бессилием» (ESD)[13]. Он говорит об этом так открыто, что нужно, пожалуй, отнести эту высшую честность на счет поспешного признания, с помощью коего пытаются свыкнуться с таким недостатком, какого страшатся больше, когда он еще не возник. Так обычно спешат с предупреждением «Я такой неловкий», перед тем как взять в руки какой-то хрупкий предмет, который и правда рискуют разбить, но который также можно переместить без ущерба. К этому следует прибавить определенное пристрастие к скатологическим мотивам, несомненно менее ужасное, чем казалось друзьям-сюрреалистам, созерцавшим действительно «Мрачную игру» (ил. 4), где на переднем плане персонаж в запачканном нижнем белье — пристрастие, во всяком случае разделяемое, хотя бы отчасти, всеми, кто обожает истории с пуканьем и экскрементами, то есть кучей народу[14]… Онанизм прославляется и в названии одной из наиболее известных картин Дали, написанной в 1929 году, — «Великий мастурбатор»; кроме того, это название перекочевало в стихотворение 1930 года. Насколько мне известно, мы не располагаем сходной информацией о сексуальности Матисса или Пикассо. Готова признать, что при той особой форме анального онанизма, которую он, похоже, практиковал, Дали не вдается в детали. Письмо, адресованное им другу как раз тогда, когда создавалась «Мрачная игра», и процитированное Яном Гибсоном в его весьма полной биографии, во всяком случае, свидетельствует о том, что онанизм не составлял секрета для близких художника: «Буду польщен вашим приходом и запущу (как обычно) пальцы в пресловутую дыру, в задний проход, и никуда больше»[15]. В «Дневнике гения» также есть подобная аллюзия. Дали принимает княгиню П., муж которой обещал подарить ему «китайскую скрипку для мастурбации». Вместо этого она преподносит ему фарфорового гуся!
«Она утверждает, что с тех пор как я перенес пресловутый обморок, вызванный вибрациями в анусе, у нее возникли опасения, что во время пересечения границы таможенники плохо воспримут ее объяснения насчет применения этого инструмента».
Было бы несправедливо утверждать, что, хотя Дали и не отрицает свой онанизм и паранойю, он пока не готов признаться в гомосексуальных наклонностях. Гибсон приводит высказывание на эту тему Рафаэля Сантоса Тореллы, критика, входившего в окружение Дали. Но ведь в этом сексуальном диапазоне каждый видит и слышит лишь то, что ему угодно. Пауэлс фиксирует такое признание Дали: «Когда Гарсиа Лорка хотел овладеть мной, я с ужасом отказался. Но с годами, старея, я ощутил, что меня чуть больше влечет к мужчинам. <…> Мне доставляет удовольствие видеть, как в мягком почти женственном теле крепнут мужские черты». И разве в «Тайной жизни» не рассеяны то там то здесь доказательства гомосексуализма? Быть может, именно потому, что этот мотив изложен в главе, представленной автором как «Детские воспоминания о том, чего не было», следует всерьез воспринимать то, что Дали сказал о приятеле по имени Бучака. «Бучака показался мне красивым, как маленькая девочка, несмотря на толстые колени и ягодицы, распиравшие слишком тесные штаны…» Дали был явно неравнодушен к ягодицам. Он помещал их в центре своих главных картин, например «Юная девственница, удовлетворяемая рогами собственного целомудрия»; быть может, нам стоит несколько смягчить тему, особенно из-за «ягодиц, распиравших слишком тесные штаны». Дали высказывается вполне ясно: «Вне всяких сомнений, я был влюблен в него…» Большая часть цитируемых здесь объемных текстов Дали появилась позже, чем картины, зачастую небольших размеров, что, вероятно, обусловлено технической тонкостью их исполнения. Но возможно, они возникли благодаря мысленной концентрации, их породившей, — имеются в виду «Мрачная игра», «Великий мастурбатор», Портрет Элюара, «Человек-невидимка» (1929), «Старость Вильгельма Телля» (1933), различные варианты, связанные с «Анжелюсом» Милле, где Дали демонстрирует свою эмоциональную и сексуальную жизнь, свои желания и страхи… Дали не только являлся «первым художником задниц» в истории, но он также был одним из первых среди тех, кто изобразил мастурбацию[16]; следует добавить, что такие его сюжеты, как фелляция (та, о которой мечтал Великий мастурбатор) и кастрация, так же редко встречаются в наших художественных музеях. Небольшие по размерам, интимные по содержанию и явно непосредственно автобиографичные до такой степени, что в ряде случаев они создавались почти синхронно с навеявшими их событиями, эти картины между тем имеют громадное значение в истории прежде всего сюрреализма и вообще современной живописи. В течение этого периода — в конце двадцатых годов и самом начале тридцатых, после встреч с Федерико Гарсиа Лоркой и Луисом Бунюэлем в Мадриде в 1922–1923 годах, происходят главные перевороты во взрослой жизни и в искусстве Сальвадора Дали: приезд художника в Париж, приобщение к сюрреализму, встреча с Галой, в ту пору женой Поля Элюара, разрыв с семьей. Это были «годы тощих коров», голодные годы, но вскоре удалось заключить первые контракты с галереями, наладились связи, возникла дружеская поддержка коллекционеров (что важно)[17]. Наконец, это были годы параноидно-критической деятельности, которая странным образом реально конвертировалась в картины — если исключить такие попытки, как «Человек-невидимка» и «Параноидная женщина-лошадь» (1930), — лишь во второй половине тридцатых годов. Человек, которому в 1929 году было всего двадцать пять, вначале вступил в схватку с чудовищами — фантасмагорические видения с самого детства заполонили поле его зрения, множа багровеющие львиные головы, изображения кривляющихся старцев (и те и другие из области экзофтальма), кузнечиков, муравьев… И только затем наступает черед «Метаморфоз Нарцисса» (1936–1937); Дали пишет, что это «первая картина, ставшая результатом тотального применения параноидно-критического метода» (МРС. 60): образ юноши, присевшего на корточки, склонившись над водой, и превращающегося в руку, протягивающую яйцо, из которого родится нарцисс. Затем будет написана «Бесконечная загадка» (1938) — изображение вытянувшегося мужчины, которое одновременно является лежащей лошадью, а также бегущей борзой, но одновременно это женщина, сидящая возле лодки; все это вместе образует вазу с фруктами рядом с мандолиной, причем в контурах сидящей женщины-вазы возникает лицо. Перед тем как собрать воедино все эти двойные (и даже тройные и более образы — Дали хотел получить в живописной плоскости до тридцати изображений! МРС. 37), которые захватываются взглядом как бы в лодку, плывущую по спокойной, чуть зыбкой воде, понадобится рассмотреть каждую из этих ужасающих фигур. Из иконического изобилия «Мрачной игры» мы ограничимся тем, что в соответствии с затронутым выше сюжетом назовем палец, указывающий на анус, гипертрофированную руку статуи и, разумеется, забрызганные грязью бриджи персонажа, возникающего на картине в правом нижнем углу, чьи ноги еще находятся на полу — на уровне того, кто пишет картину, или того, кто смотрит… На картине «Человек-невидимка», справа, ужасающая группа из трех взрослых и трех подростков сталкивает зрителя с темой оскопления (также намеченной в «Мрачной игре»). Стоит ли удивляться, что лицо отца изображено художником наименее отчетливо? Дали приходит к этому через экскурс в историю Вильгельма Телля, отца, подвергшего своего сына опасности. Произведения, в названии которых фигурирует имя швейцарского героя, явно отсылают к эпизоду, когда отец Дали, нотариус Фигераса (несмотря на все свое свободомыслие), изгоняет сына из дому и лишает его наследства — тот связал свою жизнь с разведенной женщиной, вдобавок Дали-старший заподозрил, что его сын принимает наркотики.
Глава III. Только конкретное
В этот период образы становятся столь же недвусмысленными, как и слова, потому что Дали не признает эвфемизмов. Таков его способ сохранить откровенность высказывания, характерную для его социальных истоков; уж если довелось стать первым художником, пишущим зады, первым, посвятившим текст волосам, то лучше выражаться ясно: «Следовало, было необходимо, совершенно необходимо рано или поздно затронуть вопрос о волосах… Об этом было можно говорить единственно на языке, очищенном от эвфемизмов, на естественном, чистом, очищенном от оболочки языке, это приблизительно означает, что говорить на этом наречии куда предпочтительнее, чтобы наш собственный язык не порос волосами»[18](МРС. 59). Все рассказанные нам истории с их персонажами, декором, аксессуарами, какими бы экстраординарными они ни казались, — это не поэтические метафоры, а сюжеты, за которыми стоят реальные личности и достоверные факты. По схожим причинам не стоит усматривать во флоре и фауне этих картин некие символы. Эти элементы не являются оболочкой, предназначенной для того, чтобы усладить чувствительность зрителя. Художник в тот момент, когда занимается живописью, сам не понимает значения своих картин: недаром в названиях многих из них использовано слово «загадка». Это вовсе «не означает, что в этих картинах отсутствует смысл… напротив, он является настолько глубоким, сложным, связным, непроизвольным, что ускользает от простого интуитивно-логического анализа» (МРС. 53). Психоаналитики, любители и профессионалы, соблаговолите перетрясти ваш арсенал средств развенчания тайн. Если Дали стремится писать «с самыми что ни на есть имперскими амбициями в отношении точности образов, исполненных конкретной иррациональности» (МРС. 53), то именно для того мы поверили в них столь же сильно, как и он. Если в обманчивой тьме сумерек пара крестьян, собирающих урожай, превращается в похотливых смертоносных чудовищ, а художник, вместо того чтобы укротить их, чтобы они сделались туманными призраками, преобразовывает их в застывшую массу, столь же ощутимую, как внушаемый ими страх, то кто бы смог и осмелился подменить его, дабы свести этих чудищ к удобоваримым символам?! В соответствии с новой концепцией, которую параллельно разрабатывают Дали и Лакан, паранойя — это не логическая ошибка, на которой основывается ряд бредовых рассуждений, но «по сути дела неразделимый феномен» (МРС. 44). «Мир подвержен видоизменениям… гораздо сильнее в области восприятия, чем в его истолковании»[19], — утверждает Лакан. Исходя из конкретной природы параноидной интерпретации, Дали с обостренным вниманием относится к сюрреалистским объектам, именуемым «объектами символического действия», «объектами-стихами», «объектами, связанными с галлюцинациями». В статье, появившейся в 1931 году в сборнике «Сюрреализм на службе революции», художник дает весьма точные описания таких объектов; он и сам создает несколько поразительных примеров подобного рода (у нас еще будет случай сказать об этом), вроде «Женского бюста в ретроспективе» (1933). «Эти „бредовые объекты“ предназначены для того, чтобы их пустили в обращение, то есть для того, чтобы они, взаимодействуя, могли легко и обыденно вступать в коллизии (курсив мой. — КМ.) с другими объектами в жизни, в полном свете реальности» (МРС. 44). Однако той же властью, что и эти объекты, Дали также наделяет образы, которые материализует на холсте; и они вовсе не являются ни смещениями, ни символами, замещающими реальность, ни симулякрами, которые способна разрушить толика здравого смысла, ни дурными снами, которые с первыми проблесками дня отправляются в глубины подсознания. Эти образы также способны провоцировать конфликты, что может иметь скверные последствия. Они действительно могут ранить. Вот доказательство: «Мрачная игра» пахнет, разумеется, ничуть не хуже, чем любая недавно законченная картина, написанная масляными красками, однако кое-кто из первых зрителей и вправду опасался почуять запах дерьма. Известен такой эпизод: друзья-сюрреалисты во время пребывания в Кадакесе, небольшом порту, где Дали в отрочестве проводил каникулы, начали проявлять беспокойство, и Гала решила осведомиться у их нового соратника, не предается ли он и впрямь скатологической практике, а именно копрофагии. Отчет о встрече в книге «Тайная жизнь» указывает, что Дали, из дерзости, сначала очень хотел ответить утвердительно, но при виде «вытянувшегося лица Галы, осознав ее совершенную и возвышенную честность», совладал с искушением. Быть может, поэтому он возвращается к этому инциденту лишь в 1930 году, в знаменательном тексте «Дохлый осел», Дали превозносит власть паранойи, которая «пользуется внешним миром, подчеркивая навязчивую идею. Власть паранойи имеет смущающую особенность — она убеждает других в реальности этой идеи » (МРС. 38 (курсив мой. — КМ.)). Дали нередко имел удовольствие подтвердить это. Неужели параноидальное безумие заразительнее, чем благоразумие?! Это объясняет тот факт, что самый бредовый из всех этих параноиков несколько лет спустя привлечет внимание самой многочисленной публики. Гостям, посетившим его в Кадакесе, Дали дает иной ответ в длинной поэме, названной, как и картина, «Великий мастурбатор»: «…мужчина ест дерьмо, что женщина кладет ему с любовью в рот» (МРС. 39). Заметим, что тем временем женщина, пришедшая разведать обстановку, становится той, с которой устанавливается любовная связь… Но Дали дает и еще один ответ, более теоретический, когда заговаривает о нарастании параноидно-критической активности в связи с сюрреалистическим методом, основанным на психическом автоматизме: «В своей начальной фазе сюрреализм предлагает специфические методы, позволяющие вызвать конкретно-иррациональные образы. Эти методы, основанные исключительно на пассивной, воспринимающей роли субъекта сюрреализма, постепенно уходят, уступая место новым сюрреалистическим методам систематического анализа иррационального. <…> Новые бредовые образы конкретной иррациональности стремятся „реализоваться“ физически и реально; они выходят из сферы фантазий и „виртуальных“ изображений, поддающихся психоанализу». И далее: «Против связанных со сновидениями воспоминаний, виртуальных несбыточных образов чисто перцептивных состояний, о которых можно лишь рассказывать (подчеркивает Дали), физические данные „объективной“ иррациональности, которыми уже можно ранить себя (МРС. 53). Стоит нам пораниться, у нас течет кровь». «Кровавый» — это одно из слов, входящих в лексикон Дали. Так он отдает дань «кровавым перспективам» Де Кирико. Будто об их острые углы можно ободрать кожу.
©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.
|