Здавалка
Главная | Обратная связь

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. БОРИНАЖ 2 страница



Теодор всегда сокрушался по поводу того, что его старший сын не пошел по стопам отца. Однажды вечером, возвращаясь от больного крестьянина, оба они слезли с повозки и пошли пешком. За соснами садилось красное солнце, вечернее небо отражалось в лужах, сизый вереск и желтый песок чудесно оттеняли друг друга.

– Мой отец был священником, Винсент, и я всегда считал, что ты тоже пойдешь по этому пути.

– Ты, кажется, думаешь, что я хочу бросить свое теперешнее занятие?

– Я говорю это на тот случай, если ты все же решишься... Ведь ты мог бы жить в Амстердаме у дяди Яна и учиться в университете. А преподобный Стриккер готов руководить твоим образованием.

– Ты советуешь мне уйти от Гупиля?

– Нет. Конечно, нет. Но если тебе там плохо... Ведь все меняется...

– Само собой. Но я не собираюсь уходить от Гупиля.

Провожать его на станцию Бреда поехали оба – отец и мать.

– Тебе писать по тому же адресу, Винсент? – спросила Анна—Корнелия.

– Нет. Я переезжаю.

– Я очень рад, что ты не будешь жить у Луайе, – вставил отец. – Эта семейка мне никогда не нравилась. Слишком много у них всяких секретов.

Винсент помрачнел. Мать положила свою теплую ладонь на его руку и ласково сказала, так, чтобы не слышал Теодор:

– Не печалься, мой дорогой. С хорошей голландской девушкой тебе будет лучше, – надо только подождать, пока ты как следует устроишься. Она не принесет тебе счастья, эта Урсула. Это не твоего поля ягода.

«И откуда только мать все знает?» – удивился он.

Приехав в Лондон, он снял меблированную комнату на Кенсингтон Нью– роуд. Хозяйка – маленькая старушка – ложилась спать в восемь часов. В доме царила мертвая тишина. И каждый вечер, борясь с собой, он жестоко страдал, его мучительно тянуло к Луайе. Он запирал дверь и решительно говорил себе, что будет спать. А через пятнадцать минут он непостижимым образом оказывался на улице и торопливо шагал к Урсуле.

Подходя к ее дому, он уже как бы ощущал ее присутствие. Это была истинная пытка – чувствовать, что она тут, рядом, и все же недосягаема, но еще хуже было сидеть дома и не коснуться хотя бы ее тени, не ощутить ее незримого присутствия.

Оттого, что он страдал, с ним происходили странные вещи. Он сделался чувствительным к страданиям других. Он стал нетерпим ко всему тому, что было фальшиво, крикливо—аляповато и что находило широкий сбыт. В магазине от него уже не было пользы. Когда покупатели спрашивали, что он думает о той или другой гравюре, он без обиняков говорил, что это просто ужасно, и покупатели уходили, ничего не взяв. Жизненность и эмоциональную глубину он находил лишь там, где художник изображал страдание.

В октябре в магазин явилась дородная дама в высоком кружевном воротничке, с пышной грудью, в соболях, в круглой бархатной шляпе с голубым пером. Дама попросила показать ей какие—нибудь картины – она хотела украсить ими свой новый городской дом. Обслуживал ее Винсент.

– Мне надо самое лучшее, что только у вас есть, – заявила она. – За ценой я не постою. Размеры такие: в гостиной есть две широкие сплошные стены по пятьдесят футов, есть стена с двумя окнами, промежуток между ними. ..

Он убил почти полдня, стараясь продать ей несколько офортов Рембрандта, превосходную репродукцию картины Тернера, где были изображены каналы Венеции, литографские оттиски кое—каких произведений Тейса Мариса, репродукции музейных полотен Коро и Добиньи. Покупательница безошибочно выбирала самое скверное из того, что показывал ей Винсент, и так же безошибочно, с первого взгляда, отвергала все, что он считал подлинным искусством. Шли часы, и эта чванливо—простодушная толстая женщина стала в его глазах истинным олицетворением того самодовольства и скудоумия, которое присуще среднему буржуа и вообще всем торговцам.

– Ну вот! – воскликнула она не без гордости. – Кажется, я выбрала картины на совесть!

– Если бы вы закрыли глаза и наугад ткнули пальцем, – сказал Винсент, – вы бы и то не выбрали хуже.

Женщина грузно поднялась, подобрав свою широкую бархатную юбку. Винсент видел, как она залилась краской от туго затянутого бюста до шеи, прикрытой кружевным воротничком.

– Вы!.. – завопила она. – Вы... просто дубина и деревенщина!

Вне себя она хлопнула дверью, высокое перо на ее бархатной шляпе сердито колыхалось.

Господин Обах был в ярости.

– Дорогой Винсент, – начал он, – что с вами такое? Вы упустили самую крупную покупательницу за всю неделю и вдобавок оскорбили ее!

– Господин Обах, разрешите задать вам один вопрос.

– Ну, что еще за вопрос? Кой—какие вопросы есть и у меня к вам.

Винсент отодвинул в сторону выбранные дамой гравюры и положил руки на край стола.

– Человек живет на свете только один раз. Скажите, как оправдать то, что он попусту тратит свою жизнь, продавая дуракам дрянные картины?

Обах и не подумал ответить.

– Если дела и дальше пойдут так, как теперь, – сказал он, – мне придется написать вашему дяде и просить его перевести вас в другой филиал. Я не могу терпеть из—за вас убытки.

Движением руки Винсент отстранил от себя тяжело дышавшего Обаха.

– И как только мы можем наживать такие деньги, продавая один хлам, господин Обах? И почему это люди, у которых есть средства, чтобы покупать картины, терпеть не могут ничего подлинно художественного? Или именно деньги сделали их тупыми? Почему же у бедняков, умеющих по—настоящему ценить искусство, нет ни фартинга за душой, чтобы украсить свое жилье гравюрой?

Обах пристально посмотрел на него.

– Что это, социализм?

Придя домой, Винсент взял со стола томик Ренана и раскрыл его на заложенной странице. «Чтобы идти в этом мире верным путем, – читал он, – надо жертвовать собой до конца. Назначение человека состоит не в том только, чтобы быть счастливым, он приходит в мир не затем только, чтобы быть честным, – он должен открыть для человечества что—то великое, утвердить благородство и преодолеть пошлость, среди которой влачит свою жизнь большинство людей».

Незадолго до рождества Луайе поставили у окна великолепную елку. Через два дня Винсент, прогуливаясь около их дома, увидел, что он ярко освещен и что к парадной двери сходятся соседи. Изнутри доносился говор и смех. Луайе праздновали рождество. Винсент бросился домой, торопливо побрился, переменил рубашку и галстук и поспешил обратно в Клэпхем. У крыльца он должен был минуту—другую постоять, чтобы перевести дыхание.

Было рождество, всюду витал дух любви и всепрощения. Винсент поднялся на крыльцо и постучал молотком в дверь. Он услышал знакомые шаги в прихожей, услышал, как знакомый голос кого—то позвал из гостиной. Дверь отворилась. Свет лампы упал на его, лицо. Он посмотрел на Урсулу. Она стояла перед ним с обнаженными руками, в пышном зеленом платье; крупные банты и целый каскад кружев дополняли ее туалет. Никогда она не казалась ему такой прекрасной.

– Урсула, – сказал он.

По ее лицу пробежала какая—то тень, которая будто повторила все то, что сказала ему Урсула тогда ночью в саду. Он ясно вспомнил каждое ее слово.

– Уходите, – бросила Урсула.

Она захлопнула перед ним дверь.

Утром он отплыл в Голландию.

На рождество у Гупиля торговля шла особенно бойко. Господин Обах написал дяде Винсенту письмо, извещая, что его племянник отлучился со службы, не испросив отпуска. Дядя Винсент решил устроить племянника в главный художественный салон на улице Шанталь в Париже.

Винсент хладнокровно ответил, что торговать картинами он не будет, – с этим покончено навсегда. Дядя Винсент был уязвлен до глубины души. Он заявил, что умывает руки и за судьбу Винсента отныне не несет никакой ответственности. Однако после рождества он смягчился и устроил своего тезку приказчиком в книжную лавку Блюссэ и Браама в Дордрехте. С тех пор оба Винсента больше не имели друг с другом никаких дел.

Винсент—младший прожил в Дордрехте около четырех месяцев. Ему было там ни сладко, ни горько, ни хорошо, ни плохо. Он как бы и не жил там. Однажды в субботу он сел на ночной поезд и уехал из Дордрехта в Ауденбос, а оттуда пешком отправился в Зюндерт. Как чудесно было вдыхать холодный ночной воздух, пронизанный острым запахом вереска. Хотя уже давно стемнело, он различал и сосновые рощи вокруг, и уходящие вдаль болота. Это напоминало ему гравюру Бодмера, которая висела в кабинете отца. Небо было совсем черное, но кое—где сквозь облака сияли звезды. Рассвет еле брезжил, когда он добрался до церковного двора в Зюндерте, – откуда—то издалека, с темных полей, покрытых молодыми всходами, доносилось пение жаворонков.

Родители понимали, что сын переживает черные дни. Летом все семейство переехало в Эттен, маленький городок в нескольких километрах от Зюндерта. Теодор получил таи вновь место священника. В Эттене была обширная площадь, обсаженная вязами, на паровике можно было поехать в Бреду – довольно большой, оживленный город. Для Теодора назначение в Эттен было все—таки шагом вперед.

Близилась осень. Винсенту надо было снова устраивать свою судьбу. Урсула все еще была не замужем.

– Ты не на месте там, в этих магазинах, Винсент, – говорил отец. – Сердце твое внушает тебе служить богу.

– Да, ты прав, отец.

– Так почему бы тебе не поехать в Амстердам и не начать учиться?

– Я поехал бы, но...

– Неужели ты в душе все еще колеблешься?

– Нет, отец. Мне трудно объяснить это сейчас. Дай мне время подумать.

В Эттене проездом побывал дядя Ян, живший в Амстердаме.

– Комната в моем доме ждет тебя, Винсент, – сказал он племяннику.

– Досточтимый Стриккер пишет, что он подыщет тебе хороших наставников, – добавила мать.

В те дни, когда Урсула одарила его страданием, он стал самым обездоленным из всех обездоленных на земле. И он знал, что лучшего образования, чем в Амстердамском университете, он нигде не получит. Ван Гоги и Стриккеры примут его с распростертыми объятиями, ободрят, согреют, поддержат деньгами, снабдят книгами. Но он никак не мог решиться. Урсула была еще в Англии, не замужем. Разузнать о ней что—либо в Голландии не было никакой возможности. Он раздобыл английские газеты, написал по нескольким объявлениям и в конце концов устроился учителем в Рамсгейте – приморском городе в четырех с половиной часах езды по железной дороге от Лондона.

Школа мистера Стокса стояла на площади, посреди которой был большой сквер, обнесенный железной оградой. В школе училось двадцать четыре мальчика от десяти до четырнадцати лет. Винсент должен был преподавать французский, немецкий и голландский языки, присматривать за мальчиками после уроков и помогать им мыться по субботам. За это он получал стол, квартиру и ни гроша деньгами.

Рамсгейт был унылым городком, но Винсенту в его состоянии он даже нравился. Сам не сознавая того, Винсент в конце концов полюбил свои муки и лелеял их, как любят и лелеют дорогого друга, – непрестанная боль давала ощущение того, что Урсула всегда тут, рядом. Раз ему нельзя быть с той, которую он любит, ему все равно, где жить. Он хотел лишь одного – чтобы никто не мешал ему нести ту тяжесть, которую взвалила на него Урсула.

– Вы не могли бы дать мне немножко денег, мистер Стоке? – спросил Винсент. – Хотя бы на табак и одежду...

– Ну нет, с какой же стати? – отвечал Стоке. – Ведь я в любое время найду учителя только за стол и квартиру.

В ближайшую субботу Винсент с утра пешком пошел в Лондон. Путь был долгий, а жара не спадала до самого вечера. Наконец он добрался до Кентербери. Здесь он немного отдохнул в тени деревьев, окружавших старинный собор. Затем побрел дальше и заночевал на песчаном берегу небольшого пруда, под буками и вязами. Проснулся он в четыре часа утра – на заре защебетали птицы и разбудили его. К полудню он был близ Чатама, и вдали за низкими затопленными лугами уже виднелась Темза и густой лес мачт. Вечером Винсент вошел в знакомые предместья Лондона и, несмотря на усталость, поспешил к дому Луайе.

Желание быть ближе к Урсуле, заставившее его вновь приехать в Англию, властно захватило все его существо, как только он подошел к ее дому. Здесь, в Англии, Урсула еще принадлежала ему, ибо он мог ощутить ее присутствие.

Сердце громко стучало. Винсент был не в силах успокоиться. Он прислонился к дереву, чувствуя тупую боль, описать которую слова были бессильны. Но вот лампа в гостиной погасла, затем погас свет и в ее спальне. Дом погрузился в темноту. Усилием воли Винсент сдвинулся с места и, спотыкаясь, поплелся по Клэпхем—роуд. Когда дом Урсулы остался позади, он понял, что потерял ее вновь.

Рисуя себе женитьбу на Урсуле, он уже не мыслил ее в роли жены преуспевающего торговца картинами. Он видел ее терпеливой, верной женой проповедника – рука об руку с ним она работает в трущобах, они посвятили себя служению беднякам.

Почти каждую субботу он ходил в Лондон, но возвращаться в понедельник к началу уроков ему было трудно. Иногда он отправлялся в пятницу с вечера, шел ночь, день и еще ночь – и все лишь для того, чтобы поглядеть, как воскресным утром Урсула выходит из дома, торопясь в церковь. У него не было денег ни на хлеб, ни на теплый угол под крышей, и, когда наступила зима, он жестоко мерз. Возвращаясь на рассвете в Рамсгейт по понедельникам, он дрожал от озноба, усталости и голода. Только к концу недели ему удавалось оправиться и восстановить силы.

Через несколько месяцев Винсент подыскал себе службу получше – в методистской школе в Айлворте. Школа принадлежала мистеру Джонсу, священнику большого прихода. Он нанял Винсента учителем, но скоро сделал его своим помощником в церкви.

И снова в воображении Винсента переменилась вся картина будущего. Урсула уже не была более женой бродячего проповедника и не трудилась в трущобах, она была женой сельского священника, она помогала своему мужу во всех приходских делах, как помогала его мать отцу. Он уже видел, как счастлива Урсула, с каким одобрением она отнеслась к тому, что он покинул мир узколобых коммерсантов, покинул Гупиля и теперь трудится на благо человечества.

О том, что день свадьбы Урсулы все приближается, он старался не думать. Того, другого, ее жениха, он ни на минуту не представлял себе живым человеком. Ему всегда казалось, что отказ Урсулы – это следствие некоего изъяна в нем самом и что от этого изъяна он должен каким—то путем избавиться. А какой же путь вернее, чем путь служения богу?

У Джонса учились дети лондонских бедняков. Однажды Джонс дал Винсенту адреса и отправил его пешком в Лондон собирать с родителей плату за учение. Так Винсент оказался в трущобах Уайтчепела. Здесь били в нос отвратительные запахи, многодетные семьи ютились в холодных, убогих жилищах, голод и недуг так и сквозили в каждом взгляде умных глаз. Многие отцы семейств тайком продавали здесь тухлое мясо, торговать которым было запрещено. Винсент видел целые семьи, дрожавшие в своих лохмотьях от холода, питавшиеся похожей на помои похлебкой, сухими корками и вонючим мясом. До самого вечера Винсент слушал их рассказы о нищете и лишениях.

Он рад был случаю побывать в Лондоне, потому что на обратном пути мог взглянуть на дом Урсулы. Но трущобы Уайтчепела вытеснили из его сознания всякую мысль о ней, и в Клэпхем он так и не пошел. В Айлворт он возвратился, не принеся мистеру Джонсу ни фартинга.

В четверг вечером во время службы Джонс сделал вид, что ему стало плохо, и оперся на плечо своего помощника.

– Сегодня я страшно устал, Винсент. Ведь вы уже писали проповеди, не правда ли? Прочтите одну из них. Посмотрим, какой из вас получится священник.

Винсент с трепетом поднялся на кафедру. Он весь покраснел и не знал, куда девать руки. Голос у него сразу осип, он говорил запинаясь. С огромным усилием он вспоминал те закругленные фразы, которые столь искусно писал на бумаге. Но он чувствовал, что его ликующий дух парит, прорываясь сквозь неловкие слова и неуклюжие жесты.

– Вы говорили великолепно, – сказал мистер Джонс. – На будущей неделе я пошлю вас в Ричмонд.

Стоял погожий осенний денек, и идти вдоль Темзы из Айлворта в Ричмонд было восхитительно. В воде, словно в зеркале, отражалось синее небо и высокие каштаны с неопавшей желтой листвой. Из Ричмонда мистеру Джонсу написали, что молодой проповедник—голландец там понравился, и добрый Джонс решил дать Винсенту возможность выдвинуться. У Джонса был большой приход в Тэрнем—Грин – многочисленная паства была настроена там весьма скептически. Если Винсент с успехом произнесет проповедь в Тэрнем– Грин, ему можно будет доверить кафедру где угодно.

Для своей проповеди Винсент выбрал псалом сто восемнадцатый, стих девятнадцатый: «Странник я на земле; не скрывай от меня заповедей Твоих». Он говорил просто и горячо. Его молодость, огонь, его тяжеловесная сила, массивная голова и пронзительные глаза – все это произвело на прихожан огромное впечатление.

Многие подходили к Винсенту и благодарили его за проповедь. Он пожимал им руки и недоуменно улыбался. Когда из церкви вышел последний прихожанин, он тихонько выскользнул в заднюю дверь и зашагал к Лондону.

Разразилась гроза. Винсент не захватил с собой ни шляпы, ни пальто. Вода в Темзе, особенно у берегов, пожелтела. На горизонте вспыхивали молнии, плыли огромные серые тучи, из которых косыми струями хлестал дождь. Винсент вымок до нитки, но только прибавил шагу.

Наконец он добился успеха! Он нашел себя. Он положит свою удачу к ногам Урсулы, разделит ее с нею.

Дождь барабанил по узенькой белой тропинке и раскачивал кусты боярышника. В стороне виднелся какой—то городок – его башни, мельницы, черепичные крыши и домики в готическом стиле словно встали с гравюры Дюрера.

Винсент упорно шагал к Лондону, вода хлестала ему в лицо, хлюпала в башмаках. Лишь на исходе дня добрался он до дома Луайе. Над городом сгущались пепельно—серые сумерки. Еще не дойдя до дома, он уловил звуки музыки, голоса скрипок. Это удивило его, он не мог понять, что здесь случилось. Весь дом был ярко освещен. Около крыльца, в пелене дождя, вереницей стояли кареты. Винсент увидел, что в гостиной танцуют. Старик возница сидел на козлах, укрывшись от дождя под большущим зонтом.

– Что тут происходит? – спросил Винсент.

– Надо полагать, свадьбу справляют.

Винсент прислонился к карете, вода струйками стекала с его рыжих волос на лицо. Шло время, и наконец открылась парадная дверь. В ее проеме показалась Урсула с высоким, стройным мужчиной. Из дома хлынула шумная толпа гостей, они хохотали и пригоршнями разбрасывали рис.

Винсент отступил в тень за карету. Туда уже усаживались Урсула и ее муж. Кучер стегнул лошадей. Лошади тронули. Винсент, пригибаясь, побежал рядом и приник лицом к мокрому окну кареты. Мужчина крепко, обеими руками обхватил Урсулу и взасос целовал ее. Карета укатила.

Что—то тонкое оборвалось в груди Винсента, оборвалось без возврата. Чары рассеялись. Он и не знал, что это может произойти так легко.

Под проливным дождем он потащился обратно в Айлворт, собрал свои пожитки и уехал из Англии навсегда.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. БОРИНАЖ

Морской офицер высшего ранга, вице—адмирал голландского флота Иоганнес Ван Гог стоял в глубине адмиралтейского двора на крыльце своей обширной резиденции, предоставленной ему безвозмездно. В честь приезда племянника он надел парадную форму – на плечах красовались золотые эполеты. Над массивным ван—гоговским подбородком выдавался крупный, с резко очерченной острой спинкой нос, над которым сходились крутые бугристые надбровья.

– Рад видеть тебя, – приветствовал Винсента дядя. – С тех пор как мои дети переженились и уехали, дом совсем опустел.

Они поднялись по широкой внушительной лестнице, дядя Ян распахнул двери. Винсент шагнул в комнату и поставил там свои чемодан. Большое окно выходило прямо на Адмиралтейство. Дядя Ян присел на край кровати, стараясь держаться как можно проще, насколько ему позволял расшитый золотом мундир.

– Мне было приятно услышать, что ты решил учиться и стать священником, – сказал он. – Из семейства Ван Готов кто—нибудь всегда служил богу.

Винсент вытащил трубку и старательно набил ее табаком – он делал это всякий раз, когда хотел выиграть минутку, чтобы поразмыслить.

– Видите ли, я хотел бы стать проповедником в сразу приняться за дело.

– Прошу тебя, Винсент, не вздумай идти в проповедники. Это невежественные люди, и бог знает какую чепуху они проповедуют. Нет, мой мальчик, Ван Гоги всегда учились в университете и были священниками. А теперь тебе надо разобрать свои вещи. Обед в восемь.

Как только широкая спина вице—адмирала скрылась за дверью, Винсент почувствовал легкую грусть. Он оглядел комнату. Кровать была широкая и удобная, шкаф вместительный, а низкий и гладкий письменный стол словно манил к себе. Но Винсент испытывал какую—то неловкость, – такое чувство всегда бывало у него в присутствии незнакомых людей. Он схватил свою кепку и выбежал на площадь Дам. Перейдя ее, он наткнулся на еврея—букиниста, который выставил на продажу чудесные гравюры. Винсент долго рылся в них, купил тринадцать листов, зажал их под мышкой и, не торопясь, берегом канала пошел домой, вдыхая крепкий запах дегтя.

Когда Винсент осторожно, чтобы не испортить стены, пришпиливал офорты, в дверь постучали. Вошел преподобный Стриккер. Он, хотя и не был Ван Гогом, тоже доводился Винсенту дядей: он был женат на сестре его матери. Стриккера как духовного пастыря хорошо знали в Амстердаме и считали умным человеком. Одет он был в добротный черный костюм изящного покроя.

После первых приветствий священник сказал:

– Я договорился с Мендесом да Коста, это известный знаток классических языков, он будет учить тебя латыни и греческому. Живет он в еврейском квартале, в понедельник в три часа ты пойдешь туда на первый урок. Но зашел я не из—за этого, а чтобы пригласить тебя на завтрашний воскресный обед. Твоя тетка Виллемина и кузина Кэй непременно хотят тебя видеть.

– Я очень рад. К какому часу мне прийти?

– В полдень, после поздней заутрени.

– Пожалуйста, передайте от меня привет всему вашему семейству, – попросил Винсент, когда преподобный Стриккер взял свою черную шляпу и увесистый требник.

– До завтра, – сказал дядя и вышел.

Бульвар Кейзерсграхт, где жили Стриккеры, принадлежал к числу самых аристократических в Амстердаме. Это был один из тех бульваров, что идут вдоль четырех главных амстердамских каналов, которые начинаются в южной части гавани и, подковой обогнув центр города, вновь упираются в нее с севера.

Все здесь было аккуратно, все сияло чистотой, нигде не увидишь и следа «кроса» – таинственного зеленого мха, уже столетия покрывающего воду каналов в других, более скромных районах.

Дома на бульваре были чисто фламандского стиля: узкие, крепкие, плотно прижатые друг к другу, словно строгие шеренги пуританского войска, вытянувшиеся по команде «смирно».

На следующий день, прослушав проповедь дяди Стриккера, Винсент направился к его дому. Яркое солнышко разогнало пепельно—серые облака, вечно плывущие по голландскому небу, воздух в эти редкостные минуты сверкал и лучился. Винсент шел не торопясь, у него было много времени. Он задумчиво смотрел, как борются с течением поднимающиеся по каналу лодки.

Это были почерневшие от воды, длинные плоскодонные лодки, с острым носом и такой же острой кормой, с небольшими трюмами для груза. От носа к корме были протянуты веревки, на которых сушилось белье. Отец семейства упирал шест в дно, изогнувшись в мучительном напряжении, налегал на него плечом и делал несколько шагов, а лодка скользила вперед из—под его ног. Жена, полная, коренастая, краснощекая, неизменно сидела на корме и правила неуклюжим деревянным рулем. Дети играли с собакой и через каждые пять минут заползали в дощатую будку, служившую им жилищем.

Дом преподобного Стриккера был построен как все дома фламандской архитектуры, – узкий, трехэтажный, с продолговатой башенкой, украшенной пышными арабесками; в башенке было прорезано окно. Над окном торчал брус с железным крюком на конце.

Тетя Виллемина поздоровалась с Винсентом и провела его в столовую. Здесь висел портрет Кальвина работы Ари Шеффера, на буфете сиял серебряный сервиз. Стены были отделаны темными деревянными панелями.

Глаза Винсента не успели еще приноровиться к сумраку комнаты, как откуда—то из тени выступила высокая, стройная молодая женщина и сердечно поздоровалась с ним.

– Вы, конечно, меня не знаете, – голос ее звучал очень мягко, – я ваша двоюродная сестра Кэй.

Пожимая ей руку, Винсент впервые за много месяцев ощутил нежность и теплоту женского тела.

– Мы никогда не встречались, – говорила Кэй тем же сердечным тоном. – Как это странно, ведь мне уже двадцать шесть лет, а вам... сколько же вам? ..

Винсент молчал, разглядывая ее. Прошло несколько секунд, прежде чем он сообразил, что необходимо ответить. Чтобы как—нибудь выйти из глупого положения, он громко выпалил:

– Двадцать четыре. Меньше, чем вам.

– О да. И, говоря по правде, все это не так уж удивительно. Вы никогда не бывали в Амстердаме, а я не бывала в Брабанте. Но боюсь, что я плохая хозяйка. Садитесь, прошу вас.

Он присел на краешек стула. И тут с ним произошло что—то странное – из неотесанного мужлана он превратился в учтивого светского человека. Он сказал:

– Мама не раз выражала желание, чтобы вы к нам приехали. Брабант, надо думать, вам бы понравился. Там очень красиво.

– Я знаю. Тетя Анна писала и приглашала меня несколько раз. Я собираюсь туда в самое ближайшее время.

– Да, непременно приезжайте, – сказал Винсент.

Он почти не слушал Кэй и машинально отвечал на ее вопросы. Всем своим существом он впивал ее красоту с неутолимой жаждой мужчины, слишком долго томившегося у студеного родника одиночества. Черты лица у Кэй были, как у большинства голландок, крупные, но отточенные и отшлифованные до изящества. Волосы ее не были ни пшенично—желтые, ни красно—рыжие, как у других ее соотечественниц, нежно—золотистый цвет причудливо сочетался в них с ярко—огненным блеском, рождая теплое, мягкое сияние. Она оберегала свое лицо от солнца и ветра; белизна ее подбородка незаметно переходила в румянец щек, как на полотнах старых голландских мастеров. Глаза у нее были темно—синие, радость жизни так и искрилась в них, а полные губы были чуть– чуть приоткрыты, словно для поцелуя.

Видя, что Винсент молчит, она спросила:

– О чем вы думаете, кузен? Вы чем—то озабочены?

– Я думаю, что Рембрандт, наверное, захотел бы писать вас.

Кэй негромко рассмеялась, смех у нее был грудной и сочный.

– Рембрандт, кажется, любил писать только безобразных старух?

– Нет, – возразил Винсент, – он писал красивых старух, бедных и несчастных, тех, которые в печали и горе обрели свою истинную душу.

Кэй в первый раз внимательно всмотрелась в Винсента. Когда он вошел в комнату, она лишь бегло скользнула по нему взглядом, отметив копну ярко– рыжих волос и крупное, грубоватое лицо. Теперь она разглядела полные губы, глубоко посаженные горящие глаза, высокий ван—гоговский лоб и могучий подбородок, направленный прямо на нее.

– Простите меня, я сказала глупость, – тихо, почти шепотом извинилась она. – Я понимаю, что вы хотели сказать о Рембрандте. Рисуя этих согбенных старцев, чьи лица избороздили безнадежность и страдания, он проникает в самую сущность красоты.

– О чем это вы так серьезно толкуете, дети? – спросил досточтимый Стриккер, появляясь в дверях.

– Мы знакомились, – ответила Кэй. – Почему ты не сказал мне, что у меня есть такой милый кузен?

В столовую вошел еще один мужчина, высокий и стройный, с открытой, обаятельной улыбкой. Кэй встала и нежно поцеловала его.

– Кузен Винсент, – сказала она, – это мой муж, минхер Вос.

Она вышла и через несколько минут возвратилась с двухлетним кудрявым мальчиком; у него было задумчивое лицо и синие материнские глаза. Кэй взяла его на руки. Вос обнял и ее и ребенка.

– Садись вот здесь, возле меня, Винсент, – сказала тетя Виллемина.

Кэй сидела напротив Винсента, а по обе стороны от нее – Вос и дядя Ян. Теперь, когда ее муж был рядом, она забыла о Винсенте. Румянец на ее щеках заиграл ярче. Однажды, когда ее муж тихо, сдержанным тоном сказал что—то остроумное, она быстро наклонилась в поцеловала его.

Трепетные волны их любви захлестывали Винсента. Впервые после того рокового воскресенья прежняя боль, причиненная Урсулой, поднялась в нем из каких—то таинственных глубин и властно охватила его душу и тело. Когда он увидел это маленькое семейство, где царили радостное единение и привязанность, ему стало ясно, что все эти тоскливые месяцы он жаждал, отчаянно жаждал любви и что совладать с этой жаждой не так—то просто.

Каждое утро Винсент вставал до рассвета и садился читать Библию. Около пяти часов он выглядывал в окно, выходившее на двор Адмиралтейства, и смотрел на рабочих, – длинной, неровной вереницей их черные фигуры вливались в ворота. По Зейдер—Зее сновали пароходики, а вдали, у деревушки, на другом берегу залива Эй, он различал плывущие мимо бурые паруса.

Когда солнце поднималось высоко и под его лучами таял туман, стоявший над штабелями леса, Винсент отходил от окна, завтракал куском сухого хлеба, выпивал стакан пива и садился на семь часов штурмовать латынь и греческий.

После четырех или пяти часов сосредоточенной работы голова становилась тяжелой; нередко Винсента бросало в жар, мысли у него путались. Он не знал, как после всех этих лет, полных душевной смуты, заставить себя регулярно и упорно заниматься. Он зубрил грамматику до тех пор, пока солнце не начинало клониться к закату – тогда наступал час урока у Мендеса да Коста. Винсент обычно ходил к нему по Бейтенкант, огибал часовню Аудезейдс, Старую и Южную церкви и выходил на извилистые улочки, где были разбросаны кузницы, бондарные и литографские мастерские.







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.