Здавалка
Главная | Обратная связь

Отпрыски берут власть



 

Прошло несколько лет.

Леон испробовал другие методы лечения, молитву, медитацию, раки, тай‑ци, акупунктуру, дзэн, первородный крик, нейролингвистическое программирование. Ничто не вернуло ему того душевного комфорта, с которым он жил до катастрофы. Он готов был обратиться в любую религию, вступить в любую секту или партию, лишь бы ему возвратили утраченные размеры.

Батист, старшенький, всегда был любимцем отца; тот качал его ночами, пеленал, обихаживал, щедро применяя для него все свои врачебные знания. Но мальчуган уже вырос почти с Леона; ему исполнилось всего пять лет, и оттого, что он так быстро догнал папу, сильно пострадало его былое уважение к нему. Он видел в нем такого же ребенка, только с морщинами на лице и седыми прядями в волосах, который зачем‑то постоянно читал ему мораль. Играть вместе ему уже было скучно; теперь мальчик хотел помериться с ним физической силой. Давая выход своей бьющей через край энергии, он опрокидывал его на пол, таскал за шиворот, душил. В школе Батист прослыл первым драчуном. Он толкал Леона, нарочно его провоцируя, бил кулаком в живот, а иной раз, пользуясь тем, что член волочился по полу, наступал на него ногой. Леон едва мог устоять, отдувался и понимал, что в честном поединке с сыном ему, пожалуй, уже не одержать верх. Знал он и то, что настоящий отец должен терпеть тумаки без единого слова жалобы и с радостью стать боксерской грушей для своего отпрыска.

Сынишка был бы счастлив заполучить его в друзья, чтобы вместе проказничать. Но Леон был старомоден, придерживался иерархии и продолжал командовать сыном: «Сиди прямо, закрой рот, доешь суп, высморкайся». Батист артачился, исподтишка стрелял в него комочками жеваной бумаги через трубочку. Бетти, которая уже научилась ходить, покатывалась со смеху над проделками брата и вскоре стала его союзницей. Настоящая ведьмочка! А то, бывало, старший брат водружал ведро с водой на приоткрытую дверь и звал: «Папа, иди скорей сюда!» Леон спешил на зов, толкал дверь, его окатывало водой, а иногда и ведро, больно ударив, надевалось на голову. Озорники хохотали, он же делал вид, будто ему тоже смешно, и вдобавок должен был вытирать лужу, чтобы не получить нагоняй от Жозианы и Соланж. С появлением няни ему стало совсем неуютно, так как хозяина она не уважала и даже не думала этого скрывать: по ее понятиям, мужчине полагалось быть большим и сильным.

Леон мог бы ответить детям тем же, злых шуток хватило бы и на их долю, но он был не в состоянии опуститься до их уровня. А если уж говорить всю правду, то просто боялся этих малолетних дикарей, от горшка два вершка, которых он когда‑то пеленал и кормил из соски и которые теперь под видом игры угрожали ему. Оба сорванца обожали мучить кошку Финтифлюшку, таскали ее за хвост, гонялись за ней с ножницами, чтобы остричь усы, засовывали в мусорное ведро; один только Леон вставал на защиту бедного животного и не раз выручал киску в неприятных ситуациях. Он жалел, что был всего лишь скромным врачом, берег руки и никогда не занимался боксом или борьбой. Будь у него черный пояс по карате, он бы задал этим соплякам перцу – ногой в живот, кулаком в нос! – сразу бы поняли, кто здесь главный. Связать бы паршивцам руки да выдрать хорошенько, а еще лучше упрятать в саркофаг, чтобы не росли. Негодяи, просто негодяи!

Жена стала ему матерью, а дети – товарищами по играм, вздорными и подловатыми. Он, как маленький, бежал к Соланж жаловаться: Батист‑де его обижает, Бетти над ним смеется, почему они такие злые?

– Ну что ты, малыш, Батисту всего‑то пять лет, что он может сделать тебе плохого?

– Да ты посмотри, какой он вымахал! Дети так быстро растут – скоро мы будем жить в мире великанов.

– Он же не нарочно, он просто хочет поиграть.

– Это что же делается? Я вынужден защищаться от собственного сына! Какой кошмар!

– Ничего, Леон, ты еще вырастешь, дорогой, и снова займешь свое место среди нас.

– Он тоже вырастет, Соланж, я уже никогда не буду для него авторитетом.

Соланж выходила из себя: на ней весь дом, ей некогда выслушивать жалобы!

– Всё, хватит! Терпеть не могу мокрых куриц! Если не перестанешь ныть, пойдешь в кровать без ужина.

У Леона осталась только одна привилегия: звать супругу по имени. Правда, еще он платил полцены в кино, однако на фильмы, запрещенные детям до двенадцати лет, его не пускали. Он не тешил себя иллюзиями: его мини‑«я» имело теперь только мини‑права. Занятая работой, семьей и бытом, Соланж, хоть и любила его по‑прежнему, могла теперь вспылить из‑за любого пустяка: жалкий муж во многом стал обузой. Леон дулся, ходил с обиженной миной. Даже чувство юмора его покинуло. За что Господь послал нам эту муку, думала Соланж, за какие грехи? Однажды, застав Леона и Батиста дерущимися из‑за видеоигры, она, недолго думая, надавала обоим затрещин своей увесистой рукой. Ошарашенный Леон долго приходил в себя.

С тех пор каждый раз, когда Батист получал трепку, доставалось и Леону – справедливости ради. Даже если он ни в чем не был виноват. Тем более что Батист умел подластиться к мамочке, ловко заговаривал ей зубы детскими словечками и мелодичным лепетом. Мальчишке все прощалось, матери он был куда милее, чем его отец, который, уменьшившись, потерял былую красоту и морщинистой кожей походил на шарпея. Одна только трехцветная кошечка с белыми лапками выказывала Леону неизменную любовь – она терлась о его ноги, сворачивалась клубочком на коленях, безразличная к переменам, произошедшим с его телом, благодарная за доброту и ласку.

Маленький муж впал в черную меланхолию. Ему было стыдно обременять Соланж своим присутствием, омрачать своим дурацким видом ее будущее. Он ведь всегда немного комплексовал из‑за их разницы в росте. Теперь он к тому же не мог ей ничем помочь, а сам нуждался в ней постоянно. Все шкафы и ящики стали для него слишком высоки, тарелки на столе слишком далеки, блюда слишком тяжелы, ножи и вилки слишком остры. Соланж, видя, как муж тает, точно снег на солнце, задумывалась, не была ли в свое время права мать, предостерегая ее. Когда друзья осведомлялись, как поживает Мальчик‑с‑Пальчик, она еще сердилась, но больше для порядка. Она гнала от себя черные мысли и предпочитала не думать о будущем. Как бы то ни было, Леон оставался официальным мужем: каждый вечер месье Минимум добросовестно исполнял супружеский долг и трудился, сам того не желая, ради продолжения рода.

Случилось то, что должно было случиться. Спустя три года после рождения Бетти Соланж забеременела, хотя на сей раз это не планировалось. Она была уверена, что муж, при его нынешних размерах, не способен к деторождению. Однако Леон, и уменьшившись, остался на диво плодовит. Родные, друзья, даже Жозиана выразили Соланж свое «фе». Беременность была некстати и выглядела несерьезно. Вставал и вопрос об отцовстве – уверена ли она?.. Соланж возмущалась, протестовала. Она готова была прилюдно снять с маленького мужа штанишки, дабы показать всем остатки его былого великолепия. Леона новость сразила: любви к детям у него сильно поубавилось, их беспокойный возраст виделся ему теперь сплошной докукой. Писклявые детские голоса, их убогие разговоры и глупые игры раздражали его донельзя. Он осторожно намекнул, что беременность стоит прервать. Соланж, приверженная догматам церкви, посадила его за это на сутки в чулан на хлеб и воду.

Батист и Бетти с ошеломляющей быстротой догоняли отца – сын уже перерос его на несколько сантиметров. Чтобы хоть как‑то обозначить старшинство, Соланж удлинила ножки детского стульчика, на котором Леон ел (исключительно из пластмассовых тарелок). Так, хотя бы во время трапез, он еще мог чувствовать себя главой семьи. Он разглагольствовал, как заправский оратор, комментировал события в мире, высказывался о политике и общественной жизни. Соланж каждый раз восхищалась тонкостью его суждений и призывала детей брать с папы пример. Но маленькие невежи папин ум в грош не ставили и гнули свое, уверенные, что правота тела превыше всего.

Стоило Соланж на минуту отлучиться в кухню, как Батист делал отцу страшные глаза, завывал, играл бицепсами и приговаривал:

– Эй, недомерок! Как дам по башке, так поедешь на горшке!

Такое непочтение со стороны сына удручало Леона. Батист ел за двоих, рос здоровым и крепким и рано обнаружил задатки маленького хищника, способного на любую гнусность. Возможно, он страдал комплексом старшего сына, вступающего в прямую конфронтацию с отцом. Тот уменьшался на его глазах – мальчик считал себя тому причиной и гордился этим. Леон был его пленником, добычей, военным трофеем. Насмотревшись вестернов, он набрасывал на отца лассо с другого конца коридора, опутывал его и тащил к ногам матери:

– Держи, мама, этот карлик‑плакса твой.

Мало того, он тайком шантажировал родителя: «Сделай за меня уроки, не то…» И Леон делал, прикрывая свою трусливую покорность соображениями педагогики. Не дай Бог ему было сделать ошибку в примерах или диктанте: малолетний изверг грозил телесной расправой. Леон в простоте душевной ожидал от сына хоть немного дружеского расположения. Тот в ответ так скалился, что струхнул бы и самый кровожадный дикарь. Родной дом был теперь для Леона не оазисом покоя, но минным полем, кровавой ареной, на которой нет запрещенных приемов. Иной раз Соланж, разжалобившись, оттаскивала от него детей, а те с невинными личиками лепетали: «Что, уже и пошутить нельзя?» Они сделали из Леона козла отпущения и вдобавок ославили как зануду. «А ты не поджимай хвост», – сказала как‑то ему Соланж, и кличка приросла намертво. Поджатый Хвост вымученно улыбался, чтобы окончательно не потерять лицо, но из своей комнаты он теперь выходил с большими предосторожностями: пострелята только и ждали случая ему напакостить, устраивали засады, пачкали его медицинские карты, подкладывали кнопки в ботинки, подливали уксус в вино, подмешивали клей в зубную пасту. От их смеющихся мордашек его бросало в дрожь. Он тайком приобрел мотоциклетный шлем и больше с ним не расставался, а по собственной квартире ходил, как разведчик по вражеской территории, – прижимаясь к стенам.

 

Исчезновение

 

Тревога Леона переросла в панику, когда он узнал, что на сей раз у Соланж будут близнецы: мальчик и девочка ждали своего часа, свернувшись в плодном пузыре, точно баллистические ракеты в пусковой шахте. Эхография не оставляла сомнений: они были огромные для своего срока, вполне сформировавшиеся и очень нетерпеливые. Их губки уже произносили слова, ножки били в живот, им хотелось скорее наружу. Соланж прибавила 25 кило, и дети прозвали ее Слонихой. Нынешняя беременность Соланж, в отличие от предыдущих, пугала Леона: это был уже не прекрасный женский живот, вместилище жизни, – теперь он вынашивал два смертоносных снаряда, и ему, Леону, суждено было стать их первой целью. Казалось, вот‑вот лопнет кожа – и эти бомбы разнесут его в клочья.

Час разрешения наступил в свой срок, как он всегда неизбежно наступает. Десятого декабря около трех часов ночи у Соланж начались схватки. Они с Леоном поехали на такси в больницу, оставив детей на попечении церберши‑Жозианы. Роды обещали быть по обыкновению легкими, невзирая на двойню. Телосложение Соланж располагало к многочисленному потомству: ее и шесть детей или даже восемь не испугали бы. Плодовитость она считала даром Божьим. На Леона было жалко смотреть. Рядом с этой огромной женщиной он чувствовал себя прескверно. Запахи лекарств, нескончаемые коридоры, безжалостный свет неоновых ламп пугали его. У входа в родильное отделение гинеколог, медсестра и акушерка с красными от усталости глазами при виде их в один голос воскликнули:

– С детьми нельзя!

– Я отец, – пролепетал Леон, бледнея.

– Вы что, издеваетесь?

– Это правда, – подтвердила Соланж, – он меня обрюхатил… Слишком долго объяснять. Займитесь, пожалуйста, мной поскорее, мне очень больно.

Одна из сестер бросила Леону белый халат, слишком большой для него, и вся бригада засуетилась вокруг роженицы.

В это же время профессор Даниэль Дубельву, мучаясь бессонницей, в который раз изучал медицинскую карту «Свечи». Он был в бешенстве: этот больной опровергал законы медицинской науки и перечеркивал все его знания. Каждый рецидив болезни Леона Дубельву переживал как личное поражение. В халате, босиком, он расхаживал по комнате и перебирал все детали истории болезни, рассуждая вслух:

– Итак, что мы имеем? В день свадьбы рост Леона – метр шестьдесят шесть. Через девять месяцев рождается его первый ребенок. Вскоре после этого он теряет тридцать девять сантиметров; это происходит постепенно в течение трех недель. Затем его рост стабилизируется. Еще через год рождается второй ребенок, девочка. Леон теряет те же тридцать девять сантиметров, но на этот раз в считанные дни. Снова стабилизация. Три с половиной года проходят без каких‑либо серьезных изменений. Единственная примечательная деталь: его член сохранил изначальные размеры и при его нынешнем росте выглядит огромным, хотя на самом деле не выходит за пределы антропометрической нормы, разве что немного толще и шире среднего. Сегодня рост Леона – восемьдесят восемь сантиметров. Как же связаны между собой все эти события? Здравый смысл подсказывает, что здесь есть некая логика, но какая?

Профессор нервно потирал руки, теребил мочку уха, что было у него признаком сильного волнения.

– Метр шестьдесят шесть. Первый ребенок – потеря тридцати девяти сантиметров. Остается метр двадцать семь. Второй ребенок – потеря еще тридцати девяти сантиметров. Остается восемьдесят восемь сантиметров, пенис стабильный, с тех пор никаких изменений. После рождения каждого ребенка он теряет чуть меньше четверти своего роста, стало быть… стало быть…

И вдруг, точно молния, разрывающая мрак, в мозгу профессора Дубельву вспыхнула догадка:

– Черт побери! А если это и есть связь? Не может быть! Надо вернуться к моим расчетам. Но сначала я должен их предупредить, и немедленно!

Новость представлялась ему настолько важной, что, несмотря на поздний час, он набрал мобильный номер Леона – аккурат в тот момент, когда роды Соланж приближались к критической фазе: первый близнец должен был появиться с минуты на минуту. Разозлившись на несвоевременный звонок среди ночи – его мобильный был всегда включен на случай, если он срочно понадобится кому‑нибудь из больных, – Леон отошел в сторонку и прошипел:

– Да, кто это?

– Леон, это Даниэль Дубельву. Извините, что беспокою в такой час, но я должен сообщить вам нечто крайне важное. Нам надо поговорить, немедленно. Где вы? Я сейчас же приеду, возьму такси, разбудите Соланж, это касается вас обоих.

– Я сейчас с ней, в родильном отделении, она как раз…

– Нет, не может быть! Прекратите, остановите, умоляю!

– Это невозможно. Схватки начались три часа назад. У Соланж уже отошли воды, она в родильном отделении, дети вот‑вот появятся.

– Не дайте ей родить. Залейте цементом, заткните бумагой, тряпьем, делайте что хотите, только законопатьте вашу жену. Этот ребенок должен остаться в ней, слышите, ОН НЕ ДОЛЖЕН ПОЯВИТЬСЯ НА СВЕТ!

– Профессор, вы спятили!

Леон говорил шепотом, чтобы не мешать врачам, суетившимся вокруг его супруги.

– Бросьте все, жену, детей, работу…

– Да что случилось, в конце концов, объясните толком!

– Случилось то, Леон, – в голосе профессора зазвучали истерические нотки, – случилось то, что я наконец понял! Слышите, Леон, Я ВСЕ ПОНЯЛ!

– Что вы поняли, профессор? Пожалуйста, короче, я не могу долго говорить.

– Я установил связь между приступами вашей болезни.

– Сейчас не время, профессор. Запишите меня на прием, я приду, и вы мне все объясните.

– Нет, сейчас или никогда. Леон, прошу, выслушайте, это очень, очень срочно.

– Ну быстрее, я всем мешаю. Мне уже машут, я должен прекратить разговор или выйти.

– Так выйдите и выслушайте меня.

Леон выскользнул за дверь, жестом предупредив Соланж, которая пыхтела и стонала на столе, что он сейчас вернется.

– Леон, мой милый, мой маленький Леон, я нашел причину ваших бед.

– Давно пора, я бы даже сказал, поздновато…

– Боюсь, что да, но это все до того сложно… Вы еще можете спасти то, что осталось…

– Я весь внимание.

– ЭТО ВАШИ ДЕТИ…

Дубельву так кричал, что Леону пришлось отставить трубку подальше от уха.

– Мои дети – что?

– Вы не должны больше иметь детей, никогда! Вы слышите меня?

У Леона подкосились ноги, и он едва не упал.

– Что вы несете?

– Леон, слушайте меня очень внимательно: с рождением каждого ребенка вы теряли тридцать девять сантиметров. Почему именно тридцать девять? Этого я не могу объяснить, я просто констатирую. Вы понимаете?

– Я не понимаю, какая связь…

– Связь очевидна, она все время была на виду. Эти крошки рождаются в ущерб вам. Чем больше их появляется на свет, тем меньше становится вас. Вы не уменьшаетесь, а скорее сокращаетесь, на манер складного зонтика или шеи черепахи. Каждый раз, когда у вас рождается ребенок, вы как бы втягиваетесь внутрь себя, но выйти обратно, к сожалению, уже не сможете. Вы воплощаете в ускоренном темпе смену поколений: старшие уходят, уступая место тем, кто моложе. Цикл, который обычно занимает тридцать – сорок лет, у вас сократился до нескольких недель.

– Вы уверены?

Леон был близок к обмороку. Он задыхался, ловя ртом воздух, точно вытащенная из воды рыба.

– Но почему именно я?

– Не знаю. Может быть, вы предвосхищаете отцовство будущего. Может быть, когда‑нибудь все папаши будут исчезать, оплодотворив мамаш, такое бывает в природе, знаете, самка богомола убивает отца своего потомства.

– Ваша теория абсурдна. Простите, я должен идти, дети вот‑вот родятся.

– Леон, – голос Дубельву стал умоляющим, – не ставьте на себе крест, я вас очень прошу. Бегите из этой больницы, уезжайте как можно дальше, я дам вам денег, вы ведь мой любимый пациент. И потом, я могу теперь сказать вам честно, я неравнодушен к вашей жене, давно, с первой встречи. Я сам все ей объясню…

– Профессор Дубельву, если вы это выдумали, чтобы разлучить меня с Соланж, то зря. Я никогда ее не оставлю.

– В таком случае вам крышка, старина. Прощайте, Леон, я к вам очень хорошо относился…

– Прекратите говорить обо мне в прошедшем времени, я еще жив.

– Не надолго, уверяю вас. Скоро вы сдуетесь, как воздушный шарик: пш‑ш‑шик!

– Вы меня пугаете.

– Не беспокойтесь, я позабочусь о Соланж, и о малышах тоже, я займусь их воспитанием. Кстати…

– …

– Алло, алло? Не вешайте трубку, Леон! Последний вопрос: какую школу вы бы предпочли, государственную или частную? Вы за школьную карту[3]или против? Я в точности исполню все ваши по желания, алло?

В эту минуту у мобильника Леона села батарейка. Он поспешил обратно в родильную, и вовремя: первый младенец, девочка Беренис, – ее брат Борис галантно посторонился, пропуская даму вперед, – высунула наружу головку и, упираясь крошечными ручками в ляжки и ягодицы Соланж, самостоятельно выбиралась из материнского чрева. Леона от этой решимости и агрессивно‑победоносного вида крохи бросило в дрожь; он машинально присел на стул, куда Соланж бросила впопыхах свое пальто и сумочку. Беренис встряхнулась, обтерла, брезгливо морщась, покрывавшую ее слизь, почесала макушку, словно собираясь с мыслями, и потребовала, щелкнув пальцами, мыло и полотенце, а от услуг больничного персонала отмахнулась. Борис вышел следом за сестрой, с такой же легкостью, вытянув руки над головой, ни дать ни взять ныряльщик, олимпийский чемпион. Он упал в страховочную сетку, натянутую под ногами Соланж, и попрыгал в ней, как мяч. В этой больнице уже случалось, правда редко, очень редко, принимать «реактивных» детей, которые так спешили наружу, что их приходилось ловить налету. Близнецы и не плакали почти – так, чуть‑чуть для порядка. Оба крепкие, полные сил, они резвились в колыбели, выказывая прямо‑таки неприличную жизнеспособность. Соланж разрешилась в рекордно короткий срок, полчаса от силы, и весь персонал родильного отделения, удивленный небывало легкими родами, расслабившись, готовился произнести тост за здоровье молодой матери.

На Леона вдруг накатила ужасная слабость. Все вокруг словно заволокло пеленой. И на глазах у изумленного персонала он начал убывать, сантиметр за сантиметром. Он оседал, таял, как кусок масла на горячей сковороде.

– Что это с ним? – ахнул один из санитаров.

Это продолжалось добрых пятнадцать минут, медленно, но неуклонно. Леон уменьшался, и это видели все. Взрослые, в растерянности, грешили на оптический обман, а новорожденные, пытаясь сесть, хлопали в ладоши и хохотали, точно в цирке. Медсестры, уверенные, что стали жертвами колдовского обряда, убежали, чтобы позвать на помощь.

Но Леон не испарился, нет – процесс остановился в десяти сантиметрах от пола, и теперь он был ростом с карандаш или перочинный ножик. Дубельву ошибся в расчетах: у природы все точно, как в аптеке, и близнецы стоили своему отцу ровно 78 сантиметров – столько же, сколько двое старших. Осталось достаточно, чтобы продолжать жить, только в другом масштабе. Счастье, что в силу какого‑то рефлекса он сел именно на этот стул, когда вернулся после телефонного разговора. Первый шок прошел быстро; воспользовавшись суматохой, он бегом кинулся к пальто Соланж, висевшему на спинке, нырнул головой вниз в карман и приземлился на кучу мелочи, мятных леденцов, талонов с парковки и связку ключей с брелоком – резиновой коровкой, которая пищала, если на нее нажать. Когда наконец прибыла служба безопасности, на полу нашли только расколовшийся на три части мобильный телефон, чип которого успели затоптать. В конце концов все решили, что это была коллективная галлюцинация.

Только Соланж все видела и все поняла; она позволила себе всплакнуть, сославшись на усталость и послеродовую депрессию. В больнице наскоро, для проформы провели дознание, поискали Леона в мышиных норках, за электророзетками и вентиляционными решетками, а потом о родителе‑призраке забыли. Полиция констатировала уход из семьи и объявила Леона безвестно отсутствующим. Так его списали в архив актов гражданского состояния. Жалели о нем несколько пациентов да коллеги; друзья уже давно его оставили.

Через два дня молодая мать покинула больницу с двумя лепечущими младенцами и маленьким мужем в кармане пальто; всю дорогу она успокаивала его, поглаживая кончиками пальцев.

 

 

Часть вторая

Возвышение крохи

 

Ваша краткость

 

На этот раз Леон перешел в другое измерение; он не просто уменьшился – он, можно сказать, покинул этот мир. Для Соланж это был жестокий удар – муж сильно подвел ее именно в тот момент, когда она особенно в нем нуждалась. Решительно, на мужчин рассчитывать нельзя! Она негодовала, считая, что он ее просто бросил, и никак не могла поверить в версию событий, которую изложил ей профессор Дубельву. Положение ее было аховое: одна, четверо детей на руках – Батист, Бетти, Борис и Беренис – и вдобавок странное существо чуть больше ее мизинца, которое тоненько лопотало без умолку что‑то едва слышное. Человек‑горошина, которого ей приходилось подносить к самому уху, знай твердил: «Я тут ни при чем, я ничего не сделал, я не виноват». Соланж пожимала плечами: ей были безразличны его сожаления – зло свершилось.

И снова пришлось срочно менять весь уклад совместной жизни. Сложив все вещи сгинувшего мужа в два чемодана, Соланж отправила их в «Гуманитарную помощь». Она сохранила только кое‑какие мелочи – фотографии, запонки, шелковые галстуки, носовые платки. Леона она устроила на своем туалетном столике в коробке из ливанского кедра, где прежде держали сигары; в новом жилище, обитом изнутри темно‑красным бархатом, было уютно и хорошо пахло. В прежние счастливые времена супруги любили выкурить после ужина «Коибу» или «Монтекристо», но потом Леону пришлось отказаться от этого ритуала: малейший дымок стал гибельным для его крошечных легких.

Официально Леон был признан безвестно отсутствующим. Его кабинет перешел одному из коллег, которому Соланж – их с Леоном брак был заключен на условиях совместного владения имуществом – уступила свою долю за хорошие деньги. Оставалось организовать главное – «закон молчания». Соланж посвятила в семейную тайну няню Жозиану – та лишь перекрестилась несколько раз, узнав о новой метаморфозе месье. Она поклялась хранить секрет за солидную прибавку к жалованью. Новорожденные близнецы еще не умели говорить, хотя, похоже, все поняли. Что до двух старших, то стыд держит рот на замке получше любой угрозы: отец давно стал для них источником постоянного унижения в школе, куда ему было запрещено за ними приходить. Дубельву, который вовсю обхаживал Соланж, разумеется, был нем как рыба. В доме установили строгие правила: в присутствии посторонних ни словечка о Леоне. Маленький муж получил наказ, если позвонят в дверь, немедленно прятаться в свою коробку. Открывать запрещалось, пока он не будет в укрытии и под замком. Если к детям приходили, на день рождения или просто поиграть, школьные друзья, мама запирала крошку на ключ и прятала в свой шкаф. «Омерта» работала без сучка без задоринки. Всякий нарушитель этих нехитрых, но весьма строгих правил подвергался самому суровому наказанию. Жозиана была избрана полицейским комиссаром семьи, ответственным за дисциплину, и держала домочадцев в ежовых рукавицах. Соланж подарила ей розги, чтобы карать провинившихся; чаще других доставалось Батисту. С легкой руки Жозианы Леона теперь величали Ваша Краткость. Ей стоило изрядных усилий не прихлопнуть его в сердцах, как комара.

– Ваше счастье, что мадам за вас горой, – то и дело повторяла она ему.

Для Леона перемена оказалась столь внезапной и крутой, что он долго не мог осознать ее в полной мере. Он просто не был готов к этому чудовищному состоянию, происшедшее не укладывалось у него в голове, и объяснения Дубельву его не убедили. Какое странное ощущение – смотреть снизу вверх на игрушки своих детей, после того как побывал в сыновьях у собственной жены! Люди – включая его ненаглядную – виделись ему теперь драконами, боевыми машинами, облаченными в броню, тогда как сам он чувствовал себя голым, крошечным комочком плоти, который кто угодно может раздавить и не заметить. Даже его «копье любви» сгинуло в этом тайфуне: между ног осталось нечто невразумительное. Почему, за что великий часовщик Господь Бог пустил стрелки его часов не в лад со всем остальным миром?

Прежде всего надо было думать о спасении своей шкуры. Проблемой для него стало буквально всё – например, помыться. Соланж выделила ему в ванной стаканчик из‑под зубных щеток для водных процедур, но он старался ими не злоупотреблять: боялся «сесть» от частой стирки. Осторожность излишней не бывает. Вода из крана, даже пущенная тоненькой струйкой, была для него водопадом, который мог смыть его в мгновение ока. Поесть было не легче: его рацион состоял из жидких супчиков и пюре – вряд ли крошечные зубки были способны разжевать даже маленький кусочек мяса. Всё приходилось для него измельчать и протирать. Чем вообще кормить такого человечка? Его пухлогубый рот стал совсем малюсеньким: виноградинкой, горошинкой, крошкой хлеба он мог насытиться до отвала. Ему, однако, позволили есть за общим столом – если только не было гостей. Теперь, когда росту в нем было с полкарандаша, его сажали на кукольный стульчик из игрушек Бетти – и тот еще оказался для него великоват. Еду ему подавали в половинке наперстка. Больше всего ужасали Леона издаваемые людьми звуки: когда он слышал голоса Исполинов (так он называл их теперь), у него едва не лопались барабанные перепонки от нестерпимой вибрации. Каждое слово, слетавшее с губ Соланж или детей, было подобно раскату грома. «Потише, – умолял он их, – я не глухой!» Когда Соланж разговаривала с ним, держа его на ладони у своего рта, раздельно, по слогам произнося слова, словно обращалась к слабоумному, она, сама того не ведая, окатывала беднягу фонтаном брызг слюны, в котором он промокал до костей. Для любого диалога ему требовались плащ, шляпа и зонтик.

Он имел наивность полагать, что детей теперь опасаться нечего. Леон больше не был в их глазах ни соперником, ни козлом отпущения, он превратился в некую анатомическую диковину – живую игрушку. Ему же они еще никогда не казались такими жуткими и безобразными. Новорожденные близнецы орали целыми днями напролет, и от их воплей у него едва не лопался мозг. А старшие – эти были еще похлеще. Вам приходилось когда‑нибудь сидеть за столом с двумя малышами? Ах, как усердно жуют маленькие зубки, как ходит ходуном розовый язычок, эти милые крошки так прелестны, что и последний каторжник прослезился бы от умиления. Но когда вы ростом со стручок фасоли, эти мощные челюсти, эти острые клыки, эти жирно блестящие губы и пухлые пальцы размером с бревна видятся вам саблями, дубинами, раскаленными печами, готовыми проглотить вас, растерзать. Вдобавок они пускают слюни, плюют и рыгают – фу! Каково быть в руках двух людоедиков, которые сами не сознают своей силы? А уж если один из них пускал при нем ветры, Леон едва не падал в обморок. Две розовые мордашки с блестящими светлыми глазенками хмурились от осознания, что это существо, похожее на резиновую куколку, которое извивалось и корчилось, было когда‑то их отцом. Свой интерес они перенесли на Даниэля Дубельву – тот каждый день приходил под вечер засвидетельствовать свое почтение их матери и обращался с гомункулом до странного почтительно. Соланж принимала его любезно, но без особой теплоты. Решительно, не лежало к нему ее изболевшееся сердце.

Из лексикона семьи исчезло одно слово: «папа». Домочадцы называли Леона Козявкой, а порой – словно и это было для него слишком благозвучно – даже Вошкой. И все же Леон не терял надежды: он хотел доказать Соланж, что по‑прежнему способен выполнять функции главы семьи. Однажды вечером ему вздумалось лично навести порядок за ужином. Стоя между солонкой и графином с водой, он подавал голос, топал ногой, грозно покрикивал. Батист, в котором проснулись былые инстинкты, сграбастал его и поднял к самым глазам под аплодисменты сестры и радостный писк лежавших в кроватке близнецов. Леон завопил что было мочи:

– Батист, отпусти меня сейчас же! Я кому сказал? Я дважды повторять не стану…

Соланж как раз отлучилась из‑за стола, чтобы согреть бутылочки младшим. Батист щелчком запустил крошку‑отца прямо в миску с пюре, к счастью уже остывшим, куда Леон упал вниз головой и едва не захлебнулся. Соланж, вернувшись, лишь укоризненно поцокала языком на проказника, а Леона вытерла салфеткой и отправила спать в коробку без единого слова. Попытка не удалась.

Шутки бесчувственных созданий бывали порой злыми: однажды Батист, заявив: «Макнем Крошку», окунул отца головой в яйцо всмятку, и он барахтался в желтке, беспомощно дрыгая ногами, пока его не извлекла Соланж. Снова у него от малолетних пакостников кровь стыла в жилах: с самого утра они, квакая по‑лягушачьи, вцеплялись друг другу в волосы, дрались из‑за игрушек. Батист был сильнее и задавал сестренке жару, та орала, как резаная, а мальчику, в свою очередь, доставалось на орехи от Жозианы. Он рос настоящим мачо – почти не плакал. Потом паршивцы мирились и вместе пугали Бориса и Беренис страшными рожами и жутким воем. Леон постоянно боялся стать мишенью для их бьющей через край энергии: он знал, что слабость пробуждает в иных созданиях убийственные инстинкты. Его не покидало чувство, что они готовы раздавить его между большим и указательным пальцами, просто чтобы проверить, настоящий ли он. Ему так хотелось преподать им урок доброты, вдолбить в их головенки хоть немного мудрости, доказать, что худой мир лучше доброй ссоры, но что он мог? Как добиться послушания, если ты не больше шпильки для волос? Для того ли он пятнадцать лет учился, трудился, во всем себе отказывал, перебивался на стипендии и пособия, чтобы прийти к столь плачевному итогу? По ночам миниатюрному папаше снились кошмары, один другого страшней: родные дети протыкали его вилкой, насаживали его голову на перьевую ручку, перемалывали в фарш в электрической точилке для карандашей, отрывали по одной руки и ноги, как пойманному жуку или кузнечику.

Можно ли осуждать их за это? Для них Леон был не человеком, а какой‑то микрочастицей. Он не держал зла на Бетти (ей недавно исполнилось пять лет), которая однажды посадила его во включенный тостер; к счастью, ему удалось вспрыгнуть на жарившийся ломтик хлеба, и он только слегка обжег икры, но едва не задохнулся в адском пекле. Не обижался он и на Батиста (ему было почти семь), который подвесил его за ногу на резинке и раскачивал вверх‑вниз, точно мячик, пока он не исторг съеденный обед (телячью отбивную и запеченный картофель «дофинуа»). И на Бориса (полгода), который однажды засунул его в рот, – Леон едва успел выскочить, прежде чем недавно прорезавшиеся зубки малыша сомкнулись на нем. Дети есть дети, они не ведают, что творят. Но вечерами, водворенный в коробку для сигар (комендантский час для него был установлен в 20.00), он тосковал. Угрюмое молчание стало привычным для Крохи. Ему вспоминались летние каникулы у моря, редкие поездки в горы зимой, маленькие бистро, где они с Соланж освежались ледяным белым вином и согревались горячим эспрессо. Как мало было ему отпущено беззаботной счастливой жизни, всего несколько лет. Он не успел вкусить благ этого мира. Его тело стало тесным, как гроб.

Леон опасался всех и вся. В список потенциальных врагов он внес и кошку. Ему представлялось, как ласковая Финтифлюшка, которую он не раз спасал от расправы, обернувшись свирепым тигром, с хриплым рыком гоняется за ним по квартире. Он был уверен, что киска хочет сожрать его живьем, предварительно хорошенько помучив. И бесполезно напоминать о прежних чувствах дружбы или уважения. Он так и видел, как зверюга взбирается на туалетный столик Соланж, терпеливо караулит его, пока он прячется за пудреницей, баночкой крема или губной помадой, а потом бросается на него и накрывает своей грациозной, но такой огромной лапищей, вооруженной пятью острыми кинжалами. Подушечки между ними были каждая размером с матрас.

Когда Леон хотел выйти из коробки, он сначала осторожно приподнимал крышку, не сомневаясь, что Финтифлюшка, притаившись где‑то поблизости, только этого и ждет, чтобы, выпустив когти из бархатных лапок, схватить его. Он шел на всевозможные хитрости, предпринимал, точно на поле боя, обманные маневры, бросая кукольный носок или штанишки, выжидал, вслушивался, уверенный, что кошка способна часами сидеть не шевелясь и не дыша, во власти инстинкта хищника.

На всякий случай он стащил у Соланж деревянную палочку из маникюрного набора и заточил ее, чтобы использовать как копье, если придется защищаться. Жизнь заставила его стать воином, и надо было вооружаться.

Леон ошибался, но узнал он об этом много позже. Финтифлюшка единственная не предала своего хозяина.

 

Завоевание сердец

 

Прошло несколько недель, и почти тюремный режим Леона смягчился: распорядок дня соблюдался уже не так строго, дисциплина ослабла. Соланж, при всей своей замотанности, снова показала благородство натуры, достойное той женщины, которую он взял в жены. Она рылась в Интернете, расспрашивала знакомых – случаи уменьшения мужей до размеров соломинки были, судя по всему, крайне редки. Ни в Ветхом, ни в Новом Завете ни о чем таком не упоминалось. Но для Соланж не было и тени сомнения: Бог испытывал ее веру. Она пообещала Леону, памятуя супружеские обеты, что не оставит его и будет о нем заботиться, ибо он – единственный мужчина, которого она в своей жизни любила. Объяснив ему, почему они больше не могут спать в одной комнате, она переселила его из сигарной коробки в пятиметровый чуланчик в дальнем углу квартиры, у выхода на черную лестницу, в конце длинного извилистого коридора. Там держали щетки и швабры, чемоданы, коробки, старую одежду и прочий хлам. Соланж обожала коридоры, она сравнивала их с длинными реками, соединяющими и снабжающими разные страны. В этом закуте она поставила сделанную столяром на заказ этажерку высотой полтора метра – чтобы не добрались ни дети, ни кошка – и установила на ней новенький, чистенький домик для хомяка с дверцей. Это «шале» стояло на полке из тикового дерева, окруженной крепкой оградой, на которой Леон развешивал сушиться свое белье. Он в одиночку управлялся с хозяйством в своем домике: шить, гладить и многому другому его научили еще в детстве, в приюте, где он рос.

Леон не мог понять, почему жена больше не хочет спать с ним в одной комнате: другое дело, если бы он весил 150 кило, тогда супружеское ложе грозило бы рухнуть под его тяжестью. Но он‑то уместился бы в наперстке! «Вот именно, – отвечала на это Соланж, – я могу случайно смахнуть тебя, выбросить с мусором и не заметить». Он смирился с необходимостью переезда, правда, предпочел бы чудесный кукольный домик, подаренный Бетти на прошлое Рождество, – ему очень подошел бы второй этаж: спальня с кроватью под балдахином, ванная под старину с хромированными кранами и просторная терраса с креслом‑качалкой, чтобы читать на солнышке. Но дочь отказалась наотрез и пригрозила сломать домик, если «это» в нем поселится.

В свое новое жилище, смахивающее на швейцарские ходики с кукушкой, он поднимался в лифте, сделанном из солонки, который приводился в движение маленьким электрическим мотором (Соланж купила его в магазине «Юный техник»). Вниз он съезжал по специальному желобу, похожему на бобслейную трассу, с множеством поворотов. Все было сделано с выдумкой, но уж очень непрочно, тем более что и дети, и кошка повадились играть с проводами лифта, и в один прекрасный день Финтифлюшка невзначай порвала когтем главный кабель, чем вызвала серьезную аварию. Хорошо еще, что Леон не находился в это время в кабине! Соланж с ангельским терпением соорудила взамен винтовую лестницу с семью смотровыми площадками для отдыха, а также повесила веревку с узелками – для тренировки. Упражнения пошли Леону на пользу, и через некоторое время он развлечения ради поднимался, перепрыгивая через ступеньки, «на время», а по веревке лазал вверх‑вниз столько, что натер мозоли на руках и накачал солидные бицепсы.

Пришлось решать и другие бытовые проблемы. Как уже было сказано, сколько Леон ни надрывал горло, никто его не слышал. Карлик‑диковинка был вынужден орать тоненьким фальцетом, пока не садился голос, чтобы на него обратили внимание. Его голосовым связкам не хватало силы. Из куска пустого стержня от авторучки и половинки билета на метро он смастерил мегафон. Но конструкция была тяжелая, громоздкая, а голос усиливала недостаточно. О телефоне нечего было и думать: обычная трубка весила в десять раз больше Леона. Даже самая крошечная модель мобильника для него была размером с грузовик. Леон весил теперь 250 граммов в одежде. Как позвать на помощь ночью в случае болезни или внезапного нападения Финтифлюшки? Соланж дала ему колокольчик, висевший прежде на шее одной из кукол, чтобы он мог подать сигнал. Но спальня находилась в шести с лишним метрах от чулана – для Леона это было расстояние в несколько световых лет, – и жена вряд ли могла услышать даже самый отчаянный звон. Ни в коем случае нельзя было заболеть ночью.

Леона последняя напасть встряхнула, пробудив в нем новые силы. Пережив катаклизм, он почувствовал едва ли не облегчение: ниже падать было некуда. Производить потомство он больше не мог, а стало быть, и дальнейшее уменьшение ему не грозило. Он вновь обрел уверенность в себе, рвался в бой, был готов потягаться с этим миром и полон отваги, как никогда. Для начала он потребовал, чтобы Соланж каждое утро приносила ему свежую прессу. Она раскладывала газеты и журналы на полу чулана, и Леон, усевшись с биноклем на должном расстоянии – обычно на первой площадке лестницы, – просматривал новости. Он вставал, когда требовалось перевернуть страницу, – это было делом нелегким, если задувал ветерок или порыв сквозняка, и он не раз оказывался завернутым в мятую бумагу, точно филе мерлана на рынке. Еще Леон слушал радио – разумеется, на почтительном расстоянии – и смотрел телевизор через подзорную трубу – иначе экран был для него чересчур велик. Его оптимизм вскоре принес плоды. С Соланж он был мил и ненавязчив, отпускал ее развлекаться по вечерам и не возражал против ухаживаний Дубельву. Он старался как мог облегчить бремя ее забот. Замотанная мать большого семейства нашла поддержку в своем крошечном муже с такими безупречными манерами. Жить с Леоном – все равно что быть замужем за спичкой, но спичка эта умела быть речистой, забавной и трогательной: язык у маленького краснобая был подвешен хорошо.

У них даже началось что‑то вроде второго, тайного медового месяца – если это выражение уместно, когда двоих разделяет столь колоссальная разница. Великанша, рассматривая свою живую горошину в лупу, находила мужа очень миленьким и прекрасно сложенным. Какая жалость, что для дела он больше не пригоден! У нее вошло в привычку брать его с собой за покупками, надежно спрятав в кармане или в сумочке. Дома Леон разговаривал с Соланж, забравшись ей в ухо и сложив руки рупором. На улице их связывала миниатюрная радиосистема, наушник, наподобие тех, что носят телеведущие. Когда они вместе ходили на рынок, Леон направлял жену по запахам, отыскивал для нее самые спелые персики, нектарины, дыни, благодаря крошечному отверстию, проделанному в ее жакете. Одежду она покупала ему в отделах кукол – брюки, жилеты и кардиганы, которые, как правило, приходилось ушивать, – так что носил он в основном одежки для девочек, но какая разница, в его‑то положении? Когда они гуляли в парке по праздникам, жена тайком баловала его, подсовывая то волоконце сахарной ваты, то кусочек райского яблочка. Она кормила его, как птенца. Цепко держась за ее большой бок, точно букашка на теле слона, убаюканный ее ритмом, согретый ее кожей, Леон был наверху блаженства. Эти радости стали ему компенсацией за прежние обиды. Теперь он был не только мужем Соланж – он стал частицей ее роскошного тела.

Однажды Леон натерпелся страху: карманник стащил сумочку, которую Соланж положила на прилавок, расплачиваясь в бутике за покупку. Воришка кинулся с добычей на улицу, расталкивая прохожих, и, уверенный, что ему удалось оторваться от преследователей, просунул внутрь толстый палец, чтобы завладеть бумажником. Леон не сплоховал: укусил его до крови. Похититель, решив, что это змея или крыса, с перепугу задал стрекача. Беспримерный подвиг сделал Леона героем семьи на целую неделю, и этот эпизод еще больше сблизил мужа и жену, к вящему неудовольствию Дубельву. Вечерами Соланж делилась с Леоном своими заботами и тревогами, жаловалась на завал работы, на нервных или слишком чувствительных пациентов, на нехватку мест в яслях, когда пришло время записать туда близнецов, на трудности с Батистом, непоседой и драчуном, и его отметки, весьма посредственные в сравнении с успехами куда более старательной и серьезной сестры. Леон успокаивал ее, давал советы, даже вызвался быть репетитором сына.

Соланж тайно приобщала его почти ко всем областям своей жизни. Она снова носила туфли на шпильках – ведь ее супруг сам был теперь не выше шпильки. Когда его монументальная супруга в кружевном бюстье и чулках в сеточку, полулежа на софе, принимала гостей воскресным вечером – по выходным ее дом был открыт для друзей, – Леон видел в ней божественное сияние и королевское величие. Он чувствовал себя ее серым кардиналом, притаившись в кармане или в чашечке бюстгальтера. Он – Карлик‑владыка, и всем этим гигантам, хоть они о том и не знают, до него расти и расти. Леон лично составлял музыкальную программу вечеров (смут‑джаз, блюзы, оперные арии), оставался непревзойденным распорядителем церемонии. В дом были вхожи коллеги, родственники, воздыхатели Соланж: все спешили выразить ей свое сочувствие, прознав о безвременном исчезновении мужа. За соломенной вдовой увивались толпы поклонников. Леон не ревновал – в глубине души он даже гордился. В конце концов, комплименты косвенно относились и к нему, а Соланж так мастерски водила мужчин за нос и стравливала их между собой – всех, начиная с Дубельву, – что он млел от удовольствия. Он принимал участие в беседах, подсказывал жене язвительные или пикантные реплики. Соланж произносила их тонким воркующим голоском, неожиданным при ее размерах, и прыскала со смеху, как девчонка, умиляя всю компанию.

Иной раз кто‑нибудь из гостей, под видом сочувствия к хозяйке, почитал своим долгом отпустить нелестное замечание по поводу ее несчастья, сиречь Леона, и для него было наслаждением слушать, как Соланж ставила невежу на место, запрещая оскорблять своего покойного мужа в его доме. Тому, кто позволял себе такое хоть раз – начиная с его тещи, – дважды повторять не приходилось.

В свите поклонников первую скрипку играл Дубельву. У него было «свое» кресло, в котором он устраивался, вытянув длинные ноги, курил толстенные сигары, пил пиво, смотрел футбол по телевизору, качал на коленях детей. Вот от этого у Леона слегка щемило сердце: он был в положении умершего, который, незримо вернувшись в свой дом, видит, что его место уже занято. Он знал, что рано или поздно Соланж обзаведется новым мужем, а Дубельву, пылко и преданно влюбленный уже несколько лет, – самая лучшая кандидатура, пусть даже она не питает к нему ответной страсти. Это будет брак не по взаимной любви, но по трезвому расчету. От таких мыслей Леону делалось плохо, однако выбора у него не было: уж если на то пошло, он предпочел бы лично устроить второй брак жены, чем оказаться однажды поставленным перед фактом. Он останется для Соланж – в этом он был уверен – единственной любовью и отцом ее детей, сраженным во цвете лет непостижимым роком. Зная, что его матримониальные чаяния во многом зависят от бывшего пациента, Дубельву выказывал Коротышке уважение, обратно пропорциональное его размерам, и льстил ему как мог. У него была излюбленная фраза:

– Леон, вы – этап в эволюции человечества: возможность жизни в предельно уменьшенном масштабе на перенаселенной планете. Вы – мутант, Леон, вы – прорыв к новым возможностям вида.

Сущим наслаждением было видеть, как этот Геркулес – метр девяносто ростом – склоняется перед Малявкой, почтительно прислушиваясь. На самом деле Дубельву, как и Жозиана, побаивался Леона – этого ничтожного существа, именно своей ничтожностью опасного. Ему бы хотелось, чтобы тот исчез навсегда, а согласие между Соланж и ее маленьким мужем терзало его сердце: он ревновал.

 

«Формула‑1»

 

Наедине Соланж оказывала Леону знаки внимания, которые трогали его до глубины души: например, когда она пила чай, то ставила на поднос вторую чашку для него, как будто он мог, как прежде, с ней почаевничать. Она наливала ему чаю, добавляла молока и сахару, как он любил, и оставляла остывающую чашку, больше к ней не притрагиваясь.

Однажды вечером, когда они вдвоем смотрели телевизор, Соланж на диване (в короткой юбке и без колготок), Леон у нее на колене, она задремала. И тогда он, наклонившись, увидел вдали, там, где кончался широкий тракт гладкой загорелой плоти, вздутые, как парус, белые трусики. Ошеломленный красотой открывшегося вида и огромностью ширмы, за которой скрывались несметные сокровища земной жизни, он сорвался и, упав на пол, набил здоровенную шишку. Но не жалел: зрелище того стоило.

Соланж из кожи вон лезла, стараясь облегчить Леону жизнь. Она раздобывала ему всевозможные вещи по росту, подарила кукольные часики, цифры на которых мог разглядеть только он один; их крошечные кружевные колесики беспощадно перемалывали часы и секунды. В качестве первого этапа возвращения в милость в ванной появился тазик, оправленный в серебро, на лакированной полочке. Усевшись на жемчужину ее ожерелья возле шкатулки с украшениями, Леон любовался ею. Он взирал, разинув рот, на изгибы ее позвоночника, и ему хотелось взобраться по позвонкам, как по стволу дерева, до самого неба. Муж и жена вместе мылись, каждый в своей ванне, и Леон не мог наглядеться на свою великаншу – смотрел и смотрел, как трут намыленное тело ее длинные руки, пока она не одергивала его и не приказывала отвернуться. Она могла бы, слегка сжав свои розовые ногти, отсечь ему руку, а то и голову, и от одной этой перспективы он обожал ее еще сильней.

Соланж порой бывала рассеянна: оставляла его в примерочных кабинах, в такси. Положив его куда‑нибудь – в карман халата или на край раковины, – могла начисто о нем забыть. Он ждал, немного обижался, но не всерьез. Случалось, она машинально совала его в ящик кухонного стола вместе со штопором, бросала в мусорную корзину с ненужными письмами, а потом ночь напролет искала с фонариком. Он был ростом с палец, и она зачастую пользовалась им, чтобы почесать ухо или спину, не отдавая себе отчета, что это ее муж. Леон порой представлял свое будущее в виде зубочистки или ватной палочки в мире Гигантов.

В эту пору Соланж сделала ему для передвижений по дому царский подарок – роскошный автомобиль «ягуар»‑купе с откидным верхом, модели 40‑х годов – два медных радиатора без клапана, приборная панель из красного дерева, хромированная решетка, блестящие серебром колеса и средняя скорость 12 километров в час, по прямой до 15. Автомобиль работал не на бензине, а на электричестве: достаточно было на ночь подключить его к зарядному устройству, как мобильный телефон. Леону не хотелось ни от кого зависеть, а передвигаться самостоятельно ему было трудно: километры коридора отделяли его чулан от жилых комнат. Утром он десять минут добирался до кухни и был вынужден вставать раньше всех, чтобы поспеть к общему завтраку. Это был семейный ритуал; если Леон опаздывал, все расходились, дети в школу, Соланж в свой зубной кабинет, и он заставал лишь неубранный стол: хлопья в лужице молока на дне чашки, размякшее масло, открытые банки с джемом, надкушенные и недоеденные тосты, грязные ножи и витавший над этим разором запах остывшего кофе. Дома оставалась только нянька; приветливая, как тюремная дверь, она шипела, сграбастав его за шиворот, точно котенка, которого собираются утопить:

– Чего желаете, Ваша Краткость, чаю или кофе? Крошечку круассана, капельку апельсинового сока, крупинку мюсли? Мюсли очень полезны, говорят, от них растут…

Ее излюбленным развлечением было гоняться за ним по квартире с пылесосом, норовя засосать, как пылинку, в ревущее жерло. Каждый раз негодяйка уверяла, что не заметила его, притворялась близорукой, изображала удивление. Еще она тайком подначивала Финтифлюшку, надеясь, что та запросто сожрет хозяина, как только он окажется в пределах досягаемости, и заранее извиняла детей, если они случайно на него наступят.

Леону пришлось заново учиться водить, он освоил миниатюрную машину и успешно сдал на права. Возможностей для аварии, даже в старой османновской[4]квартире, много, к тому же в его авто не было ремней безопасности: он мог забуксовать, например, на складках ковра и перевернуться. Свеженатертые полы представляли ту же опасность, что обледеневшее шоссе в дождь, а трещинки в половицах были для него настоящими рытвинами. На кухонном, по старинке плиточном полу приходилось опасаться брызг масла и жирных пятен, на которых машину заносило. Ну а вождение на вычищенном ковровом покрытии было само по себе искусством: ехать приходилось на постоянной скорости, чтобы колеса не запутались в ворсе. Если случалось застрять, Леон был вынужден отчаянно сигналить, призывая на помощь, в надежде, что злюка Жозиана поспеет раньше, чем войдет на бархатных лапках, облизываясь, ласковая Финтифлюшка. К счастью, у «ягуара» был мощный гудок, нечто среднее между горном и пожарной сиреной, и кошка пока его побаивалась.

Но при всех опасностях, подстерегающих, впрочем, любого водителя, сколько все‑таки было радости! Ах! Промчаться по коридору, дважды поворачивающему под прямым углом, на манер складного метра, в гостиную – это было все равно что ехать по узкой горной дороге, одолев два смертельных виража и длинный изгиб, который заканчивался у двери. Леон давил на акселератор и выжимал из двигателя максимум; надев кожаный шлем и очки, включал на полную мощность фары, рвал с места, мастерски вписывался в повороты с оглушительным ревом тысячи лошадиных сил. Аристократичный, равнодушный к препятствиям «ягуар» иной раз задевал стену и отлетал к противоположной; машина вздрагивала, опасно кренилась, Леон притормаживал, потом снова жал на педаль. Полный кайф! И следы шин – он оставлял их повсюду. Резина лысела в несколько недель. Пользуясь отсутствием домашних в дневные часы, он устраивал марафонские заезды по всей квартире на время. От входной двери до черного хода через гостиную за пять с половиной минут – знай наших! Маленький водитель мчался, отчаянно сигналя, давил на газ, проскакивал на красный свет, гнал по встречной полосе, заезжал на тротуар – плевать! Он видел впереди, как улепетывает напуганная пронзительным воем Финтифлюшка – шерсть дыбом, хвост трубой, – как она запрыгивает на шкаф от греха подальше. Проносясь мимо, Леон вскидывал крошечный палец в непристойном жесте:

– Fuck you, киска!

 

Этими подвигами он надеялся, помимо прочего, произвести впечатление на Батиста. Его сынишка унаследовал властный характер Соланж, вдобавок он один, как старший, мог ей немного помогать. Батиста злила любовь, которой еще пользовался в доме Леон, ставший в его глазах всего лишь игрушкой среди многих других. Он неустанно настраивал против него сестер и брата и не преминул объяснить им, как дорого стоила эта роскошная машина, – купленная, между прочим, из бюджета, предназначенного на их игры. Папаша в десять раз меньше их, а денег на него уходит больше, чем на всех детей, вместе взятых: кровать у него из черного дерева, ванна из серебра, одежда из льна, шелка и кашемира, крутая тачка, царский стол. Это несправедливо, в конце концов, любимчикам – бой! Он привлек на свою сторону Бетти, призывая ее восстать против беззакония, чтобы неповадно было обнаглевшему клопу гонять по коридорам, и они вдвоем обрабатывали близнецов, которым едва исполнился год, подстрекая их против отца.

В доме разыгралась самая настоящая партизанская война. Миниатюрному гонщику не давали спокойно ездить, ему приходилось спешно перестраиваться всякий раз, когда кто‑то из его отпрысков шел на обгон, – иначе его раздавили бы, как кофейное зернышко. Он обнаружил, что дети не умеют ходить нормальным шагом: им был знаком только один способ передвижения – бег, сопровождавшийся гиканьем и топотом целого стада. Однажды старшенький на всех парах улепетывал от Бетти, стащив у нее любимую куклу, и поскользнулся на валявшемся шарике прямо над Леоном, который ехал в том же направлении, весело насвистывая, с откинутым верхом и американской сигаретой во рту. Правый башмак Батиста со всего размаху врезался в «ягуар». Леон вылетел, как пробка из бутылки шампанского, и только чудом остался цел; капот машины был смят, кузов разбит, шины лопнули, карданный вал погнулся, приборная панель разлетелась в щепки. Мальчик прыснул, невнятно извинился и, увидев сестру, которая мчалась прямо на него, чтобы отобрать свою собственность, с диким воплем понесся дальше.

Был ли это несчастный случай или злой умысел – так и осталось неизвестным, но гнев Соланж был страшен. Любой намек на анархию в подвластном ей королевстве приводил ее в исступление. Выражение «испепелить взглядом» обретало буквальный смысл, когда ее большие глаза округлялись, точно две шаровые молнии, и обдавали жгучим холодом. Мало кто мог бы выдержать это пламя. Ее пристальный взгляд всегда был предвестником взрыва. На сей раз, когда гнев выплеснулся, от ее громового голоса сотрясались стены и качались люстры. То был грохот канонады, рев эскадрильи бомбардировщиков. Она так разбушевалась, что наказала всех домочадцев, – даже кошку поставила в угол и привязала за хвост к батарее, даже Дубельву лишила права визита на целую неделю, даже Жозиану обвинила в попустительстве и, схватив за шиворот, трясла, как грушу. Последняя, проглотив унижение, пообещала исправиться и впредь держать в строгости и больших, и маленьких. Соланж посадила всех под замок, Леона тоже водворила в его «орлиное гнездо» и запретила выходить до новых распоряжений. Дети, которым все‑таки было жаль красивую машину, притихли, пережидая грозу. Соланж на экстренно созванном семейном совете торжественно объявила, что новый автомобиль покупать не станет – и без того погибшая модель обошлась слишком дорого. Батист, усиленно изображая раскаяние, украдкой потирал руки: он таки оставил папашу без средства передвижения.

 







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.