Здавалка
Главная | Обратная связь

Факел Эллиса Вайета 29 страница



— Керосина сегодня нет, — сказала хозяйка магазина, когда Дэгни в очередной раз приехала в Вудсток. — В четверг вечером шел дождь, а в дождь грузовикам не проехать через Ферфилдское ущелье, дорогу затапливает, и цистерна с керосином сможет проехать по ней только через месяц.

— Если люди знают, что в дождь дорогу затапливает, почему они не ремонтируют ее? — спросила Дэгни.

— Эта дорога всегда была такой, — ответила хозяйка. По дороге домой Дэгни остановилась на вершине холма и посмотрела вокруг. Она видела Ферфилдское ущелье, где шоссе, петляя по заболоченной низине, сужалось, зажатое с обеих сторон холмами. Это так просто — построить дорогу в обход холмов, по другому берегу реки, вудстокцам все равно делать нечего, она могла бы научить их провести ее на юго-запад, так короче, соединить с автомагистралью штата в районе, где загружаются грузовики-трейлеры и... Хватит! Дэгни отставила в сторону керосиновую лампу и зажгла свечу. Из миниатюрного радиоприемника звучала музыка.

Дэгни покрутила ручку настройки в поисках какой-нибудь симфонической музыки, но то и дело натыкалась на крикливые голоса дикторов. Тогда она быстро прокручивала ручку — ей не хотелось слышать никаких новостей.

С первого дня в домике она старалась не думать о «Таггарт трансконтинентал». Не думать до тех пор, пока эти слова не будут восприниматься так же спокойно, как, например, «Атлантик саузерн» или «Ассошиэйтэд стил». Но проходили недели, а рана не заживала.

Порой ей казалось, что она борется с непредсказуемой жестокостью собственного сознания. Она могла лежать в постели, уже засыпая, и вдруг задуматься о том, что на угольном складе в Виллоу Бенд, штат Индиана, износилась лента конвейера. Она заметила это во время своей последней поездки туда, случайно, из окна машины. Надо сказать им, чтобы заменили, иначе... И вот она уже сидит на кровати и плачет. Хватит! И она успокаивается, но остаток ночи уже не может уснуть.

Она могла сидеть в дверях дома на закате, наблюдая, как шелестящая листва успокаивается с наступлением сумерек. Затем в траве вспыхивают искорки светлячков. Они взлетают и носятся в темноте туда-сюда, медленно вспыхивая, как будто предупреждают кого-то, — совсем как сигнальные огни, мигающие ночью над дорогой... Хватит!

Было время, когда Дэгни не могла сказать себе «хватит!», не могла подняться на ноги, как от физической боли, — хотя можно ли ее отделить от боли душевной? Она могла упасть на пол или на землю, прижаться лицом к ножке стула или камню, стараясь не закричать во весь голос. А перед глазами у нее стояли — близкие, реальные, как тело любимого, — рельсы, сходящиеся вдалеке в одну точку, рассекающий воздух нос локомотива с эмблемой «ТТ», колеса, ритмично стучащие под полом вагона, памятник Нэту Таггарту в вестибюле терминала. Она старалась забыть, не думать об этом, лежать спокойно, но лицо нервно подергивалось, когда она прижимала к нему руки. Она мобилизовывала все силы против своего сознания, беззвучно и монотонно повторяя: «Выброси. Выброси это из сердца!»

Были и длительные периоды покоя, когда она могла взглянуть на проблему бесстрастно, оценить, проанализировать ее, как если бы эта проблема сводилась к технической. Но ответа не находила. Дэгни знала, что отчаянная тоска по железной дороге пройдет, если только ей удастся убедить себя, что тоска эта не оправдана логически и морально. Но тоску порождала уверенность, что правда на ее стороне, что нерационален и нереален враг. Дэгни не могла поставить перед собой следующую цель и найти в себе силы и любовь достичь ее без чувства правоты. Это чувство было утрачено в борьбе не с какой-то высшей силой, а с отвратительным злом, имя которому — немощь.

Дэгни надеялась, что забудет железную дорогу, найдет покой здесь, в лесу; она построит дорогу и соединит ее с шоссе внизу, отремонтирует шоссе, подведет его к магазину в Вудстоке — это и станет ее целью. И пустое бледное лицо хозяйки магазина, глядящее на мир с непроходящей апатией, станет пределом, поставленным всем ее попыткам. Почему? Она услышала собственный возглас. Ответа не было.

«Надо оставаться здесь, пока я не найду ответа. Идти некуда. Нельзя двигаться, нельзя начинать строить дорогу, пока... пока не выбран конечный пункт», — думала Дэгни.

Бывали и длинные безмолвные вечера, когда она неподвижно сидела и смотрела вдаль, на юг, где уже темнело. Ее охватывало одиночество, тоска по Хэнку Реардэну. Дэгни хотела видеть его спокойное, уверенное лицо, с чуть заметной улыбкой смотрящее на нее. Но она знала, что не увидит его, пока не победит. Его улыбку надо было заслужить, она предназначалась сопернику, всегда готовому померяться с ним силами, а не побитой развалине, ищущей в этой улыбке облегчения и этим разрушающей ее смысл. Он мог помочь ей жить; но не мог помочь понять, зачем жить.

После того утра, когда-она отметила на календаре пятнадцатое мая, Дэгни начала ощущать легкий страх. Однажды она даже заставила себя послушать новости, — его имя не упоминалось. Страх за Реардэна остался последней ниточкой, связывающей Дэгни с городом; он приковывал ее взгляд к югу, к горизонту, и вниз, к шоссе у подножия холма. Она поняла, что ждет Реардэна, вслушивается, стараясь уловить шум мотора. Но единственным звуком, иногда подающим ей надежду, был шум крыльев большой птицы, продирающейся при взлете сквозь ветви деревьев.

Существовала и еще одна нить, связывающая Дэгни с прошлым, которая не давала ей покоя, как нерешенный вопрос: Квентин Дэниэльс и двигатель, который он пытался восстановить. До первого июня она должна была переслать ему чек за месяц работы. Говорить ли ему, что она ушла с работы, что ей и всему миру никогда не понадобится этот двигатель? Сказать, чтобы он бросил двигатель ржаветь в куче мусора вроде той, в которой она его нашла? Она не могла заставить себя сделать это. Это было сложнее, чем бросить железную дорогу. И этот двигатель был для нее скорее не ниточкой в прошлое, а связью с будущим. Уничтожить его было бы даже не убийством, а самоубийством. Приказав ему прекратить работу, она расписалась бы в том, что у нее больше нет цели.

Нет, это неправда, думала она, стоя в дверях охотничьего домика в то утро двадцать восьмого мая, неправда, что в будущем нет места для выдающихся достижений человеческой мысли. Что бы ни происходило, она верила, что зло неестественно и преходяще. Она почувствовала это как никогда ясно именно в то утро; осознала, что мерзость города и его жителей и мерзость ее собственных страданий преходящи, а светлое чувство надежды живо и пробуждается в ней при виде залитого солнечным светом леса; поняла, что ощущение безграничных возможностей человека реально и вечно.

Дэгни стояла в дверях и курила. Из комнаты доносились звуки симфонии эпохи ее деда — ее передавали по радио. Она не вслушивалась, заметила только, что ее рука, подносящая ко рту сигарету, движется в такт музыке. Дэгни закрыла глаза и замерла, чувствуя, как солнечные лучи скользят по ее телу. Наконец-то она смогла насладиться мгновением, не дать болезненным воспоминаниям заглушить способность чувствовать; чем дольше она сохранит эту способность, тем больше у нее будет сил двигаться дальше.

Она почти не услышала другой звук, который прорывался сквозь музыку, — как будто кто-то царапал старую пластинку. Дэгни резко отбросила в сторону окурок. В тот же момент она поняла, что незнакомый звук становится громче и что это шум мотора. Она никогда не признавалась себе в том, как долго ждала этого звука, как хотела увидеть Хэнка Реардэна. Дэгни услышала собственную усмешку, которая вышла смущенной, тихой, будто она боялась спугнуть звук, который вырос до отчетливого шума поднимавшейся в гору машины. Она почти не видела дороги — только небольшой ее отрезок под аркой, образованной у подножия холма ветвями деревьев, но Дэгни узнала тук автомобильного мотора по нарастающему напряжению на подъемах и шелесту шин на поворотах.

Машина остановилась под аркой из ветвей. Дэгни не узнала ее — это был не черный «хэммонд», а длинный серый кабриолет. Она увидела, как вышел водитель, — появление здесь этого человека было невероятно. Это был Франциско Д'Анкония.

Дэгни испытала потрясение, которое даже нельзя было назвать разочарованием. Скорее чувство, что разочарование теперь ничего не значит. Это была готовность и странный внезапный столбняк, неожиданная уверенность в том, что она стоит на пороге чего-то неведомого, жизненно важного.

Франциско быстрым шагом поднялся на холм и поднял голову, чтобы оглядеться. Он увидел стоящую в дверях Дэгни и остановился. Она не могла разглядеть выражения его лица. Он долго стоял, не шелохнувшись, устремив взгляд на нее. Затем двинулся дальше вверх по дороге.

Дэгни показалось, что она ждала этого, как в детстве. Он приближался к ней не спеша, с видом ликующей, уверенной готовности. Нет, это было не детство, а будущее, каким она себе его представляла в те дни, когда ждала его приезда, как освобождения из тюрьмы. Перед ее мысленным взором пронеслось утро, до которого они дожили бы, если бы ее взгляды на жизнь оправдались, если бы они оба пошли по тому пути, в который она так верила. Замерев от удивления, Дэгни смотрела на Франциско. Для нее этот момент был приветом из прошлого.

Когда он приблизился, она рассмотрела его лицо — на нем светилась радость, свойственная только человеку, заслужившему право быть беззаботным. Он улыбался и что-то насвистывал в такт своим широким, плавным шагам. Мелодия показалась Дэгни знакомой, очень подходящей к случаю, она несла в себе что-то странное, важное, но Дэгни не могла сейчас думать.

— Привет, Слаг!

— Привет, Фриско!

По тому, как он посмотрел на нее, как вскинул голову, по его моргающим глазам, слабой, почти беспомощной улыбке, по внезапно напрягшимся мышцам, когда он обнял ее, Дэгни поняла, что он ничего заранее не планировал. И это было самое правильное для них обоих.

Франциско обнял ее с каким-то отчаянием; Дэгни стало больно, когда он прижал свои губы к ее губам. Подчеркнутая податливость его тела при соприкосновении с ее телом не сводилась к минутному физическому удовольствию — Дэгни знала, что жажда близости не доводит мужчину до такого состояния, и знала, что в его жесте заключено откровение, которого она никогда прежде не слышала от него, самое искреннее признание в любви, на какое только способен мужчина. Он сломал себе жизнь, но это был все тот же Франциско Д'Анкония, в чьей постели ей так лестно было оказаться; несмотря на все предательства, которые она пережила, ее взгляд на жизнь оказался правильным, и некая неразрушимая частица этого взгляда сохранилась и в нем. И ее тело подалось ему навстречу; она обнимала и целовала его, признаваясь в своем желании, признавая, что никогда не изменит своего отношения к нему.

Ей вспомнились последние годы его жизни, и она с болью осознала, что чем выше он становится как личность, тем усерднее эту личность разрушает. Она оттолкнула, его, отрицательно покачала головой и ответила за них обоих:

— Нет.

Франциско посмотрел на нее, обескуражено улыбаясь:

— Не сейчас. Сначала тебе предстоит многое простить мне. Но теперь я могу тебе все рассказать.

Она не помнила, чтобы он когда-нибудь говорил так тихо и беспомощно. Стараясь взять себя в руки, он улыбнулся — виновато, как просящий прощения ребенок. Но в этой улыбке читалось и удовлетворение, радостная демонстрация, что ему не надо скрывать внутреннюю борьбу — ведь сейчас он боролся не с болью, а с радостью.

Она отступила назад; чувства захлестнули ее, и в голове пронеслись вопросы, отчаянно пытаясь оформиться в слова.

— Дэгни, твое самоистязание в течение последнего месяца... Скажи честно — ты вынесла бы это двенадцать лет назад?

— Нет, — ответила она. Он улыбнулся. — А почему ты вспомнил об этом?

— Чтобы снять грех с двенадцати лет своей жизни, о которых я не сожалею.

— Что ты имеешь в виду? И что ты знаешь о моем самоистязании? — Вопросы начали обретать форму.

— Дэгни, разве ты не видишь, что я все знаю?

— И как ты... Франциско! Что ты насвистывал, поднимаясь сюда?

— Насвистывал? Не знаю.

— Ведь это Пятый концерт Ричарда Хэйли?

— Вот как!.. — Он ошарашено взглянул на Дэгни, потом довольно улыбнулся: — Об этом потом.

— Как ты узнал, где я?

— И об этом после.

— Ты выбил это из Эдди?

— Я не видел Эдди больше года.

— Но это знал только он.

— Мне сказал не Эдди.

— Я не хотела, чтобы меня здесь нашли.

Франциско медленно посмотрел вокруг, его взгляд остановился на тропинке, которую она обиходила, на высаженных перед домом цветах, починенной крыше. Он усмехнулся, будто поняв что-то обидевшее его.

— Тебе не надо было сидеть здесь месяц. Боже, не надо было! Единственный раз в жизни я не хотел ошибиться и ошибся. Я не думал, что ты готова уйти. Если бы знал, следил бы за тобой днем и ночью.

— Правда? Зачем?

— Чтобы избавить тебя, — он указал на плоды ее труда, — от всего этого.

— Франциско, — сказала она, понизив голос, — если тебе небезразличны мои страдания, не говори об этом, потому что... — Она запнулась; за все эти годы она ни разу не жаловалась ему. — Я не хочу это слышать.

— Потому что я именно тот, кто меньше всего имеет право говорить об этом? Дэгни, если ты думаешь, что я не знаю, как сильно обидел тебя, я расскажу тебе о годах, когда... Но это в прошлом. О дорогая, все это в прошлом!

— Неужели?

— Прости, я не должен был это говорить. Пока ты сама не скажешь это. — Он старался владеть голосом, но он не мог скрыть счастья.

— Ты рад, что я потеряла все, для чего жила? Хорошо. Я скажу то, что ты хотел услышать, приехав сюда: ты первый, кого я потеряла. Ты доволен, что я потеряла остальное?

Франциско смотрел ей прямо в глаза с такой неподдельной, почти угрожающей искренностью, что она поняла: чем бы ни были для него эти годы, что бы они ни значили, ей не следовало употреблять слово «доволен».

— Ты правда так думаешь? — спросил он.

— Нет... — прошептала она.

— Дэгни, мы никогда не расстанемся с тем, ради чего живем. Можно изменить форму, если сделать ошибку, но содержание останется прежним, а форма — она зависит от нас.

— Это я повторяю себе уже целый месяц. Но для меня закрыты пути к цели. К любой цели.

Франциско не ответил, он присел на камень у дверей и внимательно наблюдал за Дэгни, словно боясь пропустить малейшую перемену в ее лице.

— Что ты теперь думаешь о людях, которые бросают все и исчезают? — спросил он.

Дэгни пожала плечами, беспомощно улыбнулась и села на землю рядом с ним:

— Знаешь, раньше мне казалось, к ним приходит какой-то разрушитель и заставляет их все бросить. Но, скорее всего, это не так... Все это время, последний месяц, я почти жалела, что он не идет ко мне. Никто так и не пришел.

— Никто?

— Никто. Я думаю, он приводит вескую причину, чтобы заставить людей предать все, что им дорого. В моем случае это уже не нужно. Я знаю, что чувствуют эти люди, и больше не виню их. Единственное, чего я не понимаю, — как они могут жить после этого, — если, конечно, кто-то из них еще жив.

— Тебе кажется, что ты предала «Таггарт трансконтинентал»?

— Нет. Думаю, я предала бы ее, оставшись на работе.

— Именно так.

— Если бы я согласилась служить этим бандитам... Я отдала бы им на расправу Нэта Таггарта. Я не могла. Не могла позволить, чтобы все, чего достигли он и я, в конечном счете досталось бандитам.

— Да, не могла. Думаешь, что теперь ты любишь железную дорогу меньше, чем раньше?

— Я думаю, что отдала бы жизнь, только бы еще хоть год поработать на железной дороге... Но я не могу вернуться.

— Теперь ты знаешь, что чувствуют люди, которые ушли, и во имя какой любви они бросили все.

— Франциско, — спросила она, глядя в землю, — почему ты спросил, могла ли я бросить дорогу двенадцать лет назад?

— А разве ты не знаешь, о какой ночи я думаю, как, впрочем, и ты?

— Знаю... — прошептала она.

— В ту ночь я бросил «Д'Анкония коппер».

Дэгни медленно, с усилием подняла голову и посмотрела на Франциско. Выражение его лица было таким же, как в то утро, двенадцать лет назад, — радость, хотя он не улыбался, победа над болью, гордость человека, дорого заплатившего за то, что того стоило.

— Но ты же не бросил, — сказала она, — не ушел. Ты по-прежнему президент «Д'Анкония коппер», только теперь Для тебя это ничего не значит.

— Для меня это так же важно, как и в ту ночь.

— Тогда почему ты позволил компании развалиться?

— Дэгни, тебе повезло больше, чем мне. «Таггарт трансконтинентал» отличалась очень сложной структурой. Без тебя она долго не продержится. Рабский труд не спасет ее. Они будут вынуждены ликвидировать дорогу, и тебе больше не придется служить бандитам. С медными рудниками все гораздо проще. «Д'Анкония коппер» переживет поколения воров и рабов. Шатко-валко, но она будет жить и подкармливать их. Я должен уничтожить ее сам.

— Что?!

— Я ликвидирую «Д'Анкония коппер» сознательно, планомерно, собственными руками. Я все спланирую и буду работать над этим так же усердно, как если бы я работал на процветание своего дела, — чтобы никто не заметил и не остановил меня, чтобы никто не захватил рудники, пока не станет слишком поздно. Когда-то я надеялся, что буду тратить все свои силы и энергию на «Д'Анкония коппер» — я и трачу... но отнюдь не на то, чтобы она разрасталась. Я уничтожу ее всю, до последней унции меди, до последнего цента, который может достаться бандитам. Я не оставлю ее такой, какой получил, я оставлю ее такой, какой нашел ее Себастьян Д'Анкония, — и посмотрим, как они выкрутятся без него и без меня!

— Франциско! — воскликнула она. — Как ты мог сделать это?

— По праву любви, такой же, как твоя, — спокойно ответил он, — моей любви к «Д'Анкония коппер», к духу, создавшему ее. К духу, который когда-нибудь вернется.

Дэгни сидела молча, силясь собрать все воедино, но потрясение было слишком велико. В наступившей тишине вновь раздались звуки передаваемой по радио симфонии, они доходили до Дэгни, как медленный, размеренный звук шагов. Она старалась восстановить в памяти все эти двенадцать лет: измученный юноша, ищущий утешения у нее на груди, человек, сидящий на полу и играющий в шарики, смеясь над тем, как гибнут гигантские предприятия, человек, отказавшийся ей помочь с криком: «Любимая, я не могу!», человек, поднявший в темном углу бара тост за годы, когда Себастьяну Д'Анкония приходилось выжидать...

— Франциско... все мои догадки... Я никогда не думала об этом... Не думала, что ты один из тех, кто ушел...

— Я был одним из первых.

— Я думала, они всегда исчезают.

— А разве я не исчез? Разве я не оставил тебя лицезреть дешевого повесу, вовсе не похожего на Франциско Д'Анкония, которого ты знала?

— Да... — прошептала Дэгни. — Но хуже всего было то, что я не могла поверить в это — никогда... Всякий раз, когда я смотрела на тебя, я видела Франциско Д'Анкония...

— Я знаю. И знаю, каково тебе пришлось. Я старался помочь тебе все понять, но тогда было слишком рано говорить правду. Дэгни, если бы я сказал тебе — в ту ночь или тогда, когда ты пришла проклясть меня за шахты Сан-Себастьяна, — что не трачу время зря, а разрушаю все то, что было свято для нас с тобой, — «Д'Анкония коппер», «Таггарт трансконтинентал», «Вайет ойл», «Реардэн стил», — тебе было бы проще поверить в это?

— Тяжелее, — прошептала она. — Не знаю, могу ли я смириться с этим даже сейчас. Ни с твоим самоотречением, ни с моим... Но, Франциско, — она внезапно вскинула голову и взглянула ему в лицо, — если это была твоя тайна, то из всего того ужаса, который тебе пришлось вынести, я была...

— Да, дорогая, да, ты была тяжелее всего!

Это был отчаянный крик, в котором звучали и смех, и облегчение от того, что он может наконец исповедаться о тех муках, от которых так хотелось избавиться. Он взял РУКУ Дэгни, приложил к своим губам, потом к щеке, чтобы она не увидела на его лице отражения того, чего стоили ему эти годы.

— Если это расплата, которая... Как бы я ни заставлял тебя страдать, это — моя расплата... сознание того, что я собираюсь и должен сделать, и ожидание, ожидание... Но с этим покончено.

Он поднял глаза, улыбнулся, посмотрел на нее, и она увидела на его лице заботливую нежность, поняла, что он заметил ее отчаяние.

— Дэгни, не думай об этом. Я не считаю, что страдания извиняют меня. Какова бы ни была причина, я поступал совершенно сознательно и знал, что заставляю тебя страдать. На исправление этого уйдут годы. Забудь то, что я не выразил словами. — Она знала, что он подумал: «Забудь то, о чем сказали мои объятия». — Из всего, что мне придется сказать тебе, это я скажу в самую последнюю очередь. — Но его глаза, улыбка, пальцы на ее запястье уже сказали это. — Ты слишком много пережила, тебе пришлось многое понять и многому научиться, чтобы затянулись раны тех страданий, которых ты не заслужила. Сейчас имеет значение только то, что ты можешь восстановить силы. Мы оба свободны, свободны от этих мерзавцев, мы недосягаемы для них.

— Для этого я сюда и приехала, — тихо сказала она. — Чтобы постараться понять. Но я не могу. Это чудовищная несправедливость — отдать мир на растерзание бандитам; немыслимо жить под их властью. Я не могу ни уйти, ни вернуться. Не могу жить без работы и не могу работать, как раб. Я всегда считала, что все средства хороши, кроме капитуляции. У нас нет права на капитуляцию, и я не верю, что правильно поступили те, кто ушел. Так не воюют. Уйти значит капитулировать, остаться — тоже. Я больше не знаю, что правильно.

— Проверь свои исходные положения, Дэгни. Противоречий не существует.

— Но я не нахожу ответа. Я не могу осудить тебя за то, что ты сейчас делаешь, хотя мне страшно; я чувствую одновременно восторг и страх. Ты, наследник рода Д'Анкония, который мог бы превзойти своих предков в преумножении дела, обращаешь свои феноменальные способности на разрушение. А я выкладываю дорожки булыжником и латаю крышу — когда трансконтинентальная система железных дорог разваливается в руках отпетых уголовников. Судьба мира была в наших руках. И если мы позволили ему стать таким, каков он есть, то это наша вина. Но я не вижу, в чем наша ошибка.

— Да, Дэгни, это была наша вина.

— Мы мало работали?

— Мы много работали, но слишком мало брали за нашу работу.

— Что ты имеешь в виду?

— Мы никогда не требовали того, что общество задолжало нам, и наши лучшие достижения доставались худшим из людей. Эту ошибку много лет назад совершили и Себастьян Д'Анкония, и Нэт Таггарт, и все те, кто питал мир, ничего не получая взамен. Ты больше не знаешь, что правильно? Дэгни, это не война за материальные ценности. Это кризис морали — величайший из всех, что видел мир, и последний. Наша эпоха — вершина столетий зла. Мы должны положить этому конец или исчезнуть — мы, думающие люди, это наша и только наша вина. Мы создали в этом мире комфорт, но мы позволили врагам навязать миру их моральный кодекс.

— Но мы никогда его не принимали. Мы жили по своим правилам.

— Да, и платили за это! Платили нашими достижениями, силой нашего духа — деньгами, которые наши враги получали, не заслужив этого права, и честью, которую мы заслужили, но не получили. В этом наша вина — мы согласились платить. Мы поддерживали жизнь общества и позволяли ему презирать нас и боготворить наших могильщиков. Мы позволяли боготворить невежество и жестокость любителей поживиться за чужой счет. Приняв кару не за свои грехи, но за свои заслуги, мы изменили нашему кодексу и вдохнули жизнь в их кодекс. Дэгни, их мораль — это бандитские понятия. Твои добродетели — орудие в их руках. Они знают, что ради работы, полезной работы ты стерпишь все, потому что знаешь: моральная ценность человека выражается его достижениями, без них он жить не может. Твоя любовь к добродетели — это любовь к самой жизни. Они рассчитывают, что ради своей любви ты выдержишь любой груз, что никакие усилия не покажутся тебе чрезмерными. Дэгни, враги уничтожают тебя, используя твою же силу. Твоя щедрость и терпение — их единственное оружие. Единственное, на чем они играют, — это твоя односторонняя порядочность. Они знают это. Ты — нет. И они боятся того дня, когда ты это узнаешь. Ты должна научиться понимать их. Пока не научишься, ты от них не освободишься. А когда научишься, дойдешь до таких высот праведного гнева, что предпочтешь уничтожить «Таггарт трансконтинентал», лишь бы не оставлять дорогу в их руках.

— Но оставить ее им, — простонала Дэгни, — бросить дорогу... Бросить «Таггарт трансконтинентал», когда она почти как живой человек...

— Была. Теперь нет. Оставь ее им. Им это не поможет. Брось ее. Она нам не нужна. Они не сумеют оживить ее. А мы сумеем. Мы проживем без нее. Они — нет.

— Но нас довели до того, что мы отреклись от наших принципов и капитулировали!

— Дэгни, мы те, кого эти враги духа человеческого называют материалистами, и мы единственные, кто знает, как мало значат материальные блага сами по себе, поскольку ценность и смысл им придаем мы. Мы можем себе позволить ненадолго отказаться от них, чтобы позднее создать что-то более ценное. Мы — душа того организма, телом которого являются железные дороги, медные рудники, металлургические заводы и нефтяные скважины; они работают день и ночь, как сердце, во имя священной цели поддержания человеческой жизни, но только до тех пор, пока они остаются нашим телом — выражением и результатом наших достижений. Без нас тело — труп, производящий лишь яд, яд разобщенности, превращающей людей в стаю охотников за падалью. Дэгни, научись понимать сущность своей силы, и ты поймешь парадоксальность ситуации, в которой оказалась. Ты не зависишь от материальных ценностей, они зависят от тебя — ты их создала, тебе принадлежит неповторимый механизм их создания. Где бы ты ни оказалась, ты сумеешь создавать. А эти бандиты, по их собственной теории, оказались в постоянной отчаянной нужде, в слепой зависимости от материи. Почему бы тебе не поймать их на слове? Им нужны фабрики, железные дороги, шахты, двигатели, создавать которые и управлять которыми они не умеют. Что они будут делать с железной дорогой без тебя? Кто сможет следить за ее работой, поддерживать ее жизнь?

Кто спасет ее в очередной раз? Может, твой брат Джеймс? А кто кормил его? Кто кормил бандитов? Кто производил для них оружие? Кто дал им средства, чтобы задавить тебя? Невероятный фарс — ничтожные безграмотные оборванцы властвуют над творениями гения! Кто сделал его возможным? Кто поддерживает твоих врагов, кто выковал твои цепи, кто уничтожил твои достижения?

Дэгни с застрявшим в горле криком рванулась вперед. Франциско вскочил на ноги, резко, как тугая пружина, выпрямился и продолжал с безжалостным торжеством:

— Ты начинаешь прозревать? Дэгни, оставь им остов железной дороги, все эти ржавые рельсы, гнилые шпалы, разломанные двигатели, но не оставляй им свой разум! Не оставляй им свой разум! Судьба мира зависит от твоего решения!

— Дамы и господа! — Панический голос диктора прервал звуки симфонии. — Мы прерываем передачу специальным выпуском новостей. Крупнейшая катастрофа в истории железных дорог произошла сегодня рано утром на магистрали «Таггарт трансконтинентал» в Уинстоне, штат Колорадо! Разрушен знаменитый тоннель Таггарта!

Дэгни закричала так, как, наверное, кричали люди в тот страшный момент в тоннеле. Этот крик звенел в ушах Франциско до конца передачи — они вместе бросились в дом, к приемнику, и стояли рядом, объятые ужасом. Она не отрывала глаз от приемника, а он — от нее.

— Подробности сообщил Люк Биал, помощник машиниста скоростного поезда компании «Таггарт трансконтинентал» — «Кометы». Он найден без сознания сегодня утром у западного портала тоннеля и, по-видимому, является единственным оставшимся в живых свидетелем катастрофы. Из-за грубейшего нарушения правил техники безопасности, причины которого устанавливаются, экспресс «Комета», шедший в Сан-Франциско, вошел в тоннель, влекомый паровозом. Тоннель Таггарта, длиной в восемь миль, прорублен сквозь хребет Скалистых гор и как инженерное сооружение считался далеко опередившим свое время. Он был построен внуком Натаниэля Таггарта в эпоху чистых, бездымных дизельэлектровозов. Вентиляционная система тоннеля не была предназначена для очистки воздуха от задымленности и пара, создаваемых паровозами. Это знали все служащие дороги, и послать состав в тоннель с паровозом означало обречь всех на смерть. «Комете», однако, был дан приказ проследовать через тоннель. По словам помощника машиниста Биала, последствия задымленности начали ощущаться, когда поезд углубился в тоннель примерно на три мили. Машинист Джозеф Скотт полностью открыл клапан пара в отчаянной попытке набрать скорость, но изношенный старый двигатель еле тянул тяжелый длинный состав на подъеме. Борясь с усиливавшейся задымленностью, машинист и помощник машиниста все же заставили изношенные паровые котлы выдавать сорок миль в час, но в это время один из пассажиров, начав задыхаться, поддался панике и рванул ручку стоп-крана. Резкий рывок при остановке разорвал воздушный шланг, и двигатель остановился. Из вагонов послышались крики, пассажиры начали разбивать окна. Машинист Скотт, тщетно пытавшийся запустить двигатель, потерял сознание, наглотавшись дыма. Помощник машиниста соскочил с паровоза и побежал. Он был уже недалеко от западного входа в тоннель, когда услышал взрыв, — последнее, что он запомнил. Остальные подробности мы узнали от служащих дороги на станции Уинстон. Оказалось, что следовавший в том же направлении специальный грузовой состав сухопутных сил, груженный большим количеством боеприпасов, не получил предупреждения о стоявшей на путях «Комете». Оба состава двигались с нарушением графика и нагоняли упущенное время. Армейскому эшелону была дана команда проследовать в тоннель, несмотря на предупреждающий сигнал, так как сигнальная система тоннеля вышла из строя. Как оказалось, несмотря на ограничение скорости из-за частых неполадок в вентиляционной системе тоннеля, неписаным правилом всех машинистов было давать в тоннеле полный ход. Как удалось установить, «Комета» остановилась в точке, где тоннель идет на подъем. Скорее всего, к этому времени все на «Комете» были мертвы. Вряд ли машинист армейского эшелона, проходившего подъем со скоростью восемьдесят миль в час, мог заметить заднее окно последнего вагона «Кометы», которое было ярко освещено, когда она отходила от Уинстона. Армейский эшелон врезался в «Комету». Сила взрыва выбила стекла на ферме в пяти милях от места катастрофы и вызвала обвал в горах. Спасатели все еще не могут пробиться ближе чем на три мили к месту взрыва. Вряд ли кто-либо остался в живых, и вряд ли тоннель Таггарта будет восстановлен.







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.