Здавалка
Главная | Обратная связь

Глава двенадцатая. Пойдемте в мое царство...



 

Много выступлений в концертах, в разных передачах на телевидении. В общих чертах жизнь продолжалась. Но с фантомными болями. Разве можно кому-нибудь поверить? Разве что на короткий промежуток. Но мое проклятое устройство — постоянство — било тревогу. Устройство… Как бы это… Короче, для меня наивысшая степень возбуждения прячется в супружеской верности. Как это и ни покажется старомодным сегодня. Может, это скучно. Но такое уж «устройство». Значит, не стоит нервничать о вещах, которые не подчинены моей воле и разуму. Предоставлю возможность событиям самим управлять собой. А там посмотрим.

Была у меня задумка. Хотелось спеть песни, которые стали наиболее близки мне именно в эти годы моей расстроившейся жизни. И хорошо бы их сопровождать монологами о любви, о профессии, о судьбе. Хотелось, ну и «хоти». Раньше я бы могла попробовать заинтересовать в этом телевизионное начальство. Теперь же надо было находить частных лиц, которых заинтересовала бы эта мысль.

Интересно, что «Песни войны», которые с восьмидесятого ежегодно показывают по ТВ в День Победы, никогда не вышли бы к зрителю, если бы…

Но все по порядку. Это история, которая никому не известна, кроме ее участников. Думаю, что вам, уважаемые читатели, будет интересно узнать, как рождается программа, которая вдруг становится такой нужной и современной. Вы заметили, — опять все то же «вдруг»?

В 1979 году я впервые была в Америке. Оттуда и приехала с единственным страстным желанием спеть «Песни войны». Одна режиссер, у которой я снималась как-то в музыкальной передаче, сказала, что у нее есть тридцать минут эфирного времени. И я могу спеть все, что хочу. Раздумывать мне было не нужно. Тут же, в тот же день, я вошла в то время, в ту жизнь, когда получали от папы треугольные письма. А в них ноты. Слова песен с папиными ошибками и с его личным синтаксисом. Одни троеточия. Понимай как хочешь. Тут, мол, у меня мои «раздумья». И, перевернув в памяти ворох военных песен с «раздумьями», я выстроила сюжет. Война в лирических песнях. Начало войны, песни на войне, Победа, возвращение с Победой в родной дом. Тридцать минут? Значит, только фрагменты песен. Но их же тогда еще, в восьмидесятом, все знали, помнили.

В моем, том первом, «Бенефисе» музыкальным редактором был Владимир Давыденко. Он-то и сыграл эту военную историю. Впервые в военной песне зазвучал рояль с синтезатором. Звукорежиссер Владимир Виноградов из аппаратуры «Тесла» выжал все! И «Тесла» родила звук, который сейчас выдает лучшая аппаратура. У режиссера в ГИТИСе были занятия. Мы ее ждали-ждали. И записали фонограмму втроем: Виноградов, Давыденко и я. Теперь как это снять? Вот тут и стоп. Есть две телекамеры. Меня усадили на диван. Рядом ширма, на которой развешаны фотографии моих родителей времен войны. И черный довоенный репродуктор. И все. Включили камеры, и я тридцать минут отбарабанила одним куском. Не получилось. Заведующий музыкальным отделом ТВ сказал, что сейчас уже никому не нужны «Песни войны». Да еще тридцать пять минут. Он предложил разрезать программу на «куски» и пустить эти куски в рубрике «Поют драматические актеры».

Я же чувствовала, что тут, в этой фонограмме, есть что-то очень, очень мое, пережитое, незаимствованное, рожденное на моей земле. Я не знала, где находится дирекция ТВ, какими тропками туда пробираться. Но терять нечего. Я телевидение, в общем, не подводила. Решила — пойду прямо в кабинет начальника Стеллы Ждановой. Ее все боялись. Она выслушала меня и сказала, что должна сама посмотреть материал. А потом прищурила глаз и спросила: а что вы это там такое написали, что мой журнал ходит по рукам и никак не вернется домой?

В марте-апреле 1979 года в журнале «Наш современник» было напечатано «Мое взрослое детство». Это «детство» мне тогда и помогло. Через несколько дней меня вызывает Жданова: «Понимаете, программа не получилась. Мысль хорошая, но то, как она преподнесена… Нет, так я вас на ТВ не выпущу. Я покажу материал всем нашим режиссерам, — что они скажут». Еще через несколько дней Стелла Ивановна предложила мне поработать с режиссером, которая снимала интересные музыкальные передачи. Я промолчала. «Или вы не любите режиссеров-женщин?» Я робко сказала, что работала с Евгением Гинзбургом. Она сразу изменилась в лице. У Гинзбурга тогда, после какой-то программы, на телевидении были неприятности.

Прошло время. Еще раз я была у нее. И она вдруг (опять это «вдруг»!) мягко и нежно сказала: «Я подумала… Хорошо, пусть снимает Гинзбург». Очень, очень интересная женщина. Наверное, это и есть продюсерское чутье. Все взвесить и вопреки своему личному пустить интересный материал в работу. Фонограмма попала к Евгению Гинзбургу. И конечно, сразу разговор начался с художника. Игорь Макаров.

Когда я впервые вошла в декорацию «Бенефиса-1», где Марис Лиепа танцует на корабле, какой-то мужчина в джинсах и высоких сапогах на шнурках вырисовывал буквы названия корабля. Кто же это? А когда он повернулся, — боже мой, — красавец! В «Песнях войны» Игорь Макаров так просто и грандиозно придумал декорацию! Как же впоследствии она бессовестно была растиражирована всеми, кто не имеет «своего». Простая площадка из досок. Как в войну. Когда сценой был кузов грузовика. И один стул. Венский довоенный стул.

Оператор Сергей Журавлев, царство ему небесное! Редкий оператор. Не знаю, откуда, — не бабник, ни-ни, — такое знание женщин? Любил их снимать. И здорово снимал портреты. И опять же на той самой аппаратуре, где обычно все лица красные и в желтых крапинках. Мастер! Подойдет ко мне и долго стоит, вперившись в мое лицо. Ну, на расстоянии сантиметров пятнадцати! А на носу еще и очки с толстыми стеклами. Однажды я не выдержала: «Слушай, Сережа! Как же хорошо, что ты не гинеколог!» А он изучал мое лицо, высчитывал, сколько еще нужно времени, чтобы глаза заблестели, под глазами разгладилось. Интересно все, мои милые читатели. Какие люди есть, о!

И получилась одна из самых нежных и добрых программ. «Песни войны». Мы все получили: «Большое спасибо». В прямом и переносном. Группа получила свою очередную зарплату. А я, за три смены съемок, по пятнадцать рублей. И еще пятнадцать рублей за смену записи.

Такая история. Времена настали другие. Нет Стеллы Ждановой. Куда, где, кому, — ничего не понимаю. Кстати, хороший сегодняшний анекдот: приходит на концерт юная начинающая певица. Артисты распеваются, жонглируют шариками, готовятся. Она окинула всех внимательным взглядом: «Слушайте, господа артисты, вы не знаете, кому здесь нужно «дать»?»

Это было лирическое отступление. Продолжаю то, с чего начала. Дважды я пела и играла свою «задумку». «Задумка» — уже глупо. Какое-то ограниченное тупое слово. Но для меня ближе, чем «проект». До «проекта» я тогда еще не созрела. Слушали два продюсера. Одному — слишком драматично. Другому — смешного мало. А по-моему, просто не «врубались». Не те люди. Это было видно сразу, с порога. Но, «зажав свое сердце в руке», я доводила показ до конца.

Недаром, видно, говорят: считаю до трех. Что-то загадочное в этой цифре есть. Третий раз, уже без всякого энтузиазма, исполняю свою «задумку» перед продюсером фильма «СекСказка», в котором я снималась около двух лет тому назад. Но я этого человека помню смутно. Большой мужчина в черном пальто. Стоял на съемке в сторонке. После работы он даже подарил мне цветы, когда я садилась в машину. Но на улице было темно, и я его не разглядела. Да мне тогда было не до этого. Боли, мои боли меня не отпускали. Мир прояснялся только в часы работы.

Я исполнила еще раз то, что мне хотелось. Но оттого, что вовремя мой энтузиазм пролетел впустую, нужного запала уже не было.

— Знаете, я буду это делать. Сейчас я уезжаю. Я вам дать знать.

И исчез. Боже мой, все «як закон». Очередной «обещатель». И никаких переживаний. Закрыла я страницы своей «задумки» и пошла жить «дальший». В это время меня на небольшую роль в спектакль «Чествование» пригласил в свой театр Леонид Трушкин. В главной роли Шура Ширвиндт. У меня эпизодическая роль во втором составе. У актрисы из первого состава еще где-то важная работа. Какая разница? Первый состав, второй. Опыт есть. Играй себе. Эту небольшую роль я играла с удовольствием. Реакция зала всегда бурная, всегда горячий прием. А это важно. Это лекарство. Это выздоровление. Главный герой остроумен, ироничен. Но он неизлечимо болен. И все его друзья — каждый по-своему — его «чествуют» в его день рождения. Моя героиня, к которой он захаживал в былые времена и которая не скрывает своей древнейшей профессии, изображает сестру-сиделку. Герой ее не узнает, а публика-то уже узнала. Интересные минуты. Иногда импровизировали на ходу, азартно и впопад. Замечательный спектакль.

— Я приехал. Я освободился. Будем снимать.

Как важно уметь ничего не ждать. Я в этом убедилась. Не беги за славой, успехом. Она сами тебя найдут, если ты чего-то стоишь.

Нашла название своей «задумке» — «Люблю». Красиво. Настоящее время. Люблю все! Работу, природу, людей. Хотя спроси меня, чего в жизни я больше всего боюсь? Я отвечу — людей. От них все беды, сплетни, интриги. Но ведь есть же лучики? Есть. Вот к ним и стремись, Люся. К ним приближайся. Их мало, ой как мало. Но они есть главное в жизни. От них свет, правда, вера в жизнь.

Работа над «Люблю» — это встреча с новой, совершенно другой генерацией молодых людей. Продюсер Сергей Сенин собрал ударную группу. Режиссер Федор Бондарчук. Музыкален до чертиков. Монтирует шестнадцатыми и тридцать вторыми. Феноменально! Художник Борис Краснов. С первым появлением его знаменитое: «Чем будем удивлять?» Сделав декорацию, в которой собрал реквизит всего «советского периода», все никак не мог успокоиться и приносил на съемку то огромного фарфорового гуся, — где он его выкопал? — то девушку с веслом или детские довоенные велосипеды. Борис киевлянин, с уникальным чувством юмора. Он сам так комментировал эти предметы, — вся группа валялась от хохота. «Вы ничего не поняли, это самая-самая фишка! Почему? Because потому что!» Но Бондарчук все отвергал и отвергал. А иногда остановится на чем-то, лицо просветлеет, и сразу становился похожим на своего папу, Сергея Федоровича. Так же, как и папа, немногословен. А когда говорил, то точно и «туда».

Костюмы Валентина Юдашкина. В тот, девяносто третий год имя его уже гремело в мире. Он всех «уложил» своей коллекцией «Фаберже». В 1991 году в его костюмах я произвела фурор в Америке. Ей-богу! Выхожу в золотом костюме — обвал! Не понимаю. Мне аплодируют или костюму? «Спасибо! На мне сейчас костюм нашего знаменитого кутюрье Валентина Юдашкина!» И делаю такое «дефиле», как будто я на показе мод. Прием — ого! А про себя думаю, — ну, Валечка, ну, какой же ты талантливый, мерзавец! Приеду в Москву, пойду к тебе. Все расскажу и еще что-то выберу такое умопомрачительное…

Уже двенадцать лет я хожу к нему. Как приду на Кутузовский, настроение сразу — прыг! И фантазии — скок! И годы мои с горки — бух! Как мне научиться быть такой доброй, терпеливой, а главное, терпимой! Ну, как он терпит все выверты и капризы самых разных дам, тетенек, артисток и модных девиц? Как много дано от бога! Этому не научишь. А на столе уже лежат начатые эскизы чего-то нового, будущего. А ведь еще настоящая коллекция не успела отшуметь.

Иногда — необходимо враз что-то новое. Иду к нему. Он сразу видит эту мою «необходимость». «Мы сейчас все найдем». И находим. Беру напрокат. На один раз.

Тогда, в «Люблю», он предложил легкий брючный костюм из шифона в мелкий горошек. Это беспроигрышная расцветка на все времена. А в войну, после войны — самая-самая. И только половинка белого воротничка. Хитро. Модные линии костюма современные. Но горошек и воротничок оттуда. Понял. Туда. А недавно, в Израиле, на концерте выхожу в зал. В луче платье горит как жар-птица. Одна полная тетечка не выдержала и руками потрогала платье. «Слушайте, Гурченко, почему тут так блестит?» Пришлось пропустить в песне текст. Я обратилась к залу: «Сейчас меня спросила эта женщина, почему тут (я показала на то место, которое она пощупала, — это рисунок от груди до места, которое намного выше колен) блестит? Это ручная работа. Эксклюзивное платье от Валентина Юдашкина!» Дальнейшие слова песни из-за грохота аплодисментов в зале уже были не слышны.

Оператор Михаил Мукасей. В «Гардемаринах» меня снимал оператор Анатолий Мукасей, его папа. Михаил Мукасей. Сын самой красивой женщины-режиссера Светланы Дружининой и Анатолия Мукасея, очень, очень видного мужчины. Сын — высокий, эффектный, с ослепительной улыбкой. Настоящая американская кинозвезда. Должна вам признаться, что впервые в жизни, в тот девяносто третий год, я поняла, сколько мне лет. И что я снимаюсь в общем-то у своих детей. И если эту мысль держать в голове, я ничего не сделаю. Как быть? А никак. Неси свое. Зарази их своим духом. Я знаю, что если живешь «своим», если говоришь своим голосом, если поешь свою тему, то хоть тебе двести лет, тебя будут слушать, к тебе будут тянуться. Уже давно поняла, что ничего не получится, ничего не достигнешь, если станешь обезьянничать. Быть попугаем, фальшивой монетой? Нет! Это просто. Это проходят все на первом курсе института. А быть собой! О, какая длинная дорога… Ну что? Ребята! Пойдемте в мое царство.

Молодой Мукасей меня удивил. И даже не тем, как снимал, — такой эффектной я еще не была и уже никогда не буду, — а как он меня чувствовал, сопереживал. «Жил» со мной в песне синхронно. Вот тебе и молодое поколение. А ведь модно и любимо сейчас совсем другое. Вон, в соседнем павильоне снимают клип с Ликой Стар, — совсем, совсем другая «музыка». Другая, извините, феничка.

Сергею Михайловичу — так зовут человека, который взялся осуществить «Люблю», — очень по душе было все, что я делаю. Странный человек. Непростой человек. Боже мой, какая противоположность тому, с чем я так, казалось бы, счастливо прожила треть жизни. Там прекраснодушные разговоры, здесь чаще молчание. Там поддакивания, здесь редкое: «да, супер». Или тень по лицу, — значит, надо еще думать, искать. Никаких сорок раз в день признаний в любви. Ждешь, ждешь этих признаний. Я так к ним привыкла. Но это ведь другой человек. Он другой! Нет, скажу я вам, очень страшно долго жить в тропиках и враз оказаться на Северном полюсе. Или наоборот. Там ведь все было так сказочно и красиво. И легко. И думаешь, что так будет всегда. И даже не вкрадется чуточка подозрения, что рядом милый лев долгое-предолгое время притворяется нежным и заботливым котенком для того, чтобы однажды совершить безжалостный прыжок.

Нет. Ничего не хочу. Боже сохрани. Страх. Страх. Никто не нужен. А как одной пойти на день рождения, на прием? Ну, раз. Ну, два. А как в гости? А как? А как? А вот звонят в дверь незнакомые люди. Сейчас как-то страшно дверь открывать. Невозможно одной. Уже не студентка ВГИКа. А эти вопросы? «Да неужели? Ведь он такой милый. Ведь он так тебя любил, так смотрел». А про себя: «Ну да, «артистка» задавила милого парня. Ох эти артистки».

Когда я впервые появилась одна на юбилее дорогого Ю.В., а рядом со мной было пустое кресло, ко мне подсела Нина Рязанова, жена Эльдара (небесное царство редкой женщине), и спросила: «Где Костя?» Я ей сказала, что мы разошлись. У нее так побледнело лицо. Не знаю, кому в этот момент было хуже. Это был удар для всех, кто нас знал. Прошло, повторяюсь, около двух лет, а я все раздумывала: как бы я поступила, влюбись бы я в «мужчину с ребенком»? Нет, я не пример. Да, больно, да, жутко, — ушла бы. Но так долго жить на два лагеря, высчитывать «да-нет», это не любовь. Это расчет. Со мной был расчет. В те времена, когда многое было недоступным, запретным, закрытым, я была «светлым будущим». Я свое «отсветила». Времена новые. Теперь свет, который требует другого таланта, — экономического, предпринимательского, рыночного. Он на сегодня самый светлый. Вот только, к сожалению, придраться не к чему. Не гуляю, не пью, не изменяю, черт бы меня побрал, «звезду».

А жизнь продолжалась. Хотелось любить! Да, знаю, опять повторяюсь. Но повторяться буду и буду. Пока буду жить. Долго Сергей Михайлович меня провожал и уезжал к себе. Мы еще чаще и чаще встречались и ходили в Дом кино, или в театр, или в ресторан. Однажды кто-то обронил в мой адрес интонацию, которая всегда меня заставляет сжаться и ответить. Я привыкла отвечать за себя сама. Человек рядом семнадцать с половиной лет умел, присутствуя, с обаятельной улыбкой не входить в конфликтную ситуацию. И впервые за долгие годы борьбы в одиночку я была защищена Сергеем Михайловичем. С тех пор эти люди сразу, еще завидев нас издали, уже улыбаются. Мы потихоньку притирались, привыкали друг к другу. Очень потихоньку, иногда с большим скрежетом. Сейчас он за компьютером печатает эти главы и очень многое обо мне узнает впервые. А ведь всего этого он не мог даже представить. Вот так.

Одесса. Я с мужчиной, — так его называют на улице, на Привозе. И мне до боли в груди захотелось положить голову на его плечо. Самой, добровольно, без просьб и принуждений. Все остальное так улеглось, что и невозможно называть своими словами, потому что… потому что это я знаю сама. Знаю, и все. Он умен, тонок, многое видит наперед, терпелив. Не хочу, чтобы он срывался. Надо очень поработать над собой, своим терпением, учиться беречь хорошее рядом. Многое в себе надо пересмотреть. Очень многое.

Мои выступления ему очень нравились. Я работала с новыми интонациями, новыми мыслями, новой пластикой. С трудом уходила от вчерашнего, от вдруг взрывающихся фантомных болей. И тогда — ужас! Бежать, бежать! Хоть из Америки, хоть из Минска, не важно — бежать! Из-за неточно оброненного им слова — охватывал ужас. Нет, нет и нет! Я больше не перенесу повтора, не выдержу, не хочу жить! Бежать, бежать! Куда? Не важно! Куда-то, куда-нибудь, лишь бы… О, как мне хотелось, чтобы самолет разбился, разлетелся, разметался в клочья. Чтобы ничего от меня не нашли. Чтобы не лежать в цветах, одетой в глупый наряд. И будут все заглядывать: да, жаль, еще совсем неплохо выглядит. А вы помните, какая она была в «Карнавальной ночи»? Ну, просто лапочка…

Бежать! О, я понимаю, как со мной было трудно, да просто невозможно. Сколько же этот человек принял на себя чужого, от той жизни. Но я ничего не могла в себе изменить. Ничего. Время, время, оно еще не вышло. Какой я ему досталась? Злой? Ненормальной? С желчностью ответов? Ни то и ни другое. Но и то и другое. Ох, как было со мной непросто иметь дело. Подозрительность. Подозрительность в кубе. Это не каждый выдержит. А что делать? После всего того я всегда держалась настороже.

В девяносто пятом году пригласил меня в Театр сатиры Шура Ширвиндт подыграть ему в его театральном бенефисе. Согласилась сразу. Пьеса Эдварда Радзинского «Поле битвы после победы принадлежит мародерам». Пьеса не новая. Она прошла по театрам под названием «Спортивные игры восемьдесят первого года». В то время я ее не видела, но шум вокруг был большой. Радзинский для Шуры дописал два небольших акта. Таким образом, получилась пьеса о восьмидесятых, девяностых и сегодняшнем, 2000-м, временах. Пьеса идет уже пять сезонов с неизменным успехом. Автор фантастически предугадал события будущих лет. И каждый спектакль, когда Шура Ширвиндт говорит: «Потревожьте их, только точечно, чтобы мирное население не пострадало» — в зале замечательная реакция, что бы в это время за окном ни происходило. В пьесе семейная жизнь, вывернутая наизнанку, находит нового и нового зрителя. Иногда, когда в конце спектакля мы выходим на поклоны, — в зале одна молодежь.

— Ну, Шура, потрясающе Радзинский угадал, ну просто ах!

— Ну — гений, что ты хочешь…

Не просто мне было прийти в Театр сатиры, куда меня не приняли когда-то в конце шестидесятых. Но я так обижала Шуру. И я пошла к нему в спектакль безоговорочно. К сожалению, не научилась так: «Подумаю, дам ответ через неделю, ах, да-да-да, любопытно, но…» Я сразу говорю: да или нет. Даже неинтересно. Но тогда бы это была не я. Сразу взялась за работу. Репетировал режиссер Андрей Житинкин. На эту работу почему-то никто из режиссеров не отваживался. А Житинкин сказал, — да, это интересно. И выиграл. Роль у меня, как, впрочем, и всегда, непростая. Простые мне не предлагают. Пьющая, эксцентричная особа с богатыми именитыми «предками», то есть из «золотой» молодежи шестидесятых. Вышла замуж за человека не своего круга назло родителям и из-за его безумной любви. А любила всю жизнь другого.

Эти невозможные выяснения и выносы на поверхность семейных тайн идут в такой тишине зала… Мне кажется, что каждый человек в зале пропускает все через себя. Но Радзинский потому и грандиозен, что вдруг, неожиданным поворотом, репликой, заставляет зал выйти из тишины и взорваться смехом и аплодисментами. Пьеса, в которой нет ничего о любви героев сегодня. Есть только вчерашние ее сполохи, воспоминания. Мы же играем как спектакль о странной всесильной «любви всегда». И в этом заслуга режиссера. Он находил любовь там, где ею, казалось бы, даже не пахнет.

Ну а так, если по-человечески, то не думаю, что мое появление в этом театре было кому-то по душе. Есть такие детали, о которых и не расскажешь. Просто это театр. И этим все сказано. Пришла. Отыграла. И до свидания. До следующего раза. Если он будет. В театре всякое бывает. Несмотря на то что «Поле битвы…» всегда имеет успех и всегда собирает полный зал, мы его не часто играем. По некоторым моментам в течение этих пяти сезонов, конечно, мне нужно было бы собрать манатки и хлопнуть дверью. Но я этого делать не буду. Один раз не сделаю. Учусь, учусь…

Случилось это в Риге. Свалилась на меня незнакомая болезнь — габденовый агранулоцитоз. Отыграла я два «Поля битвы…». На втором дежурила «скорая». Не могу подвести театр. Билеты проданы. Играю. Температура под сорок, но все соображаю. Наутро так заболело горло, что слова сказать невозможно. Повезли меня в рижскую инфекционную больницу. Похоже было на дифтерит. Врач, очаровательная женщина, удивилась, — только вчера она была на спектакле. Взяли анализ крови, затем спинной мозг — очень мало лейкоцитов. Говорят: «В Москву возвращаться нельзя, не довезете. Будем лечить здесь». На следующий день, когда анализы ухудшились совсем: «Немедленно везите в Москву. Нам летальный исход не нужен».

Ого! Летальный исход… А Миронов? Он тоже умер в Риге.

Прилетели в Москву, институт гематологии. Лейкоциты — ноль. Все в масках, вместо окон решетки с фильтрами. В общем, она пришла. «Если бы вы приехали на два часа позже, то и лечить уже было бы некого». Врачи знают, чем эта болезнь пахнет. «Сообщите всем близким родственникам, всякое может быть».

Кому сообщить? Как-то позвонила мама, чтобы сообщить, что у них объявился Костя и что они нашли общий язык с моим зятем. Оказывается, раньше я не давала Косте «развернуться». Какие метаморфозы с людьми. Костя так ненавидел и презирал Сашу именно за его расчетливость и чрезмерный практицизм. У Саши как-то очень быстро развилось величие и презрение ко всем. С отцом не разговаривал лет десять, потом с матерью. Это же он внес и в нашу семью. Нет, ничего нельзя сказать о том, каким человек будет завтра. А может, он и не менялся, а был таким, просто ждал нужного, своего времени. Как и Костя. Два зятя разбили нашу семью.

Я числилась как тяжелобольная. Нянечек не хватало. И со мной в палате жил Сергей Михайлович. Сутки — ночью и днем в маске. Ужас. Приехала из Харькова моя подруга Любочка Рабинович. Она сидела со мной, когда Сергей Михайлович уезжал на работу.

Пришла Маша. Сквозь мираж я разглядывала ее. Нет, она прежняя. Она была такая добрая, как в былые времена.

Потом лейкоциты стали возвращаться. И ко мне уже входили без маски. Опять была Маша, но куда-то спешила, показывала новый стек для конного спорта. Спросила, можно ли ко мне придет костюмерша? «Мама, она хочет наладить с тобой отношения». И все. А позже Любочка призналась, что мою дочь больше всего интересовало, расписаны ли мы с Сергеем Михайловичем и интересно, кому достанется моя квартира после моей… ну, ясно.

12 ноября Сергей Михайлович позвонил ей. Спросил, когда придет она поздравить меня с днем рождения.

«Мне некогда ходить по больницам. У меня на руках и стар и млад».

Ясно. Теперь совсем просто. Если я и буду на краю, ей я никогда не позвоню. Ох, ох, ох… Это жестоко, но, может быть, следует хоть раз побалансировать между жизнью и смертью, чтобы сразу увидеть обе стороны. И увидишь все как есть: и что ты такое, и кто окружает тебя. Без ореола, реально, как оно есть. Да, вот так живешь и уверена, что знаешь своих близких, друзей, знакомых. Так хочется думать. На этой вере и строишь свою жизнь. И делаешь, и планируешь, и рассуждаешь, исходя из своих собственных представлений о них. А они-то другие. Когда приходит беда, вот тут-то и приходят и бередят душу такие открытия.

Мне нужно было быстрее, быстрее выйти из болезни. Меня ждали репетиции пьесы «Недосягаемая», которые прервала моя болезнь. Тогда, в больнице, я поклялась, — если выживу и сыграю «Недосягаемую», то буду жить по-другому. Я узнавала себя. За то время я узнала об искусстве жить и выживать больше, чем за все пройденное. Да и духовно подросла здорово. А как стонала и плакала от отчаяния. Я выезжала из больничных ворот в новый, незнакомый мир, где надо было опять учиться ходить, говорить, слушать. После этой болезни крови силы восстанавливаются совсем по чуть-чуть. Не было уже никаких скачков, никаких, как говаривали, «на утро как рукой сняло». Выздоровление шло безумно медленно, как будто топталось на одном месте.

Но ведь никто не поверит, что 28 ноября я вышла из больницы, а 8 декабря уже стояла в кадре телевизионной программы «Старые песни о главном» и пела «Московские окна». А съемка была ночная.

Что это? Профессия. Для нее и у совсем никудышного есть тайная горстка силенок, как тогда у меня в том, 1996 году.

Теперь я часто думаю: что же дало мне тогда такую силу сопротивления той немощи? Любовь и вера в свою профессию. Я верю — они мощнее, чем самая страстная любовь, чем религия.

А 13 января я вновь приступила к репетициям пьесы Сомерсета Моэма «Недосягаемая». Пьеса — не из лучших пьес автора. Пока зритель входит в суть, что к чему, проходит минут двадцать. Потом мой выход. Сижу и жду, сижу и двадцать минут жду своей первой реплики. Как ни бились, а экспозиция есть экспозиция. Это много. Это не современно. Во всяком случае, на тот бурный день за окном. Работали с Леонидом Трушкиным, как и на «Чествовании», отлично. Мне очень импонировало то, что он расстался с актерской профессией и исполнил свое главное желание — стал режиссером. Мне было очень по душе, что он ждал меня, ждал, когда я встану на ноги. Хотя, — мир тесен, — я слышала, что он кого-то смотрел, кого-то ему предлагали.

Но дождался меня. И это главное. Не думаю, что он был доволен спектаклем, я это чувствовала.

«Я для актеров пьес не ищу. Мне все равно, кто играет. Это не мой спектакль». А чей? Следующим спектаклем «Поза эмигранта» он был очень доволен. И спектакль этот имел шумный успех. По его просьбе, из чувства товарищества одну из небольших ролей в «Позе эмигранта» играла я.

Были гастроли: Екатеринбург, Пермь, Омск. Я играла во всех вывезенных на гастроли спектаклях: и в «Чествовании», и в «Недосягаемой», и в «Позе эмигранта». Успех преображает человека всегда. Посмотришь на него: о, у него успех. Или: э-э, что-то не так, чем-то недоволен. После успеха «Позы эмигранта» в атмосфере театра появилась новая нотка, которой еще не было в репетициях «Недосягаемой» и, боже упаси, в «Чествовании». Как бы это точнее… Стали сами уходить хорошие актеры. Вместе с репетициями «Недосягаемой» залетели в атмосферу чисто театральные закулисные дела. Я еще тогда сказала об этом режиссеру, но он меня уверил, что мне это показалось. Тем лучше.

В Екатеринбурге репетируем перед спектаклем сцены из «Недосягаемой». Режиссер доволен тем, как я в полную силу репетирую. Но я чувствую, — что-то ему мешает. Что-то хочет мне сказать. А я вроде не даю повода. Пошла на грим. Заходит Леонид Григорьевич. Мило разговариваем. И вдруг:

«Да, ты финал так не играй. Играй совсем просто: «Я вас люблю всех, вы все хорошие, но прощайте…» Как в «Пяти вечерах».

Я мысль схватила, но как я это сделаю, еще совсем было не ясно. Ну, думаю, как-то пойму в процессе. Это еще интереснее. А «вдруг»? Играю спектакль. И чем ближе к финалу, тем то, что я «схватила», все дальше и дальше от меня. А что мне говорил режиссер? Подошла к монологу — и ни туда ни сюда, ни то ни се. А! Не получилось того, что предложил он. А получилось смешение того, что делала раньше, с тем, что сейчас, перед спектаклем, было предложено. Ведь это третий акт, финал спектакля. Мы его начали репетировать вообще за три дня до премьеры. Я так нервничала по поводу этого финала.

«Ты его сама прекрасно сделаешь».

Занавес. Полная растерянность.

Ночью анализирую. Этого монолога у Моэма в пьесе не было. Он дописан самим режиссером. Его нужно органично «вписать» в роль. А как? Разве расскажешь о том, что происходит там, в клетках головы, сердца, давления даже… О, сколько в этой роли разных-разных оттенков, интонаций, искренности, лжи, наигрыша… Та интонация, к которой я пришла в финале, была для меня единственной. Может быть, другая актриса пришла бы к другой. Но для меня та интонация была единственным решением.

Я помню, как в недоумении закончила спектакль, вышла за кулисы, а моя партнерша с торжеством на лице показывает мне два больших пальца: во, здорово!

Стоп, Люся. Значит, шел разбор моей роли, были советы… На следующий день играть опять. Но как? Я поняла, что к режиссеру за советом я не пойду. И в этом новом театре рождается закулисный худсовет. Когда после первого спектакля, после «пальцев», я сказала режиссеру о том, что можно было мне сразу сказать и ни с кем не советоваться, он горячо мне возразил, но… мы оба все поняли.

Играю второй спектакль. И уже с самого начала, с первой сцены думаю о финале. Разве это дело? Играю плохо. Штампы победоносно вылезают из всех щелей роли. Но когда струна лопнула, доиграй мелодию на трех оставшихся. Доигрываю. Сердце стучит бешено. Сама себе отвратительна. Роль разлезается на глазах — моих глазах. А ведь сама себе самый жесткий судья. Долезаю до финала, вроде исполняю то, что предложили, и понимаю, что больше эту роль играть не смогу никогда.

Опять ночью анализирую. Разве мы разбирали мой последний монолог? Да и вообще, разве было до меня, если за десять дней до выпуска спектакля главную мужскую роль репетировал новый актер. Ну, можно ли в таких ситуациях брать внимание на себя? Много было разных «разве». И «вдруг». Да, опять это «вдруг».

Может быть, я и не театральная актриса. Чего только не бывает в театре? Каких поворотов. Но там, в государственном театре, нет невероятной спешки с выпуском спектакля, когда нет денег, нечем платить за репетиционные помещения и т.д. и т.д. Ведь это антреприза. Я киноактриса. В кино есть один дубль. И все! И пошли дальше.

Доиграла я честно и смиренно в Театре имени Антона Чехова у Леонида Трушкина все гастроли до конца. Опять же забрала свои манатки и с горькой тяжестью в душе ушла из театра. Такое болезненное разочарование.

Прошло время. И на душе образовалось чувство облегчения. Значит, все так. Значит, искусства для меня там нет. Многим, кто со мной даже долго общался, кажется, что они меня хорошо знают. Это не так. Еще две недели назад я ехала в эти гастроли с воодушевлением. А сегодня ушла из театра. Предана я делу и самому Леониду Григорьевичу была всецело. Очень его уважала и была ему верна. Вот же как бывает. Пролетает туча, и лететь бы ей дальше. Но нет. Ее не разогнать. А под тучей этой не могу играть. Уже не верю. Ерунда? Может быть. Значит, опять мой характер. Но, если меня спрашивают, что было хорошего, какие были счастливые дни, миги в последние годы, — один из мигов связан с «Недосягаемой».

Играли мы «Недосягаемую» в Одессе. Самого режиссера на этих гастролях не было. А «Недосягаемую» играли в день моего рождения — 12 ноября. Всякие необыкновенные вещи случаются со мной в день моего рождения. Я уже боюсь годовщин, дат. В Одессе в это время года сильные туманы. Накануне вечером выясняется, что звукорежиссер забыл в Москве мини-диск с музыкальным сопровождением к спектаклю. Такого не бывает вообще. Зал сидит, а мини-диск через Киев летит в самолете и едет на машине в Одессу. А зал пришел на спектакль 12 ноября. Поверите, у меня ни одна жилка не дрогнула. О, я уже давно убедилась в том, что, какие бы планы я ни строила внутри себя, все произойдет совсем по-другому. Потому давно уже жила: ну, что еще будет, чего еще мне ждать? Нет мини-диска. Ну, через тридцать минут разойдутся зрители. А день рождения? Да кому он нужен? И играть хотелось, чтобы не отмечать, не топтаться и не улыбаться глупо, мол-де — старость не радость, — ну, что вы, вы так прекрасно выглядите, вы всем пример, а что вы там такое делаете, что все еще держитесь…

Нет, лучше играть, тогда и вопросов не будет. Когда не смогу играть, тогда уж буду держаться.

А публика уже час сидит. Уже со сцены рассказали про нашу «беду». Уже зал проникся сочувствием к актерам. Уже за кулисами артисты договорились по очереди выступать со своими номерами. Успех был особенный. Артист не в роли, а такой, какой есть, да еще в такой экстремальной обстановке. Когда открываются новые, незапрограммированные актерские шлюзы. Ах, Боря Шувалов! Ах, Боря Дьяченко! А Володю Стеклова таким ревом восторга принимала публика! Куда усталость ожидания подевалась? Готовилась к выступлению Ольга Волкова, топталась за кулисами я… И вдруг: приехали, привезли!!!

В секунду все были одеты. И пошла долгожданная музыка. Я вышла на сцену в 9.30 вечера. И это же надо такому? Это же надо, чтобы такое совпадение? Моя первая реплика по пьесе: «Прости, что я заставила тебя ждать». Стою за кулисами, вот и мой выход: «Простите, что я заставила вас так долго ждать». Зал так приветствовал! О! Все простили. И всем. После спектакля я посмотрела в зал. Он был полон.

«Уважаемые, милые, дорогие. Вы знаете, у меня еще ни разу в жизни не было на дне рождения так много гостей…»

 

Глава тринадцая. Всё супер!

 

Я иду. И не знаю, что ждет впереди. Но назад оглянуться боюсь.

— Где ты был?

— Да у глухонемых. Черт, руки устали.

— Руки? Почему?

— Да всю ночь пели.

Хочу быть тупицей. Хочу быть слепцом. Хочу, чтобы после концерта у меня болели руки. Хочешь быть глухонемой? Да. Хочу. Очень хочу. Хочу не слышать ничего. И прежде всего себя. Своих гадостей, которые извергаю. Которыми осыпаю себя и трусов, которые из-за страха становятся жестокими и мстительными. Несчастные «труссарди».

Что же теперь меня интересует? Что возбуждает к жизни? Работа? Да! Но есть еще один ах какой немаловажный аспект жизни — личный. Женщина — она прежде всего просто женщина. Ее прямое назначение рожать, заниматься хозяйством, домом, любить и быть нежной и прекрасной. Ничего, видно, мне не дано. А теперь еще и душа заколочена. И я не я. Потому что прежней распахнутости, видимо, пришел конец. Но как же я нуждаюсь в понимании, в диалоге. Запутанном и простом. В таком простом, который понятен лишь двоим. А вот это и есть самая острая проблема. Обманываясь, закрывать один шлюз для того, чтобы жить другим. А о третьем, несуществующем, лишь мечтать, — да, где-то, где-то… уже теплее, уже горячо…

А потом источник истощился, «себя исчерпал», и — разрыв! Жуткий, изнурительный, опустошающий. Все. Пусто. Нет, нет объекта для меня на этом шаре. Уже точно нет. И это навсегда. В спине нож. Рана не рубцуется. Кровь не свертывается.

Еще не было света. Еще был сплошной мрак. После работы я пробиралась в свой дом по мокрому и скользкому тоннелю. А мои вечно холодные ноги и руки как будто стали теплеть.

Шел идиотский спектакль. Театрик, перестроенный из обыкновенных блочных квартирок, мест на семьдесят, был изнутри выкрашен в черный цвет. Когда я со своим спутником пришли, спектакль уже начался. Мы здорово опоздали. Нас раздели в кабинете директора, который был одновременно и бухгалтерией и костюмерной. И наши пальто повесили рядом с разноцветными бархатными платьями, перьями и корсетами, истлевшими от времени и актерского пота. Мой спутник, грузный молодой мужчина, глядел на меня печальными голубыми глазами, существующими где-то там, у себя, глубоко внутри, ритуал ухаживания за дамой исполнял вежливо и учтиво. Дама, то есть я — хрупкая (в сравнении с ним) особа, — глядела на него печальными глазами, существующими где-то там, у себя, глубоко внутри, ритуал ухаживания поддерживала.

Зальчик был забит. Видно, с самого начала действие развивалось круто, потому что, когда мы зашли в зал, артисты уже не щадили голосовых связок. А двое даже были в нижнем белье. Их хриплые, срывающиеся голоса не летели вверх, а растворялись в первых рядах жаркого душного зальчика. Девяносто третий год. Таких театриков открылось множество.

Нас с моим спутником разъединили. Мне поставили стул сбоку, около сцены. А его повели по винтовой лестнице наверх. Архитектура зальчика была проста как мир. А действие все развивалось и развивалось. И все непонятнее и непонятнее. И все безнадежнее и безнадежнее.

Невыносимо. Тоска. Над чем смеются люди? Я обернулась и посмотрела в зал. Девочки в очках. Несколько дам около своих мужей с розовыми и блестящими от жары лысинами. Театральные фанатки-тетеньки с умными, оценивающими и всезнающими взорами. И еще совсем не театральные лица, которые сюда забрели случайно.

— Джо-он! Джон, ты меня слышишь? Где ты? Джон!

— Я здесь. — И Джон вылезает из трубы, которая доселе была замаскирована черным бархатом. Джон тоже в нижнем белье. Хохот. Но за ним вылезает еще и Дженни. И тоже в нижнем белье. Смех еще пуще. Ничего не поняла. Только и помню, что все были в нижнем белье.

Жара, духота. Надо быстро «делать валенки». А где же там мой спутник? Как он там, наверху? Неудобно перед артистами. Зато не придется врать, улыбаться, восхищаться и пожимать потные руки измученных коллег. Все это сама проходила. И видела, как врали, в наглую делали комплименты. Ведь какие бы слова ни говорили, глаза-то выдают.

На такой случай есть много заученных фраз. «У меня нет слов», - например. Или, допустим, тебя встречает твой «доброжелатель»: «Ой, как ты выглядишь, прямо расцвела!» А лицо у него при этом такое, что я понимаю, — надо немедленно бежать к врачу.

— Девушка, пожалуйста, позовите моего партнера, где он там?

— Он наверху. Сейчас позову.

Держась за черную шершавую стенку зальчика, я выползла в коридор. И наконец, глубоко вздохнула. Этот темный коридор показался мне райским местом с голубым небом. Появился мой спутник, которого я глупо назвала «партнером». Было не до того, чтобы подбирать точные слова. По тому, как он ускорил шаг навстречу мне, и по тому, как я сделала то же самое навстречу ему, мы поняли, что оба этого хотели. Хотели избавиться, спастись, освободиться. И тихо рассмеялись.

Девушка с тусклым фонариком принесла наши пальто. И мы, стремглав одевшись, схватив шарфы, шапки и перчатки, вырвались на волю. Мы бежали к машине как к спасению. Вот сейчас эта машина нас повезет куда-то далеко-далеко, где наконец-то из обоих уйдет мрак, тоска и усталость. И дикое одиночество.

Но ехать было некуда. Нас никто нигде не ждал. Ни вместе. Ни порознь. Мы существовали «поврозь». А о «вместе» не было и мысли. Что ж, мы поехали в Дом кино, откуда тоже быстро сбежали, обливаясь холодным потом от стыда. На экране с торжествующей посредственностью разыгрывались страсти обнаженных артистов наших первых российских эротических «боевиков».

Перед нами была долгая череда дождливых вечеров, перемежающаяся со светлыми «первомайскими» днями. Это была вот такая, особая, прелюдия.

Долгое время мне интуицией удавалось распознать какие-то этапы своей жизни. Вот успех. Вот забвение. Вот влюбленность. Вот ролишка. А вот боль. А вот роль. А вот — Роль! Каждый из этих этапов-периодов жизни долго ли, коротко — длился. Но вот все проходит. А ты живешь, движешься, идешь по земле, на которой нет ни вчерашней травы, ни густых зарослей. Это уже совсем не та земля. Оказывается, я очутилась на другом берегу. Этот берег надо вновь осваивать, узнавать, чтобы не поскользнуться и не улететь в тартарары.

Другая дорога, другой берег. А в наследство от предыдущей жизни мне достался один страх. Невыносимо жить в страхе. Казалось бы, страх — ах! Мгновение — и все! А если он не одиночный выстрел, а строчит как пулемет? О, от такой беспрерывности становишься апатичным, безразличным ко всему. Овладевает тупость. Эти отупения — как защита от ожидания нового страха.

— Что с тобой?

А что отвечать? Не скажешь ведь: я боюсь повтора. Это значит, что и ты такой же. Ответишь что-то наотмашь. Ну и получишь в ответ тоже наотмашь. И пошло. И поехало. После затяжных ссор, где не высказаны истинные причины, все же не разошлись, не разбежались. Наверное, лишь потому, что Сережа обладает поразительной способностью убеждать. Умеет очень талантливо успокоить. Но, несмотря ни на что, моего спокойствия хватало ненадолго. Он опять сдерживал меня и сдерживался сам. А потом, не выдержав, обрушивался на меня так, что мог причинить сильную боль. Но скоро, прямо тут же, на глазах, отходил и был мягким и всепрощающим. Как бы это научиться так быстро отходить?

В эти минуты он так был похож на папу. Даже страшно. Тогда, в детстве, не верилось, — вот, только что в доме все летело, содрогалось, взрывалось. А сейчас папа сидит на груде разбитой посуды и плачет. И мама его прощала. И опять у них любовь, любовь.

Я же еще пуще уходила в себя, в свое неверие и страх. Зачем мне его «отходы»? Он сразу отошел, а я еще долго сижу в своем «карцере». Сережа мудро объяснял, что секрет добрых отношений состоит в том, чтобы не дать чему-то прошлому испортить сегодняшнее. И я понимала. Все понимала. И могла еще лучше объяснить. А что толку? Изменить в себе что-либо я была беспомощна.

Не разошлись. Не разбежались. Не оборвали сложных нитей, путей, связывающих и соединяющих нас. Это сверхуникальное супружество. Оно не прописано ни в каких красных и хрестоматийных книгах. Бури, грозы, ссоры, вспышки — это стоило огромных душевных и физических сил. Но я за все годы не могу понять, как ему удавалось на этом нашем кромешном пути все смыть, разгладить и еще выстроить по падежам. Все: от именительного до предложного. И с твердым убеждением мне сказать:

«Люся, стоп! Все отлично. Всё супер!»

Да у самого Фрейда мало есть что сказать про нашу ситуацию. А она есть! Сквозь все превратности, разницу в возрасте, его интровертность и мою экстравертность, сквозь недоуменные взгляды, приветствия, поздравления и кислые усмешки: эх, мол, неизвестно, что у них будет завтра. Она не простая «штучка». Да и он — палец в рот не клади. Ого, как вспыльчив и горяч. Ну ладно, там увидим. Пусть уж сегодня будут веселыми.

А сегодня мы проснулись в каком-то российском городке, в огромном номере гостиницы сталинских времен. Окна на всех стенах. Окно даже за спинкой кровати. Все окна выходят на огромный балкон-веранду, опоясывающую полукругом наш огромный номер. В бра все лампочки вывернуты. Горячей воды нет. Вечером концерт. Все нормально. Все привычно. Никаких вопросов. Никаких возмущений, удивлений, претензий.

Настроение — вполне. Голова ясная. Значит, сейчас по идее в ней должны зашевелиться ясные мысли. Самые мои ясные мысли всегда из области вопроса: что бы сделать интересное? Для души. Но и не только для своей души. Всем нужен душевный покой. Очень нужен. Смотришь на лица людей и понимаешь, что у меня с ними одни мысли и одни желания. О мечтах уже никто и не мечтает. Не «грезит» — слишком красиво для того лица, которым я смотрю на людей и с которыми они идут мне навстречу.

Вечером, в концерте, я буду с другим лицом. Я соберу в кулак все свои светлые и оптимистичные клетки и щедро рассыплю, распахну их залу. Мой золотой фонд еще не истрачен. В него зайду, когда буду совсем на излете.

Что же нужно мне для того, чтобы успокоиться, не «гнать картину», не «бить копытом»? Хочу спеть наши родные нежные песни. Чтобы они были обязательно с душевными словами, с добрыми мыслями, с хорошей мелодией и в необычном сопровождении джазового трио или квартета.

 

Что знает о любви любовь?

В ней скрыт всегда испуг.

Страх чувствует в себе любой,

если он полюбил вдруг.

Так страшно потерять потом

то, что само нашлось…

 

Разве это не так? Каждый человек прошел это в жизни, прочувствовал и понял. Разве не интересно в этом разобраться?

 

Понял я, что в жизни столько жизней,

сколько раз любили в жизни мы.

 

Если вдуматься, припомнить, то это точно так.

 

Вечная любовь! Жить, чтобы любить!

До слепоты! И до последних дней…

 

Кто этого не хочет? «Вот и осуществим эту мысль», - сказал Сережа. И мы приступили к записи «Грустной пластинки». Перебрали много песен разных лет. Лета разные. Но ни революция, ни война, ни застой, ни перестройка — ничто не изменило страстей. Даже наоборот. Вокруг все так перевернулось, что настала пора заглянуть внутрь себя. Что моя душа переживает? Чего хочет? Как там у нее с любовью, со страстями? Вот про страсти, про вечную любовь, про волшебство любви мы и записали песни.

С пианистом Михаилом Окунем знакомы были давно. Тогда, давно, на записи песни «Пять минут тому назад» из кинофильма «Аплодисменты» так интересно было с ним работать. Вот бы еще раз повстречаться. Ну, вот и повстречались. Миша Окунь человек с редким тонким вкусом. Ни одна малейшая неточность, погрешность, фальшивиночка у музыкантов и у солиста не проскочит. Услышит, остановит, все заново еще и еще раз прорепетирует. Очень, очень интересно работать с Михаилом Моисеевичем Окунем. А среди музыкантов у него кличка Михаил Беспощадный. Беспощадно, но точно. Угодить его требованиям не просто. Поэтому и интересно. И я, как бобик, его слушаю. Потому что это талантливо.

Много было приятных слов по поводу этого диска. Его отметили музыканты и «тонкачи». И мы были счастливы. Сделали телеверсию этой «Грустной пластинки». Но вот одно суждение такое, после которого я поняла, что именно для этого я и записывала эти песни.

Есть у нас друг в Сибири. Очень умный, добрый и деликатный человек. Саша Адливанкин. Он часто бывает в Москве. И мы подарили ему этот диск.

«Ну, ребята, вы попали! Понимаете, за день так вымотаюсь на работе. Еду домой, дрожь в теле, сейчас сорвусь на жене, на детях. Знаю, что они меня ждут, любят. А сам дергаюсь, мысли в голове крутятся. Ну, нельзя же так, думаю. Ну что? Выпить стакан водки? Нет, не дело. Рано вставать. Сунул вашу «Грустную пластинку» в CD-плеер, еду и слушаю. Уже дом рядом, а я слушаю. Объехал раз пять свой дом. Нет, так не пойду к жене, к детям. Заехал в магазин, жене купил цветы, детям купил конфет, кока-колу — они любят. Пришел домой — спокойный, нормальный. Жена довольна, дети счастливы. Папа им праздник сделал».

С Сашей мы познакомились на гастролях. Посидели за одним столом и подружились. За столом было много людей. А подружились мы с ним. Сашу интересовали неординарные моменты в нашей работе. Как мы выживаем в новом времени? Когда было легче: «до» или «после»? Его интересовало то, о чем люди в кинотеатрах не думают. Они смотрят на экран, это естественно. А как и где искать деньги, чтобы поставить спектакль или фильм? Это вопросы совершенно нового перестроечного времени. С той встречи он иногда, ничего не спрашивая, когда у него бывала возможность, тихо и деликатно подставлял свое «плечо». И всегда вовремя. Как настоящий друг.

Интересно. В Америке, на Новый год, подошли ко мне джазовые музыканты: «Передайте привет Мише Окуню, Игорю Кантюкову, Стасу Григорьеву. Это наши друзья, работали вместе. Рябого не знаем, он, наверное, молодой. Знаете, в этом диске мы открыли Вас». А мои поклонники купили диск со мной, а открыли Михаила Окуня и его музыкантов. Интересно все. И многие, кому нравится то, что в моде сегодня, со временем обязательно повернутся к мысли. К мелодии. Ну а ритмы — это движение жизни. «Ритмы всякие нужны, ритмы всякие важны». Придет такое время. Терпение.

Нас с Сережей очень соединила работа. «Люблю», «Грустная пластинка». Все чаще и чаще мы возвращались к идее создать музыкальный спектакль. Но об этом в следующий раз.

 

Глава четырнадцатая. Привет, Бродвей!

 

Иду по Нью-Йорку и плачу. Вокруг круговерть. Вокруг суматоха, суета. Вокруг волны разноязычности и разноголосицы. Вокруг черные и коричневые, желтые с раскосыми глазами и альбиносы «с лицами СС», каких я помню с детства. Люди разные-преразные. В ушах шум и гам бескрайнего города с четкими «стритами» и «авеню».

Мне сорок четыре года. Ноябрь. Скорпион. Мой месяц. С самого первого того американского фильма детства «Springtime» жизнь здесь, в Америке, представлялась пленительной и сказочной. Как воздушные голубые грезы. Ничего подобного. Все реально, грубо, зримо. Плачу светло, тихо, не горько. Плачу сама себе. Рядом наш сопровождающий Артур. Он, конечно, ни слова на русском. Русских вообще так близко видит впервые.

Наша делегация советских кинематографистов месяц будет ездить по городам США. Неделя советского кино. Только что мы посмотрели мюзикл. Первый мюзикл, который я увидела на Бродвее. Иду и тихо сама себе плачу. Почему? Жизнь моя для этого жанра прошла. Совсем прошла. Поздно. Все уже поздно. А ведь именно для того, чтобы играть в этом жанре, я и приехала из Харькова в Москву в Институт кинематографии. О драматических ролях я никогда не мечтала. Музыкальный фильм был мой идеал, мечта моей жизни. А сейчас, здесь, на этих перенасыщенных многолюдных улицах, я особенно четко услышала, как всколыхнулся в моей душе разрыв между идеалом и реальной жизнью. Оттого я еще больше чувствовала дисгармонию и грусть.

На Бродвее в театрах нет гардеробов. Тут театр начинается не с вешалки, а прямо с первых аккордов и первых реплик. Свои пальто зрители держат на коленях или на спинках кресел. Не по-нашему. Непривычно. После спектакля в гардероб нет очереди. Сразу все выходят на улицу. Тоже не по-нашему. Тоже непривычно.

Мюзикл «Im miss be haven». Начинался тот спектакль с того, что на сцену выезжало старое, чуть расстроенное пианино. За инструментом сидел седой черный музыкант и играл знакомую мелодию. Зал его приветствовал аплодисментами. Я эту тему тоже знаю. Только не знала, что она из этого мюзикла. Играл музыкант эту мелодию в блюзе. А в записях она звучит так резво. Интересно. Я прямо подскочила на кресле. Он играл в манере Эрла Гарднера, когда левая рука чуть отстает от правой. Это был 1979 год. Это тот отрезок жизни, когда мы только-только начали вливаться в общий мир из нашей отдельно взятой страны. Мы слушали только пластинки. А как трудно было их достать. А тут, вот, всё живьем.

В спектакле, то есть в мюзикле, три героини. Три женщины. Тоже черные. Одна — очень большая, с большим бюстом. Вторая — средних, вполне приятных размеров, таких, которые нравятся всем мужчинам. А особенно тем, которые говорят, что любят стройных. А третья… Третью даже стройной не назовешь. А как? Кожа да кости? Тогда она не героиня. Наверное, ей больше всего подходят эпитеты, которыми меня папа с любовью осыпал в детстве: «штрычка», «сухобздеечка». Наверное, точнее не скажешь. И еще двое черных мужчин, которые роскошно двигались и неплохо пели. А женщины роскошно пели и неплохо двигались. Эти шесть артистов и разыграли спектакль. Декорация простая. Угол улицы, два фонаря и пианино. Все. Между незатейливыми бытовыми сценками актеры пели известные мелодии. Зал подпевал им с упоением. Американцы вели себя как дети на наших новогодних утренниках. Невольно поддаешься этому наивному азарту. И я пела вместе с залом. Я знала почти все, что неслось со сцены. Наш сопровождающий Артур смотрел на меня с таким большим знаком вопроса. Да, наверное, со всеми тремя знаками. Откуда эта советская артистка все знает? Ведь она только один день в Нью-Йорке. А он, сам американец, половины этих мелодий не знает. Потом мы много с ним объяснялись на самые разные темы.

А вот и Голливуд. Вот часть улицы тридцатых годов вместе с машинами того времени. Вот часть ковбойской деревни. Вот часть джунглей, где, наверное, снимали всех «Тарзанов» разных лет. Все сохранено, все с учетом, все экономно. Чуть передвинуть дома, другие вывести, реклама, и — пожалуйста! Не надо ехать на край света в экспедицию.

Параллельно мысленно иду по «Мосфильму». Лучшие декорации уничтожались, списывались. Раритетные автомобили вновь и вновь разыскивались по частным лицам. Самые интересные костюмы вспарывались, перешивались, истлевали. А как мне интересно было увидеть костюмы из «Ивана Грозного» Сергея Эйзенштейна. Костюмы из «Войны и мира» Сергея Бондарчука. Да мои костюмы из «Идеального мужа» хотя бы. Художник по костюму Ганна Ганевская создала уникальные вещи. Где они? Как я однажды расстроилась, когда увидела в массовке девушку в моем платье. Я в нем пела «Песенку про пять минут». Оно облезло, увяло, потеряло свои блесточки.

Нет, не надо об этом думать…

Мы перелетали из города в город. Всё поперемешалось. Где день, где ночь? Где север, где юг? Где Америка, где Самарканд? Глобус крутился во всех направлениях, как и мы. Летим в самолете.

— Ну, Артур, how do you do?

— O, fine!

— А ты знаешь Апдайка?

— Нет. А кто это?

— Эх ты, Артур… Ну, Фолкнера-то ты уж должен знать.

— Фолкнер?

— Ну, «Деревушка», «Город». Ну, Джеферсон…

— Слышал. Но не читал.

— У-у, с тобой, Артуша, все ясно. А видел ты фильм «Великий Гетсби»? Ну, Роберт Редфорд, Миа Фарроу?!

Вот тут он оживился. Скотта Фицджеральда не читал, но видел в кино. Кино — это не книжка. Тут он напомнил мне моего папу: «Книги — то усе брех». Но папа часто мне рассказывал, что «Американская трагедия» Драйзера произвела на него неизгладимое впечатление.

 

«Читал усю ночь, от корки до корки, на смену у шахту проспав».

 

Ах ты, мой дорогой, дремучий папесик… Это был семьдесят девятый год. Журнал «Иностранная литература» — дефицит, подписаться нелегко. Советский человек, привыкший к запретам, не мог себе представить, как это не прочесть «Колеса» А. Хейли, «Кентавра», «На пропастью во ржи» Селлинджера… У многих листки из журналов приклеены в больших тетрадях. В «Иностранке» я открыла очень близкого для своей души и разума писателя Хулио Кортасара. Всего два рассказа — «Южное шоссе» и «Преследователь». Они меня просто взорвали. В «Преследователе» история о гениальном саксофонисте, которого преследует писатель. Рассказ посвящен музыканту-саксофонисту Чарли Паркеру. А я дома слушала его невероятные импровизации. Вот откуда эти гениальные сумасшествия.

Музыканту для того, чтобы взлететь, оторваться от быта, студии, окружения, чтобы остаться только с любимым инструментом — только с ним вдвоем на всем свете! — надо стать босыми ногами на землю. Ощутить ее, свои корни. Да разве можно понять, что нужно гению? Со стороны его существование, не знаю, может быть, как состояние внутри бетономешалки? Такого детального разбора неординарного внутреннего устройства человека творческого, как в рассказе у Кортасара, я не читала.

А сейчас, в 2001-м, иду вдоль книжных развалов. Есть всё. Что хошь, можешь прочесть. Из какой угодно области. Читай себе «в любую сторону своей души». Для любой души найдется любая книга. А что-то не читается. Сначала понахватали запрещенной литературы. Со страхом. А вдруг в тюрьму посадят за Солженицына? Да нет. Не садят. Наоборот. Читайте Ницше, «Майн кампф» Адольфа Гитлера. Гитлера! Страшно даже произносить. А можно. Я теперь даже не знаю… «Анна Каренина»? Банальный адюльтер. Вот он весь роман на нескольких страницах с яркими талантливыми картинками. Когда читать лирические отступления? Нет времени. Бежим, летим, нервничаем, думая, как заработать, как прожить. Сейчас американец Артур мне более понятен. А тогда…

— Ну, так что, Артуша, fine?

— Fine, fine!

— Как же ж «fine», если ты тоже ночь не спал? Да на тебе еще и билеты, и багаж… И всё «fine»? Да всё с улыбкой во все сорок восемь зубов.

И тут, в самолете, он мне тихо признался, что, если он не будет постоянно бодрым, с улыбкой и уравновешенным, его просто уберут с этой работы.

— Ох, как нехорошо, Артур. Как это у вас не по-человечески.

— А как у вас, в СССР?

Как у нас? А действительно, как у нас? Тут можно сказать, что языка я как следует не знаю. В школе я учила английский. Три урока в неделю. Не особливо разгуляешься с иностранным языком. В Институте кинематографии учила французский. За рубеж в капстраны не выезжала. Знакомых иностранцев в Москве не было. Да это и не приветствовалось. Дважды меня оформляли в капиталистическую страну. Первый раз засела я за язык. Дело пошло. Но выехать так и не случилось. В последний момент поехала другая актриса, видимо уже проверенная в капиталистических условиях.

Оформляюсь второй раз. Просмотрела я свои английские тетрадки. Так, чтобы совесть была чиста, если что и состоится. Опять не состоялось.

Ну? На кой черт он мне нужен, этот язык? С кем общаться? Я же не Ленин. Я не смогу шутя выучить еще и английский. И не в тюрьме: учить язык, чтобы не сойти с ума. С удовольствием читаю на русском. Переводы у нас замечательные. А третий раз, ну совершенно неожиданно, — ту-ту! И взлетела на другой континент. Должна сказать, что дней через двадцать в памяти всплывало такое забытое, что я сама себе удивлялась. Но вот на вопрос: «А как у вас?» — я задумалась. Ну, что ему сказать? Что ответишь на вопрос: «Ну, как дела? Как жизнь?» Что, мол, сегодня плохо себя чувствую? Не то. Что голова раскалывается? Это совсем не то. И я себе представила. Как встречаются два русских человека: «Ну, Сашок, как дела?» — «Да херово, Вань».

Вот это, пожалуй, ближе к нашему «fine». А как это объяснить? Я играла этот этюд на все лады. Артур чисто и наивно улыбался. И абсолютно ничего не понимал. Потом я уже и рукой ниже пояса показывала жест, вот мол… Артур обрадовался, что понял: «I understand… Impotent».

Да нет, Артуша. Не то. Я уже и палец одной руки продевала в колечко пальцев другой, — нет, не то. Непонятно. Вот уж, ничего общего между русскими и американцами. Не понять такое простое слово! Сошлись на том, что я горько сморщилась, будто сейчас заплачу, и чуть нараспев, как в русских песнях: «Ой, хе-ро-во…»

Ему так понравилось. Он повторял и смеялся. Только вместо буквы «р» у него получалась буква «л». И тут уже смеялась я. А когда пришлось расставаться, мы улетали из того же Нью-Йорка, Артур так заботливо нас провожал, так привык к нам, открытым и доверчивым. Когда уже, вот-вот, он скрывался из виду, я спросила губами: «How do you do?» Он сморщил точно такое же лицо, как у меня было тогда, в самолете, и губами ответил: «Ой, хе-ло-во». У меня почему-то болела душа.

Позже я бывала в Америке много раз. Но после того, первого, приезда во мне поселилось чувство какого-то разочарования. Нет, нет там решения наших проблем. Там другой ритм. Люди общаются по-другому. Говорят иначе. Перевести это невозможно. И дело не в словах. Смысл понять как раз можно. А мышление? Нет, делать только свое. Свое. А где оно? Да у меня в сердце, в душе, в крови, в жилах!

Я приехала домой, и через полгода вы, уважаемые зрители, увидели программу «Песни войны». К тому времени я уже пела и говорила своим собственным голосом. Писала своей собственной рукой. Не думала о том, чем бы всех поразить, застать врасплох, быть у всех на устах, устроить пыль столбом. Нет. А главное, к тому времени я уже научилась проигрывать, оставаясь в абсолютном меньшинстве. А это уже кое-что. Уже шла своим собственным путем.

Я вроде как прозрела. И увидела, что мой внутренний мир так долго был забронирован всякими внешними эксцентрическими штучками. Смена причесок, цвета волос, еженедельная смена «имиджей». Привет… Неинтересно. Пройденный этап. Только в роли. Только если играю другого человека. И вообще, какое же это несчастье, если жаждешь быть кем-либо другим, чем тем, кто ты есть на самом деле. Жизнь меня все же научила уходить от людей, которые изображают из себя тех, кем они на самом деле не являются. И все же ошибаюсь. Правда, реже.

Через два года я спела «Песни любви». Их почему-то в эфире переименовали в «Любимые песни». А это — совсем неточно. Четыре этапа «Любви». Девушка мечтает о любви. Расцвет любви, когда Она пришла! И женщина закружилась в танце, в мечтах. Покружилась, повеселилась, а потом села да призадумалась. Когда любовь в разгаре, когда женщина расцветает, ей кажется, что все вокруг счастливы, что все замечательно. Все легко, все прекрасно.

А как было у моих родителей? Что пели, как танцевали, когда они так любили друг друга? Что было в тридцатых годах? Ведь в этой программе наши старые песни. В программе песни тридцатых, сороковых, пятидесятых, шестидесятых, семидесятых и несколько восьмидесятых. Да, именно, «Старые песни о главном». А что главное? Конечно любовь. Лучше с большой буквы — Любовь. Потому мною и было задумано название «Песни любви».

В том эпизоде, где песни тридцатых-сороковых, на мне было белое платье с черными пуговицами. Точно такое было у мамы в начале пятидесятых. Боже мой, как папа был возмущен этими большими черными пуговицами: «На белум платтике отакие черные агромадины. Немедленно зрезать все до единой пуговки».

И мама со слезами подчинилась и срезала. Эту сцену с белым платьем с черными пуговицами я перевела в монолог героини в фильме «Аплодисменты».

Ну и конечно, четвертый этап: «Каждой пылкой любви наступает конец». «Ето як закон».

 

«Я оглянусь — нет тебя.

Ночью проснусь — нет тебя.

Время сводит мосты над Невой,

но приходишь не ты.

А белая ночь без тебя…»

 

Я люблю эту программу. В ней мне знакомо всё — и юность, и мечты, и надежды, и любовь, и горе, и слезы, и разочарования, и опять жизнь. Жизнь… Жизнь разная… Очень разная.

А что же музыкального в кино? Первая картина? Да. Удача. Большая удача. Вторая — «Девушка с гитарой». Нет. Не получилось. Ни с сюжетом. Ни с музыкой. Ни с героиней, то есть со мной. Неудача. «Роман и Франческа»? И музыка прекрасная, и песни. А вот налет самодеятельного сценария, наивнейшей сказки есть. На фоне известного во всем мире Одесского оперного театра поставили во весь рост памятник Данте Алигьери. И это Италия! А я тогда так была увлечена ролью Франчески, музыкой. Я еще ничего не понимала. Мне все нравилось.

В Одессе я была впервые. Я еще была во многом девушкой с Клочковской улицы любимого города Харькова. Девушка из Харькова, еще не знающая себя, не ведающая правил, принятых в мире кино, светской московской жизни, не обладающая прочной культурой, но ох как жаждущая быть! Быть актрисой!

Ничего. Мне потом в Москве все хорошо объяснили про мою Франческу в статьях. После них уже никогда не хотелось стать итальянкой. Да я тогда и выбыла «из игры» очень надолго. Что делать? Жизнь открывалась передо мной во всем своем ошеломляющем разнообразии. Необстрелянная, я страстно бросалась во всякие наивные и опасные сюжеты.

Шестидесятые годы. Годы «оттепели». Все оттаивали. У меня же в шестидесятые был самый холодный период. Я уже оттаяла в середине пятидесятых и в самом начале шестидесятых. Даже прекрасный фильм Владимира Венгерова «Рабочий поселок» придавили. «Оттепель» уже «свертывалась». И мной интересовались только «на просторах Родины чудесной». Но это такое неоценимое «только». О! Те люди в залах и зальчиках, на стадионах и в кинотеатрах давали мне так много! Их смелость, достоинство и сила, с какими они просто и естественно переживали свои сложности и неурядицы, служили мне мощнейшим источником вдохновения, сил, энергии и веры в свои силы. Потому я и обращаюсь все время к вам, уважаемые, дорогие зрители.

А в Москве, дома, у меня всегда была музыка. С ней в бесконечные свободные дни не расставалась ни на час. Рахманинов, Мусоргский, Глинка, Эрл Гарднер, Питерсон, «Франческо да Римини», «Ромео и Джульетта», Кит Джарет, Ахмат Джамал, Билл Эванс. На последних двух, джазовых пианистах, я и «засела».

Иногда импровизации Билла Эванса рождали в моей душе мечту о счастье вопреки всему — безработице, неурядицам в личной жизни. Он играл, а я думала, что всё еще впереди. Парадоксально. Но так было. Жаль, что я не могу сказать этого ему. В Эвансе мне нравилось все! Построение аккордов. А главное — мысль!

Вроде импровизация, но она совсем не случайна. Есть стержень. А на него уже накручивается, завивается что-то новое и новое. Как плющ, который покрывает ковром до







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.