Здавалка
Главная | Обратная связь

Глава семнадцатая. Марк



 

Конец книги «Аплодисменты» счастливый. У меня родился внук. Марк. Марк! Марк!!! Опять я с этими своими восклицательными знаками. Я к корням, к своему папе.

Он и мой папа, и дедушка Маше, и прадедушка Марику.

 

«Лёль, ну почему ты не назовешь меня Мариком? Марк — ето як-то… Не… Марик, Маричик, як приятно…»

 

— Люся, мне так нравится мое имя Марк. Не встречал такого. И в школе я один Марк.

— Ах ты, мой сыночек, как ты все понимаешь. Как же мне радостно слышать это.

Я была такая счастливая, когда ты родился. Мальчик и Марк! Когда ты был маленький, ты спросил:

— Люся, а правда, что ты моя бабушка?

— А кто тебе сказал? — Мне один мальчик из нашего двора это сказал. А ты ведь Люся?

— Конечно, Люся.

— Люся, этот мальчик нехороший. Он мне такой взрослый анекдот рассказал… ну, совсем взрослый. Я люблю тебя, Люся.

Когда Марику было лет одиннадцать, он мне позвонил и намекнул, что ему очень хочется сапоги-«казачки». Я засмеялась, потому что все решалась, купить или не купить себе «косуху». Вот, думаю, оба туда же. «Люся, я все понимаю. Я тебя люблю».

На моем дне рождения в девяносто пятом он был с Машей-мамой и с Леночкой Капошной. Так ее называла моя мама. Лена все время что-то складывала, перекладывала, копошилась в своих игрушках. «Барыня-коробочка» — сказала бабушка Лёля. Она была остроумной женщиной. «Капошная» — смешно и весело. Мне нравилось, хотя Леночка больше любит, когда ее зовут Аленкой. Я и не спорю, но разве можно объяснить, почему, когда произносишь «Капошная», внутри разливается особое родственное счастье. Слов для объяснения нет. Счастье разливается. И всё.

В тот мой юбилей Марик-Маркуша-Маричик-Марк всех очаровал своими немногословными, но точными и не по возрасту осмысленными тостами. А главная мысль все та же: «Я все понимаю. Пройдет время. Всё и все станет и станут на свои места. Я тебя люблю, Люся».

Больше всего мои детки любили походы в «Макдоналдс». Все четко, все чисто, все быстро. Здорово, не по-нашему вымуштрована наша российская молодежь. А еда — вот тут стоп. От этой еды в Америке каждый пятый-шестой необъятных болезненных размеров. Люди как студень, как холодец. Своими глазами смотрела и подсчитывала, сидя на 6-й авеню в Нью-Йорке в итальянском ресторане. Сидела и смотрела в окно на прохожих.

Вот идет мужчина с собачкой и с совочком. Под мышкой несет пестрый и весело расписанный пакетик. Думаю, ну, совсем с ума сошли. Собачье говно в веселый пакет. Оказывается, за собачью грязь на улице большие штрафы. Если полицейский не засечет, то любой прохожий устроит громкий скандал, вызовет полицейского. Ну просто все стукачи. В стране приучены к порядку.

И вот сижу. Смотрю в окно и считаю: четвертый, пятый и шестой — о! Шестой, а вот пятый — ну, необъятных размеров. Но идет с улыбкой. Одышка ему не мешает. Идет в ярком наряде. Идет как советский человек, который шагает семимильными шагами и верит, что вот тут, не за горами, его ждет неизбежный коммунизм. Выражение лиц у этих толстых американцев такое родное. Ведь я точно так же, с таким же светлым и счастливым лицом долго бежала к нашему светлому будущему. Должна признаться, что таких жоп я в нашей необъятной стране ни тогда, когда она была одной шестой частью мира, ни тогда, когда она стала просто Россией, ни в одной другой стране ни разу не встречала. Такой оригинальной, уникально устроенной задней немаловажной части тела — нет, не встречала!

Что такое, по-нашему, толстый человек? Когда много бедер и они плавно переливаются в то место, где была раньше талия. Ну, немного живота, а главное — пушистые бедра. А теперь поставьте человека в профиль. Ну опять же — живот. Но главное — человека много. Он — урожай.

Но это наш, российский урожай. А если заморский, то картина — о! Заднее место в профиль отстает сантиметров на тридцать, а то и на все полметра. Оно колышется и улыбается. Оно живет своей жизнью. Когда я первый раз увидела такой профиль, я неприлично ойкнула на всю улицу. А «профиль» идет себе весело и бодренько и ни в зуб ногой. Это было возле «Макдоналдса». С тех пор он у меня всегда ассоциируется с пышным задом и со скороспелыми химическими гамбургерами.

Когда у нас открылся первый такой буфет-забегаловка и стояла очередь как к Ленину в Мавзолей, занесла меня туда нелегкая с друзьями. Наелась до одури и с собой еще прихватила кулечек с нежными яблочными пирожками. Вечером съела остывший пирожочек — все! Смерть мухам и тараканам. «Макдоналдс» — закрыт навсегда.

Но детишки умирали от этого буфета. Ели-ели, уже и джинсы порасстегивали. А Капошная превращалась в Капошенную. А все хочется и хочется, нравится и нравится. И это, и это. И с собой кулечек. Для бабули Лёли. А в машине хруп-хруп. Что делать? Ведь Лёля так любила кушать. Больше всего на свете. А они ведь ее правнуки! Передалось через поколения. Нет, пойду-ка я к своим деревенским тетушкам на базар. Там еще осталось что-то живое, натуральное. Почему я пишу о всякой ерунде, вдруг сейчас пришедшей в голову? Глупости все это. Все огородами да околицами. Почему? Да потому, что не могу вот так, реально, понять, представить, произнести. А написать…

Умер мой Марик. Все. Его нет. Декабрь 1998 года. Ему было 16 лет. За три дня до этого мне сделали операцию гнойного гайморита, заработанного еще в семьдесят пятом году на съемках фильма «Двадцать дней без войны». Делала я десятки проколов, но вот лежу в больнице. Надо сделать операцию. Это декабрь. А в мае я уже сделала операцию справа. Теперь слева. Лежу и все думаю, думаю, вспоминаю, что все мои болезни я заработала, как говорил папа, «честь по чести» на своей любимой работе. В кино. Все: перелом ноги, откуда все разладилось в организме после общих наркозов, болей, костылей, палок. Мучительный гайморит. А сколько мелких травм и холециститов с колитами. Лежу и думаю, что через две недели у меня спектакль, где нужны большие физические и душевные силы. А после этой операции — плохой анализ крови. Лежу, думаю, слышу, вижу, вспоминаю, веду диалоги…

Ах ты, моя любимая Родина! Все тебе отдала. Что ж ты так… Не могу себе позволить не работать. А как жить? Нет, лучше не думать о годах, силах, возрасте, деньгах…

Ну, когда же придет Сергей Михайлович? Но вот он пришел. Ходит по палате и молчит. Молчит и молчит. Да что же это такое? И точно, как почти во всех сценариях «она взяла себя в руки». Я взяла себя в руки и молчу. Кто кого перемолчит. Эта странная зловещая тишина затягивалась.

— Ну, рано или поздно все равно будет известно. Я не могу молчать. Случилось… случилась… трагедия с Мариком.

— В Англии?

— Нет, он уже прилетел.

— Заболел?

— Нет.

— Попал под машину?

— Нет.

— А что хуже? Ну не умер же?!

— …

— Умер? Господи! Да вы что?!

— Позвонил на автоответчик парень и сказал, что с Мариком несчастье, срочно позвоните ему домой.

Он умер от передозировки. В шестнадцать лет. От меня скрывали. Вот откуда невероятные повороты в поведении моей мамы, Маши…

Нет моего любимого мальчика. Ах, какие у меня были на него надежды.

«Люся, я все понимаю. Я тебя люблю».

Всё. Рухнула моя радость. Разрушились мои надежды. Больше мне терять нечего. Нечего и некого бояться и стесняться. Вхожу теперь, не оглядываясь, в свой подъезд. Могут подстрелить из-за угла и чем-нибудь жахнуть по голове. Да черт с ним! Все равно! Свобода. Демократия! И никто не узнает — кто, за что и почему. Кто Листьева? Кто Старовойтову?

Когда я росла в закрытой невыездной стране и ждала светлого будущего, людей сажали в черный воронок, как врагов народа. А через двадцать лет реабилитировали за «неимением улик». Так когда же было лучше жить? Тогда или сейчас? Это точно, что не дай вам бог жить в «переходный период». Да, демократии американской двести лет. Но я живу сегодня. Сейчас! Сей-час!

В Институте кинематографии я впервые узнала слово «репрессия». Отец моей дочери Борис Андроникашвили был сыном писателя Бориса Пильняка. Естественно, такой фамилии не знали, о таком писателе не слышали. В двадцатые и начале тридцатых его имя гремело. Загремел он в тюрьму после «Повести непогашенной луны».

На даче Пильняка в Переделкине в 1937 году отмечали день рождения его сына Бориса. Сыну было три года. В гостях друзья — известные писатели, художники. Борис Пильняк вдруг отозвал жену и, глядя в окно, сказал:

«Кира, это за мной».

Вышел из дому и сел в черный воронок:

«Я скоро. Иди к гостям».

Больше его никто никогда не видел. А вечер продолжался.

Борис, естественно, носил фамилию матери — Андроникашвили. Она отсидела как жена врага народа четыре года. Кира Георгиевна Андроникашвили была женщиной необыкновенной. Красоты совершенной. Высокая и аристократически худая. Понимаю, что так не выражаются, но иначе не могу, не знаю. Просто аристократическая женщина. Во всем. Как ела, как говорила, как умела слушать и слышать. Как отличала человека, изнутри деликатно устроенного от Бога, от начитанного умника. Иногда я думаю, что для встреч с такими редкими людьми тоже стоит жить. Я ее ждала у прокуратуры, где она получила маленькую бумажечку: «Борис Вогау (Пильняк) посмертно реабилитирован за неимением улик». Ни где, ни когда умер или убит, ни где похоронен. Ничего.

Пильняк — это псевдоним. На хуторе Пильнянка он написал свой первый рассказ. С 28 октября тридцать седьмого года до лета пятьдесят восьмого обвинялся. А улик «неимение».

Для меня открывались вещи невероятные. А как же 1 Мая? Самый светлый праздник! А как же «за Родину, за Сталина»? А как же Победа? Все тогда перемешалось в моей темной совковой голове. А может быть, большинство людей верили и не знали этого? Вот как я? Если бы я впустила тогда в свою жизнь эту трагедию на сто процентов, — нет, ничего бы я не сыграла. Ничего. Не было бы ни «Карнавальной ночи», ни «улыбки без сомнения». А поселились бы одни горькие сомнения. Тупик.

 

«Не-е, дочурка, я так думаю, што у нашей семье, вокурат, собралася уся советская власть! А може, даже и увесь плюс электрофикация усиеи страны. Во якое дела».

 

Когда я рассказала папе, что за реабилитацию семья получит тринадцать тысяч рублей, он долго думал, долго соображал, смотрел в окно. Очень долго.

 

«Так ето же целое богатство, если до войны, а если на сегодня… не, на сегодня ето полный пшик. Ничёгенька не понимаю».

 

Папа опять был в большом несогласии с любимой Родиной.

Ах, мысли мои, скакуны. Начинаю одно, а залезаю в дебри. Но это же не кино. Там я профи. А тут… Ну, пошли «дальший».

Я вылезла из больничной постели. Оделась. Из больницы надо выйти незаметно. Приводить себя в порядок — не до этого. Нужно стойко все выдержать. Я должна. И мы с Сережей поехали на кладбище. Ну, как же я не буду со своим мальчиком Маркушей в последний час? Да я себе не прощу до смерти. Я знала, что там будут люди, которых я не знаю. Знала, что все понимают, — есть загадка в нашей, внезапно расколовшейся, семье. Ведь позвонили не Маша и не Саша — родители Марика, а кто-то из его товарищей. Я знаю, что он меня любит и ждет. Я иду к нему.

Он жил со своими родителями, которые захотели детей воспитывать по-своему: платные колледжи, зарубежные поездки, учеба в Англии — так, как принято в последние годы в имущих семьях. Какое-то странное было соревнование. Вы известная артистка, но мы тоже не лыком шиты. У вас одно видео, а у нас два. У вас, у нас и т. д. Когда и откуда это появилось?

Моя Маша никогда не кичилась известностью своей мамы. До замужества была незлобивой, не завистливой и не хвастливой. Девочка красивая, приятная, хоть и несобранная. Ее муж — одноклассник. Девочками не увлекался. Увлекался обменом и перепродажей книг, тогда они были в цене. Ходил в поношенных вещах. Вот, думала, скромный парень, не будет упрекать мою дочь, что преподнес ей машины, роскошь и деньги.

И свадьба была в «Национале» приличная. И они были счастливые. А главное — сразу же въехали в свой дом. Может быть, по сегодняшним понятиям это не событие, но в июне восьмидесятого года въехать в трехкомнатную квартиру с одной соседкой! Ого! Мечта! Две свои комнаты. А когда умерла соседка, — и все три комнаты свои. Для меня это была московская хрустальная мечта. Она сбылась в тридцать лет. Одни сейчас, может быть, и посмеиваются надо мной, а другие, постарше, еще как понимают, какое это счастье жить без очереди в ванную и туалет.

Зять заканчивал институт, а моя Маша после медучилища все переходила с одного места работы на другое. Все что-то не ладилось. Все что-то забывала, в общем, работала без души. Ну раз, ну два, ну три я ходила, улыбалась. А потом чувствую, что больше улыбаться не надо. Не помогает. Ах, как это знакомо по ее отцу. Нигде не задерживался. И однажды приехал ко мне в экспедицию фильма «Роман и Франческа» и оповестил:

«Я ушел из министерства культуры. Не хочу я быть чиновником, получать жалкое жалованье, вставать в семь утра. Хочу быть свободным художником, вольным писателем».

Хорошо. Будь им. А жить на что? Вот последней фразы я не сказала, а еще больше стала вкалывать, не надеясь ни на кого.

Моя Маша стала суше, деловитее. С работы ушла. Она не понимала, кого слушать, по каким законам жить. Если по моим, то это скучно. «Что бы ни случилось, себя не распускай, старайся быть собранной, не сутулься, не кури». Она знает, что для меня ее курево. Папа всю жизнь после войны преследовал маму за курение. Но она все равно курила тайком. И если не успевала точно рассчитать папино возвращение, она вскакивала в испуге и махала руками, разгоняя дым. А папа тихим угрожающим голосом говорил: «Затуманиваете, Елена Александровна? Ну, я вам щас затуманю!» Это обращение на «вы» ничего хорошего не предвещало. И мама со скоростью пули вылетала во двор.

 

«Во, брат, як з дитями на массовки, так ели ходить, а тут — блысь, и нима! Во человек, мамыньки родные! Ну, што ты скажиш…»

 

Ну, вот и Маша меня боялась с этим куревом. А с бабушкой Лёлей они курили вдвоем всласть.

А ведь было светлое время. Свою первую стипендию она потратила на нашу, тогда веселую, дружную семью. Мне купила шляпку. И хоть с размером не угадала, но сознание, что дочечка не забыла о маме… Нет, это редкая, счастливая минута. Ее не забудешь.

А потом началась атака. Квартиру нам большую. Квартиру. Квартиру. Все остальное — это, с легкой руки зятя, «подачки».

Начались мои мытарства с квартирой. Я не могла ему объяснить. Мне было стыдно. Да, я имею известную фамилию, но нет у меня дара заводить знакомства с нужными людьми. Нет дара! Ладно. Звоню на Старую площадь. Записываюсь на прием.

Интересная жизнь! Со мной иногда происходят такие странные истории. Шла я на Старую площадь в октябре. А до того, в мае, то есть на 9 Мая, летела в Минск. Я люблю этот город с детства. Он первым принял на себя удар войны, сильно пострадал. Он мне родной. В этом же самолете летела правительственная делегация. На аэродроме все пассажиры ждали, когда выйдет первый класс. Ну, «ето як закон». Затем стали выходить на трап и простые люди. Подходит ко мне стюардесса и шепотом сообщает, что меня ждут внизу в черной «Чайке». И, раздвигая людей, повела нас с Костей к машине. И тут я слышу. Надо сказать, впервые о себе слышу.

«Ну, как же можно… наше, наше народное достояние и где-то в хвосте. И поедет общим автобусом? Нет-нет. Садитесь, пожалуйста. А ведь вы у нас, на Старой площади, не бывали? Других ваших видели частенько».

А за нами следом летела серая филармоническая «Волга». Весь взволнованный облик «Волги» говорил, кричал: «Товарищ Гурченко! Что же вы с нами делаете? Куда вас везут? У них же гостиница правительственная, а нам с вами совсем в другую сторону!» Около правительственной гостиницы из «Волги» выскочили перепуганные женщины, бросились ко мне пожимать руки, обнимать и так радоваться нашей встрече, ну, как будто я, по крайней мере, уцелела после катастрофы, землетрясения, как будто я их единственная на земле, родная и любимая. И тут же, тихонько косясь в сторону правительственной делегации:

— Мы с вами едем в другую гостиницу.

— Почему? — громко спросил тот голос, что говорил о народном достоянии, — сейчас наши люди все оформят. — И положил передо мной номер свежей минской газеты. Праздничная, цветная газета с советским флагом. — Вот мой телефон. Если будут у вас вопросы, звоните, не стесняйтесь.

— Нет, я никогда не звоню.

— Вот поэтому я вам и записываю. Жизнь вещь непредсказуемая. Желаю вам хорошо выступить.

Костя газету ту сохранил. Да, жизнь штука непредсказуемая.

— Товарищ Гурченко, проходите, — сказала секретарша. Дверь открылась, навстречу вышел сам начальник, тот самый, что говорил «достояние».

— Ну, что у вас? Какие проблемы?

И я как расплачусь. Безнадежно, горько и устрашающе. Иногда я вижу себя в том кабинете, вспоминаю свои не к месту слова, слезы, замерзшие руки… Они проходят через всё… И задыхаюсь.

Вижу, как изменилось лицо начальника. Что могут подумать там, за дверями? А что мне сказать? Что нужна большая площадь? А кто они, где работают, почему увеличение? Знаю, какие очереди. У меня в мозгу смешались все мои углы и комнаты в коммуналках. И счастье, когда выкупила квартиру на Маяковской. И даже зависть и гордость, что моя дочь имеет в двадцать лет свою площадь… А когда у меня появилась трехкомнатная квартира? В сорок семь лет, на проспекте Мира, когда сломала ногу. И в мою двухкомнатую на Маяковской после успешного проката нескольких фильмов приходили зарубежные фестивальные гости и корреспонденты. В глазах у них полное недоумение: и вот это звезда?

Я придумала выход — принимала всех на ковре. Говорю, у нас обычай такой. А что? Посуда красивая, водка разлита в разноцветные штофы. Было очень даже весело. Режиссер Роберт Уайз (он снимал «Вестсайдскую историю») был со своей женой в гостях. Я их одарила хорошими сувенирами. Уходя, он заметил:

— Теперь я все понял про вашу страну. У вас действительно все равны. Наш водитель имеет собственный дом, правда, не в центре Нью-Йорка. В центре у нас квартиры дорогие.

Я сразу расправила плечи. Как и следует настоящей миллионерше.

— Да, — говорю, — мы здесь сейчас в Москве. Ведь фестиваль… — Хи-хи-хи да ха-ха-ха… — А так — на даче…

Эх, дорогие мои заморские гости! Какой бы это был феерический сценарий! Звезде двадцать лет. Сверхпопулярность! Прописана домработницей. Да так и назвать фильм — «Звезда-домработница». Производство ордена Ленина киностудии «Мосфильм». Идет эмблема Мухиной «Рабочий и колхозница». Жанр — трагифарс с музыкой.

Когда из моих неточных фраз и объяснений не к месту… ну, говорят же некоторые женщины вместо «я ничего не понимаю в политике» «знаете, я абсолютно аполитична». Вот так и я тогда. На Старой площади. Ах, как не хотелось возвращаться домой и видеть недовольные лица. И чувствовать себя врагом семьи. Ну, вот я пошла. Я уже сижу. Уже не плачу. Слушаю.

— Это новое поколение, что вы хотите… А то, что муж должен привести жену в свой дом. А иначе не женись. Это давно забыто. Ладно. Что же придумать? Тридцать четыре метра? По норме не проходит. А первый этаж невысокий? Надо проверить по линии санэпидемстанции.

Записал телефон, адрес и отпустил меня с богом. В скверике на Старой площади меня ждал Костя. Я бросилась к нему. Он меня утешал. Да, будем ждать, надеяться. Ну, думаю, теперь жди этой станции. Но ровно через три дня пришла комиссия. А через время поставили на учет. В доме обстановка сразу потеплела. Ну! Что?

Да ты моя родная советская власть! Да больше такой в мире нет! И опять бескрайняя детская любовь к Родине, к красному флагу, к гимну, вера в советское завтра.

Ура! В меня влились новые силы, и я опять поехала петь, играть, веселить, рассказывать, отдавать людям влившуюся в меня новую энергию.

А «Время» в это время круто завертелось. Райкомы и обкомы разрайкомивались и разобкомивались.

Но разве это сразу распознаешь, если с детства привык, что они оплот, авторитет, власть. Нет, я еще неслась на прежних волнах любви к непобедимой Родине. Эх, папусик, родной, ну еще раз мне скажи, как ты меня в пеленках выносил из роддома. Ну, ну, пожалуйста.

 

«Глянь, Лёль, у всех детей морды красные, а в моей клюкувки морда розовая и все влыбается. Не, Лёль, вот тебе крест святой, актрисую будить, ув обязательном порядку. Мою дочурку увесь мир будить знать, а женихи усе окна повыбивають…»

 

О, сколько раз я слышала это в разных папиных интонациях. И в пьяных, и в торжественных по случаю Дня Победы. И на Новый год или 1 Мая. Нет, на Новый год не помню. На Новый год много елок — самый большой заработок в году. Артисты это знают.

Стоп, Люся. Куда тебя заносит?

Позвонил Марик и спросил, можно ли он зайдет к нам в гости со своим товарищем. Сережа к нему очень нежно относился, у них были несентиментальные мужские отношения. Марика он называл Марчелло. А Марику это нравилось. И он громко смеялся. Он чувствовал, что мы очень счастливы его звонку и ждем его с другом. На меня его друг смотрел во все глаза. Узнал меня. Значит, правда я родственница Марика. Сначала они были робкими, а потом оттеплели, развеселились. Марик снова говорил, что все понимает, что все переменится. Вот они с другом придут на спектакль, если он не уедет учиться в Англию, как обещал его папа.

«Люся, я знаю, что ты хотела, чтобы мы учились в общей школе. Нет, Люся, в колледже хорошо. Там охраны у нас больше, чем учеников. Утром нас с Леной отвозит папин водитель, а вечером нас забирает мама. Нет, Люся, наверное, здорово учиться в Англии, так интересно».

Я оправдывалась. Меняются времена. Может быть, я уже чего-то не понимаю…

Пришел ко мне, как чувствовал, что больше не увидимся. Уехал в Англию до спектакля. Больше я его не видела.

Вижу сейчас. Совершенно незнакомый мне молодой мужчина лет двадцати пяти. Красив как бог! Бедный Ди Каприо… Не узнаю мальчика. Моднейшая стрижка, голова выкрашена в светлые тона, черты лица заострились, ушла детская пухлость и смешной широковатый нос. В лице все выстроилось в совершенную красоту. Длинные густые темные ресницы и изумительные верхние веки. Декабрь. Холодно. Какой-то мальчик опустился на снег, закрыл лицо руками и раскачивался из стороны в сторону. Больше я ничего не помню. Молчание. Говорить нечего. Непостижимо. И беспощадно страшно. Приехать из Англии, чтобы умереть? Когда это началось? Может быть, тогда, когда…

Лето. Дача. Буйный зеленый июнь. Любимое время года. Одурманивающие запахи травы, земли, сирени и черемухи. Жужжат пчелы и шмели. Вороны со стола уносят хлеб и металлические сетки для мытья посуды. Небо голубое-голубое. Все как-то здорово разложилось по местам: и работа, и состояние духа.

В стороне Маша и Саша о чем-то беседуют. Маша стоит ко мне спиной. Хороший, любящий и работящий зять «попался» (как говорил папа, если знакомился с добрым человеком). Моя мама, правда, не в ладах, а иногда и на ножах с Сашей. Но чего только не бывает в семье. Мы с Костей его успокаиваем. Она ведь уже в возрасте и т. д. У Маши и Саши любовь. Детки бегают, играют, орут и смеются. У меня две картины. С Костей полное взаимопонимание и редкое человеческое, товарищеское, супружеское доверие. Доверие! А это главное. Ну, в общем, состояние полной эйфории, сравнимое с тем безмятежным блаженством, которое я чувствовала за десять минут до того, как клоун Олег Попов на съемках детского мюзикла «Мама» упал мне на ногу, размозжив кость на девятнадцать осколков.

Я стояла на льду на коньках и думала: «Вот я и дождалась. Я дождалась своего счастья. Меня приглашают сразу в несколько фильмов. Несколько ролей. Да каких!» А через десять минут — хлоп! И конец эйфории. Больница, операции и… Маша и Саша все еще разговаривали, но вот она повернулась ко мне лицом. И я увидела, что она плачет. Я посмотрела на маму. Моя мама стояла, крепко сжимая кулаки, — верный признак того, что она еле-еле себя сдерживает (я это знаю с детства). Значит, она эту сцену наблюдала раньше. А может, даже знает причину Машиных слез. У меня с Сашей всегда были чудные отношения. Машины недостатки я знала. Я всегда была на его стороне. Они заметили, что мы с мамой все видим. Саша отошел от Маши, приблизился к нам и сел на скамейку. Я искала глазами Костю, и, как только он увидел мои встревоженные глаза, сразу напрягся — в чем дело?

— Что произошло, Саша? Почему Маша плачет? — шепотом спросила я у него.

Молчание. Молчание долгое. И сразу же на всех нас, до этой поры безмятежных и счастливых, напало такое оцепенение, такое напряжение. Что делать? Моего папы нет. Если бы он был с нами, подобного не случилось бы. Да он просто не допустил, не запустил бы ситуацию так далеко. Он был так чувствителен к бугоркам и неровностям в отношениях. Но его нет. Давай, Люся, выступай. Твоя роль. И больше актеров на эту роль нет.

— Понимаете… мне бы такую, как вы…

Что? Это что, про меня? Ударило в виски, подпрыгнуло сердце, я мгновенно оглохла…

И только где-то далеко веселые крики Марика и Леночки, лай нашей собачки и карканье ворон. Моя голова распухла. Ее заполонили инородные тела и мрак. И боль! Боль острая, неотвратимая. Думаю, что это была не я. А та, которой я бываю, когда надо защищать родных, близких, себя, свой дом, свою Родину.

— Ты знаешь, милый, я бы с тобой… рядом не села.

Что там гоголевская немая сцена в «Ревизоре»! Моя мама упала на скамейку. Маша сразу перестала плакать. Костя притих. В прямые бои он не вступал. Что делать, у меня в таких ситуациях, после смерти папы, никогда защиты и опоры не было. Я знала, я чувствовала всем своим существом: за этих детишек, за Машу, которую подняли без отца, я вот сейчас, сию минуту, могу собой закрыть амбразуру с самой страшной ракетной установкой. Знай это, папочка, и будь спокоен.

В то время у Саши уже были «отношения»… Из семьи он ушел. Позже до меня доходило: «Кому ты нужна с двумя детьми». Это тоже надо пережить.

Ну, что теперь об этом говорить… Ведь меня могло и не быть здесь, на кладбище. Маша не позвонила. Мама не позвонила.

«Люся, а ты знаешь, у меня в школе записано, что моя мама — Маша Гурченко, а у Капошной уже нет. Тогда папа уже вернулся».

За этой фразой стоит многое. Значит, тот год оставил в нем большой след. Ему тогда было семь лет. Год он был в доме единственным мужчиной. Тот год… Маша с двумя детишками выходит из трамвая. Одна на руках, другой держится за юбку. Как две обезьянки. Разве это видение когда-нибудь может изгладиться из памяти? Год приводили Машу в прежнее состояние. А Марик в семь лет пошел на почту разносить газеты. Пусть, думаю, с самого детства не чурается никакой работы. Они за ручку с Леной и с Машей носили почту, работали. А значит, выживали. Отдали Машу на курсы вождения. Отдадим ей машину, будет легче с детишками. Костя покупал билеты на все детские спектакли Москвы.

А Саша подал на развод. И тут моя мама резко выступила против развода. Надавили на меня. Здорово надавили. Ладно.

«Скажи, Маша, в суде так: «Я сама выросла без отца. Знаю, что это такое. Я хотела бы сохранить семью».

Их не развели. Назначили повторный суд.

«Маша, боже сохрани, такой позор. Как-нибудь переживем».

Но. Но!

«Это ты такая. А мы с Машей другие» — такая была позиция моей мамы. Но их развели. Моя мама сильно упала духом. Она понимала, что сильно перегнула в отношениях с Сашей. А я все читала (по-моему, впустую) лекции Маше:

«Вот мы смеемся с тобой над Лёлей, когда она причитает, что жизнь сложная штука, а ведь это правда, Машенька. Ни кино, ни театр, ничто не может сравниться с искусством жить. Тут и ум, и терпение, и хитрость, и лукавство. Да-да, Машенька. Искусство жить — это искусство и одеваться, и т. д. и т. п.»

— Мам, опять звонил Сашка. Не знаю, чего он хочет. Говорит, что забыл какие-то провода и что-то еще… Хочет заехать. Я тут же тебе перезвоню.

За год Маша расцвела. Опять идем по улице, и все заглядываются на нее, как раньше. Какая же я была счастливая. Ждем с Костей звонка. Ждем час, два, четыре, пять. У них телефон занят. Костя поехал к ним. Вернулся и сказал: «Они сошлись».

Ну и слава богу. Никогда не лезть в семью. Я хорошо знаю, чем это кончается. Помогла, когда нужно, чем смогла, и живите сами. Они опять расписались. И именно в то время начался затяжной конец моей истории длиной в семнадцать с половиной лет. «Одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса».

Точно сказано в Писании: «Если ты имеешь дочь, и она вышла замуж, то у тебя может появиться родной сын. Или ты потеряешь дочь».

Папы нет уже двадцать восемь лет. Марика нет три года. Они, мои два любимейших на свете Марка, лежат теперь на одном кладбище. Думала ли я об этом, когда он родился?

Марик, Марк!

 

Глава восемнадцатая. Здравствуй, кляча!

 

Шел третий, во многом еще сырой спектакль «Бюро счастья». Я знала, что в зале находится режиссер, с которым связан тот наш первый ошеломительный успех. Теперь, с расстояния в сорок пять лет, этот успех особенно очевиден.

Эльдар Рязанов. Много артистов снималось в его фильмах. Он сам написал много интересного и о своих фильмах, и об артистах, и о себе. И все же ни один актер так не связан с ним, как я. И от того карнавального времени остались на свете в общем-то несколько человек.

После спектакля небольшой фуршет. Рязанов мной был доволен. Доволен был моей работой. Врать он не умеет. У него все на лице. Он тоже Скорпион. На него тоже лучше не нападать.

— Люся, сейчас дописывается один сценарий. Он сделал паузу.

— На какую тему? — спросила я, чтобы заполнить паузу.

— Да вот, название… Думаю… название будет «Старые клячи».

Вот почему была совсем «нерязановская» пауза. Он, видно, не забыл, что я однажды отказалась играть в его фильме «Небеса обетованные», хоть и роль писал в расчете на меня. Тогда я сказала, что «еще успею, Элик, это у меня впереди». И это он тоже, конечно, помнил. Ух, Рязанов. Скорпионище. Все помнит.

— Элик, ей-богу, противно, что «старые», но то, что «кляча», это точно про меня.

А в голове тут же созрела реплика: «Да какая разница…» Откуда эта реплика? Одна моя знакомая была увлечена одним человеком, довольно красивым, но у него от природы было на руке четыре пальца. А я, дура, у нее тогда еще спросила: ну как же, как же ты с ним можешь, у него ведь четыре пальца? И она мне просто-просто, буднично-буднично, как будто думала о чем-то другом, сказала: «Да какая разница…» Замечательная интонация.

Стою с Рязановым, еще ничего не знаю о роли, но уже увидела себя без зуба, с пучком полуседых волосиков, но вертлявой и несдающейся. Хорошо бы это совпало. И совпадет. Когда у меня подруга спрашивает: «Почему зубы не вставишь?» Я ей отвечу: «Да какая разница?» А вот того, что придется перепрыгнуть возраст, чтобы сказать молодому мужчине: «Вася, тусуйте меня!» Вот этого я еще не знала.

Ах, как я целовала художника по костюму Наташу Иванову за выцветший, когда-то розовый, теперь бежевый костюмчик годов эдак шестидесятых, который еле-еле сходился на груди. Праздник! А ровно в следующем кадре иду помолодевшей царицей по консерватории соблазнять молодого человека. Какое оживление в зале… Слышала сама. Значит, все рассчитано точно. Одеть актрису красиво — плевое дело. А вот найти вещь, которая говорила бы сразу о многом: о характере, о достатке, о прежних вкусах, о настроении на сегодня…

Четыре актрисы. Актрисы, которые известны и любимы публикой. У каждой за плечами большие интересные работы в театре и на экране. У всех у нас есть свои сольные куски. У всех всего поровну.

Сейчас, когда картина прошла по стране, вспоминая о работе в ней, в первую очередь я думаю об Эльдаре. В последний съемочный день приехал наш генеральный продюсер Владимир Досталь с шампанским и поднял тост:

— Все согласятся, если мы выпьем за главного человека — Эльдара Рязанова.

Согласятся абсолютно все.

Эльдар в картине был прекрасен. Ему интересно было работать каждый день. Я это видела. Он, если доволен, «худеет» на глазах. Это его особенное свойство.

— Элик, кого я играю?

Она из всех «кляч» артистка. Артистка по жизни. Всю жизнь «профукала» с подружками, увлечениями, «любвями». И осталась одна. «Профукала». Ясно. Отсюда и будем плыть. Только бы дать «образу» время прорасти, а какая спешка…

С первого съемочного дня, а вернее, с первой записи песни из фильма я себе зарубила на носу главную мысль. Все мы, все четыре «клячи» — пассажиры одной лодки. Соперничество в таких шатких морских условиях глупо. Главное, чтобы лодка не накренилась, чтобы не утонула. Ни на что болезненно не реагировать. Не вылезать. Не ввязываться. Не слышать того, что может отвлечь от главного. Все в одинаковых условиях. Работать друг для друга. Где боком, где спиной, где на общем плане. Главное, быть на месте в эпизоде, когда главную скрипку играет одна из нас.

Первой в этом фильме была не съемка, а запись песни матери. Сын одной из нас в Афгане.

 

Не к добру так ветер завывает,

Мой сынок давно не пишет мне…

 

Я пою в студии. Рядом Эльдар и музыканты. В окошко я вижу звукорежиссера, композитора Андрея Петрова и трех своих партнерш. Мы еще знакомимся, притираемся. Это первые встречи, хотя с Лией Ахеджаковой снимались. С Ириной Купченко десять дней дружно провели в Аргентине на неделе советских фильмов. А со Светланой Крючковой встретились впервые. Конечно, первые звуки они и есть первые, пробные. Но картина ворвалась сразу же в жаркую работу. Без подготовительного периода. Все очень быстро. Все с ходу. Соображать, прикидывать и пробовать некогда.

Я спела песню. Эльдар был доволен. Та песня — камертон большого эпизода, когда зрители понимают горе героини Лии Ахеджаковой. Через несколько дней ассистент режиссера мимоходом бросает реплику: «Вообще-то нужно было бы переписать песню. Эльдар не очень доволен».

Стоп. Я Эльдара знаю очень хорошо. Своего он добивался бы еще и еще раз. Ночь не спала. А ведь это только начало картины. Что будет дальше? Надо напрямую спросить Эльдара. И если нужно, песню переписать.

— Элик, если не очень получилась запись… я с удовольствием перепишу.

— Кто сказал???

Ярость, которая охватила его мгновенно (я уже знаю и это его состояние), показала, что этого его недовольства не было. Он в один момент прекратил все закулисные «штучки». Может, они ушли в подполье, но явных подобных ситуаций почти не было. Люся, стоп! Ни на что не реагируй. И я работала как ни в чем не бывало.

Вот он типичный момент интриги. Значит, кому-то это было нужно. Не надо разбираться в этом. Любить в кадре своих подруг. Ничего не слышать о них негативного за кадром. Близко ни с кем не сходиться. Значит, чему-то все же меня жизнь научила. К большому сожалению, человеческий контакт, доверительность — дефицит сегодня в кино, в театре.

Эльдар. Он титан. Остановилась картина «Тихие омуты», нет больше денег. Скудные государственные средства кончились. Доставай, режиссер, сам. Досталь предложил Эльдару сценарий «Кляч» и деньги, о которых говорят: «малобюджетное кино». Семьсот тысяч долларов. Две серии. А вот теперь и посчитайте, уважаемые зрители. Все ведь пишут о бюджетах США. Там только еле-еле звезда получает не менее полутора миллионов. А большие звезды! О! Джулия Робертс сейчас получает за роль двадцать миллионов долларов. Это так, на всякий случай справка. А Любовь Орлова до последних дней ездила и выступала в клубиках от Бюро пропаганды советского кино.

Звезда — это свобода! Свобода от быта, от обязанности зарабатывать любым путем на жизнь. А ведь вся жизнь на глазах! Как держать уровень? Потому к слову «звезда» в наших условиях отношусь с глубокой и грустной иронией. Да! Звезда светит издалека. А не стоит в очереди за сосисками…

А ведь я была однажды западной звездой. Недолго. Три дня. Осенью девяносто первого года в Германии снимался фильм «Гардемарины». В этой картине я играла немецкую герцогиню Цербстскую, мать будущей Екатерины Великой. Фильм снимался и в Венеции, и в самых роскошных замках Московского Кремля, и в Петродворце. А в Германии снимали в старых холодных немецких замках. Эффектно, величественно, но очень холодно. А вся наша съемочная группа разместилась в общежитии командования советских войск. Я жила в генеральском номере. Огромные комнаты с кухней, кроватями и залом для гостей. Именно из этого номера мы с Костей за несколько лет до того ездили с концертами по гарнизонам для солдат и офицеров Советской армии. Тогда мы удивлялись: какой огромный номер. Тогда еще висели на стенах портреты советских руководителей ЦК. Теперь — только светлые квадраты на полинялых обоях. Жизнь в этом советском доме на красивой германской улице остановилась. «Что же будет дальше?» — спрашивали стены.

Тут-то меня и нашли немецкие кинематографисты. В Берлине открывали киностудию, ту самую, где во время войны снимались музыкальные фильмы с блистательной Марикой Рекк. Берлин воссоединили, отреставрировали и «подняли из пепла» разрушенную войной знаменитую киностудию. И как мне рассказали устроители, решено было выстроить концертную программу только из музыкальных номеров. Из тех музыкальных картин, которые набрали наибольшее количество зрителей в своей стране. Собрались актеры и актрисы из разных стран мира. Как вы думаете, почему обратились ко мне? Совершенно верно. Потому что «Карнавальная ночь» побила все рекорды по посещаемости в нашей великой и необъятной стране. Когда ведущий концерта объявил цифру, превышающую население страны, — зал вздрогнул. Оказывается, картину смотрели по десятку раз! Я сама ойкнула перед выходом на сцену. Вышла я в золотом костюме от Валентина Юдашкина. Публика, хоть и западная, оценила мое появление — и меня, и одежду, и резко поменявшийся свет в ожидании чего-то очень жизнерадостного и оптимистичного — очень-очень достойно.

Но все по порядку. Во-первых, меня переселили из генеральского номера в центр Берлина в небольшой отель, известный тем, что в нем останавливались известные мировые звезды. Мои апартаменты не имели порядкового номера. Они имели название: «Грета Гарбо». И, беря ключ у портье, я просто говорил: «Битте, «Грета Гарбо». Много было в моей жизни роскошных номеров: и в Америке, и в Новой Зеландии, и в Каннах, и в Австралии, и в Маниле. Но такого изысканного, с удивительным изяществом обставленного старинной мебелью с саксонским фарфором! Ей-богу, не поверила. Перевернула тарелку — нет, точно фарфор настоящий.

О таких райских местах мне, наверное, и рассказывал папа после войны. Три комнаты в бледнорозовых тонах и позолоченная мебель. Комнаты на разных уровнях. Две ступеньки вверх — кабинет с роскошным письменным столом, — откуда вижу гостиную, а направо — спальня с огромной кроватью с замысловатыми золотыми узорами у изголовья. Лежу на кровати, а передо мной утопленный в стене телевизор — единственная современная деталь. Черт, как же красиво. Лежу одна на этой царской кровати и пропадаю напрасно. Даже поделиться не с кем. В Москву звонить уже бессмысленно. А маме все это неинтересно. Она старину ненавидела. Может быть, потому, что в 1925 году все это разрушили, как говорила моя бабушка, «подлючуги-провокаторы большевички». Может быть, потому. Маме было семь лет. В общем, поделиться не с кем. О ванной комнате молчу. Она, розовая, утопала в черном мраморе в полу, поигрывая десятками золотых краников, винтиков и душей.

На третий день звездной жизни трудно было представить, что возвращусь опять в генеральский номер. Лежу и думаю: все поздно, все не для меня, привыкать уже бессмысленно.

Я пела все те же «Пять минут» в новой аранжировке немецкого музыканта. Номер был сделан точно как в фильме, но, когда на репетиции я увидела квартет из черных певцов, которые на немецком запели: «Фюнф минут», — я так хохотала, ужас! Нет, правда, было очень весело и экзотично. А главное, совершенно неожиданно, непредсказуемо. Как же четко, по-немецки, муштровал режиссер, заставляя всех нас перемещаться по сцене — с точностью до сантиметра. Ни вправо, ни влево. Весь номер расписан заранее. А за кулисами я имела такой же личный вагончик, о котором я знала понаслышке. Это небольшая однокомнатная квартира на колесах. Сижу, смотрю на себя в зеркало и думаю: я сижу здесь, а на сцене ставят свет на дублершу. Да я сама могу постоять, я привыкла. Потом я один раз прохожу мизансцену, уточняют свет. И так три дня. Три репетиционных дня на одну песню! Немало! Зато результат!

Я «его» не видела, но когда пришла в гостиницу — фрау Гурченко!!! И цветы в номере, и официанты как дома — все родные. Весь Берлин и Объединенная Германия смотрели прямую трансляцию по ТВ.

Пришла в номер, осмотрела «свои владения» — ну что? Что, Людмилка! Пора и «стоп» сделать. Ах, папочка, дорогой! Я бы отдала остаток жизни, только чтобы ты этот один день провел со мной рядом.

Такие мысли со мной были всегда в светлые дни, когда папины предсказания сбывались. Да, были и города, и страны, и номера роскошные, и призы, и ордена, и медали. Но почему же я пишу именно об этих трех днях? Да потому, что впервые в жизни получила немыслимый гонорар по тем временам. Да, думаю, и по этим. Тридцать пять тысяч немецких марок за одну песню. Во всех странах мы, звезды, имели суточные от Госкино. 3,8 доллара. Вот и крутись, скрежещи зубами перед витринами. А тут… Все купила, что хотела и чего не хотела. Что нужно и что хотела просто от удовольствия сказать: «Заверните». Купила дорогую аппаратуру. Купила по инерции. Забыла, что «дома» уже нет. Аппаратура долго стояла в молчании.

Наверное, и хорошо, что все произошло не в двадцать лет, а то бы, не дай бог, сошла бы с дистанции. Не знаю. Нет, вернусь в свой генеральский номер. И пойду по своей дороге — родной, знакомой и привычной. Это нужно смолоду, когда талант силен, в успехе. И тогда пусть за талант дорого платят. Обязательно. Талант — это редкость. Это дорого. И лучше «пока молодой». И тогда не так страшны темные полоски жизни. Ах, как я всем молодым желаю быть в «достойном» звездном полете!

Я знала, что деньги нам дадут небольшие, но сразу сказала, что сниматься у Эльдара я буду. Должна. Обязана. Обязана всей своей душой, судьбой, жизнью. Да, в концертах можно заработать за эти месяцы больше. Но…

В перерывах, когда мы могли перекусить, позвонить домой, Эльдара не было. Он ездил на приемы к людям, которые могли бы как-то помочь закончить недоснятые «Тихие омуты». Дошел до Примакова. Оттуда вернулся бледный, взволнованный. «Ах, что будет, то и будет… больше нет ни сил, ни… да ничего больше нет». Молчи, Люся. Забудь про себя. Вот рядом человек. Стольким миллионам и миллионам людей во всем мире он подарил вдохновение и веру в жизнь. Да черт бы все побрал! В одном Китае его «Вокзал для двоих» посмотрели девятьсот восемьдесят миллионов человек. Я сама там была. Я это читала. Я это видела на улицах. Ко мне подходили милые люди с раскосыми глазами. По мне, они все на одно лицо. Но ведь мы тоже для них все на одно лицо.

Но мое лицо они отличили. Значит, что-то близкое и родственное у них связано с моим лицом из эльдаровского «Вокзала».

А что говорить обо всех его картинах? Зрители знают все реплики из его фильмов, все смешные и драматические моменты. Эльдаровские картины как школьные стихи, которые никогда не забудешь. И вот он сидит, и собирает силы для съемки. Нет-нет, Элик, я тебя не подведу. От меня ты не получишь ни одного негативного оттенка.

Так это и было. Картина снималась в бешеном ритме, почти без выходных. Самым светлым, точным, собранным в этой картине был Эльдар. Ну и память… Через неделю после съемки объекта «Сторожка на кладбище» слышу телефонный разговор с монтажером фильма:

«Нет, вы посмотрите внимательнее третий дубль… да… там Ахеджакова великолепно упала… нет-нет, это именно в третьем…»

Ну?! Это ж надо! После этого объекта столько всего наснимали… Нет, он помнит, что именно третий… Ну Эльдар, ну зверь! И сама подбираюсь. Чтобы не опростоволоситься.

«Сторожка на кладбище»! Кладбище. В детстве, после войны, я испытывала свою силу воли. Я уже видела виселицы, видела горы замерзших голых трупов. Бомбежки, пожары, кровь. Меня уже с десяти лет этим не проймешь. Ходила я и босиком по снегу, как Зоя Космодемьянская. Но в двадцать лет поняла, что в капроне и туфельках ходить по снегу значительнее холоднее. Но это потом, через десять лет. А в девять!.. А смогу ли я одна вечером пройтись по кладбищу? А не выйдут ли мне навстречу скелеты? Надо попробовать. Страшно. Бежала оттуда во все лопатки. Сходила днем. Да нет, не страшно. Но ощущение вселенской пустоты, ощущение устрашающего, беззащитного одиночества осталось. Ну, тянуло меня туда. Тянуло, и все.

А сейчас, когда мы снимаем на Ваганьковском кладбище, я иду во время перерыва к своим Маркам. Я старая, без зубов, с красным носом, в розовом костюме «клячи». Меня никто не узнает. Даже музыкант, играющий на трубе, который всегда мне кивает. Я всегда даю ему денег. Помочь музыканту — святое дело. Во всех странах. А как же?

Как легко играть роль, когда не думаешь о фигуре, сутулой спине, не боишься сморщить лоб и забываешь об опущенных уголках рта. Уходишь в глубь своих мыслей… И никто из прохожих не отвлекает.

Мне идется свободно, я могу думать о своем горе. Сначала иду к маленькому Марку. Стою и не знаю, что ему сказать. Только мои прежние фантазии стираются, растворяются. Ах, как мне мечталось… Я иду с ним под ручку. И все у меня спрашивают: «Скажите, разве у вас был еще и сын? Кажется, у вас одна дочь…» — «Да, дочь у меня одна. А это… а это мой внук… Его зовут Марк!!!»

И я вижу растерянные лица… И вижу, как они восхищаются статным красавцем, который влюбленно смотрит на Люсю…

Нет. Никогда этого не будет. Никогда. Какое противное окончательное слово.

А потом плетусь к папе Марку. Ну, ему-то мне всегда есть что сказать, о чем посоветоваться. Я ему рассказываю все. И про Марика, и про свою картину. И говорю, что стою не такая красивая, как он любит, но это роль. А в следующий раз я приду нарядной. Ах, папочка, «дорогенький мой». Ты бы, конечно, ничего сегодня не понял. Даже Лёля совсем отстала от жизни. Как много ты мне рассказывал о русском характере… «Помнишь, про Гогаля, про тройку?» Что-то происходит, папочка, с русским характером. Дрались, ругались, братались, открывали души и поддерживали друг друга… Что я могу тебе, папусик, сказать… Что-то все сыплется… Никто не доверяет друг другу… Горько.

Знаешь, я думаю, что сейчас на счастье могут надеяться только наивные мечтатели. А так… Предают друг друга. А близкие и, казалось, такие влюбленные — исчезают, растворяясь в толпе. Горько. Но вот и кончился обеденный перерыв. Надо «иттить» на работу. Как и в детстве с утра я слышала: «Надо иттить у школу, моя птичка, иттить грызть гранит науки. Ето главное». Так я, папочка, и живу. Только семья наша сильно изменилась. Прямо даже не знаю… не знаю, как и быть. Мама пишет мне письма, где говорит, что нас разлучили злые люди. Как будто она сама меня с двадцати лет не защищала от злых людей. Ей у Маши хорошо, там она нужнее. Но болят ноги, и ей нужен врач. В больницу она идти не хочет. Пусть, говорит, как раньше. А раньше, когда она жила со мной, врач, Костин друг по армии (впоследствии уехавший в Америку), приходил к ней. Он врач от природы. Поговорит с ней, выслушает ее внимательно, пощупает ноги, погладит по плечу. И смотришь, мама уже улыбается, грусть в глазах исчезает. И те лекарства, которые она еще вчера проклинала, как и всю нашу советскую медицину в целом, уже и хорошие, и полезные, и молодцы те, кто их изобрел.

«Ах, какой врач Янкель! Вот человек».

Врач, как и актер, — профессии, которым не обучишь. Гениальная Раневская так и сказала: всему можно в жизни научиться. А врач, учитель и актер… с этим рождаются.

В общем, нужен врач. Болят ноги. Это единственная в мамином здоровье проблема. Никогда она не была в поликлиниках. Никогда не сдавала кровь, никогда не делала флюорографию. Однажды, после войны, — нет, папа еще не вернулся с фронта, значит, это было перед Победой, — у мамы начались сильные боли в животе. Телефонов у нас на Клочковской не было. «Скорой помощи» тоже не помню. Наши соседи, Соня и Шолом, остановили грузовик, и мы с мамой поехали в больницу. Какие больницы в разрушенном Харькове? Какое-то одноэтажное здание, наскоро отремонтированное. Окна открыты. Лето.

Маму положили, ей очень плохо, она бледная, стонет. Мне так страшно. Я ее никогда еще такой растерянной не видела. «Сиди здесь. Никуда не уходи», - приказала она мне перед тем, как ее увели внутрь больницы. Сижу. Жду. Думаю: если мама умрет, то меня отдадут в детский дом. Их, этих домов, тогда ого сколько было. И мама меня пугала: «Если будешь врать, отдам тебя в детский дом. Там ты увидишь, где раки зимуют». Мне так интересно было, а где же это «там» зимуют раки? От одного слова «зима» уже становилось страшно. Боюсь я детского дома.

Мамочка, дорогая, не буду врать, буду хорошей, «примерной», как говорила моя бабушка Татьяна Ивановна, мамина мама.

Сижу, погруженная в мрачные мысли. Как вдруг надо мной открывается окно: «Люся, держи!» И на меня летят мамино платье и рыжие босоножки на толстых каблуках. Моя мама в одном трико выпрыгнула из окна высотой около полутора метров. Я до окна не доставала. Я ловила вещи в воздухе. Это было ощущение волейбола. И мы побежали с ней быстро-быстро, подальше от больницы, от врачей. И все. Больше моя мама никогда в жизни ничем не болела. Ни на что не жаловалась. А папа не выходил из поликлиник. Ходил туда часто, с удовольствием, как в церковь. Носил то шоколад, то сигареты медсестрам и врачам.

И вот моя мама заболела. После смерти Марика она сломалась. Жизнь ее стала бессмысленной. Она его любила безумно. Она, наверное, не понимала его смертельной болезни. Стоило Марику ее обнять и сказать: «Дорогая моя бабуля», - как она молодела, становилась проворной и «чуковной» и не понимала, что он ее отвлекает, закрывает ей глаза.

Его не стало. Она прозрела. «Спаси меня, Люся». Да, да, святое дело. Какие могут быть обиды? До его смерти она мне писала: «Мне бы к врачу. Саше некогда. Маша не может». Я договорилась положить ее в больницу. Но в последний момент она отказалась: «Марик в Англии, Маша поехала к нему, я должна быть с Капошной». И вот его не стало. Мы еще раз договорились, и Сергей отвез ее в хорошую, да чего там, самую лучшую больницу. Она взяла с собой блок сигарет. Поехала лечить ноги, а попала в реанимацию с легкими. Когда мы приехали к ней на следующий день, врачи показали снимок легких. Легкие были черные. Не было ни одного живого светлого места. Она терпела. И курила, курила, курила.

И теперь в обеденные перерывы я ездила с Сережей к маме в больницу. Эльдар понимал, если я опаздываю на съемку.

А теперь, если нормальный человек взглянет на меня со стороны. Приезжаю в гриме, с черными зубами, в темных очках, в приличной куртке, из-под которой выглядывает несчастная юбчонка моей «клячи». На меня смотрели в больнице с нескрываемым неприятием. То я «страшная, облезлая», то появлялась «красивой», с гривой кудряшек. И это у матери в реанимации! Ну, скажите, нормальная ли это дочь? Актриса. И этим все сказано. Это же безобразие. Это не по-человечески.

А кому объяснить, что сорвать съемку не имею права? Что кончилась советская власть. Каждая минута — деньги. И не государственные. Нет у меня положенных трех дней, если в моей жизни случится горе или беда. Время — деньги. И все. Начинаем, начинаем постигать законы загнивающего капитализма. Умри, но на работу выходи.

Сережа ездил к ней каждый день. Я через день. Глаза у нее были пустые. Жизнь кончилась. Марика нет. А больше ничто ее не интересует. «Прости, прости, Люся, меня. Прости. Спасибо. Спасибо!» А через три дня, когда вставили трубку в гортань и продели ее в легкие, она не могла говорить. В ее глазах был ужас! Вот больница и врачи, которых она больше всего в жизни боялась. «Вот как это, Люся, страшно», - говорили ее глаза. Говорить сама не могла. Только целовала руки Сереже и мне. Такого я от своей мамы не ожидала никогда. Мы в общем-то единственные, кто был рядом с ней постоянно.

Я много думала о маме. Ведь у нее и вправду не было жизни, кроме той, которую она провела рядом с папой. То было время, когда люди ничего не имели, кроме друг друга. У них ничего, ну абсолютно ничего не было, а они были счастливы! Потом война. Я, со своей славой и ударом об землю. У папы инфаркт. Любовь к Машеньке. Ее жизнь без папы, без любимой работы. И великое счастье — Марик! Вот и все. Остальное — нюансы, мгновения, периоды…

Похоронили ее рядом с папой. В одной могиле. Она была атеисткой. Ненавидела иконы, молитвы. При той больнице есть зал, где последний обряд расставания устроен как во всем мире — музыка, цветы, мрамор, торжественная аура. Все-все по последнему слову. Моя мама в белом моем платке, который я когда-то купила в Эмиратах и так ни разу не надела. И на лбу лента, как хоронят верующих. Нет, пусть будет так. Папа верил:

 

«Не, што ни скажи, дочурка, а сила якая-то есь! Думаю, Бог, он де-то сидить на неби и усе видить…»

 

Бабушка, мамина мама, была религиозной. С утра до вечера молилась Боженьке и меня учила молитвам. Пусть уж и моя мама уйдет как верующая.

На похоронах мой зять, когда я протянула ему руку, отшатнулся от меня. Такой момент, когда все прощается… А что прощать? Что я ему не предоставила большую квартиру?

Ну и ладно. Маша при муже. И слава богу. А Марика пропустили, проморгали. И мне ничего не сказали. Ужас! Я знаю, что мы бы с Сережей бросились по всему миру в поисках его спасения. Когда я рассказала маме о том, как Марик приходил с другом… Она нахмурилась, о чем-то сосредоточенно подумала и резко сказала: «Лучше бы он у вас и остался…» Да что теперь…

И опять я в кадре. Мое настроение — это мое настроение. Моя роль — это картина. Это профессия. Это Эльдар. Это зритель, которому нет дела до моего настроения. Я на экране. Я персонаж. Я актриса.

А вот здесь, сейчас, я просто человек. Сейчас четыре часа утра. У меня бессонница. Я в любимом Минске на «Золотом шлягере». Вечером был концерт «Кинопанорама». Мои коллеги: Варлей, Волонтир, Голубкина, Анофриев, Зельдин, Боярский! Ах, какой концерт! Какая добрая публика.

Все переплелось: публика, свет, микрофон, коллеги, бессонница, боль в душе за Марика, маму… И опять «клячи», кладбище, могилы, кресты, тексты, сцены, картина, Эльдар, костюм, грим…

С художником по гриму Тамарой Сергеевной Гайдуковой не встречались после «Рецепта». Со своим непреклонным характером, она, как только пришло время, захлопнула навсегда двери «Мосфильма». А здесь, в этом «образе» (так говорит Тамара Сергеевна — «искать образ») нужна была только она. И я ее разыскала. Первый съемочный день, как правило в кино и как назло, был одним из финальных кадров всего фильма. Я появилась в красивом гриме, в синем платье с хвостом и в рыжей лисе. Обстановка в первый день нервная, многое не ладилось. Еще бы! Без подготовительного периода ворваться в большую картину!

— Что это за Марика Рекк! Мне нужна Люся Гурченко! — кричал Эльдар.

«Люся, спокойно», — сказала я себе. Ничего. Не обидно. Умение, умение выждать, переждать, перетерпеть, когда все вокруг подталкивает к обиде, суете, спешке. И мы с Тамарой Сергеевной, обе — несгибаемые и гордые — тихо и покорно удалились в гримерную. Прибрали высокое устройство надо лбом. Сделали его помягче. И все в порядке. Потом мы повторяли ту, первую прическу, и Эльдар уже все принимал. Тоже опыт. Чувствовать обстановку, атмосферу. Не забирать энергию у режиссера. На нем вся картина.

Зато на следующий день у меня середина фильма. Когда прошло одиннадцать лет с начала перестройки. Значит, моей «кляче» лет пятьдесят пять. А что такое пятьдесят пять лет женщине, которая махнула на себя рукой, ударилась после своей грешной бурной жизни в Бога? Живет интересами подруг. Одинокая, но прыткая, веселая, компанейская. Когда я появилась в таком виде… О! Какое удовольствие было на лице у Эльдара! Так оно потихоньку и пошло…

— Ну, теперь вы просто Пуся! — сказала Тамара Сергеевна, замазав мне зуб черным лаком.

И счастливая «Пуся» пошла с удовольствием в кадр.

С Эльдаром было три встречи. Начало пути. Середина жизни — «Вокзал». И вот «Клячи», третья дистанция, самая короткая. Я должна была с Эльдаром пройти эти пути. И я это сделала. В этой картине я его очень любила. Мы друг друга поразительно чувствовали, как будто прожили всю жизнь бок о бок. Как люди, которые прошли все испытания, размолвки, интриги, сплетни, зависть. Переступили через все и снова вместе.

Мы победили. Он все время чувствовал, что я живу с огромной неподъемной тяжестью на душе. Кладбище. Марик. Мама. И папа. Он это понимал! И мне было легче работать. Ведь как непросто жить, когда вокруг столько желающих «по-своему» оценить поступки, внезапно выскочившие слова…

Недавно Эльдар рассказывал мне, что только после «Карнавальной ночи», когда он выходил к зрителям, зал стоял. И вот после «Старых кляч» точно так же.

 







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.