Здавалка
Главная | Обратная связь

Глава четырнадцатая 24 страница



Баюков, с которым они служили вместе уже неделю, чем-то напоминал Синцову того красноармейца, который тогда, в Москве, согласился вызвать ему в прокуратуре дежурного. У Баюкова было такое же девичье, гладкое, розоватое лицо и черные брови. Когда он снимал ушанку, то было видно, что подросшие ежиком волосы у него совсем льняные.

«Наверное, на гражданке с чубчиком ходил?» – еще в первый день спросил его Синцов; Баюков улыбнулся и сказал: «Ага!» – а Синцов подумал, что Баюков со своими черными бровями и русыми волосами был, наверное, на редкость красивый парень. Сейчас он острижен, на нем слишком большая, чужая, второго срока ушанка, шинель горбится поверх ватника, да и лежат они оба тут уже три дня под открытым небом, сперва в распутицу, потом на морозе, – тут уж не до красоты.

Отношения у обоих сложились самые лучшие с первого же дня знакомства, а вернее – с той минуты, как Синцов сказал, что на пулемете оба номера должны уметь работать и за второго и за первого, и тут же подкрепил слова делом, в первый же час затишья занявшись с Баюковым расчетами углов и поправками на дальность...

Баюков был колхозник из-под Рязани, из заокского лесного села Солотча, знаменитого своей солотчинской картошкой и рыбными ловлями на старом русле Оки – Старице.

Как бы там ни было, а люди воюют не все время. Баюков, который мог быть и молчаливым и разговорчивым, в зависимости от того, нравились или не нравились ему люди, успел за неделю рассказать Синцову, что не окончил семилетку по семейным обстоятельствам: отец помер, а мать заболела, что перед армией год был бригадиром в комсомольской бригаде на картошке, а после армии хочет все-таки пойти учиться на агронома.

– Вот только надо за семь классов сперва сдать. Я думал в армии сдать, – говорил Баюков, – а тут такое дело...

«Таким делом» была война.

Баюков был доверчивый и любознательный парень. В тетрадку, хранившуюся у него в вещевом мешке, были записаны все книги, которые он прочел в жизни. Их было немало для его возраста – сто четыре, – и в большинстве хорошие. По вечерам, если позволяла обстановка, он своим акающим рязанским говором вслух пересказывал Синцову их содержание.

В бою Баюков бывал всецело поглощен своими обязанностями. В этом они сошлись с Синцовым и поняли друг друга.

У Синцова душа тоже была отдана бою, он не давал себе никаких поблажек и не строил никаких личных планов; вся его будущая жизнь на войне – до победы ли, до смерти – представлялась ему теперь солдатской. И то, что Баюков за эту неделю оказался хорошим напарником, было для него сейчас важнее всего на свете, и он не только дорожил из-за этого Баюковым, но и готов был сделать для него больше, чем для многих других людей, которых знал годами.

Когда начался обстрел, Синцов и Баюков немножко потянули пулемет из амбразуры назад, на себя, чтобы случайным осколком не ударило в дуло, и сами присели пониже, на дно трубы, выложенное крепким огнеупорным кирпичом. Что обстрел сильный и точный, они поняли сразу. Все кругом гудело от близких разрывов, но, в общем-то, даже при таком обстреле здесь, в трубе, они чувствовали себя почти в безопасности: много рядов огнеупора могло пробить только попадание тяжелого снаряда прямой наводкой с близкого расстояния, да и то не касательно, а под прямым углом. Осколкам залететь в трубу было трудно: еще позавчера они с Баюковым накрыли ее листами котельного железа. Комвзвода Сирота говорил, что железо это приготовлено для створок печных ворот. Железо было толстое, десятимиллиметровое, и два листа его покрывали трубу почти всю, с небольшой щелью. Через фундамент проходил дымоход, и теперь по нему лазали в трубу снизу.

– Прямо тебе дот, – сказал вчера Сирота, именно так и думали о своей трубе Синцов и Баюков.

Разом погубить их могло только одно – прямое попадание сверху на закрывавшие трубу листы; тогда, конечно, деваться некуда, от обоих осталось бы мокрое место. Но с такой неудачей они даже сейчас, при обстреле, считались не больше, чем с любой другой возможностью смерти, которая так или иначе всегда присутствует на войне.

Немецкий огонь все усиливался. Баюков стал выворачивать один за другим карманы и по крошке ссыпать в ладонь застрявшую в швах махорку. Вчера махорки тоже не было: он уже проделал однажды эту операцию, но сегодня старался повторить ее. Все-таки огонь был такой сильный, что он нервничал.

Синцов встал, подошел к амбразуре и посмотрел на открывавшуюся за ней снежную лощину.

В лощине, на пустом месте, тоже рвались снаряды, но реже, зато на высотке с тремя домиками, над позициями соседних взводов, стоял сплошной дым. Снаряды рвались там стеной, и один из трех домиков уже исчез, словно его никогда и не было.

У Синцова защемило сердце не оттого, что он испугался продолжавшегося обстрела, а оттого, что неотвратимо подумал: «Как только окончится обстрел, начнется атака». Он сел у стены рядом с Баюковым и стал ждать окончания обстрела. У него вдруг зачесалась голова, и он, на минуту скинув ушанку, осторожно погладил рукой шрам повыше виска. Две недели назад Золотареву показалось, что это была смертельная рана, а сейчас от раны остался только узкий рубец с гладкой и скользкой на ощупь кожей и с колючим ежиком еще не отросших волос по бокам.

О чем думают в такие минуты люди – раз на раз не приходится. Иногда о важном, иногда о не важном, иногда вперемежку и о том и о другом, иногда думают естественно, так, как их влекут мысли, и иногда насильственно – о том, что, как им кажется, может отвлечь от страха смерти.

Синцов не насиловал себя. Он думал о том, что приходило в голову, но мысли сменяли и подталкивали друг друга, словно боясь, что он уже не успеет подумать обо всем, о чем ему еще нужно подумать.

Уже несколько раз за эти дни его толкало под руку сесть и написать письмо Маше о том, где он и что делает. Он хотел, чтобы она это знала, но чем сильнее хотел этого, тем ожесточенней спрашивал себя: а куда писать? Где она? Да, у него был почтовый ящик школы, но Маша уже не там, она уже давно по ту сторону фронта, и писать ей туда отсюда – все равно что пытаться проткнуть бумажным треугольником солдатского письма каменную стену этой трубы.

Он вспомнил, как она в ту ночь в Москве, сидя на корточках, мыла в тазу ему ноги, оттирала лепешки грязи и, мягко дотрагиваясь, промывала ссадины, и в нем вспыхнула такая щемящая нежность к ее ласковым рукам, что он, испугавшись силы своих воспоминаний, тут же придушил эту вспышку, вполголоса выругавшись.

– Чего ты? – спросил Баюков, наконец наковырявший несколько крошек махорки и свернувший тонюсенькую цигарку.

– Ничего, – махнул рукой Синцов.

– А я думал, тещу вспомнил, – невпопад пошутил Баюков.

Синцов с тупой, старой болью вспомнил Гродно и все, что было связано с этим словом в его израненной и одеревеневшей от ран памяти. И, сам не заметив этого, замотал головой, как лошадь, которую жалят слепни. Потом он подумал о Малинине, которого видел издали, когда час назад тот поднимался по склону, и вспомнил их разговор в первый день, когда Малинин был назначен политруком роты. Знакомясь с людьми, Малинин обходил уцелевшие избы теперь уже давно оставшейся в тылу у немцев деревни Клинцы, где тогда заночевала рота. Поговорив с бойцами, Малинин поманил Синцова из избы и, широко расставив ноги и сунув руки в карманы – это была его любимая поза, – угрюмо сказал:

– Давай-ка пиши, объясни свое прошлое. В кадровую часть попали, тут полный порядок должен быть.

– Кому же еще писать? Уже писал я... – с тоской сказал Синцов.

Малинин все так же угрюмо посмотрел на него и сказал все тем же своим недовольным голосом:

– Мне напиши. Я сам отдам комиссару или в политотдел дивизии. А там уж решат, куда переслать по назначению. Ты только укажи, кто и какие факты подтвердить может, лиц укажи. Проверять захотят – пусть проверяют. Сегодня напиши, пока под крышей, – кто его знает, где завтра ночевать будем! Ну, бывай! – Малинин хмуро кивнул, зашагал по улице к следующей избе, но вдруг остановился и окликнул: – Синцов!

Синцов подошел к нему.

– Ты там укажи, что я все с самого начала знаю. Так и начинай: «Как вам уже известно обо мне...» – а потом напиши: «...но я хочу изложить письменно, чтобы политотдел и командование части...» Понятно?

– Понятно.

В ту ночь Синцов еще раз сел писать свои объяснения – коротко и со ссылками на лиц, как сказал ему Малинин.

Но, как бы коротко он ни писал, писать все это еще раз, после того, как он уже рассказывал это Маше, рассказывал Елкину и Малинину, после того, как он уже писал все это в прокуратуре, после того, как он много раз, оставшись один на один с собой, вспоминал все это, – писать еще раз было тяжко. Да что же он, в конце-то концов, пошел воевать или объяснения писать? Но он все-таки написал и отдал Малинину; это было на следующий день на марше. Дивизия, загибая обнаженный фланг, поспешно отходила на запасные позиции, и шлепавший по густой грязи, еще более хмурый, чем обычно, Малинин, поравнявшись с Синцовым, молча взял у него заявление и сунул в карман шинели. И, хотя Синцов потом много раз видел Малинина, они уже больше не говорили об этом.

Сейчас, слушая сотрясавшие землю тяжкие удары, Синцов пытался представить себе, как и кому Малинин передал его заявление, что сказал при этом и куда следует теперь ждать вызова: в политотдел или в Особый отдел? И, хотя он считал, что после десяти дней боев его уже не отзовут с передовой, нерешенность судьбы тяготила его. Прибавлялась еще невеселая мысль, что могут ранить, увезти в тыл – и тогда прощай и это объяснение, и Малинин! Выйдешь из госпиталя, попадешь в другую часть, и придется писать все сначала...

– Слушай! – перекрикивая гул артиллерии, на ухо Синцову крикнул Баюков. – По-моему, там в ребят попало!

Синцов подошел к запасной амбразуре и увидел сквозь расплывающийся дым, что одна из недостроенных стенок завода вроде бы стала ниже.

– Да, кажется, попало, – сказал он с тревогой.

Это было примерно на десятой минуте после начала немецкого обстрела. Огонь продолжался еще полчаса и ушел вглубь, в тылы; теперь вместо разрывов слышался только частый свист проносившихся над головой снарядов.

– Ты, Коля, гляди сюда, держи связь, если кто покажется, – кивнул он Баюкову на амбразуру, из которой был виден кирпичный завод, а сам снова пошел к той, где стоял пулемет.

Отсюда был хороший обзор: в тылу стояла стена разрывов, а по снежной лощине, между высотой с кирпичным заводом и высотой с тремя домиками, двигались немецкие танки. Передние уже поднимались по склону, к тому месту, где раньше стояли три, а теперь оставался всего один покосившийся домик и где в подвалах под домиками и в окопах вокруг них, как это знал Синцов, сидели два наших взвода.

Передний танк остановился, выстрелил из пушки, и последний из трех, уже покосившийся домик, как карточный, завалился набок. Под танком рванулся огонь, и он закрутился на одном месте. Потом под ним рванулся еще один огонь, и из танка пошел густой черный дым. Черные фигурки выскочили через верхний люк на свет; по ним застучали редкие винтовочные выстрелы. Ветер тянул оттуда, слышно было хорошо, и это только подчеркивало тревожную редкость выстрелов. Там, где засели два наших взвода, почти не стреляли. Другой танк прошел мимо горящего и, перевалив высоту, скрылся за гребнем. Танки, шедшие по лощине, тоже беспрепятственно двигались вперед.

Прошла еще минута – и в поле зрения Синцова появилась немецкая пехота. Темные фигурки цепочкой шли по снегу позади своих танков.

– Баюков, к пулемету! – крикнул Синцов и поймал в прорезь уже пристрелянную вешку, до которой еще метров на сорок не дошли первые немцы.

Баюков подбежал, поправил ленту, посмотрел сначала в амбразуру, а потом напряженно, снизу вверх, – в лицо Синцову. «Чего же ты не начинаешь?» – говорил его взгляд. Но Синцов выждал еще полминуты: ориентир был точно пристрелян, и он хотел этим воспользоваться.

Цепочка немцев вышла на уровень вешки. Он дал короткую очередь, потом длинную и еще одну короткую, когда залегшие у вешки немцы вскочили. Эта последняя очередь была, кажется, самая удачная: пятеро из вскочивших немцев снова упали и уже не пытались ни встать, ни переползать.

– Что? – на секунду отрываясь, торопливо приблизил он лицо к лицу Баюкова. – Как там наши, в заводе?

– Никого не видать, – сказал Баюков, – боюсь, побило их.

И, услышав это, Синцов дал следующую очередь, короче, чем собирался, с той скупостью на патроны, которая появляется, когда солдаты остаются одни.

Минут пять они с Баюковым вели огонь, то и дело кладя немцев на снег и задерживая их продвижение. Потом немцы перегруппировались и стали перебегать по дальней стороне лощины; пулемет доставал и туда, но действенность огня ослабела. Черная цепочка немцев перевалила через высоту с тремя домиками. Оттуда никто не вел по ним огонь. Значит, все наши были уже уничтожены.

Какой-то немецкий пулеметчик вместе со своим вторым номером разлегся прямо на снегу, широко раскинув ноги, – Синцов и Баюков все это видели отсюда, – и повел ответный огонь по их пулемету. Пули зацокали по кирпичу, у самой амбразуры. Немец вел огонь метко, но был в неравном положении – лежал на открытом месте, и Синцов после трех неудачных очередей четвертую дал точно по нему. Было даже видно, как пулемет кувыркнулся в снег: то ли по нему дернуло очередью, то ли немец рванул его рукой перед смертью. Второй номер тоже, казалось, лежал на снегу мертвым. Но через несколько минут, в течение которых Синцов и Баюков вели огонь по другим целям, Баюков дернул Синцова за руку и сказал:

– Второй номер-то...

Свинцов взглянул и увидел, что рядом с пулеметом на снегу лежит только одна фигура.

– Отполз... – сказал Баюков. И в его словах была не только досада, но и осуждение: он, Баюков, на месте немца не отполз бы, а продолжал один вести огонь.

Наконец немцы, сперва в общей горячке наступления, очевидно, не обратившие особого внимания на этот беспокоивший их пулемет, решили разделаться с ним и связались со своими танкистами. Танки уже начали уходить из поля зрения Синцова вправо, но вдруг один танк развернулся. Синцов сначала подумал, что он поврежден, но танк шел быстро и прямо на их высоту. Дойдя до подножия, он замедлил ход и остановился.

– Сейчас будет бить по нас, – сказал Баюков.

Синцов кивнул.

– Поди послушай, как там наши.

На башне танка открылся люк, и в нем появился немец. Наверно, хотел получше присмотреться к обстановке.

Синцов дал очередь – танкист исчез, люк захлопнулся, а еще через минуту снаряд ударил рядом с амбразурой. И тогда же пулемет Синцова, свидетельствуя, что он жив, дал злую длинную очередь по немцам, продолжавшим перебегать лощину.

«Густо идут, в несколько цепей», – подумал Синцов. Отсюда, где он находился, все было очень наглядно; он впервые в жизни так хорошо видел развертывавшийся кругом бой.

– Слушал, слушал, – ничего не слышно, ни одного выстрела, ничего... Может, сходить к нашим? – спросил Баюков.

– Сходить бы хорошо, – сказал Синцов, – да боюсь, один тут не управлюсь...

Танк снова угодил снарядом недалеко от амбразуры, а Синцов снова дал очередь по пехоте. «Врешь, жив!» – как бы говорил он.

– Может, ближе захочет подойти, – хрипло сказал Синцов. – Гранаты подготовь!

Баюков молча поднял с пола и показал уже связанные проводком гранаты.

Танк выстрелил еще несколько раз и, как предвидел Синцов, решил подойти в упор. Глухо урча на первой скорости – это урчание пугало своей близостью, – танк стронулся с места, медленно пополз наискосок по снежному косогору, потом изменил направление, поднялся зигзагом еще выше и попал в мертвую зону. Синцов и Баюков теперь слышали его громкое, задыхающееся урчание.

– Если подойдет, будет стрелять в амбразуру, – сказал Синцов.

– Ты тогда бей по смотровой щели, – сказал Баюков, – а я выползу – и гранатами!

Но Синцов не ответил и дал очередь по новой перебегавшей через лощину группе немцев.

Невидимый танк продолжал урчать где-то снаружи. Синцову показалось, что он стоит на одном месте, не приближаясь и не удаляясь. Наконец танк снова появился, но не перед трубой, у самой амбразуры, как они боялись, а опять внизу, на прежнем месте.

– Не взял по наледи подъем! – радостно сказал Синцов и вытер рукавом пот.

В танке снова приподнялась крышка люка, на секунду показалась голова танкиста, потом люк закрылся, и танк немножко подвинулся, меняя позицию. Пушка, как указательный палец, поднялась и опустилась, нацеливаясь на амбразуру. Синцову стало не по себе. Снаряд, кроша кирпич, ударил у самой амбразуры. Снова удар – снова кирпичная пыль. Еще один оглушительный взрыв, железный гром подскочивших листов – и внезапная глухота в обоих ушах от удара головой об стену. Синцову показалось, что снаряд попал в амбразуру и разорвался внутри, хотя, если б это было так, то от них с Баюковым ничего бы не осталось.

На самом деле снаряд ударил снаружи в край амбразуры, и лишь несколько осколков вместе с взрывной волной влетели в трубу. Чувствуя тупую боль в затылке, Синцов бросился к пулемету, увидел немецкого танкиста, который, откинув крышку люка, спокойно стоял во весь рост в башне и, прикрыв глаза козырьком от слепившего солнечного света, разглядывал результаты попадания.

Синцов чуть шевельнул дулом пулемета, поймал верхний обрез башни, плечи танкиста и нажал на спуск, вложив в это слабое движение всю силу своей ненависти к немцам. Танкист сломался пополам в поясе и чуть не выпал из башни, но кто-то изнутри потянул за ноги убитого – Синцов был уверен, что он убит, – втащил в танк и захлопнул люк. Танк сделал подряд еще три выстрела из пушки, уже неточных, – только один из них попал в трубу, – и, развернувшись, пошел вниз.

Только теперь Синцов оставил пулемет и нагнулся над неподвижно лежавшим Баюковым. Тот лежал и тихо постанывал.

– Что с тобой, Коля? – спросил Синцов, чувствуя страшное одиночество.

– В спину попало... у поясницы, – тихо сказал Баюков.

Он приподнялся на руках, ноги его не слушались.

Синцов заворотил шинель и ватник и увидел на спине у Баюкова небольшое кровавое пятно. Осколок был маленький, но ударил в позвоночник, и Баюков не мог двигаться.

– А вот руки ничего, – пока Синцов перевязывал его, говорил Баюков, шевеля пальцами. – Ты подвинь меня, я ленты смогу подавать.

Синцов повернул и подвинул его. Баюков коротко застонал, но все-таки дотянулся до ленты и слабым движением подал ее в пулемет.

– Могу еще. Что же это такое, ноги-то...

– Это просто шок у тебя, – сказал Синцов, не вдаваясь в смысл собственного объяснения, просто утешая Баюкова. – Пройдет.

Он тревожно взглянул в амбразуру. Ему не хотелось пропустить немцев, если они снова сунутся по лощине в зону обстрела, хотя в то же время он чувствовал, что чем больше они насолят немцам, тем, наверное, скорее придет конец ему с Баюковым и их пулемету.

Он подумал о том, что немцы могут подняться по другому склону, а они с Баюковым теперь не могут даже одновременно защищать две амбразуры. Оторвавшись от пулемета, он подбежал ко второй амбразуре. Дым над кирпичным заводом давно уже разошелся, и там все молчало; наверное, все были мертвы, иначе чем объяснить это? Он перебежал обратно и снова взглянул в амбразуру с пулеметом.

– Смотри, смотри! – крикнул он с восторгом, хотя Баюков был рядом и кричать было незачем.

Там, позади, по восточному краю лощины и дальше, у ограды МТС, в которую уже ворвались немцы, и справа, на соседней высоте, где погибли два взвода, со страшным грохотом выбрасывало столбы пламени и густого черного дыма. Казалось, сама земля взрывается под ногами у немцев. Среди взрывов метались фигурки, падали в снег, снова бежали... А взрывы все продолжались и продолжались, полосой захватывая все новые и новые куски земли.

Баюков знал, что это такое; Синцов не знал, но догадался.

– Это «катюши», – первым сказал он. – «Катюши»...

– Да. Я их видел под Ельней, – сказал Баюков.

Оба они, здоровый и раненый, смотрели как зачарованные на это страшное зрелище, сразу вызвавшее замешательство в так хорошо развертывавшемся до этого движении немцев. Их пехота затопталась на месте, начала откатываться, и в это время уже не снаряды «катюш», а обыкновенные артиллерийские снаряды, подкидывая в воздух черные фонтаны, стали рваться по всему пространству, только что занятому немцами.

Немецкие танки, повернув назад, подошли к высоте с тремя исчезнувшими домиками и стали стрелять оттуда с места. А из небольшого лесочка, правей ограды МТС, выползли на опушку семь наших танков и стали вести огонь по немецким. Вот один немецкий танк загорелся. Вот еще один... Вот загорелся наш, еще один наш... Синцов до боли сжал кулаки, наблюдая за этой дуэлью, а наша артиллерия все молотила и молотила – и по всему полю перед МТС, и по лощине, и по высоте с тремя домиками, и еще дальше, за высотой... Снаряды рвались и рвались, и немцы отступали, теперь это было уже ясно.

Потом Синцов вдруг увидел, как группа отступавших от МТС немцев, человек в шестьдесят, таща за собой станковый пулемет, не втягиваясь в простреливавшуюся лощину, взяла влево и широкой цепью стала взбираться на скаты той высоты, где он сидел. Он дал по ним очередь, еще очередь; они залегли, свернули левей, потом еще левей и оказались вне поля его зрения.

Баюков, помогая ему, несколько раз неверными движениями подавал ленту. Синцов перестал стрелять; теперь надо было скорей тащить пулемет к другой амбразуре.

– Коля, надо пулемет... – начал он и увидел голову Баюкова, безжизненно упавшую на кирпичи.

Рука его еще лежала на ленте, но сам он был без чувств.

Синцов отодвинул его и взялся за пулемет, лихорадочно думая о том, как же он один, без второго номера, будет вести теперь беспрерывный огонь. И в эту минуту, когда ему хотелось завыть от бессилия, из дыры дымохода вылез Малинин с разбитым в кровь, грязным лицом и с винтовкой в руках.

– Давно ведешь огонь? – спросил Малинин.

– Больше часу.

– Как же так, больше часу? – переспросил Малинин.

Ему казалось, что он потерял сознание на секунду, а он пробыл без сознания полчаса; ему казалось, что он откапывал Сироту и Михнецова несколько минут, а он откапывал их без малого час. И когда он услышал очереди Синцова, то это были вовсе не первые очереди, а те последние, которые Синцов только что дал по лезшим на высоту немцам.

Синцов поглядел в лицо Малинину, – было не до объяснений, сколько времени и как он ведет огонь.

– Беритесь за пулемет! – сказал он вместо этого Малинину, так, словно он, а не Малинин в эту минуту был старшим. – К той амбразуре! Немцы оттуда лезут!

Они перетащили пулемет. Малинин, ни слова не сказав, лег за второго номера, а еще через минуту в их поле зрения показались торопливо карабкавшиеся в гору немцы.

– Давай! – тихо сказал Малинин.

Но Синцов, уже втянувшийся в свое дело, сделал жест рукой: подожди! Немцы шли поспешно, не прячась, и – он почувствовал – надеялись, что зашли с тыла и с этой стороны обстрел им не угрожает. Впрочем, на всякий случай их пулеметчики заняли позицию сзади и были наготове прикрыть огнем наступавших, если наверху что-нибудь шелохнется.

– Пулемет прикрывать поставили, – тихо сказал Малинин.

Синцов молча кивнул; он уже заметил это.

Немцы поднимались, все глубже входя в зону действительного, убойного огня, и в то же время с каждым шагом приближались к той заветной для себя черте, за которой начиналось мертвое, недосягаемое для Синцова и его пулемета пространство. Сзади, за их спинами, грохотала артиллерия.

– Наша? – одними губами спросил Малинин.

Синцов кивнул, хотя сейчас, в эту секунду, не видел ничего, кроме немцев, лезших на холм, да кусочка снежного поля позади них. Немцам оставалось всего двадцать шагов до мертвой зоны, когда Синцов нажал на спуск и широко и твердо повел пулемет за рукоятки справа налево и снова направо, описывая смертельную свинцовую дугу по не успевшим упасть людям. Это был тот не частый на войне случай, когда неожиданная и хладнокровная очередь в упор меньше чем со ста метров срезает, как подкошенную, целую цепь. Цепь упала, несколько человек поднялись, торопясь добежать до мертвого пространства. Очередь!.. Еще очередь!.. Первый из бежавших немцев почти добежал до мертвой зоны. Чтобы срезать и его, Синцову пришлось до отказа нагнуть пулемет. Пулемет немцев застрочил по амбразуре, но амбразура с этой стороны была узкая, и пули только крошили кирпич вокруг нее.

– Сейчас еще пойдут, – сказал Синцов.

И в самом деле, из-за пулемета поднялась еще одна цепочка немцев и пошла вперед. Не стреляя по ним, Синцов сосредоточил свое внимание на немецком пулемете. От немецкой ответной очереди прямо в лицо ему, в зажмуренный левый глаз, брызнули мелкие осколки кирпича, и он, от боли еще сильней зажмурив глаз, дал последнюю очередь по немецкому пулемету, попав в обоих лежавших за ним немцев. Один свалился на бок, другой вскочил и, опрокинувшись навзничь, покатился по склону. Услышав сзади себя молчание, цепь не выдержала, остановилась и побежала вниз.

Синцов даже растерялся от неожиданности. Ему казалось, что вот так, цепь за цепью, немцы будут идти сюда на них, пока они с Малининым не умрут за пулеметом, и вдруг немцы повернулись, побежали, и он уже запоздало, вдогонку промазал выше голов. Он поправил прицел, но теперь было и вовсе поздно. Он отпустил рукоятки пулемета и повернул потное лицо к Малинину.

– Посмотрите-ка мне глаз, товарищ Малинин... Что у меня с глазом?

– А ты разожми, чего зажмурился?

– Не могу, больно...

Малинин приблизил свое лицо к его лицу и сказал, что ничего особенного, ссадина под бровью, только и всего.

Синцов открыл глаз, двумя пальцами разжав веки. Глаз болел, во видел.

– Вроде отбились, – сказал Малинин.

Синцов ничего не ответил, он тоже чувствовал: отбились!

Как дальше – неизвестно, а пока отбились. Общая обстановка неудачи, как видно, обескуражила немцев, и они не довели дела до конца.

– А второй номер твой убит? – спросил Малинин. – Баюков?

– Нет. Сознание потерял.

Малинин встал на колени возле Баюкова:

– Куда ранен?

– В поясницу.

Малинин так же, как до этого Синцов, заворотил Баюкову шинель и ватник, поднял гимнастерку и, пожевав губами, долго смотрел на бинты, темным пятном промокшие на крестце.

– Видно, плохо дело. Еще пакет у тебя есть?

Синцов, не отходя от пулемета, вытащил из кармана шинели индивидуальный пакет и бросил Малинину. Малинин дернул нитку, разорвал зубами пакет и, приподнимая бесчувственное тело Баюкова, стал еще раз бинтовать его, поверх старых бинтов.

Малинин бинтовал Баюкова, а тот, не приходя в чувство, тихонько постанывал.

– Стонет, – сказал Малинин. – Может, еще оживет... Ну как там немцы?

– Не видать.

– По-моему, гонят их наши.

– Поглядите в ту амбразуру.

Малинин поглядел в амбразуру и кинулся к пулемету.

– Давай, давай! – хрипло закричал он.

Они перетащили пулемет к большой амбразуре, но, пока устанавливали прицел, кучка немцев, отступавшая через лощину, уже скрылась из зоны действенного огня. Бой затихал, немцы были выбиты отовсюду, кроме взятой ими с самого начала высоты с тремя домиками. Сейчас по этой голой теперь высоте била наша артиллерия, но немцы успели подтащить туда минометы и отвечали сильным огнем.

Синцов уже привык за эти два часа к тому, что все наши, сидевшие там, на высоте, перебиты и что там теперь немцы. Но Малинин понял это только сейчас. Большинство из тех сорока двух человек, кто еще сегодня утром составлял его роту, были теперь мертвы, там, на этой взятой немцами высоте, и здесь, в развалинах кирпичного завода.

– Пропала рота. – Он покачал головой и добавил с несправедливым презрением к себе: – Проспал роту, а сам жив остался!..

– Да что вы, Алексей Денисыч!

– Молчи, не говори! Сам знаю... – Расстроенный до глубины души, Малинин остервенело мотнул головой. – Посмотри в ту амбразуру. Не идут немцы?

Синцов почувствовал, как ноги у него подкашиваются от усталости.

– Нет, не идут, – сказал он и сел у стенки.

И в этот момент оба они, и Синцов и Малинин, одновременно услышали шорох. Малинин схватился за висевшую на поясе гранату, но тотчас же опустил руку.

В лазе показались голова и плечи сержанта Сироты. Командир взвода очнулся и приполз сюда на выстрелы, таща с собой винтовку, приполз, неизвестно откуда взяв силы, потому что, выбравшись из лаза с помощью Малинина, он не только не мог стоять, но и не мог сидеть: его пришлось, как мешок, прислонить к стенке. Нижняя половина лица, замотанная бинтами, была у него черно-красная, а лоб и подглазья – без кровинки, белые, как бумага. Он сидел, не поворачивая головы, а только скашивая глаза то на Малинина, то на Синцова и силясь что-то сказать. Ему, наверное, казалось, что он говорит, но из-под его повязки вылетали только лающие, нечленораздельные звуки.

– Понятно, комзвод, понятно, – сказал Малинин, останавливаясь над ним и успокаивающе кивая головой. – Ваша мысль понятна. Все в порядке, отбили немцев. Скоро, наверное, наши придут, подкрепление нам подбросят...

Но Сирота все еще силился что-то сказать, и снова невозможно было понять ни слова из того, что он говорил. Малинин наконец не выдержал и прекратил эту обоюдную муку:

– Ты не старайся, Сирота, все равно я не понимаю: у тебя рот разбитый... Звук и только, а голоса нет. В госпитале полежишь – восстановится, а сейчас не пробуй, не мучь себя...







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.