ГЛАВА 2. ГОДЫ УЧЕНИЧЕСТВАСтр 1 из 18Следующая ⇒
Автобиография Хельмут Ньютон — величайший художник всех времен и народов, один из столпов современного искусства, наряду с Дали и Уорхоллом. Обладавший скандальной репутацией несговорчивого «плохого парня», Ньютон вывел свою собственную формулу физического совершенства, учитывающую мельчайшие составляющие красоты человеческого тела. Врожденное чувство прекрасного и утонченный, порою сознательно доведенный до абсурда эротизм сделали Ньютона культовой фигурой в мире фотоискусства, индустрии моды, стиля и эротики.
Хельмут Ньютон
Перевод с английского К. Савельева Оформление художника Е. Савченко Москва «Эксмо» 2004
Helmut NEWTON AUTOBIOGRAPHY Перевод с английского К. Савельева Оформление художника Е. Савченко
Посвящается Максу, Клэр и Джун
Портрет Хельмута Ньютона
ПРОЛОГ Мне было три или четыре года, и я лежал в кроватке в квартире моих родителей на Иннсбрукерштрассе. Была ночь, всегда ночь- многие мои воспоминания связаны с ночным временем суток. Моя няня, моя Kinderfraulein, собирается выходить из комнаты, и сейчас она обнажена до пояса. На ней комбинация, и она сидит перед зеркалом. Над зеркалом в моей комнате был светильник. Она прихорашивается и выглядит чрезвычайно красивой. Насколько я себя помню, это первый раз, когда я видел полуобнаженную молодую женщину перед зеркалом. Мои родители часто посещали вечеринки и ночные клубы, но мама всегда приходила ко мне перед сном, чтобы пожелать доброй ночи. Я помню прикосновение ее обнаженных рук, — потому что иногда она носила платье для коктейлей или вечернее платье, — и помню свой восторг и волнение от этих прикосновений. Тогда мама была для меня самой привлекательной и любимой женщиной на свете. У моей кровати стояла лампа с очень тусклым светом. Иногда мама приходила ко мне до того, как надевала платье: на ней была комбинация с лифчиком и жемчужное ожерелье. Комбинация шелковая, всегда телесного цвета, никогда не черная. Она приходила и садилась у изголовья моей кровати. Ее сопровождал нежный аромат; она предпочитала духи «Шанель №5». Я помню, как обнимал ее и ощущал ее кожу. Моя мать была довольно пышной женщиной, с большой грудью, округлыми руками и плечами. Она была не так уж молода, поскольку я был поздним ребенком, но я не осознавал этого. Я любил свою мать; я обожал ее. Иногда она говорила мне, что на самом деле я не был ее ребенком. Меня якобы нашли на заднем крыльце, завернутого в пеленку с вышитой семизубцовой короной и аристократическими инициалами. ЧАСТЬ I: БИОГРАФИЯ Автопортрет с друзьями в Халензее, 1935 г.
ГЛАВА 1. ДЕТСТВО Я родился в 11.30 утра, в воскресенье, 31 октября 1920 года, в берлинском пригороде под названием Шонеберг. Мама мне говорила, что с утра шел дождь, но, после того как я появился на свет, неожиданно выглянуло солнце. Моя мать происходила из состоятельной семьи и вышла замуж за богатого человека, который умер, когда она была еще совсем молодой. У них был один ребенок — мой сводный брат Ханс. Мой отец происходил из бедной семьи, жившей в крошечной деревушке в Силезии. Когда он женился на моей матери, то стал управлять фабрикой, принадлежавшей ее первому мужу, где изготовляли пряжки и пуговицы. Мама обладала живым воображением и рассказывала мне удивительные истории о том, как она познакомилась с моим отцом, Максом, и как он влюбился в ее прекрасные ноги. У нее действительно были красивые ноги. Она была привлекательной молодой вдовой, а он бедным солдатом, недавно вернувшимся с русского фронта в 1918 году. Они полюбили друг друга и поженились. Я родился во время блокады Германии странами Антанты после Первой мировой войны, на два месяца раньше срока — слабый и болезненный ребенок. Мой отец после возвращения с русского фронта после Первой мировой войны
Коровьего молока было не достать, поэтому меня кормили козьим молоком, продававшимся в то время в Берлине. По словам матери, только поэтому мне удалось вырасти здоровым, красивым и сильным. Несколько лет назад, когда мы с моей женой Джун отправились в Берлин, то посетили некоего Иоахима, который когда-то был нашим семейным шофером. Он узнал меня по фотографии в немецком журнале и связался со мной. Жена Иоахима много лет служила у моего дяди по фамилии Гольдшмидт, поэтому она хорошо знала историю семьи. Думаю, именно через нее Иоахим получил работу шофера у моего отца. Поэтому, когда мы с Джун сидели за столом в маленьком загородном доме и пили кофе с пирожными, некоторые семейные легенды обрели реальную основу. «А знаешь ли ты, Хельмут, что ты вовсе не был недоношенным ребенком?» Я ответил, что не знаю; я всегда верил в историю, которую мне рассказывали, и не имел причин сомневаться в ней. На самом деле, сказала жена Иоахима, твой отец очень настойчиво добивался любви твоей матери, поэтому она уже два месяца была беременной, когда они пошли к алтарю и обвенчались. Жена Иоахима твердо настаивала, что это правда, и, по-видимому, многие члены нашей семьи были в курсе событий. Они знали, что Клэр и Макс очень любят друг друга и спали вместе задолго до того, как поженились. Потом мы выслушали еще несколько семейных историй. Оказывается, свадьба дяди Гольдшмидта не обошлась без драматической сцены. В день бракосочетания, пока новобрачные находились в синагоге, в толпе снаружи их поджидала женщина с младенцем на руках. Когда молодые супруги вышли на улицу, женщина подняла младенца над головой и закричала: «Это твой ребенок! Это твой ребенок!» Род Маркиевичей по материнской линии моей семьи был богат эксцентричными личностями. Дедушка Маркиевич, отец моей матери, родившийся в 1840 году, стал так называемым «бродячим студентом» и исколесил всю страну в поисках удачи. В конце концов он оказался в Италии, где попытался присоединиться к Гарибальди в войне за независимость, но получил отказ из-за слишком юного возраста. Тогда он отплыл в Америку и завербовался в армию юнионистов в 1865 году. Большую часть службы он провел в качестве одного из специальных охранников миссис Грант, жены знаменитого генерала. Она благоволила к нему и послала его в артиллерийское училище в Форт-Монро в штате Виргиния. В 1938 году мне понадобилась копия свидетельства о рождении, чтобы получить паспорт
Он стал американским гражданином и сменил фамилию на Маквис, поскольку его знакомые не могли выговаривать «Маркиевич». Потом он вернулся в Берлин, женился и обзавелся тремя сыновьями и пятью дочерями. Одной из них была моя мать Клэр, или Клара. Дедушка Маркиевич был новатором в области рекламы и сделал состояние на размещении рекламных плакатов на общественном транспорте — автобусах и трамваях. Его любимым увлечением была карета, запряженная шестеркой лошадей, в которой он ездил по берлинским улицам с огромной скоростью. По преданию, он так любил своих лошадей, что, когда их попоны износились и обтрепались края, он отдал их самому дешевому портному, которого мог найти, чтобы тот сшил из них зимние пальто для его дочерей. Моя мать относилась к окружающим с определенной долей снобизма, но эта черта вообще была характерна для берлинцев. Они свысока смотрели на всех, кто не был искушен в тонкостях городской жизни. Хотя сам Макс очень быстро приобрел столичный лоск, остальным членам его семьи это не удалось. Моя мать презирала родственников мужа. Естественно, что, приезжая из Силезии, они не могли похвастать столичным шиком, зато брали количеством. Мать постоянно жаловалась, что у отца слишком много родственников. Мы жили в доме на Иннсбрукерштрассе. У парадной двери нашего дома, как и у всех соседних домов, находилась большая черная кнопка звонка, вделанная в блестящую бронзовую тарелку с эмалированным ободком, на котором было написано «Aufgang nur fur Herrshaften»[ 1 ]. Когда кто-нибудь нажимал кнопку, наверху открывалось маленькое окошко, и консьержка выглядывала наружу, чтобы рассмотреть посетителя. Если он не выглядел как «Herrshaft», или джентльмен, она кричала, чтобы он пользовался входом для прислуги. Под стропилами крыши располагался так называемый Boden[ 2 ], проходивший по всей длине здания. Служанки пользовались им для стирки, сушки и глаженья большого белья. В перерывах между работой они напевали дворовые романсы. Мне нравилось подниматься на чердак; там всегда пахло свежевыстиранным бельем, а белые простыни колыхались на легком сквознячке. Многие из моих модных фотографий были сделаны в местах, напоминавших о моем детстве, а такие прачечные даже сейчас можно найти в старых больших гостиницах, где я люблю фотографировать. Наша квартира находилась на третьем этаже здания, имевшего форму башни. Помню, как я стоял на балконе и смотрел в небо, чтобы не пропустить прилет дирижабля из Америки, а в другой раз наблюдал за ожесточенной схваткой на улице между нацистами, коммунистами и полицейскими. По центру улицы шла полоска зелени, усаженная деревьями. Транспорт двигался взад и вперед по обе стороны, а посередине стояли полицейские с дубинками, готовые наброситься на любого нарушителя порядка. Это было в начале 1930-х годов, перед приходом Гитлера к власти; шесть миллионов человек в Германии не имели работы. Экономическая депрессия толкала людей на политические крайности как левого, так и правого толка. Мои родители вообще не интересовались политикой. Они были совершенно аполитичными людьми, что впоследствии сослужило плохую службу моему отцу. Наиболее дальновидные германские евреи отправились в эмиграцию уже в 1933 и 1934 году, но многие не сознавали размеров угрозы. О своих убеждениях Гитлер все сказал в «Майн Кампф», но тогда никто не читал «Майн Кампф». Когда мне было пятнадцать лет, я понял: «Это уже не изменится. Нам нужно уезжать». Материальное положение нашей семьи было прочным, даже во времена невероятно высокой инфляции. Когда люди получали зарплату, им приходилось приходить за деньгами с тележкой. Банкноты были такими огромными, что деньги не помещались в руках. Мой брат коллекционировал их. У нас были альбомы, полные денег. Квартира была большой, как дом. В ней насчитывалось около десяти комнат, каждая из которых выходила в длинный главный коридор. У входа находилась просторная прихожая с большой печью, выложенной зеленой плиткой, и с восточным ковром на полу. Полы в прихожей, как и в остальных комнатах, были выложены паркетом с замысловатым рисунком. Там еще стоял большой деревянный граммофон, который мы часто заводили. Мои родители любили танцевать, и прислуга сворачивала ковер, когда собирались устроить вечеринку. Я помню, как все танцевали в прихожей. Дом был обставлен массивной мебелью темного цвета. В столовой царил большой дубовый стол с резными ножками, похожими на огромные штопоры. Дерево было таким темным, что казалось почти черным. Четверо сильных мужчин с трудом могли поднять этот стол. Даже стулья были для меня слишком тяжелыми, поэтому, когда я садился на стул, меня пододвигали к столу. У одной стены стоял огромный дубовый буфет, а напротив возвышались высокие дедовские часы. Нам давали шпинат, который мы ненавидели. Няня часто сдавливала меня за щеки, заставляя глотать эту гадость. Когда она отворачивалась от нас за завтраком, мы обычно кидали шпинат за напольные часы. Со временем он высыхал и становился черным, под цвет дерева. Разумеется, в столовой завелись мыши. Вскоре наш шпинатный тайник был обнаружен, что привело к семейной драме и выволочке, которую отец устроил нам с Хансом в Herrenzimmer. Herrenzimmer, что в буквальном переводе значит «господская комната», была пристанищем моего отца. Это была курительная комната наподобие кабинета или библиотеки, с большими клубными креслами[ 3 ], к ручкам которых были прикреплены латунные пепельницы, подвешенные на замшевых ремнях. Там стоял большой письменный стол красного дерева с канделябром. Все в этой комнате было тяжелым и темным, даже темнее, чем в столовой. Наемная прислуга трудилась не покладая рук. Каждый был обязан являться по первому требованию в любое время дня и ночи. Единственным временем у них для отдыха был вечер четверга и каждое второе воскресенье. Это больше напоминало рабство, чем что-либо иное. Помню, как моя мать выглядывала из окна комнаты, наблюдая за уходившей с работы горничной, и восклицала: «Боже мой! Эта девчонка одевается не хуже меня! Она не знает, где ее место. Я этого не потерплю». И действительно, горничную уволили сразу же на другой день. Моя мать просто не выносила подобных вещей: для нее каждый должен был знать свое место и оставаться там. Еще я помню одну очень хорошенькую служанку из Восточной Пруссии. (В то время многие служанки оттуда приезжали работать в Берлин. Это были пышущие здоровьем девушки с округлыми задницами.) Утром, когда девчонка поднимала шторы в спальне моего отца, он вставлял в глаз монокль, наклонялся к ней из постели и шлепал ее по заднице со словами «Teufel! Teufel!» («Черт! Черт!»). У меня имелась собственная комната и няня, чьей единственной обязанностью было заботиться обо мне. Я был чрезвычайно избалованным ребенком. Мне покупали огромное количество игрушек, запас которых постоянно пополнялся. Я играл с ними в течение нескольких дней, пока они были новенькими, а потом забрасывал подальше ради еще более новых. Мне ни в чем не было отказа. Я был совершенно невыносимым, но очаровательным малышом. Если мне хотелось что-то получить, я приставал к родителям до тех пор, пока они не покупали мне это. Помню, как я закатил целый скандал, чтобы мне купили дорогой игрушечный дилижанс. Через три дня после того, как я получил его, он утратил для меня всякий интерес. Я со своей няней в парке Шонебергер, 1922 г.
Еще я помню сложную модель поезда, которая стояла и пылилась. Желания любых других людей были менее важными, чем мои собственные. Было почти невозможно заставить меня делать что-то, чего я не хотел делать. У меня было несколько армий игрушечных солдатиков, которые в течение некоторого времени удерживали мое внимание. Я придумывал сложные сцены сражений, в чем мне помогала бабушка со стороны отца — настоящая солдатка, которая все знала об устройстве армии. Она жила недалеко от нас и дожила до очень преклонных лет. Когда за обеденным столом не ели, его покрывали восточным гобеленом. Я помню, как помогал бабушке скатывать этот гобелен и убирать его со стола, чтобы мы могли поиграть в солдатиков. Мы разглядывали альбомы с рисунками частей и подразделений германской армии, чтобы устроить настоящее поле битвы. Бабушка помогала мне расставлять оловянных солдатиков в правильный боевой порядок. Беда была в том, что после целого дня игры в солдатиков я не хотел смотреть на них еще несколько недель. Я смотрел в окно, как падает снег, потом начинал топать ногами и кричать: «Что мне теперь делать? Во что теперь играть?» Боюсь, что эта неспособность сосредоточивать внимание на чем-то одном осталась у меня на всю жизнь. Мне очень быстро надоедали однообразные занятия; думаю, отчасти поэтому я никогда не хотел снимать кино. Съемки кинофильма — это проект, которому нужно уделять массу времени (несколько месяцев, иногда целые годы), а я никогда не отличался подобной усидчивостью. Поэтому я люблю фотографию и всегда говорю, что если работа занимает больше трех дней, она не стоит потраченных усилий. Три дня — это предел для моей сосредоточенности. У меня были не только игрушки, но и горы книг. Я любил повести Эриха Кестнера, такие, как «Кнопочка и Антон» или «Эмиль и сыщики». Дядя Мориц, который жил в Лейпциге, руководил издательством. Меня осыпали детскими книгами, опубликованными в этом издательстве, в красных кожаных обложках и с роскошными иллюстрациями. Дядя Мориц присылал нам самые разные книги, включая всевозможные сказки. Там были басни Эзопа и сочинения всемирно известного немецкого автора Гауфа, а также сказки Ханса Христиана Андерсена и братьев Гримм и даже некоторые греческие мифы, все в цветном оформлении. Некоторые иллюстрации выглядели рискованно, по крайней мере, для шестилетнего мальчугана. Помню изображение Клеопатры, плывущей по Нилу со своей змеей. Ее пышная грудь была закрыта плотно облегающим фасонным нагрудником из кованой меди. Полулежащая на подушках на палубе своей ладьи и облаченная в длинную прозрачную юбку, она имела весьма сладострастный вид. Это был очень двусмысленный образ для маленького мальчика. Одна из книг приводила меня в ужас. Это была история о нищих ворах, которые похищали детей у богатых родителей. Однажды они похитили мальчика и связали ему ноги таким образом, чтобы казалось, будто у него вообще нет ног. Потом они посадили его на мосту, чтобы он выпрашивал деньги у прохожих. Они запретили мальчику разговаривать и звать на помощь под угрозой страшных наказаний. Я знал, что на берлинских улицах полно нищих, а неподалеку имелся мост, по которому мы часто ходили. Под мостом проходила линия метро. Каждый день я боялся, что кто-нибудь похитит меня и заставит выпрашивать деньги на этом мосту. Я представлял, как мои родители проходят мимо, не узнавая меня, а я даже не могу позвать на помощь. Мне нравилось пугать себя, представляя свое участие в самых ужасных ситуациях из книг, которые мне доводилось читать. Другой образ был еще более пугающим — картинка, изображавшая джинна в бутылке. Каждый вечер я брал книгу с собой в кровать и рассматривал картинку при свете фонарика. Я боялся, что джинн выберется из бутылки, сядет на грудь своего хозяина и задушит его. Я боялся, что он раздавит меня до смерти. Каждый раз, когда я начинал думать об этом, то доводил себя до истерики. Стены детской как будто смыкались вокруг меня, и я начинал вопить от страха. Я умолял маму вырвать картинку из книги. Она не хотела портить одну из книг дяди Морица, но в конце концов поддалась на мои настойчивые уговоры и вырезала иллюстрацию. Во французском языке есть замечательное слово для обозначения пустыря — terrain vague. Это место, где растут только сорняки. Иногда такие места можно найти между старыми зданиями, но в данном случае terrain vague располагался напротив жилого дома, где я появился на свет, и летом там иногда разыгрывались ярмарочные представления или проходили выступления артистов маленького бродячего цирка. Я вглядывался в окно и просил няню взять меня туда, разрешить мне погулять среди аттракционов, посмотреть на выступление «самой толстой женщины» и обязательно вернуться домой к семи вечера. В этом было нечто запретное. Конечно, ярмарку нельзя было назвать парадом уродов, но некоторые люди показывали себя за деньги. Сколько я себя помню в детстве, мать всегда твердила, что я появился на два месяца раньше срока и поэтому был таким болезненным ребенком. Физически я действительно был очень слабым, с неразвитыми мышцами. Наверное, из-за моей тщедушности мне старались создавать тепличные условия. Родители строго следили за тем, чтобы я пораньше ложился спать. Только в субботу мне разрешали бодрствовать до девяти вечера и слушать радио по детекторному приемнику. Я включал его сразу же после того, как мама, поцеловав меня вечером, уезжала развлечься в город. Родители постоянно страшились микробов. Меня приучили никогда не прикасаться к перилам лестницы и не позволяли брать в руки деньги. Мои контакты с другими детьми были очень ограниченными. Мне не разрешали играть в парке в общей песочнице (у меня была личная песочница). Кое-что из этих привычек навсегда осталось со мной. Я до сих пор не люблю прикасаться к перилам и ненавижу случайные прикосновения других людей. Еще я был отчаянным трусом, я боялся всего и всех. Шофер в форме обычно отвозил меня в школу и забирал после занятий. Больше ни у кого в школе не было автомобиля с шофером. Ребята часто поджидали меня и награждали зуботычинами, поскольку знали, что я не могу защитить себя. Я приезжал домой, заливаясь слезами. Само собой, мне не нравилось служить мишенью для их кулаков и грубых шуток. Впрочем, они делали это не потому, что я был евреем, а потому, что считали меня трусом и неженкой. Положение ухудшалось из-за того, что мама одевала меня, как девочку. С родителями в Берлине, 1924 г.
Я носил бархатные костюмчики с высоким жестким воротником (он назывался «воротник Шиллера») и большими бантами из тафты. К коротким штанишкам костюма прилагались белые носки и лакированные туфли. Больше никто не одевался подобным образом. В довершение ко всему мама стригла меня, как мальчика-пажа, а la Луиза Брукс. Я выглядел, как маленький лорд Фаунтлерой. Когда мне случалось зайти в магазин, мне говорили: «Здравствуй, малышка!» Я то и дело падал в обморок. Я мог сидеть за столом, а в следующее мгновение уже без чувств лежал на полу. Обмороки случались так часто, что мои родные почти перестали обращать на них внимание. Они говорили: «А, это Хельмут снова упал в обморок. Ничего страшного». Когда я терял сознание, мать обычно велела няне опустить мои руки в холодную воду, чтобы привести меня в чувство. Родители водили меня к врачам, которые не могли обнаружить никаких физических недугов и думали, что это «от нервов», как у моей матери, которая считала себя очень чувствительной женщиной. Она заставляла всех поверить этому, но я не уверен, что так было на самом деле. Думаю, она выбрала эту роль для себя, чтобы подавлять нас, и с большим успехом играла ее. Помню, как она театральным жестом бралась за переносицу большим и указательным пальцем и вздыхала: «О боже, мои нервы! Мои нервы!» В рабочие дни отец устраивал второй завтрак в городе, и мы разделяли полуденную трапезу втроем: мама, мой сводный брат и я. Мы с Хансом часто ссорились, поэтому мама клала рядом с собой черный блокнот, когда садилась за стол. Наш шофер Иоахим (в униформе), сфотографированный матерью рядом с нашим первым семейным автомобилем "Essex Super Six", 1930 г.
Мой отец и я, одетый, как маленький лорд Фаунтлерой
Она обычно говорила: «Вы, мальчики, так балуетесь, что я начинаю ужасно нервничать и не могу справиться с вами. Лучше я буду записывать все ваши слова и поступки в этот блокнот, а когда папа придет домой, я все ему покажу, и он сам разберется с вами». Так она пользовалась своими «нервами», чтобы призвать нас к порядку; тем не менее мы действительно боялись этого черного блокнота. Когда мама забирала меня из школы, она иногда наклонялась ко мне и спрашивала: «Скажи, Хельмут, как я сегодня выгляжу? У меня много морщинок?» Разумеется, к тому времени я уже достаточно соображал, чтобы не говорить «да, очень много». Я отвечал: «Сегодня ты прекрасно выглядишь, мама, у тебя нет ни одной морщинки», и она всегда оставалась довольна. У меня были очень слабые лодыжки. Когда я шел с мамой за руку, то примерно через каждые двадцать метров спотыкался обо что-нибудь и подворачивал стопу. При этом мама обычно всплескивала руками и восклицала: «Что ты со мной делаешь? Из-за тебя я перенервничала!» Затем я получал по макушке кольцом с большим бриллиантом, который она по такому случаю поворачивала к ладони. Это было нечто незабываемое, особенно если сопровождалось словами: «Ты вгоняешь гвоздь в крышку моего гроба!» Квартира на Иннсбрукерштрассе находилась совсем недалеко от общественного парка Шонебергер. Каждый день между двумя и четырьмя часами дня нас с няней изгоняли из дома и посылали в парк, чтобы мама могла немного вздремнуть. Никаких отступлений от этого правила не допускалось; нам не разрешали оставаться дома при любых обстоятельствах. Малейший шум, самый тихий скрип половицы в это время вызывал у матери истерический припадок. Нас выгоняли из дома в любую погоду, невзирая на дождь или мороз. Меня возмущало такое отношение; казалось, что маме безразлично, замерзнем ли мы с няней до смерти в парке или нет. Мать говорила, что это полезно для моего здоровья («Тебе нужно побольше дышать свежим воздухом, дорогой!»), но думаю, это было чистой воды эгоизмом с ее стороны. Тем не менее я был единственным членом семьи, который всегда получал то, что хочет. Зимой меня тоже одевали в короткие штанишки с длинными шерстяными чулками и короткую курточку. Я замерзал. Для меня эти ежедневные прогулки были настоящей пыткой, жестокой, принудительной маршировкой. Они навсегда запечатлелись в моей памяти. Уверен, что еще и поэтому я люблю лето и с трудом переношу зиму. Поскольку Ханс был на десять лет старше меня, мое раннее детство совпало с его подростковым возрастом. С отцом в парке Шонебергер, 1923 г.
Он собирал коллекцию журналов для мужчин, которая хранилась в запертом ящике письменного стола в его спальне. Особенно мне запомнился «Das Magazin», выходивший ежемесячно, всегда с изображением обнаженной женщины на обложке. Там был раздел с красивыми голенькими моделями, носившими туфли на низком каблуке, как было модно в те дни, и черные шелковые чулки, державшиеся только на круглых резинках, без поясов и подвязок. Мои родители ничего не знали об этих журналах, но мне было известно, где они лежат. Я даже научился открывать запертый ящик стола. Я аккуратно отжимал ящик, брал журналы и запирался в туалете, чтобы внимательно изучить их. У моей матери была навязчивая идея насчет запоров. Мне не разрешалось спускать воду до тех пор, пока она не осматривала содержимое унитаза. Думаю, это очень по-немецки: поезда должны ходить точно по расписанию, а физиологические потребности нужно удовлетворять с неизменной регулярностью. Поскольку я рассматривал мужские журналы в туалете, то проводил там массу времени. В конце концов мать пришла к убеждению, что я страдаю запорами. Однажды она перехватила меня на пути в комнату брата, когда я возвращался из туалета с журналом «Das Magazin» под мышкой. «Что это у тебя, Хельмут?» — спросила она. Мне было всего лишь шесть лет. Пришлось показать ей журнал и признаться, откуда я его взял. Последовала ужасная сцена: мать забрала все журналы из ящика стола и сожгла их. Мне крепко досталось от брата, но для меня в этом не было ничего неожиданного. Он довольно часто колотил меня, пока я был маленьким. Очевидное предпочтение, выказываемое мне родителями, сильно повлияло на мои детские отношения с Хансом. Он остро сознавал свое положение приемного сына. Его единственным союзником был богатый дядя Эдуард, брат моей матери, который жил на роскошной вилле в Дахлеме. Все говорили, что они с Хансом очень похожи. Они были очень близки. Моя мать пыталась скрывать свое предпочтение ко мне, но отец этого не делал. Мама, Ханс и я в Бад-Гарцбурге, 1923 г.
Он был строг с Хансом и не позволял ему забывать, что не считает его родным сыном. Даже полное имя Ханса было другим. Его звали Ханс Эгон Холландер, по фамилии отца. Уверен, что жизнь в нашем доме была для него сущим наказанием, и он терпеть меня не мог. Он старался делать мне пакости при первой возможности. То обстоятельство, что я был чрезвычайно избалованным ребенком, лишь облегчало его задачу. Помню, как однажды утром мы с ним гуляли в Грюневальде. Тогда мне было около пяти лет, а ему пятнадцать. Мы подошли к густым зарослям крапивы, и он сказал: «Если ты посидишь там, я дам тебе двадцать пфеннигов». Мама, Ханс и я, 1926 г.
В тот день я носил короткие штанишки. У меня не было ни малейшего представления о том, что такое крапива, но возможность получить двадцать пфеннигов выглядела привлекательно. Поэтому я незамедлительно сел в крапиву и завизжал. Она обожгла мне ноги и даже задок через тонкие шорты. Я заходился в крике. Когда мы вернулись домой, мама задала Хансу серьезную взбучку, отчего он еще больше обозлился на меня, и я так и не получил свои двадцать пфеннигов. Вот такие у нас были отношения с братом. В подростковом возрасте Ханс был чрезвычайно разболтанным молодым человеком. Он ненавидел школу и был еще более плохим учеником, чем я, если такое вообще возможно. Три года подряд его не переводили в следующий класс. Он очень увлекался подвигами американских гангстеров. Джек Даймонд был его кумиром, и Ханс старался подражать ему разными способами. Он выпросил себе двубортный костюм из ткани в тонкую полоску с широкими лацканами и носил яркие парчовые жилеты. Волосы он расчесывал на прямой пробор и смазывал их бриллиантином. В течение некоторого времени он носил дома еще и сеточку для волос. В довершение ко всему, он отрастил маленькие усы наподобие киноактера Адольфа Менжу. Он действительно был похож на гангстера, и моих родителей это не радовало. Дело было не только в его манере одеваться. Ханс со своими друзьями плавал на каноэ, которые в те дни были очень модными. Каждое суденышко было названо в честь американского гангстера. Каноэ Ханса, разумеется, называлось «Джек Даймонд», а каноэ его лучшего друга — «Аль Капоне». На выходные они каждый раз отправлялись на озеро Ванзее вместе со своими лодками. Каноэ были снабжены откидными брезентовыми фартуками, так что ребята даже спали в них с девчонками. Я этого не мог представить, зная форму каноэ. Когда мне было около семи лет, Ханс свел знакомство с нехорошей компанией. Он вступил в шайку взломщиков, совершавших квартирные кражи в окрестностях Шонеберга. Однажды, когда родители забрали меня с собой на выходные, он остался дома вместе с прислугой. Он сообщил своим приятелям, что можно неплохо поживиться, и даже открыл для них заднюю дверь. Когда мы вернулись домой, Хансу пришлось выдержать семейное расследование, возглавляемое моим отцом, который был особенно строг с ним и обвинял его в предательстве собственной семьи. После инцидента он находился под жестким надзором, так что ему пришлось отказаться от связей со взломщиками. Впрочем, это не помешало ему связаться с молодыми людьми, не игравшими в гангстеров, зато не пропускавшими ни одной юбки в округе. Помню, как он со своими друзьями ездил на такси или на частных машинах в соседние деревушки вокруг озера Дистрикт. Около десятка парней ходили по окрестностям и рассказывали наивным сельским девушкам, что они собираются снимать кино и проводят пробы для набора актрис. Предложение обычно звучало так: «Ложись сюда, и я сделаю тебя звездой». Разумеется, местные жители понятия не имели о кинопробах, так что Ханс со своими приятелями развлекался на всю катушку. Ханс также был комедиантом и балагуром. Он любил рассказывать еврейские анекдоты за обедом и часто переходил на идиш, что крайне раздражало моего отца, который ударял кулаком по столу и восклицал: «Я не потерплю подобных разговоров за моим столом!» Отец хотел, чтобы мы жили как настоящие немцы, и не разрешал разговаривать на идиш. Поскольку Ханс очень плохо успевал в школе, отец заставлял его заниматься семейным бизнесом. Брат ненавидел это почти так же сильно, как школьные занятия. Он изо всех сил старался расстроить дела, насмехаясь над клиентами и отпуская скабрезные еврейские шутки. Он отвечал по телефону из рабочего кабинета моего отца голосом комедийного актера Филиппа Брессара, которому научился в совершенстве подражать. Поскольку у большинства клиентов не было чувства юмора, они не могли это оценить. Тем более это относилось к отцу, поскольку все клиенты обращались с жалобами к нему. Ханс стал притчей во языцех, и в доме постоянно происходили трения из-за его будущего. В конце концов он достиг своей цели, и отец выставил его из компании, поскольку от него было больше вреда, чем пользы. Когда Ханс находился в хорошем расположении духа и был дружелюбно настроен ко мне, он иногда брал меня на прогулки. Однажды, когда мне было семь лет, мы шли по Тауэнтцинштрассе к знаменитому универмагу «KaDeWe». На углу улицы стояла какая-то женщина. Ханс указал на нее и обратился ко мне: «Смотри хорошенько, Хельмут. Это знаменитая Рыжая Эрна». Женщина была проституткой, хорошо известной в этом районе Берлина, а Рыжей Эрной ее назвали потому, что она красила волосы в огненно-рыжий цвет, надевала красные сапоги для верховой езды и носила хлыст. Так произошло мое знакомство с порочной стороной берлинской уличной жизни. В отцовской Herrenzimmer стоял книжный шкаф с косоугольными стеклянными дверцами и зеленой шелковой шторкой на тонких латунных стержнях. Одна половина шкафа была открыта, другая заперта. В открытой части стояли красивые подарочные издания от дяди Морица. Научившись читать, я прельстился запретными книгами, хранившимися в другой половине шкафа. С матерью и отцом на курорте, 1933 г.
Я нашел место, где прятали ключ, и вскоре стал таскать в постель книги по вечерам. Вместо того чтобы рассматривать картинку джинна в бутылке и пугать себя до полусмерти, я начал читать книги, похищенные из отцовской библиотеки. У меня был маленький карманный фонарик, который испускал лишь слабый красноватый свет, когда садились батарейки. (Денег, которые мне выделяли, не хватало на покупку батареек; кроме того, это могло бы навлечь на меня подозрение.) Я продолжал читать, даже когда едва мог различать буквы. Я начал носить очки в очень раннем возрасте. Родители, очевидно, считали, что я еще не дорос до подобной литературы. Но я читал эти книги с удовольствием, включая замечательную повесть «Фроляйн Эльза» Артура Шницлера и романы Стефана Цвейга. Многие сцены были двусмысленными, но не похабными. В немецком языке для таких случаев есть емкое слово schwiil — то есть они были чувственными, довольно откровенными и очень эротичными. Прямо ни о чем не говорилось, но мне было вполне понятно, о чем идет речь. С самого раннего возраста лето было моим любимым временем года. Дело было не только в теплой погоде, ярмарках и прочих развлечениях. Я радовался окончанию школы, вызывавшей у меня отвращение. Я учился из рук вон плохо, но это меня не волновало. Как и мой брат Ханс, я с нетерпением ожидал летних каникул, когда можно будет уехать на курорт. На Иннсбрукерштрассе был нищий, который играл на скрипке. Летом, когда обеспеченные семьи уезжали на морское побережье, он тоже собирался свои пожитки, и вскоре его можно было видеть играющим на скрипке на променаде набережной в Херин-гсдорфе — приморском курорте, куда обычно ездили отдыхать еврейские семьи. Альбек, расположенный лишь в нескольких километрах оттуда, был прибежищем первых нацистов и последователей организации «Стальной Шлем». Над Херингсдорфом реяли флаги Веймарской республики, а над Альбеком развевались знамена со старой кайзеровской символикой или со свастиками. Для курортников существовало много мероприятий, таких, как детские конкурсы красоты и concours d'elegance под, названиями «Дама и ее автомобиль» или «Дама и ее собачка». Все участницы надевали свои самые красивые платья или пляжные пижамы. Мама наряжала меня, как куклу, и вела на детский конкурс красоты вместе с пекинесом по кличке Тайка. К ее большому разочарованию, я так и не завоевал ни одного приза, потому что каждый раз, когда меня вытаскивали на сцену и ставили перед судьями, я разражался бурными рыданиями. Отец, брат и я в Херингсдорфе, 1933 г.
Летом мои родители неизменно проходили курс лечения. Они останавливались в дорогих гостиницах, главным образом в пределах Германии, куда люди приезжали на целебные источники. Женщины обычно флиртовали или заводили интрижки с привлекательными докторами, которые, как правило, были молодыми мужчинами. У взрослых имелась своя столовая с площадкой для танцев в центре, а дети и их няни ходили в другую столовую. Наемные партнеры и партнерши для танцев сидели за отдельными столами, в стороне от важных господ. Однажды мы гостили в отеле где-то в предгорьях Гарца, где каждую пятницу после позднего обеда устраивали танцы. В саду горели фонари, а столовая превращалась в бальный зал. Дамы, включая мою мать, носили жемчуга и открытые вечерние платья. Думаю, мне тогда было не больше четырех лет, и я задохнулся от восторга, когда одна дама в вечернем платье подняла меня и посадила себе на плечи, придерживая за руки своей рукой. Помню, что испытал первую эрекцию. Мой отец ездил поправлять здоровье в санаторий под названием «Белый олень» среди холмов под Дрезденом. Однажды мама решила, что было бы хорошо преподнести отцу небольшой сюрприз и навестить его. Мы выехали вечерним поездом из Берлина. Бедная мама, страдавшая желчекаменной болезнью, испытала ужасные приступы боли, вызванной тряской поезда, и долго стонала от боли. Я, будучи семилетним мальчуганом, не имел понятия, что делать, и трясся от страха всю поездку. Когда мы приехали на станцию, боль улеглась и мама вернулась в свое обычное «нервное» состояние. Мы взяли такси до санатория, проехали за ворота и сразу же увидели на большой лужайке перед главным зданием отца и другого берлинского бизнесмена средних лет, одетых в просторные черные шорты и белые трикотажные рубашки. Они перебрасывались большим так называемым «меди-цинболом» с тремя хорошенькими блондинками, которые оказались инструкторами по физической подготовке. Остальной персонал санатория составляли примерно такие же «сотрудницы». Разумеется, мама тут же заставила отца собраться, и вскоре мы все уже ехали в Берлин обратным поездом. Когда моему брату было пятнадцать или шестнадцать лет, он безумно влюбился в жиголетку (наемную танцовщицу), постриженную под мальчика. Помню, как отец застал его в ванной с голой жиголеткой, когда Ханс подбривал ей шею. Отец устроил ужасную сцену по этому поводу. Это была очередная семейная драма, после которой мой брат, преисполненный мстительных чувств, собрал целую кучу маленьких лягушат и рассовал их в горчичницы на обеденном столе. Некоторое время спустя, когда в гостинице подали чай, он опустошил несколько серебряных зава-рочниц в форме яйца и засунул сырую чайную заварку в ящик для писем. Ящик был забит открытками, которые постояльцы отправляли своим друзьям и знакомым. Потом Ханс взял меня с собой подсмотреть, как почтальон забирает слипшуюся массу писем и открыток. Во время одного из визитов в санаторий я сам закатил сцену, внезапно появившись перед своей матерью, когда она пила чай в саду со своими друзьями. Мне кто-то предложил прокатиться на ассенизационной телеге и усадил впереди рядом с водителем на скамью, у которой не было спинки. Возница резко осадил лошадь, и я плюхнулся спиной в жидкое дерьмо. Мама пришла в бешенство, когда ее чудесная беседа за чашкой чая была испорчена смердящим ребенком, и меня сразу повели в ванную. Когда семья возвращалась домой из отпуска, вся прислуга собиралась поприветствовать нас. Люди держали табличку с надписью «Добро пожаловать домой», либо купленную в лавке канцелярских принадлежностей, либо изготовленную вручную. Табличка непременно должна была находиться над головами слуг, иначе отец приходил в ярость. Это было обязательным событием, частью особого ритуала. Я обожал воскресенья, когда отец поутру брал меня с собой на Грюнвальдштрассе, чтобы пропустить стаканчик-другой со своими друзьями. Эти аперитивы назывались Friischoppen («опохмелка»), но на самом деле были только предлогом для мужского общения. Мне нравилось слушать, что они говорили. Думаю, эти воскресные утренние выходы в город со стороны отца были попыткой противостоять феминизирующему влиянию моей матери. По мере того как я становился старше, он начал сознавать, что внешность и поступки его дорогого сына не отличаются такой мужественностью, как ему бы хотелось. Когда мне было девять лет, он отправил меня в гимнастическую школу для «недоразвитых» еврейских детей на Харденбергштрассе. Школой руководили две сестры, старые девы. Я ненавидел их. Я ненавидел гимнастику. Я ненавидел запах пота от женских и мужских тел. Все мы были примерно одного возраста и носили спортивные фуфайки с одинаковыми инициалами «T. G.». Это была монограмма владелиц гимнастической школы, но мама, увидев меня в этой форме, обычно говорила: «Вот идут Tiller Girls» (так называлась очень популярная группа танцовщиц в берлинских кабаре). Конечно, от этого я еще больше ненавидел спортивные занятия. Меня заставляли ходить на занятия дважды в неделю. Мы ложились на спину и поднимали ноги над головой, выпрямив колени. Мои колени всегда оставались полусогнутыми отчасти потому, что они вообще были вывернуты внутрь. Помню, как преподавательница подходила, наклонялась ко мне и толкала мои ноги вверх, чтобы выпрямить колени. При этом я всегда нарочно пукал ей в лицо. Вскоре она оставила меня в покое — очевидно, такое испытание оказалось непосильным для нее. Поэтому я так и не стал мускулистым молодым человеком. Отец понимал, что попытка сделать из меня мужчину потребует от него немалых сил. Я часто падал в обморок. Я боялся всего на свете. Меня одевали, как девочку. Я был плаксивым, избалованным хлюпиком. Вряд ли отец ощущал поддержку со стороны матери: она любила меня со стрижкой мальчика-пажа и в бархатных костюмчиках. Когда мне исполнилось двенадцать, он сделал единственную вещь, которую смог придумать. Ничего не сказав матери, он отвел меня к брадобрею и сделал мне короткую стрижку. Увидев меня, мать разразилась слезами. «Боже мой! Где мой хорошенький маленький Хельмут?» — восклицала она в перерывах между рыданиями. Дни вельветовых костюмчиков и причесок-одуванчиков остались в прошлом. Я так и не поблагодарил отца за то, что он сделал, но это изменило мою жизнь. ГЛАВА 2. ГОДЫ УЧЕНИЧЕСТВА Берлин всегда был музыкальным городом. В двадцатые годы и в начале тридцатых американские джазовые ансамбли регулярно выступали в клубах и кабаре, где они пользовались огромной популярностью. Мы сходили с ума по джазу. Я особенно любил Кэба Гэллоуэя, Джека Хилтона, Дюка Эллингтона и все знаменитые группы. В подростковом возрасте у меня был переносной граммофон под названием «Электрола», хранившийся в небольшом чемоданчике. Он был обтянут черным ледерином, и я дорожил им больше всех остальных своих вещей. Я вырезал картинки из журналов и наклеивал их на ледерин. В особом отделении под крышкой хранились пластинки на 78 оборотов в защитных конвертах из коричневой бумаги. В нижней части чемоданчика располагался динамик и проигрыватель. По обе стороны от проигрывателя имелись маленькие пазы для хранения стальных игл. Помню красивые оловянные коробочки, в которых продавались иголки, с изображением собаки и надписью «голос его хозяина» на крышке. Эти граммофонные иглы служили очень недолго. Я использовал их до тех пор, пока они не становились совершенно тупыми и царапали пластинки. Когда у меня заканчивались иголки и не было денег, чтобы купить новые, я даже пробовал проигрывать пластинки с помощью ногтя на большом пальце. Я включал музыку на полную громкость в любое время дня и ночи. Иногда мама заходила ко мне в комнату и спрашивала, почему я не слушаю «Голубой Дунай». Мне давали уроки игры на фортепиано, но в один прекрасный день учитель музыки решил пощупать мои короткие штанишки, после чего я с криком выбежал из комнаты и больше уже не вернулся туда. Мама была солидарна со мной; ее ужаснуло, что «милый маленький Хельмут» едва не стал гомосексуалистом. Родители считали важным, чтобы я овладел всеми светскими манерами, включая бальные танцы. В каждой состоятельной еврейской семье из поколения в поколение существовал обычай устраивать детей в частную танцевальную школу. Мой брат прошел через это испытание, а с двенадцати лет настала моя очередь. Уроки проходили по субботам во второй половине дня. Мы с друзьями начали прогуливать уроки и заглядывать в бары на Тауэнтцинштрассе, где танцевали горничные, а иногда и проститутки. Мы считали себя очень остроумными и предприимчивыми. Иногда мы закуривали сигареты, элегантно держали их между двумя пальцами, а потом приглашали девушек потанцевать. Конечно, мы делали это только для того, чтобы пообжи-маться втихую и испытать приятные ощущения. Вот так я учился танцевать. Неудивительно, что я так и не стал хорошим танцором. Для дополнительной танцевальной практики мама брала меня на танцы после пятичасового чая в саду на крыше гостиницы «Эдем», рядом с зоопарком. Мне очень нравилось сопровождать ее. Я до сих пор помню шатровую арку в стиле «арт-деко» на фасаде гостиницы. Она была изящной, шикарной и воплощала для меня все то, что я любил в Берлине. Мне нравилось мчаться в подземке или ехать на крыше автобуса и глядеть вниз на улицу. В то время Берлин был действительно замечательным городом для молодого человека. Я всегда интересовался фотокамерой моего отца: большим раздвижным «Кодаком» модели «Etui». Камера была обтянута кожей и снабжена оптическим экспонометром. Нужно было смотреть в отверстие на голубой огонек, а затем, после сложных расчетов, определять нужную экспозицию для съемки. Фактически, человек должен был обладать хорошими математическими способностями, чтобы нажимать на затвор. Камера давала большие негативы нестандартного размера. Отец сделал довольно много неплохих фотографий, включая большинство снимков, где я в детстве позировал со своей матерью. Разумеется, мне никогда не разрешали пользоваться фотоаппаратом. Однако в 1932 году, вскоре после «взрослой» стрижки, я купил свою первую камеру на карманные деньги. Камера, приобретенная в магазине «ЕРА», была немецким аналогом «Вулворта» и называлась «Agfa Tengor Box». Я сразу же решил отснять первую катушку (восемь кадров 6x9 см) в берлинском метро. Когда я вышел из метро на станции Вицлебен, на пленке остался один не-отснятый кадр. Передо мной возвышалась берлинская радиовышка Funk Turm. Я навел камеру на нее, наклонив немного по диагонали, и нажал на затвор. Когда я забрал проявленную пленку из аптеки на углу, семь кадров вышли пустыми (те, что были сделаны в метро), а на восьмом красовалось немного смазанное изображение радиовышки. Я решил, что это замечательный снимок, и понял, что начинаю карьеру знаменитого фотографа. Оригинал этого снимка пропал во время скитаний моей молодости. Мой отец ставил свой автомобиль «Essex Super Six» в большом гараже за углом нашего дома. Там было еще несколько мест, на одном из которых парковался роскошный американский «Cord» белого цвета с открытым верхом, принадлежавший прославленному фотографу Мункази. Тогда я уже заболел фотографией и прятался в углу гаража, ожидая, пока Мункази поставит свою машину, вытащит кучу фотокамер с заднего сиденья и исчезнет на улице. Я восхищался его снимками, регулярно публикуемыми в «Berliner Illustrirte», который нам доставляли по почте каждую неделю вместе с массой других журналов. Я воображал себя в роли известного репортера, разъезжающего по всему свету и небрежно помахивающего пресс-карточкой, открывающей вход в самые роскошные и престижные места. Шел 1933 год, и мне было 13 лет. Я уже был ревностным читателем, но теперь с головой погрузился в книги и журналы по фотографии. Я обшаривал берлинские журнальные киоски в поисках материала. Репродукция моей первой фотографии берлинской радиовышки
Я глотал фотожурналы, такие, как «Berliner Illustrirte» и давно излюбленный моим братом «Das Magazin». Словно губка, я впитывал все образы из этих журналов. Особенно сильное впечатление на меня произвела фотография Хайнца фон Перкхаммера, изображавшая красивых блондинок в автомобиле «БМВ». Это называлось жанровой фотографией. Я буквально помешался на фотографии, а также на сексе — или, по крайней мере, на его возможности. Первым «французским» поцелуем я обменялся с дочерью консьержки на Иннсбру-керштрассе. Мое представление об "удалом репортере", 1933 г.
Мы играли в жмурки на вечеринке (в Германии эта игра называлась «слепой коровой»), выключив весь свет и завесив окна плотными шторами. Стоило ей пошевелить языком у меня во рту, как я уже был готов ко всему на свете. Тридцать первого октября 1933 года я отмечал свой тринадцатый день рождения. В большинстве еврейских семей над мальчиками этого возраста принято совершать обряд бар-мицвы, но ни я, ни Ханс не проходили церемонию посвящения. Мама говорила, что я не могу пройти бар-мицву, потому что это было бы несправедливо, ведь Ханс в свое время не прошел ее. Я был обрезан, а Ханс нет. Мы не были религиозной семьей. Отец брал меня в синагогу два или три раза в году, но мама вообще не ходила туда. Я тоже не интересовался религией, считая ее сплошной скукой. Мы не соблюдали большинства еврейских обычаев. Мы не праздновали Хануку, зато праздновали Рождество, с настоящей елкой. Мы обменивались подарками в канун Рождества, который в Германии считается еще более важным, чем сам день Рождества. Это было чисто семейное мероприятие, не связанное со светскими выездами. Мы посещали родственников — не только многочисленную родню моего отца, но и членов маминой семьи. У меня был двоюродный брат по матери, которого звали Бен-нет Виссман. Он выглядел как иудей в десятом поколении, хотя был лишь наполовину евреем, и работал в компании «Tobis Film». Когда я стал более серьезно заниматься фотографией, Беннет много помогал мне. Кажется, благодаря ему я впервые познакомился с работами Брассаи, который был великим мастером ночной фотографии. У меня внезапно возникло сильное желание снимать ночной Берлин, но беда была в том, что мне не разрешали поздно выходить из дома без сопровождения. В конце концов Беннет пришел мне на помощь и вызвался сопровождать меня в прогулках по вечерним улицам. Мы обошли весь Берлин. Я до сих пор помню, как прекрасно выглядел город в сумерках, когда зажигались газовые фонари, а машины проезжали мимо, сверкая фарами. Я просто люблю сумерки. Моя жена Джун иногда заходит в мой рабочий кабинет и говорит: «Как ты можешь сидеть здесь без света? Уже почти стемнело». Я люблю сумерки из-за таинства огней, мало-помалу зажигающихся то тут, то там. Джун любит рассвет, а сумерки угнетают ее, я же сижу без света до тех пор, пока не могу ничего различить. Кузен Беннет нравился мне еще и по другой причине. После наших экскурсий мы собирались за столом для церемонии под названием «Кофейная сплетница», когда я со своими родителями и Беннет со своей женой Эльзой пили кофе и ели пирожные. Эльза была профессиональной конькобежкой и выступала на ледовых представлениях. Она обладала внешностью «истинной арийки», и я не имел представления, каким образом ей удается ладить с еврейской частью семьи. Иногда она устраивала со мной вольные игры под столом, от которых я приходил в неистовое возбуждение. С десяти лет я прекратил ходить в Volkschule (начальную школу) и поступил в реальное училище имени Генриха фон Трайгке на Принцрегентштрассе, которое пользовалось репутацией школы с сильным нацистским уклоном. Там учились только мальчики. Лицей для девочек находился за углом от дома на Иннсбру-керштрассе. Нам нравилось подглядывать через ограду, как они играют в ручной мяч, и наблюдать, как прыгают их груди под тонкой спортивной формой. Тогда я еще ходил на уроки гимнастики два раза в неделю и регулярно пускал газы в лицо старым девам на занятиях. В конце концов отец признал, что гимнастика никогда не будет моим видом спорта, но не отказался от попыток сделать своего сына более сильным и мужественным. Когда мне стукнуло тринадцать, он определил меня в спортивный клуб «Halenseeschwimmbad» для уроков плавания. Сначала меня приходилось заталкивать в бассейн, но постепенно я научился плавать и даже стал хорошим пловцом. Я вступил в клуб под названием BSC (Berliner Schwimm Club) и вскоре получил диплом «Мертвая голова» за то, что проплавал без остановки три часа подряд. У меня начала формироваться фигура пловца — худощавая, с обтекаемыми формами и хорошо развитым плечевым поясом. Мне нравилось, как я выгляжу, и нравилось находиться в воде. Я чувствовал себя там, как в своей стихии. Плавание постепенно стало моей страстью. Но не только плавание привлекало меня. Разумеется, на занятия по плаванию ходили и девушки, чей вид доставлял мне огромное удовольствие. В отличие от культуристов и тяжелоатлетов, у пловцов нет выпирающих бугров мышц и сухожилий; их тела гладкие и элегантные, как у дельфинов. С тех пор я всегда любил фотографировать пловцов. В те дни девушки носили закрытые черные купальники, но это не мешало им выглядеть соблазнительно. Костюмы были сделаны из тонкой шерсти, которая прилегала к телу и высыхала очень медленно. Поскольку костюмы оставались влажными в течение долгого времени — особенно на груди, где шерстяная ткань была толще, — соски девушек выпирали наружу. Такие купальные костюмы были предшественниками будущих конкурсов «влажных футболок». Я вое еще оставался девственником, хотя мастурбировал как сумасшедший. Это было замечательное времяпрепровождение, доставлявшее мне огромное удовольствие. Мои родители знали, что происходит; жесткие пятна на простынях скрыть было невозможно. В некоторых странах подросткам внушают, что от мастурбации начинают расти волосы на ладонях. В Германии того времени нам внушали, что от чрезмерного онанизма появляются темные круги под глазами. Поутру я смотрелся в зеркало, видел темно-фиолетовые круги под глазами и думал, что теперь весь мир будет знать, чем я занимаюсь. Сначала это сильно беспокоило меня, но потом я махнул рукой и перестал волноваться. Однако мама продолжала тревожиться. В конце концов она сказала, что хочет устроить мне встречу с доктором, и послала меня к семейному врачу, доктору Баллину. Доктор Баллин оказался совсем не ханжой. Он усадил меня рядом с собой и прочел довольно удивительную лекцию. «Итак, мой мальчик, я уже говорил с твоими родителями, и они попросили меня побеседовать с тобой. Могу сказать, что тебе будет гораздо лучше делать «бум-бум» с девушкой, чем мастурбировать. Это и полезнее, и приятнее. Думаю, для тебя настало время завести себе подружку, чтобы делать с ней это». В его устах «бум-бум» звучало как нечто совершенно невинное, но я прекрасно понимал, о чем идет речь. Круги под глазами по-прежнему много означают для меня в моей работе. Обычно, когда фотограф работает с моделями, те пользуются тональным гримом для маскировки кругов или мешков под глазами. Я всегда говорю гримеру (уже долгие годы), чтобы он не прятал «круги от мастурбации», а когда у модели их нет, я говорю: «Пожалуйста, добавьте темные круги, как от мастурбации, под глазами — так будет гораздо интереснее!» Сейчас гримеры уже привыкли к этому, так как я всегда тесно работаю с ними. Летом я познакомился с газетными фотографами, жившими неподалеку от нашей квартиры на Иннсбрукерштрассе. Двое фотографов работали в квартире, где они устроили темную комнату. Они брали с собой подборки газетных текстов и делали серии снимков для будущих статей. Кроме того, они продавали свои фотографии и статьи в ряд немецких журналов. Когда я рассказал им, как сильно увлекаюсь фотографией, они предложили мне выполнять для них разную мелкую работу. Для меня это была возможность, дарованная самим небом. Я готовил кофе, сортировал статьи и негативы, ходил за пленкой и реактивами. Родителям я ни слова не говорил об этом. В 1934 году, когда мне исполнилось почти четырнадцать лет, мы переехали с Иннсбрукерштрассе на Фридрихсрюгерштрассе — красивую зеленую улицу в одном из шикарных районов Берлина. Я был очень рад, поскольку оттуда было лишь десять минут ходьбы до «Halenseeschwimmbad», где я занимался плаванием. Квартира располагалась на двух этажах. Моя комната и кухня находились на первом этаже, а для подачи блюд в столовую на втором этаже пользовались кухонным лифтом. Я развлекался, катая на этом лифте бедную собачку Тайку, которая дрожала всем телом, когда дверцы открывались наверху. Несчастной Тайке пришлось пережить и другие унижения. Отец иногда брал меня в передвижной цирк «Кроне» или «Сара-сани», когда они приезжали в город. Мне нравились львы и укротители, хотя я боялся их, как огня. Однажды, вернувшись домой, я смастерил кнут из палки и куска веревки и принялся щелкать им перед носом у испуганной Тайки с криком: «Давай, Соня, прыгай!» Соней звали одну из львиц в цирке «Сарасани», и укротитель точно так же кричал, когда заставлял ее прыгать через кольца. В моей комнате раньше находилось помещение для горничной, поэтому она была снабжена отдельным выходом. Родители уважали мое уединение и никогда не входили в эту комнату без уведомления. По сравнению с растительным существованием, которое я вел в детстве под надзором матери и няни, теперь мне была предоставлена гораздо большая независимость. В 1934 году был опубликован проект Нюрнбергских законов о расовой чистоте. Несмотря на сложность формулировок, они, помимо других вещей, были предназначены для отделения евреев от «арийцев». Я с моим пекинесом Тайкой, 1934 г.
Моя мать была настолько шокирована, что перевела меня из гимназии имени Генриха фон Трайгке в американскую школу в Берлине. Уже тогда в гимназии и в других немецких школах еврейских учеников отделяли от так называемых арийских воспитанников. В нашем классе не было каких-то особенных недоразумений между евреями и неевреями, хотя многие из моих одноклассников вступили в «гитлерюгенд». Между нами не было враждебности; напротив, мы очень хорошо ладили друг с другом. Мы учились вместе уже четыре года. Уличная вывеска на Иннсбрукерштрассе в Шонеберге с выдержкой из Нюрнбергских законов о чистоте расы, сфотографированная в 2002 году (фотография Яна де Витта)
Но после принятия новых законов учителя стали сажать еврейских детей на задние парты, так что налаженная с годами система взаимопомощи совершенно развалилась. Еврейские дети часто были умнее и прилежнее «арийцев», которые теперь не могли легко списывать у них. Мой отец считал, что ситуация начинает заходить слишком далеко. Он все еще был уверен, что скоро все кончится, что Гитлер не задержится надолго на вершине власти. Он принадлежал к тем евреям, которые были более ревностными патриотичными немцами, чем сами немцы: «Железный крест» первой степени, служба в немецкой армии во время войны 1914 — 1918 годов и все прочее. Мои собственные чувства по этому поводу оказались совершенно иными. Я прекрасно понимал, что происходит, но мне было наплевать на мнение обеих сторон. Мне было жаль, что отец перевел меня в школу при американской церкви в Берлине на Ноцлендорфплатц, поскольку там преподавали только на английском языке. Для четырнадцатилетнего подростка необходимость изучать алгебру, историю и все остальные предметы на английском была сплошным кошмаром. Я практически не знал английского, поэтому стал ходить на английские и американские кинофильмы. Проезжая по Курфюр-стендамм на автобусе №19 по пути в школу на Ноллендорфплатц, я неизменно держал под мышкой газету «Тайме», чтобы быть похожим на англичанина. Обычно газета была двух-трехнедель-ной давности, потому что я не мог себе позволить ежедневно покупать ее на свои карманные деньги. Я разворачивал «Тайме» и принимался читать в надежде, что все люди в автобусе будут смотреть на меня и восхищаться прелестным английским мальчиком. Я даже старался одеваться, как англичанин. В то время это было модно, и многие молодые люди в Германии старались быть похожими на англичан или американцев, но только не на немцев. Я часами торчал перед зеркалом, примеряя разные вещи. Следует ли носить галстук? Если носить, то какой узел завязывать — большой или маленький? Нужно ли поднять воротничок или лучше опустить его? Еще одно ответственное решение было связано с выбором носить свитер навыпуск или заправленным в брюки. Я доводил родителей до белого каления. Мать кричала на меня: «Достаточно, Хельмут! Немедленно отойди от зеркала!» Моим излюбленным нарядом в то время были жемчужно-серые фланелевые брюки с большими отворотами, рубашка, свитер, гастук и пальто с высоким воротником, который нужно было носить поднятым. Если мой брат в этом возрасте хотел быть похожим на Джека Даймонда, то я старался выглядеть джентльменом. В те дни уже было запрещено иметь служанок еврейского происхождения, и это стало проблемой, так как нам разрешалось нанимать только «чистокровных» немецких горничных или поварих при условии, что женщине будет больше пятидесяти лет и она не будет жить в доме. Думаю, составители Нюрнбергских законов о расовой чистоте считали, что даже еврей не позарится на даму, которой перевалило за пятьдесят! Славные времена, когда отец мог наклониться в кровати и шлепнуть по заднице здоровенную девицу из Восточной Пруссии, ушли безвозвратно. В четырнадцать лет я завел свой первый любовный роман. Я влюбился в чемпионку из моего плавательного клуба, в девушку по имени Илла. Она была замечательной пловчихой, и нас ужасно тянуло друг к другу, хотелось заняться любовью, но мы не знали, как это делается. Однажды, когда Илла отправилась в Бреслау на соревнования с другим плавательным клубом, она сказала: «Хельмут, я постараюсь там найти какого-нибудь парня и выяснить, как это делается». Она вернулась в Берлин в субботу. Мы могли встречаться главным образом по выходным. «Теперь я знаю, как это делать, — сказала она. — Иди, я покажу тебе». Мы с Иллой отправились в мою комнату, заперли дверь, и она показала мне, как заниматься любовью. После этого она ушла домой, а я заглянул на кухню, где моя мать что-то готовила. Я был полон воспоминаниями о недавнем событии, но буквально умирал с голоду. Моя первая любовь Илла
Я попросил маму приготовить мне сандвич и немедленно рассказал ей обо всем, пока жадно глотал кусок за куском. У меня не было секретов от нее, поэтому я не испытывал ни малейших сомнений по поводу того, стоит ли говорить об этом. В конце концов, я следовал совету семейного врача. «Я рада, что ты поделился со мной этой новостью, Хель-мут, — сказала она. — Но тебе следует заниматься этим не чаще одного раза в неделю, иначе пострадает твоя учеба. Я буду давать тебе побольше карманных денег, чтобы ты мог покупать презервативы, потому что не хочу, чтобы ты подцепил какую-нибудь заразу». В те дни триппер был чрезвычайно распространенным заболеванием. Конечно, люди болели и сифилисом, но иногда казалось, что буквально все вокруг больны триппером. Мой брат переболел трижды, а тогда для лечения пользовались ртутью, и процедуры были очень болезненными. Ему приходилось делать себе ртутные инъекции, и я помню, как он вопил от боли в ванной. С матерью я мог свободно разговаривать о подобных вещах, но отец стыдился и оставлял такие темы на ее усмотрение. Она рассказала мне все необходимое о венерических заболеваниях и главное о том, как не сделать девушку беременной. Потом она добавила: «Знаешь, если ты что-нибудь подцепишь, то не надо мучиться сомнениями и советоваться со мной. Сразу же отправляйся к нашему доктору и ©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.
|