Здавалка
Главная | Обратная связь

ВОРОНКОВЦЫ РАСПОЛЗАЮТСЯ 6 страница



поодиночке, не произнося ни слова, спускаться с парома, а возница

Шимен-Волф, также без единого слова, взобрался на паром, точно все

условились хранить молчание. Сначала он повел на паром лошадей с повозкой,

даже не пожелав им, по обыкновению, холеры, потом махнул рукой своим юным

пассажирам, чтобы и они взбирались. Еще минута -- и паром волей одного

человека, всей силой налегшего на толстый канат, тихо двинулся в путь; так

тихо, что движение его почти не ощущалось. Казалось, не паром идет вперед, а

река уходит назад, отступает, будто провожая их с миром. Тут только и стало

видно, как широк Днепр, как он величествен и прекрасен. Плывешь, плывешь, а

до другого берега все еще далеко.

Солнце давно уже село за рекой. Взошла луна, сначала багровая, потом

она посветлела, стала совсем серебряной. Поодиночке, как субботние свечи,

зажглись в небе звезды, и ночной Днепр приобрел другую окраску, другой вид и

очертания, словно укутался в темный плащ. Тихой прохладой, мягкой, ласкающей

свежестью повеяло от него. В голову приходили тысячи мыслей -- о ночи, о

небе, о звездах, отражающихся в водах тихого Днепра. Каждая из этих

звездочек--душа человека... А паром? Как это один человек, малый этот, гонит

такую махину? Он одной рукой налегает на канат, тянет его, колесо вертится,

и паром идет.

Шолом не прочь посмотреть поближе, как этот малый работает у каната и

гонит паром. Ои подходит к паромщику. Это еще совсем молодой парень, в серой

свитке, огромных сапожищах и бараньей шапке; малый всей силой навалился на

толстый канат. Шолом приглядывается к работе этого паренька--он движет

плечом вверх-вниз, вверх-вниз так, что даже кости трещат. "Исав, -- думает

про себя Шолом, -- такую работу может делать только Исав. "И будешь ты

служить брату своему", сказано в писании. Очень хорошо, что я внук Иакова, а

не Исава..."

Но у него все же душа болит за паренька. Слишком юн этот паромщик.

Шолом заглядывает ему в лицо и... отскакивает назад. Кажется, он его знает!

Знакомые глаза. Шолом вновь подходит, на этот раз совсем близко: это даже не

паренек, а совсем мальчишка, с дочерна загоревшим лицом и огрубевшими

руками. Глаза еврейские, а руки иноверца. И он вспоминает писание: "Руки же,

руки Исава". Но почему же мальчишка ему так знаком? Где он его видел?

Шолом роется в памяти, и вспоминается ему один из его воронковских

товарищей, Берл -- сын вдовы, смуглый паренек с огромными зубами. Неужели

это он? Нет, не может быть! Это померещилось Шолому. Но, боже милостивый,

ведь это все-таки он! Малый, почувствовав, что его разглядывают, еще глубже

надвинул шапку, украдкой покосившись на того, кто так внимательно наблюдал

за ним. Глаза их встретились в темноте, и они узнали друг друга...

Эта неожиданная встреча вызвала у Шолома множество мыслей:

Берл--христианин? Еврей, и вдруг--христианин. Он, правда, слышал еще в

местечке, что Берл крестился. Недаром говорили, что он отщепенец... Подойти

к нему, дать себя узнать, расспросить его Шолому что-то мешало. Он

чувствовал отчужденность, холодок, но в то же время испытывал жалость. Жалко

еврея, который перестал быть евреем, и ради чего? Ради того, чтобы надеть

серую свитку; большую мохнатую шапку и стать помощником паромщика, батраком?

А "батрак" хоть бы что, даже не пошевельнулся. Видно, не мог товарищу в

глаза смотреть... Он глядел вниз, в воду, будто там можно что-нибудь

увидеть. Затем Берл еще крепче закутался в свою свитку, еще ниже надвинул

шапку и, поплевав на руки, с особым рвением взялся за работу, всем телом

навалился на толстый канат. Канат скрипел, колеса вертелись, паром быстрее

заскользил по воде. Стоп -- приехали!

-- Полезайте на воз! -- скомандовал наш возница-молчальник, выкатив

повозку с парома, и стегнул лошадей, почтив их кличками "холера" и "дохлые".

Днепр остался позади -- с паромом, с батраком-паромщиком, который был

когда-то еврейским мальчиком, внуком праотца Иакова. Бедный, бедный!

 

38. В БОГУСЛАВЕ НА "ТОРГОВИЦЕ"

 

Прибыли в Богуслав прямо на ярмарку. -- Неизвестно, какой Мойше-Иося

приходится им дедушкой. -- Еврей в талескотне берется доставить детей к

дедушке

 

Было уже совсем светло, когда маленькие путешественники, усталые,

сонные и голодные, въезжали в город Богуслав. Из-за леса взошло ясное,

теплое солнце. Сначала они проехали огромное кладбище со множеством

покосившихся, полуразрушенных памятников, на которых уже давно стерлись и

поблекли надписи. Судя по богатому кладбищу, можно было подумать, что город

этот неимоверной величины. Миновав кладбище, они въехали прямо на

"торговицу"-- нечто вроде базара или ярмарки, где все смешалось в кучу:

крестьяне, лошади, коровы, свиньи, цыгане, телеги, колеса, хомуты и разные

евреи: евреи-скорняки, евреи-шапошники, евреи с красным товаром, с булками,

с баранками, с пряниками, с яблочным квасом, с чем только пожелаете. А баб!

Бабы с корзинками, бабы с яблоками, бабы с птицей, бабы с жареной рыбой и

просто так бабы. И все они галдят, визжат, трещат... А лошади, коровы и

свиньи им помогают. Слепцы поют и играют на лирах. Оглохнуть можно! Пыль

стоит такая, что трудно разглядеть друг друга, а от запахов можно

задохнуться.

Ребята приехали в удачную пору, в базарный день. Возница еле пробился

со своей повозкой сквозь толпу, пожелал по своему обыкновению и городу и

ярмарке восемнадцать холер и, наконец, опустился в самый город, сильно

напоминавший кладбище своими покосившимися, словно надгробные плиты,

домиками. Между ними кое-где попадались и новые дома, которые выглядели

здесь чужими, как богатые гости на бедной свадьбе. Тут только и началась

настоящая суматоха. Возница Шимен-Волф знал, что ему поручили отвезти юных

пассажиров в Богуслав к их дедушке и бабушке. Ему, правда, назвали имена

дедушки и бабушки, но, черт побери, он их совсем забыл. Шимен-Волф божился,

что всю дорогу, честное слово, он удерживал имена в памяти, но как только

попал на эту ярмарку, они выскочили у него из головы. Ах, холера! (Кому она

предназначалась, он не оказал.)

Между тем подошел какой-то человек, и еще один, и еще один, и два

человека, и три человека, и женщины подошли с корзинками, и женщины без

корзинок. Поднялся шум, гвалт--все говорили разом, передавали друг другу

новость: извозчик привез каких-то детей. "Откуда?"--"С той стороны

Днепра".--"Из Ржищева?" -- "Почему вы думаете, что из Ржищева, а не из

Канева?" -- "Не из Ржищева, не из Канева, а из Переяслава".--"А куда он их

привез?"--"Да вы же видите куда--не в Егупец, конечно, а в Богуслав!"-- "К

кому?"--"Умник, если бы знали к кому--все было бы в порядке!"--"К

дедушке,--говорит он, -- к их дедушке".--"К какому дедушке?"--"Умник, если

бы знали, к какому дедушке,--было бы хорошо".

-- Тише! Знаете что, спросим у детей, как зовут их дедушку. Они, должно

быть, знают.

-- Откуда же им знать?

-- А почему бы им не знать?..--Тут, работая локтями, протиснулся сквозь

толпу человек с треснувшим козырьком -- продавец бубликов.

-- Пустите меня! Я их расспрошу. Дети, как зовут вашего дедушку?

Дети от шума и гвалта совсем растерялись, но они все же вспомнили, что

их дедушку зовут Мойше-Иося. Да, да, его зовут Мойше-Иося. "Наверное

Мойше-Иося?"--"Наверное". Теперь уже, значит, известно, как зовут их

дедушку. Остается только один вопрос: какой Мойше-Иося? Есть несколько

Мойше-Иосей: Мойше-Иося -- столяр, Мойше-Иося -- жестянщик, Мойше-Иося

Лея-Двосин и Мойше-Иося Гамарннцкий. Но, поди-ка разберись...

-- Тише, знаете что? Как зовут вашего отца? -- спросил другой, не тот,

который с бубликами. Это был еврей с талескотном, видно, все время сидит в

синагоге, Дети ответили, что их отца зовут Нохум. Услышав это, еврей с

талескотном всех растолкал и учинил детям настоящий допрос.

-- Вашего отца, говорите вы, зовут Нохум. Фамилия его Рабинович?

-- Рабинович.

-- А маму вашу звали Хая-Эстер?

-- Хая-Эстер.

-- И она умерла?

-- Умерла.

-- От холеры?

-- От холеры.

-- Так и говорите!

Еврей в талескотне обернулся к собравшимся. Лицо его сияло.

-- В таком случае спросите меня, Я вам скажу точно. Их

дедушка--Мойше-Иося Гамарницкий, их бабушка -- Гитл Гамарницкая. Их дедушка

уже знает, что его дочь, Хая-Эстер, не про нас будь сказано, умерла от

холеры, но бабушка не знает. От нее это скрывают: старая женщина, несчастная

калека.

Еврей в талескотне с тем же сияющим лицом обратился к детям.

-- Вылезайте, дети, из повозки, я вам покажу, где живет ваш дедушка!

Подъехать туда невозможно--улица слишком узка. Разве что с другой стороны?

Но там не развернешься с возом. Как ты думаешь, Мотл, можно будет

развернуться?

Это относилось к молодому человеку с кривым носом. Мотл сдвинул шапку

на затылок.

-- А почему бы и не развернуться?

-- Почему! Почему! Ты забыл, что Гершка Ици-Лябин строит сарай с той

стороны?

Мотл, не пошевельнувшись, переспросил:

-- А если он и строит сарай с той стороны, так что из этого?

-- Что значит "что"? Он же туда навалил лесу.

-- Навалил лесу? Ну и пусть, на здоровье!

-- Что тут говорить с бревном!

И чем спокойней был Мотл, тем больше горячился еврей в талескотне.

Наконец, окончательно потеряв терпение, он плюнул и назвал Мотла дураком из

дураков. Затем, взяв детей за руки, сказал: "Идемте со мной! Я вас провожу.

Надо идти пешком". И еврей в талескотне, весь сияя, вывел юных

путешественников из толпы и отправился с ними пешком к их дедушке,

Мойше-Иосе, и к их бабушке, Гитл.

 

39. ВОТ ТАК ВСТРЕЧА!

 

Бабушка Гитл, разбитая параличом.--Дедушка Мойше-Иося с

картофелеобразным носом и густыми бровями.--Дядя Ица и тетя Сося

 

У переяславских сирот были все основания вообразить себе дом дедушки

Мойше-Иоси чем-то вроде дворца. Сам дедушка представлялся им патриархом в

шелковом жупане. Дома ведь говорили, что он богач! Но человек, который

взялся проводить детей, подвел их к самому обыкновенному домику, правда, с

застекленным крыльцом, и сказал: "Вот здесь живет ваш дедушка Мойше-Иося

Гамарницкий". И тут же исчез. Он не хотел присутствовать при встрече.

Пройдя через застекленное крыльцо, дети отворили дверь и увидели прямо

против входа деревянную кровать, а на ней человек не человек, какое-то

странное существо в образе женщины, без ног и со скрюченными руками. В

первую минуту они было чуть не повернули назад, но существо это, внимательно

вглядевшись в них воспаленными красными глазами, спросило очень приятным

голосом: "Кто вы, дети?" Что-то близкое, родное послышалось им в этом

голосе. И дети ответили: "Доброе утро. Мы из Переяслава..."

Услышав слово "Переяслав" и видя перед собой кучу ребятишек, среди

которых была и годовалая девочка, старуха сразу постигла всю глубину

трагедии. Она заломила искривленные руки и громко вскрикнула:

-- О горе мне! Гром небесный поразил меня! Моя Хая-Эстер умерла! -- Она

стала бить себя по голове. -- Мойше-Иося, где ты? Иди сюда, Мойше-Иося!

На ее крики прибежал из боковой комнатушки низенького роста старик в

молитвенном облачении поверх отрепьев, в опорках на ногах. Лицо у него было

уродливое, с большим картофелеобразным носом и невероятно длинными густыми

бровями. Это и есть дедушка Мойше-Иося, тот самый, который так богат?

Первым делом дедушка накинулся на детей, стал их бранить, сердито

замахал на них руками. А так как oн до этого, очевидно, молился, а молитвы

прерывать нельзя, то он кричал на них по-древнееврейски: "И-о-ну, злодеи!

Разбойники!" А старухе он также по-древнееврейски дрожащим голосом

прокричал: "И-о-ну... Я знал... Дочь моя... Бог дал--бог взял!.."

Это должно было означать, что он знал о смерти дочери. Но старушку это

мало успокоило, и она продолжала рыдать, бить себя по голове и выкрикивать:

-- Хая-Эстер! Умерла моя Хая-Эстер!..

На ее крики прибежал какой-то человек с такими длинными пейсами, каких

дети в Переяславе не встречали. Это был единственный брат их матери--дядя

Ица. Вслед за ним прибежала женщина с пылающим лицом, с засученными рукавами

и с половником в руке. Это была его жена -- тетя Сося. Вместе с ней

появилась девочка с розовыми щечками и маленьким ротиком -- их единственная

дочка, Хава-Либа, хорошенькая и застенчивая. Кроме них, сбежались еще

мужчины и женщины--ближайшие соседи, и все они стали говорить разом, утешая

бабушку Гитл. "Если дочери уже нет в живых, то слезами тут не поможешь, что

покрыла земля -- того не вернешь". А детям они стали выговаривать, что

нельзя сваливаться вот так, как снег на голову, и сообщать людям такие вещи.

(Но, бог свидетель, они ничего никому не "сообщали"!)

Тем временем дедушка успел снять с себя талес и филактерии и, со своей

стороны, тоже стал упрекать внуков в том, что они раньше не зашли к нему.

Если бы они были почтительными детьми, то должны были бы прежде с ним

повидаться, потихоньку переговорить, тогда он осторожно поговорил бы с

бабушкой, понемножку бы ее подготовил, а не так вот с бухты-барахты. Так

поступают дикари!

Этого уж бабушка Гитл не могла стерпеть, и, как ни тяжел был для нее

удар, она набросилась на деда.

-- Старый ты дурень! Что ты привязался к бедным детям? В чем они

виноваты? Откуда они могли знать, что ты валяешься где-то там на кожухах и

молишься. Хороша встреча! Подойдите ко мне, детки! Как вас зовут?

И она по одному подзывала детей к себе, у каждого спрашивала его имя,

гладила, целовала, обливаясь горькими слезами; она уже не дочь оплакивала, а

маленьих бедняг сирот. Старуха клялась, что почти знала о смерти Хаи-Эстер.

Уже несколько ночей дочь являлась ей во сне и все спрашивала о своих детях,

понравились ли они бабушке.

-- Пусть им дадут чего-нибудь поесть! Мойше-Иося, что ты стоишь как

пень! Ты же видишь, старый дурень, что бедные дети устали, проголодались, не

спали всю ночь. Горе мне, он им еще нравоучения читает! Хорош дедушка,

хороша встреча!

 

СРЕДИ КОЖУХОВ

 

Дедушкина бухгалтерия. -- Его поучения, его книги, его

благотворительность. -- Что будет, когда придет мессия. -- Дедушкин экстаз

 

Когда внуки поели и помолились, дедушка первым делом устроил им

экзамен.

Происходил экзамен в его уединенном покое, куда ни один сын

человеческий не смел войти, не смел и не мог, потому что там не было места.

Это была каморка чуть побольше курятника. В этом курятнике помещался,

во-первых, сам дедушка, затем его книги -- весь талмуд и каббалистические

сочинения, а кроме того, здесь хранились заклады: серебряные ложки, подносы,

кубки и лампады, медные кастрюли, самовары, еврейские капоты, крестьянские

мониста, свитки и кожухи, главным образом кожухи, бесконечное количество

кожухов.

У бабушки Гитл еще с давних пор было нечто вроде ломбарда. Разбитая

параличом, она-все же вела дело твердой рукой, держала наличные у себя под

подушкой, никого не подпуская к кассе. Но над закладами властвовал дедушка.

Его делом было принять и выдать заклад. Для того, чтобы запомнить, кому

какой заклад принадлежит, нужно было обладать головой министра. Возможно,

что дедушка Мойше-Иося и носил на своих плечах голову министра, но

полагаться на свою министерскую голову он не хотел. Мало ли что может

случиться! И дедушка придумал свою систему: к каждому закладу он пришивал

лоскуток бумаги, на которой писал собственной рукой по-древнееврейски: "Сия

капота принадлежит Берлу", или: "Сей кожух принадлежит мужику Ивану", или:

"Сие монисто принадлежит молодке Явдохе". Если же случалось, что Берл

приходил выкупать свою капоту и ему выдавали капоту какого-то другого Берла,

то и здесь дедушка не терялся. Он выносил капоты обоих Берлов и предлагал

закладчику узнать свою. Не скажет ведь еврей о чужой капоте, что она

принадлежит ему. Если же с мужиком происходил подобный случай, дедушка

предлагал закладчику указать какую-нибудь примету. Каждый Иван так хорошо

знает свой кожух, что какую-нибудь отметину он обязательно запомнит. Дедушку

не проведешь! Однако, несмотря на все эти ухищрения, между дедушкой и

бабушкой все же происходили неприятные объяснения. Бабушка все твердила:

-- Я спрашиваю тебя, старый ты дурень, если ты уж взялся за перо и

пишешь: "Сия капота принадлежит Берлу", так жалко тебе, что ли, приписать

еще одно слово: "Берлу-заике"? Если ты уж пишешь: "Сей кожух принадлежит

Ивану", то пиши уж его имя полностью: "Ивану Злодию", или: "Сие монисто

принадлежит Явдохе-курносой".

Но дедушка Мойше-Иося,--да не зачтут ему это на том свете,--был страшно

упрям. Именно потому, что бабушка говорила так, он делал иначе. До некоторой

степени он был прав. Калека, лежит в постели и разрешает себе так

командовать мужем, называть его старым дурнем в присутствии внуков. Он ведь

не первый встречный, а реб Мойше-Иося Гамарницкий, человек, который день и

ночь проводит в служении господу -- либо читает священные книги, либо

молится. Он соблюдает все положенные тосты, кроме того, не вкушает пищи еще

по понедельникам и четвергам, а мяса всю неделю в рот не берет, разве только

по субботам да по праздникам. В синагогу он приходит раньше всех и уходит

позже всех. За трапезу садится, когда все уже спят, -- и за это бабушка Гитл

сердится на него и ворчит: ладно, о себе она не заботится, она уже привыкла

голодать, но ведь детей-сироток нужно пожалеть!

Из всех внуков дедушка полюбил только одного -- Шолома. Этот хоть и

озорник, сорванец, зато хорошая голова. Из него вышел бы толк, если бы он

побольше сидел с дедом в "уединенном покое" среди кожухов, а не бегал бы с

богуславскими мальчишками на Рось смотреть, как удят рыбу, не тряс бы в лесу

дикую грушу, не озорничал бы.

-- Если бы твой отец был человеком,--говорил дедушка Шолому,--если бы

он не начитался библии, грамматики, Моисея из Дессау и не набрался всяких

вольнодумных штучек, то он, по справедливости, должен был бы оставить тебя

здесь подольше, и я с божьей помощью сделал бы из тебя доброго еврея. Из

тебя вышел бы настоящий хасид, прекрасный каббалист, с огоньком. А так что

из тебя выйдет? Полнейшее ничтожество, бездельник, шалопай, щелкопер,

свистун, отщепенец, лодырь, злодей, выкрест, нарушитель субботы, черт знает

что, еретик, восстающий против бога Израиля!

-- Мойше-Иося, не довольно ли мучить ребенка!

"Долгие годы бабушке Гитл!"--думает спасенный из дедушкиных рук Шолом,

которого на улице ждут богуславские мальчишки.

Однако были минуты, когда и дедушка Мойше-Иося становился дорог и

близок его сердцу. Однажды Шолом увидел, как дедушка сидел с мешочком для

талеса под мышкой у бабушки на кровати. Он старался подольститься к ней,

тихим голосом выпрашивал побольше денег. Она не хотела давать. Дедушка,

оказалось, выпрашивал эти деньги не для себя, а для бедняков хасидов из

своей синагоги. Она же повторяла: "Больше не дам! У нас свои сироты, их надо

жалеть..."

В другой раз Шолом застал дедушку в его каморке, облаченного в талес и

филактерии, с запрокинутой головой, с закрытыми глазами, будто он находился

в каком-то ином мире. Когда дедушка очнулся, глаза у него блестели, а

уродливое лицо казалось не таким уж уродливым. Божья благодать покоилась на

нем... Он говорил сам с собой, улыбаясь в огромные густые усы:

-- Эдом недолго будет властвовать. Избавление близко, близко... Поди

сюда, дитя мое, присядь, мы поговорим о конце изгнания, о мессии, о том, что

будет, когда придет мессия...

И дедушка Мойше-Иося стал рассказывать своему внуку о том, что будет,

когда придет мессия, с таким воодушевлением, с таким пылом рисовал он это, в

таких ярких красках, что внуку не хотелось уходить; ему невольно пришел на

ум первый и лучший его товарищ Шмулик. Различие между ним и дедушкой было

только в том, что Шмулик рассказывал о кладах, колдунах, принцах и

принцессах,--все о вещах, относившихся к здешнему миру. Дедушка же

пренебрегал всем земным. Он переносился целиком, вместе со своим внуком,

который с увлечением слушал его, в иной мир--к праведникам, ангелам,

херувимам и серафимам, к небесному трону, где восседает царь царей, да будет

благословенно имя его... Там были бык-великан с Левиафаном, и драгоценнейшее

масло "апарсмойн", и самое лучшее заветное вино. Там праведники сидели и

изучали тору и наслаждались господней благодатью и "светом рая", тем

первозданным светом, которого люди оказались недостойны, и поэтому он был

оставлен богом для грядущих времен. И сам всемогущий, благословенно имя его,

в славе и силе своей заботился о праведниках, как родной отец. И сверху, с

небес, спускался точно на то же место, где стоял когда-то храм, новый храм

из чистого золота и драгоценнейших камней--алмазов и брильянтов. Когены

благословляли народ, а левиты* пели, и царь Давид со скрипкой выходил им

навстречу: "Радуйтесь, праведные, о Господе!.."

Тут дедушка Мойше-Иося начинал громко петь, прищелкивать пальцами,

устремив глаза кверху, а лицо его светилось, и сам он был какой-то

нездешний, далекий, из иного мира,

 

ЧЕЛОВЕК-ПТИЦА

 

Рассказ о былом. -- Как евреи жили в старину среди панов. -- Трагедия

бедного арендатора

 

Не следует думать, что мысли дедушки всегда витали в потустороннем мире

и что ему нечего было рассказать внукам об этом свете! О! Он мог многое

поведать о том, как евреи жили в старину, о прежних хасидах, каббалистах, о

прежних панах, о том, как они обходились с евреями.

Одна такая история, рассказанная дедушкой своим внукам, история о том,

как один еврей погиб смертью праведника, особенно запомнилась Шолому. Она и

будет здесь передана вкратце, так как дедушка Мойше-Иося любил, да простит

он меня, рассказывать очень длинно, перескакивая с предмета на предмет, и

заезжал бог знает куда.

Случилась эта история давно, еще при жизни дедушки, мир праху его,

старого Гамарника. Почему его звали Гамарником? Потому что деревня, в

которой он жил и арендовал мельницу, называлась Гамарники. В той же деревне

жил еврей по имени Ноях. Он содержал корчму. Был этот Ноях человек

простоватый, но богобоязненный, видно скрытый праведник; день и ночь

молился, читал псалмы. Всеми делами заправляла у него жена. Ему оставалось

только платить арендные деньги пану и договариваться об аренде на следующий

год. Все дни свои он боялся, как бы кто не отбил у него корчму, потому что

охотников оказывалось много, хотя доходы от корчмы были ничтожные. Ноях с

женой еле-еле перебивались, ибо детей у них было множество.

Приходит Ноях как-то к пану договариваться об аренде и застает у него

кучу гостей, пир горой. После пира гости, как водится, собираются на

"полеванье", на охоту, значит. Стоят уже оседланные лошади, запряженные

кареты, брички, линейки; собаки тут всех пород, егеря с большими перьями на

шляпах, с рогами в руках, -- словом, по-царски, все кругом готово.

"Очевидно, попал не вовремя,--подумал Ноях,--не станет пан сейчас говорить

об аренде". Однако он ошибся. Поднявшись из-за стола и собираясь садиться на

лошадь, пан вдруг заметил в стороне еврея, согнувшегося, оборванного. И

говорит ему пан весело: "Як се маш, пан арендаржий?" (Как поживаешь, пан

арендатор?) А Ноях отвечает: "Так и так, ясновельможный пан, пришел я насчет

корчмы..." Рассмеялся пан. Это было, "когда сердце царя смягчилось вином",

то есть когда пан был уже сильно выпивши. И говорит он еврею: "На сколько

лет хочешь ты снять корчму?" Еврей отвечает: "Я бы не прочь снять на

несколько лет, но так как обычай твой, ясновельможный пан граф..." Пан не

дает ему закончить: "Добже3. На сей раз отдаю тебе корчму по той же цене на

целых десять лет, но с одним условием: ты должен быть у меня птицей". Еврей

посмотрел на него удивленно. "Что значит быть у тебя птицей?"--"Очень

просто,-- отвечает пан:--Ты должен влезть на крышу этого сарая, видишь? Там

ты должен изобразить птицу, а я буду целиться в тебя и постараюсь попасть

прямо в лоб. Разжевал?" Среди панов поднялся хохот, и еврей тоже смеется с

ними, думает: "Пан шутки шутит, слишком много выпил..."--"Ну,--спрашивает

пан,--дело сделано?" И думает Ноях: "Что мне на это ответить?" Спрашивает он

пана на всякий случай: "Сколько времени даешь на размышление?" -- "Одну

минуту",--отвечает пан вполне серьезно. "Одну минуту, значит, не

больше?"--"Выбор за тобой,--говорит пан.--Либо ты влезешь на крышу и

изобразишь птицу, либо завтра же тебя выбросят из корчмы". У Нояха душа в

пятки ушла. Как быть? С паном шутки плохи. Тем более что тот послал уже за

лестницей и все это, видно, совсем не в шутку. Но он снова обращается к

пану: "А что будет, если ты, не дай бог, и в самом деле попадешь?" Среди

панов поднялся еще больший хохот, и Ноях совсем растерялся. Он уже не знает,

потешается ли над ним пан, или он это всерьез задумал. Выглядит это как

будто всерьез, потому что ему приказывают сию же минуту лезть на крышу или

отправляться домой и тут же очистить корчму. Повернулся Ноях, хочет уже

домой идти, но, вспомнив про кучу дегей, начинает просить пана дать ему хоть

несколько минут для предсмертной молитвы. "Добже. Даю тебе одну минуту для

исповеди". Одну минуту! Что может сказать еврей в одну минуту, кроме

"Слушай, Израиль", тем более что его уже толкают к лестнице! Произнеся

"Слушай, Израиль" и "Благословенно имя господне", он начинает взбираться по

лестнице, а из глаз у него слезы льются. Что может он сделать? Воля божья...

У него столько детей!.. Видно, суждено ему погибнуть во славу господа, а

может быть, бог еще сжалится и сотворит чудо. Если всевышний захочет, все

ему доступно!.. Ноях глубоко уповал на бога -- еврей былых времен!

Взобравшись на крышу, он не перестает тихо молиться и плакать. Он все

еще не теряет надежды на бога, может быть, всевышний и сжалится над ним.

Если всевышний захочет, то что ему не доступно! А пан торопит. Велит Нояху

выпрямиться--и он выпрямляется. Потом велит ему согнуться -- и он сгибается.

Велит расставить руки--он расставляет руки. Велит, чтобы он выглядел, как

птица,--и он выглядит, как птица... И пан,--хотел ли он этого в самом деле,

или он только шутки шутил, а всевышний уже сделал так, чтобы вышло

всерьез,--пан выстрелил и попал Нояху в лоб. И Ноях упал, как подстреленная

птица, и скатился с крыши на землю. И в тот же день его предали земле по

закону Израиля. Но пан свое слово сдержал. Десять лет подряд корчма

оставалась за вдовой, как ни набавляли ему за аренду. Вот каковы были паны в

старину.

 

Таких интересных историй о старине, о панах и евреях дедушка знал

немало. Ребята не отказались бы слушать их без конца, если бы дедушка

Мойше-Иося не любил извлекать из каждой истории мораль, что нужно быть

благочестивым и всегда уповать на бога. От морали он переходил к







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.