Здавалка
Главная | Обратная связь

ПРИГОТОВИТЕЛЬНАЯ ШКОЛА ЭСТЕТИКИ



 

§ 49. Образное остроумие, его источник

Как к необразному остроумию преимущественно причастен рассудок, так к образному—фантазия; помощники для первого—иллюзии поспешности и языка, для второй—чародейство совсем иного рода. Та самая неведомая сила, что слила в одну жизнь две столь неподатливые сущности, как плоть и дух, растопив их своим пламенем, повторяет и в нас и вне нас это облагораживание и смешение, вынуждая нас без связи и последовательности вызволять из-под гнета тяжкой материи легкое пламя духа, выделять из звука—мысль, извлекать из частей и черт лица—силы и движения духа и так повсюду высвобождать внутреннее движение движения внешнего.

Как наше тело воспроизводит своим нутром самое нутро нашего внутреннего мира, гнев и любовь, как страсти делаются болезнями, так внешне тело отражает внешность духа. Ни один народ не выражает согласия покачиванием головы. Метафоры всех народов, эти вочеловечения природы в языке, подобны друг другу, и никто не именует заблуждение светом и истину тьмою. Как нет абсолютных знаков—каждый вещь, так и в мире конечного нет абсолютных вещей—каждая значит и обозначает; в человеке—образ и подобие бога, в природе—человека". Человек на этой земле живет на острове духов, нет ничего безжизненного и незначащего; бесплотные голоса и молчащие фигуры наверняка принадлежат друг другу,—нам должно предчувствовать: ибо все указывает за пределы этого острова духов, в незнаемое нами море.

Этому поясу Венеры, этой руке любви, что привязывает дух к природе, как неродившееся дитя—к матери, мы обязаны не только богом, но и маленьким поэтическим цветком метафоры. Слово «метафора»2 само по себе— повторение доказательства в миниатюре. Удивительно!.— да будет мне позволено это отступление,—материальный вкус и духовный запах, как сочлененные образы материи и духовности, точно так же близки и далеки друг от друга. Кант называет запах вкусом на расстоянии3, но, как мне кажется, его обманывает постоянная одновременность их воздействия на нас. Если жевать цветок, он, пока гибнет, продолжает пахнуть. Но если, дыша через рот, лишить язык содействия носа, язык, как при насморке, словно совсем нищает и отмирает в своем одиночестве, тогда как обоняние не нуждается в нем (вновь прообраз—прообраз противостоящих друг другу реалиста и чистого идеалиста!). Запах со своей фантастической безграничностью, скорее, подобен музыке, а вкус со своей прозаической отчетливостью—зрению, и первый часто соединяется со вторым—как температура тел с их формой, когда мы осязаем их. Насколько непоэтичны и немузыкальны мы в сравнении с индийцами, доказывает наше принижение самого носа, который морщится, слыша, как произносят его имя, как будто он позорный столб лица, и доказывает в особенности наша бедность словами, выражающими запах, при изобилии выражающих вкус. Ибо у нас есть только отталкивающий полюс запаха (вонь) и совсем нет притягивающего. И целые немецкие области вообще не нюхают цветы, а «пробуют» на вкус... Вернемся теперь к прекрасному—почти повторяющему отношение тела и духа—различию вкуса и запаха, к различию, которое вкус поселяет в воде6, а запах—в эфире: для вкуса создан плод, для запаха—цвет. Почему язык и превращает в геральдические фигуры духа или незримые предметы этого чувства или их близкую незримую стихию, различные, как дух и воздух,—или же наоборот; таковы пневма, анимус, спиритус, нюхательный спирт, духи, spiritus гесtor, нашатырный спирт и всякий прочий дух и спирт. Как прекрасно получается: метафоры, эти пресуществленные хлебы духа, подобны тем цветам, что так сладко живописуют плоть и так сладко—дух, словно духовные краски, словно цветущие духи!

 

§ 50. Две ветви образного остроумия

Образное остроумие или одушевляет плоть или воплощает дух.

Первоначально, когда человек еще цвел на одном стволе с миром, привитый к тому же дереву, этот двойной троп вообще еще не был тропом; человек не сравнивал тогда несходства, но возвещал тождества: как у детей, метафоры были лишь невольными синонимами телесного и духовного. Как на письме образы появились прежде букв, так в речи метафора, обозначавшая не предметы, а их отношения, была первым, самым ранним словом, лишь постепенно оно обесцветилось и стало выражением собственным". Троп одновременно одушевлял и воплощал,— Я и мир были слиты воедино. Поэтому каждый язык в обозначении духовного—это словарь поблекших метафор.

 

Но как человек разделяется с миром, незримое—со зримым, так его остроумию приходится одушевлять, но еще не воплощать; свое Я человек ссужает бытию, свою жизнь—окружающей материи, но только коль скоро самое Я является ему лишь в виде проявлений жизни тела, он и внешнему миру не может уделить ничего (по крайней мере ничего более духовного), кроме членов тела—глаз, рук. ног, хотя притом и живых и одушевленных. Олицетворение—первая поэтическая фигура дикаря, за нею следует метафора—сокращенное олицетворение; однако, пользуясь обеими фигурами, дикарь не очень-то стремится показать, что исправляет свой стиль по Аделунгу и Баттё, точно так же как человек в гневе не представляет свои проклятия в виде восклицательных знаков и любовник не обозначает поцелуи отточиями. Пока всякий образ— чудотворная икона, исполненная божественности, словаизваяния, изваяния—люди, а люди—это он сам. Североамериканский индеец думает, что душа его стрелы следует за душой убитого.

Полагая, что одушевление телесного предшествует образному сравнению, я основываюсь на том, что духовное, наиболее всеобщее, легче найти в телесном, особенном, чем наоборот. Легче вывести мораль из басни, чем извлечь басню из морали. Поэтому (но и по другим причинам) я поставлю мораль перед басней—как нечто более раннее. Точно так же Бэкону легко придумывать аллегорическое значение для мифологии, но куда труднее обратное—придумать мифологическое подобие определенного смысла. Это подводит меня к той деятельности образного остроумия, которой оно занялось позже,—к воплощению духовного. Фантазии вообще труднее создавать тела, чем духов. Тела требуют более отчетливой индивидуализации; облики определеннее сил и способностей и, следовательно, сильнее различаются между собой. Одно Я ведомо нам, а тел—миллионы. Тем труднее в своенравной резвящейся чреде обликов найти тот, который определенностью своей выразит дух с его определенностью. Легче было одушевлять тело, говоря «буря гневается», чем так воплощать духовное: «Гнев—это буря».

Прямые, бедные зерном колосья на поле, по которому идет поэт, легко возвысят его до такого сравнения: «Так же и пустые головы стоят прямо»—сравнение, которое Монтень (как сентенции—у Сенеки) позаимствовал у Плутарха; однако поэту предстоит немало потрудиться, чтобы, представив себе такого человека, незначительного, но притом гордого, набрести в необозримых рядах тел именно на ископаемый отпечаток нужного растения. Ибо если обычно метафора пролагает путь к сравнению,— так, здесь вместо «незначительный» говорим «пустой» и вместо «гордый»—«прямой»,—то одновременно открывается неисчислимое множество путей: вместо «пустого» можно сказать «плоский», «больной», «уродливый», «черный», «кривой», «горбатый», «ядовитый», «полый», «порожний», «вялый» и т. д., а долгий облет всех этих путей наверняка уведет от цели, тогда как ее достигаешь, попросту гуляя по полю.


ИОГАНН ЖАН-ПОЛЬ







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.