БЕРЛИОЗ, ЭТОТ НЕПРИЗНАННЫЙ
Когда в наши дни молодой композитор жалуется на малый интерес, проявляемый артистами, оркестрами и публикой к его произведениям, ему немедленно ответствуют: «А Берлиоз?!» Это и для того, чтобы его утешить, и чтобы одновременно дать ему почувствовать, что его непризнание — наименьшее из зол, коль скоро тот гений был непризнан. Сейчас я только что перечитал его «Интимные письма» 13, и мне кажется, что многие из наших современников и не притязают на что-либо лучшее, чем на такое же отношение к ним, какое проявляли к Берлиозу. Оставляя в стороне историю с его «Троянцами», от постановки коих дирекция Оперы отказывалась столь упрямо, почти все остальные произведения Мэтра находили отклик и, по признанию самого композитора, исполнялись без особого сопротивления. Что касается «Троянцев», то упомянутая нерешительность вполне понятна. Партитура была длинной, трудной; сюжет — не слишком приспособленным к тому, чтобы возбуждать энтузиазм у посетителей Оперы. Даже и сейчас этот сюжет не вызовет большого интереса. Публика оперного театра всегда желает получить небольшую любовную историю, сентиментальную или драматическую. В репертуаре сохраняются только те произведения, которые задуманы в подобном духе. Будь то «Манон», «Кармен», «Богема», «Тоска», «Тристан», или «Вертер», или «Пеллеас» — сама их музыка почти не имеет значения. Важно, чтобы слушатель * Покаяние: «моя вина». (лат.). мог пролить слезу над участью несчастной героини, умирающей от любви в последнем акте 14. Еще до получения Римской премии Берлиозу удалось исполнить свою Мессу и дать концерт из собственных произведений. Результаты он описывает так: «Большой, большой успех! Неожиданный успех у публики и энтузиазм среди артистов... Зал Королевской музыкальной школы впервые видел оркестрантов, положивших свои инструменты сразу же после последнего аккорда и аплодировавших громче публики. Удары смычков как град сыпались по виолончелям и контрабасам; хористы, женщины и мужчины, все рукоплескали; один залп аплодисментов следовал за другим; кричали, топали.. .» Неплохой дебют! А что говорили оркестранты? «„Ах, ах! смычки скрипок сверкают как радуга; ветры играют на органе; само Время отбивает такт... Это великолепно, это возвышенно, это потрясающе! Есть отчего сойти с ума!" Один артист из Оперы сказал другому во время репетиции, что увертюра „Тайные судьи" 15 произвела на него впечатление самое необыкновенное из всех, когда-либо испытанных. „Во всяком случае, после Бетховена!" — заметил осторожно собеседник. „После никого! — отрезал тот. — Держу пари, что никому не удавалось найти более жуткую тему, чем эта"». Допустим, что в подобных отзывах есть доля романтизма. Но я никогда не слышал после демонстрации современных произведений, чтобы музыканты оркестров Колонна или Ламурё обменивались столь бурными репликами. Далее читаем: «Что касается кассового сбора, то он полностью покрыл расходы (на оркестр из ста десяти музыкантов). Я даже заработал сто пятьдесят франков». <...> Счастливые времена! 5-го декабря 1830 года в Консерватории состоялся большой концерт с «Фантастической симфонией», «Сарданапалом» и т. д. И снова участвовали сто десять музыкантов. «У меня был, — пишет Берлиоз своему другу Феррану, — зверский успех!» <...> В 1834 году: «Мой второй концерт состоялся, и „Гарольд" был встречен так, как я надеялся; „Шествие пилигримов" бисировали» 16. Немного позже: «Эта симфония („Гарольд") имела еще больший успех при третьем исполнении». Три исполнения новой симфонии между ноябрем 1834 и 10 января 1835 года! Многие ли композиторы в состоянии реализовать теперь подобную мечту! <...> А вот о Реквиеме: «Реквием был хорошо исполнен; его воздействие на большую часть публики было потрясающим; меньшинство, которое ничего не почувствовало и не поняло, не знает, что и говорить. Отзывы в газетах, в основном, прекрасные. Это успех, который делает меня популярным». <...> Год спустя, после премьеры «Бенвенуто Челлини» 17: «Второе и третье представления прошли как нельзя лучше». В Лондоне, в январе 1840-го: «Как я доволен, успех полный! И на этот раз „Ромео и Джульетта" заставили всех проливать слезы. Один англичанин заплатил сто двадцать франков за маленькую еловую палочку, которой я дирижировал. К тому же лондонская пресса обошлась со мной великолепно». В 1841 году: «Вы, наверно, слышали об успехе „spaventoso" * моего Реквиема в Санкт-Петербурге 18». Из Германии Берлиоз пишет: «Рассказывать ли вам о всех неистовствах публики и артистов Брунсвика после исполнения „Фауста"? По-моему, это было бы слишком долго: оркестр преподнес мне золотую дирижерскую палочку и деньги; основали благотворительное общество, названное моим именем». <...> По поводу «Троянцев» у проницательного Мэтра имелись мрачные предчувствия: «Они мне принесут немало огорчений; я ожидаю этого, но буду все сносить без жалоб». А в ожидании: «„Детству Христа" 19 не переставали аплодировать (в Бадене), большим успехом пользуются „Беатриче и Бенедикт"20 (также в Бадене). Французская, бельгийская и немецкая пресса единодушно превозносит „Беатриче"... Ее хотят поставить в „Опера комик"... Как бы вы смеялись, если б могли прочесть эти тупые комплименты, которыми осыпает меня критика. Оказывается, я мелодист и могу быть веселым и даже забавным». <...> * «Устрашающий» (итал.). «Но вот и представление „Троянцев". Великолепный успех, глубокое волнение публики, слезы, нескончаемые аплодисменты... Один „свисток", когда объявили в конце мое имя. Септет и любовный дуэт взбудоражили весь зал; септет заставили повторить». 10 ноября Берлиоз пишет: «Я пришлю вам позже кипу журналов с отзывами о „Троянцах", которые сейчас я изучаю. Подавляющее большинство из них полно опьяняющих похвал по адресу автора». Берлиозу было уготовано еще одно удовлетворение, хотя, быть может, несколько запоздалое: «Знаете ли вы. что пресловутый Скюдо, преследовавший меня на страницах „Ревю де дё Монд", скончался от буйного помешательства. На мой взгляд, его безумие проявлялось в течение пятнадцати лет с лишним». Можно ли, читая все эти цитаты, прийти к выводу, что Берлиоза действительно всю жизнь не признавали? Взываю к мнению моих коллег, знающих по собственному опыту, что такое успех и трудности, возникающие в наше время перед тем, кто упорно продолжает писать музыку. Не содержится ли в этом, часто фигурирующим у нас изображении Берлиоза как опустошенного, ожесточенного непониманием человека, одна из тех романтизированных нравоучительных историй, которые у музыканта 1948 года могут вызвать лишь улыбку (о, разумеется, завистливую)?* «ПАЛЕСТРИНА» 22 Ханс Пфицнер родился в 1869 году. Его первая опера датируется 1893 годом 23. Он написал еще другие оперы, концерты, оркестровые произведения, камерную музыку, сотню песен. В Германии Пфицнер знаменит, его прославляют и противопоставляют Штраусу. Он получил там звание доктора «honoris causa» **, ряд * Очень по-дружески Поль Ландорми упрекает меня за мое доверчивое отношение к слегка преувеличенным реляциям Берлиоза. Но разве сам этот оптимизм не говорит в пользу выдвинутого мной тезиса? 21 — Примеч. автора. ** «Honoris causa» — букв. — ради почета, за заслуги; ученая степень, присуждаемая без защиты диссертации (лат.). бетховенских премий, медаль Гёте. Он пишет очерки о театре, музыке. Короче, Пфицнер — «знаменитый» композитор. Но музыкальная жизнь Франции протекает таким образом, что до сего момента мы не могли судить об этом музыканте. Считается достаточным, что современную Германию в театрах представляет Рихард Штраус, а современную Италию — Пуччини; на концертах — это тот же Штраус и еще Респиги, заменяющий Пуччини. В итоге все довольны. Однако, на мой взгляд, такое положение нетерпимо, и я настаиваю на этом, сколько бы все ни потешались над моей наивностью. Мне возразят, что «Пфицнер — музыкант столь специфически немецкий, что его музыку французы не поймут так же, как и немцы музыку Форе». Возможно, и даже наверно, это так. Но все-таки это не оправдание. Я не признаю такого полного отсутствия любознательности и желаю разобраться во всем сам и считаю, что любой артист имеет право показать свой голос любой публике. Итак, я только что впервые прослушал «Палестрину». Это наиболее значительное сочинение Пфицнера и наиболее показательное для него. Теперь я в состоянии составить о нем собственное мнение, для чего необходимо не одно лишь чтение партитуры. Одного этого мало. «Можно не только утверждать, но и доказать черным по белому, что либретто „Палестрины" намного превосходит силой выдумки, гениальностью концепции, красотой языка и глубиной мыслей все, что когда-либо было написано в области оперных текстов». Так говорит в своей обширной монографии о Пфицнере г. Вальтер Абендрот 24. Не разделяя столь категоричного суждения, я, однако же, охотно признаю благородство этого сюжета, раскрывающего драму творческой личности. Музыкант, которому предназначено создать произведение, после колебаний и сомнений переживает момент сверхчеловеческого вдохновения, порождаемого высшей силой, и, познав такое творчество, далее видит себя состарившимся, разочарованным и одиноким. Все это напоминает древнегреческий миф об Амфионе в истолковании Поля Валери25. Аполлон дарует Амфиону лиру, с помощью которой тот создает искусство звуков, приводящее в движение камни, из которых Амфион возводит город. Но в тот момент, когда его деяние закончено и символический венец из лавров должен увенчать его чело, некая сумрачная фигура — образ любви или смерти — отбирает у него волшебный инструмент и уводит за собой. Задача выполнена — творец должен исчезнуть. На первый взгляд, сюжет «Палестрины» до некоторой степени похож на сюжет «Мейстерзингеров», поскольку там также основой драмы является проблема артистизма. Но если Вагнер устами Ганса Закса защищает новые концепции, право на свободное вдохновение, то Пфицнер, напротив, проявляет себя ратоборцем за традиции старых мастеров, признавая только их единственно ценными. Пусть Палестрина Пфицнера и произносит гордые слова: «Папа может всем приказывать, но не моему гению... не мне», он, однако, воплощение сил реакции. И, по-моему, это как раз то — по крайней мере я так полагаю, — что Пфицнер, будучи столь яростным поборником традиций, хотел выразить своим героем. С музыкальной стороны произведение написано со знанием дела, внушающим почтение. Оркестр, часто чересчур массивный из-за плотной полифонии и иногда слишком усердствующий, тем не менее не заглушает, не перекрывает певческих голосов. Лейтмотивы обладают четкостью рисунка, позволяющей легко следить за ними, и если вагнеровская эстетика господствует в музыкальных диалогах, то, за исключением второго акта, они все же сильно отличаются от вагнеровских и своим смыслом, и окраской. Но признаюсь, что меня поражала и сбивала с толку затянутость некоторых сцен. Отлично знаю, что вопрос пропорций в немецкой и французской школах понимается не одинаково, и немецкие пропорции пугали слушателей еще в пору Вагнера. Но при всем том я не могу поверить, что бесконечно длинное высказывание Морона 26 когда-либо удастся слушать без утомления и нетерпения. Напротив, сцена сочинения Мессы 27 представляется мне укороченной. Ее масштаб не соответствует щедрости полифонических приемов, дальнейшее развитие которых ожидается после долгих разговоров двух действующих лиц, и которое, конечно, придало бы этой сцене величие, предусмотренное экспозицией. После постановки «Палестрины» едва ли не вся пресса единодушно осуждала II акт. Я должен заявить, что мне он также представляется наименее своеобразным и в музыкальном отношении, и наименее удачным с точки зрения драматургии. Мысль автора, который хотел подчеркнуть дисгармонию между внешними событиями и внутренней драмой творца, кажется мне произвольной и неубедительной. Все мои симпатии я отдаю III акту, простой конец которого захватывает очень глубоко. А теперь мне было бы очень любопытно услышать о том впечатлении, которое могла бы произвести в Берлине такая наша опера, как «Пенелопа» Форе. «ПЕНЕЛОПА» Из всех произведений современной оперной музыки наиболее, быть может, захватывающее — «Пенелопа» 28. Обусловлено ли это исключительной простотой ее средств, верной выразительностью некоторых ее фраз или же отказом от любых внешних эффектов и облегчением драматических коллизий — не берусь сказать, поскольку чувствую себя перед лицом чуда, внушающего мне сегодня еще более живые чувства, чем когда я слушал эту музыку впервые. Известно, что во многих странах, где любят музыкальное искусство и культивируют его, творчество Форе остается до сих пор непонятым. Как уроженцу одной из подобных стран, мне кажется, что я смогу объективно разобраться в причинах упомянутого равнодушия к нему. Мне самому потребовалось много времени, чтобы проникнуть в тайну столь изысканного языка Форе. Раньше мне, как и многим слушателям, восхитительная скромность его музыкальной речи казалась некой нехваткой силы; элегантная небрежность некоторых его строк наводила на мысль о таких упрощениях гармонического языка, которые порой приводят к двусмысленности. Это сбивало меня с толку, поскольку мое музыкальное чутье основывалось на бетховенской четкости. Но в процессе моей эволюции мне открылись все магические свойства музыки Форе. Меньше, чем у прочих авторов, можно объяснить их словами. Кроме Моцарта и Шуберта, я не знаю другой музыки, которая была бы столь специфичной, чистой музыкой, как у Форе. Поскольку он писал много романсов, его считали преимущественно «утонченным мелодистом». По-моему, А. Хоере один из первых обратил особое внимание на гармоническое дарование Форе, как на то, что прежде всего делало его новатором, притом новатором, сосредоточенным не на каких-либо эффектах, а на изобретениях, касающихся самой сути музыкальных средств. Мелодические линии у Форе просты: они нередко состоят из гамм или фрагментов гамм, по-разному ритмованных (например, в Элегии, Теме с вариациями для фортепиано, во 2-й теме Финала Квартета до минор и др.). Исключительно богатая гармонизация придает этим мелодиям большую выпуклость и своеобразие. Поэтому им часто пытались подражать. Два аккорда, которые можно назвать «аккордами печали Пенелопы», открывают оркестровое вступление и создают затем своей своеобразной окраской ту атмосферу, которая окутывает эту оперу. Вместе с тем в последовании этих аккордов нет ничего особо исключительного (их можно встретить и в других произведениях), но поскольку в опере они очень верно выражают приглушенный вздох сердца, тоскующего от разлуки, то невозможно было бы себе представить что-либо вместо них. Аналогичных примеров в этом произведении — множество. Их было бы нетрудно указать на протяжении всей партитуры. Таковы гармонии, сопутствующие появлению Одиссея, теме лука, и секвенции, что так великолепно завершают I акт. Три спектакля «Пенелопы» в Опере, исполненные очень хорошо, выявили все достоинства произведения, и публика как будто почувствовала и поняла их более глубоко, чем прежде. Быть может, у нее сложилось впечатление, что эти достоинства представляют собой национальные приметы — нечто специфически французское. КЛОД ДЕБЮССИ 30 апреля 1902 года в театре «Опера комик» прошел под управлением Андре Мессаже первый спектакль «Пеллеаса и Мелизанды». В тот день родилась новая манера выражения чувств и мыслей в музыке. Тому, что эту оперу не поняли и не признали, удивляться не приходится. Сколь ни глупыми, смешными кажутся нам нынче суждения о ней авгуров того времени, ожидать от них иных было бы неразумно. Столь же несерьезно относились наши знатоки к грандиозному перевороту, совершенному Рихардом Вагнером в оперном искусстве, в чем нетрудно убедиться, если мы перечитаем их рецензии в газете «Temps». Под оперным спектаклем в Париже всегда понимали (многие и нынче понимают так) номера для пения под аккомпанемент оркестра, разыгрываемые на авансцене вокруг какого-либо грустного или веселого события эротико-сентиментального характера. А тут впервые французский музыкант, использовавший новые драматургические принципы великого саксонца, заявил о себе, как о мастере такой же, по выражению спортсменов, категории. Он создал совершенно новую по типу композицию с неслыханной дотоле атмосферой, которая по силе поэтического обаяния остается непревзойденной по сей день. Наряду с такой вершиной оперного творчества, как «Тристан и Изольда», мы имеем «Пеллеаса и Мелизанду». Почти тот же сюжет, почти такие же и персонажи, но обе оперы по своему психологическому строю далеки друг от друга в той же мере, как далеки в своей сути стили Вагнера и Дебюсси. Основное чудо «Пеллеаса» — в этом. Задуманная в русле вагнеровских правил опера открыла сферу совершенно новую, для гениального германца чуждую. Правда, так же далеки от подражания Вагнеру были Гуно и Бизе, но они ведь преспокойно сочиняли оперы как номера для пения с аккомпанементом, почему и сравнивать их с ним нельзя, хотя это, конечно, не понравится нашим комметанам и пуженам, обвинявшим этих композиторов в вагнерианстве. Первыми на путь создания музыкальной драмы у нас вступили Шабрие, Шоссон и д'Энди. Было бы большой несправедливостью не упомянуть «Фервааля» д'Энди, появившегося в 1897 году. Но «Фервааль», при всем его действительном величии и богатом музыкальном стиле, не выделяется отчетливой реакцией против вагнеровских внешних преувеличений в высказывании чувств. Сейчас, как никогда, мы можем оценить всю важность появления у нас Клода Дебюсси, так как начиная с этого момента композиторская школа Франции стала возглавлять развитие мирового музыкального искусства. Где бы ни звучали партитуры «Пеллеаса», «Ноктюрнов» и «Прелюдии к „Послеполуденному отдыху фавна"», они повсюду ослепляли своей лучезарной красотой артистов и понемногу покоряли наиболее чуткую и образованную публику. Неизбежные для любого автора влияния, положенные в основу первых сочинений Дебюсси, в дальнейшем ассимилировались и образовали его самобытную индивидуальность, в равной мере сильную и гармонично цельную. Едва ли не все искусства, наподобие своеобразного кортежа, включавшего поэзию Верлена, Малларме, живопись со всей импрессионистской школой, сопутствовали нашему музыканту. Поэтому нынче среди наших композиторов невозможно найти ни одного, не ощутившего так или иначе, что над ним витает тень этого мастера, и смеющего утверждать, что он-де не обязан Дебюсси ничем. К тому же автор «Пеллеаса» восстановил традиции французской школы, которые восходят у него к Рамо и Куперену. Тут я скажу о Дебюсси словами Жоржа Жан-Обри: «Мы отнюдь не умаляем значения его творчества тем, что признаем его французским. Вопреки всем, уверяющим нас, будто музыка — универсальное искусство, никто не запретит нам думать, что она, быть может, больше остальных утверждает свою расовую принадлежность, что, однако же, ни в коей мере не исключает общечеловеческого интереса и привязанности к ней» 29. У музыкантов моего поколения, иначе говоря, у тех, кто начинал свою карьеру после войны 1914 года, наблюдалась инстинктивная реакция против стиля Дебюсси, вернее, против стиля его школы. Главой такой «постдебюссистской» школы мы с изрядной наивностью считали Равеля, который, хоть и был обязан Дебюсси довольно многим, как и все другие композиторы, в большей степени являлся отпрыском Сен-Санса. Стимулы для упомянутой реакции молодые находили у Стравинского и у Сати. Стравинский уже создал «Весну священную», чего было более, чем достаточно. Сати же, будучи пророком небольшой творческой группы (но не так называемой «Шестерки» 30, как это считают, а «Аркёйской школы»31), призывал всех к упрощению музыкальных замыслов и музыкального письма. Я лично никогда не принадлежал к восторженным поклонникам музыки Сати, что не мешает мне отчетливо осознавать сегодня, насколько своевременными были его взгляды. Не буду лишний раз пересказывать эту новую тогда программу борьбы против утонченности, доведенной до чрезмерности, против искусства для «элиты» и т. д... Однако совершенно ясно, что в 1919 году требовался решительный отход от следования примеру Дебюсси, от поисков в той области, где он уже собрал свой урожай. Критиковали нас за это отступление сурово, усматривая проявления самонадеянности, невежества и непочтительности там, где проявлялся лишь естественный инстинкт самозащиты. Но подобные мелочные ссоры вскоре стихли. «Смутьяны и бунтовщики» 1919 года теперь в своей благонамеренности дошли уже до таких пределов, что нынешние молодые будут презирать их как неких «отсталых пассеистов» *. Все они преисполнены теперь восторгов, искренней любви к искусству творца «Пеллеаса». Что касается меня, то я считаю его величайшим музыкантом и одним из благороднейших артистов, какими Франция вправе гордиться. * * * Если бы среди всех творений Дебюсси я должен был выбрать одну партитуру, чтобы на ее примере мог получить представление об его музыке некто, совершенно незнакомый с ней ранее, — я взял бы с такой целью триптих «Море» 32. Это, на мой взгляд, произведение наитипичнейшее, в нем индивидуальность автора запечатлелась с наибольшей полнотой. Таково сонористическое воссоздание природы; такова в этом триптихе и живопись, столь специфично музыкальная, вызывающая у меня всегда восторг и восхищение. Обожаю музыку, которая способна заменять собой все прочие искусства. И пусть меня за это презирают пуристы из числа приверженцев так называемой «чистой музыки», я, однако же, не скрою, что с художественной точки зрения считаю полностью законным умение вызывать с помощью звуковых комбинаций зрительный образ. Изменится ли качество какой- * Пассеист (от фр. passe — прошлое) — приверженец прошлого, призывающий к уходу от современности. либо четырехтактной фразы, если она будет изображать пение птиц, вместо того чтобы играть роль противосложения в фуге? «Множеству людей кажется, что музыка программная непременно представляет собой музыку низшего сорта. По этому вопросу понаписали столько всякой всячины, которую я не могу понять. А какова же она сама, музыка как таковая — хороша она или плоха? Ведь дело только в этом. А от того, будет она иметь „программу" или нет, она не сделается лучше или хуже. Точно так же происходит в живописи, где сам сюжет картины для профана — все, тогда как для ее умелого ценителя он означает либо мало, либо ничего.» 33 Эти строки представляются мне весьма дельными и выражающими мое мнение лучше, нежели я мог бы его высказать, и принадлежат они Камилю Сен-Сансу, чьи вкус и понимание «чистой музыки» не подлежат сомнению. Хороша сама музыка или плоха — вся суть вопроса в этом. А у Дебюсси она блистательна. Все в его «Море» вдохновенно: все до мельчайших штрихов оркестровки — любая нота, любой тембр, — все продумано, прочувствовано и содействует эмоциональному одушевлению, которым полна эта звуковая ткань. «Море» — истинное чудо импрессионистского искусства, и заверяю вас, что я не вкладываю в данный термин ни малейшего критического оттенка. Не музыка ли больше всех прочих искусств подходит для изображения природы — не описательным путем, что приравняло бы ее к литературе, а своей способностью вызывать ощущение всего, что в природе живет и движется? Картина нам показывает море, зафиксированное в один из моментов движения; статуя останавливает жест танцора или улыбку архангела. Лишь развертывание музыкальной фразы способно следовать за трепетом светотеней, игрой волн и ветра и изображать их идеализированно. Самая красивая марина величайшего из живописцев не производит на меня такого впечатления, как марина музыкальная. <...> Дело в том, что музыкальное искусство не копирует, а создает в своем особом мире эквиваленты всего того, что мы видим и что слышим в окружающем реальном мире. Отсюда я и делаю следующий субъективный вывод: музыка не только величайшее из искусств, но она богаче и полнее всех других вместе взятых, поскольку, помимо прочего, она обладает большой сферой лишь ей одной присущих свойств, которые не могут быть воссозданы на каком-либо ином языке, помимо музыкального. * * * Я никогда не мог слушать партитуру «Мученичества св. Себастьяна» без особого, глубокого волнения. Написанная по заказу Иды Рубинштейн 34, она — единственная в своем роде — несет на себе отпечаток сковывавших композитора сжатых сроков, в которых протекала данная работа. Музыканты того времени, к их. счастью, еще не имели ни малейших представлений о той каторжной работе, на которую обречен сегодня композитор, пишущий для кино. Они рассматривали свою деятельность как некое священнодействие. Им требовалось немало времени, чтобы сосредоточиться, собраться с силами. А в партитуре «Мученичества» — случай уникальный — нам кажется, будто мы застигаем Дебюсси врасплох, в разгар процесса сочинения. Произведение оставляет впечатление импровизации гения, исполненного вдохновения и вместе с тем лишенного возможности оглянуться на содеянное, перечитать написанное и внести в него необходимые поправки. По словам самого Дебюсси, ему «нужны были бы месяцы для создания музыки, адекватной мистической и рафинированной драме д'Аннунцио» 35. Музыкальных мыслей, порожденных всей атмосферой этой драмы, у композитора было, видимо, так много, что они как бы захлестывали его. Помогать ему взялся Андре Капле. Однако это не смягчило ситуации. Она была такой же, как в «Ученике Чародея» 36. Перо музыканта мчалось словно одержимое под напором музыкальных изобретений, не оставляя времени, чтобы отделать и поставить на своп места большие ансамбли и мистические воззвания. Наконец, законы театрального представления жестко предписали композитору преждевременность последнего аккорда финала. Все перечисленное делает для меня партитуру «Мученичества» особенно волнующей. Некоторые ее страницы, например, финальный хор, бесспорно производят впечатление незаконченных, эскизных. Другие же принадлежат, быть может, к наиболее прекрасным среди всего, что было им когда-либо написано. Г. Штробль в монографии о Дебюсси говорит об этом сочинении: «Когда на первых сводных репетициях зазвучала музыка, все были потрясены. Она оказалась такой новой, такой грандиозной. Сам Дебюсси забыл свою ироничность и прослезился» 37. Я это представляю себе очень живо и могу даже вообразить, в какой момент это случилось. Наверное, при переходе, в фа-диез в «Добром пастыре» — одном из наиболее захватывающих моментов партитуры. А между тем там всего-навсего дается разрешение доминанты в тонику. Но это — чудо гения! МОРИС РАВЕЛЬ Мне никогда не удавалось разобраться, по какой причине наши симфонические общества пренебрегают Равелем в меньшей степени, чем Дебюсси. На больших концертах можно часто услыхать «Вальс», «Болеро», «Матушку-гусыню», «Павану», тогда как партитуры Дебюсси играют лишь эпизодически. Раз в год мелькает «Прелюдия к „Послеполуденному отдыху Фавна"». Из трех «Ноктюрнов» исполняют два. Так же как и в отношении остальных произведений Дебюсси, я полагаю, что дело здесь заключается в условиях их подготовки. Произведения Равеля, однажды выученные надлежащим образом, оказываются твердо зафиксированными, тогда как музыку Дебюсси, более утонченную по экспрессии, необходимо постоянно заново воссоздавать. Кроме того, все упомянутые выше сочинения Равеля подходят по размерам для обычных концертов. Они не слишком длинны и не слишком коротки, и некоторые из них довольно легки, как, например, «Болеро». Говоря о нем, автор однажды сказал мне со свойственной ему объективно-серьезной миной: «Я создал за всю жизнь один шедевр: это „Болеро", но, к сожалению, в нем нет музыки». Действительно, музыкальный материал в «Болеро» скуп, но это обусловлено концепцией. Зато что за великолепный пример нарастания динамики в оркестре! Каждый начинающий композитор обязан выучить его наизусть. Но пусть остерегается при этом! Попытка подражать такому образцу грозит ужаснейшим провалом. Подобные головоломные кунштюки не могут повторяться дважды. Кто хочет найти музыку богатую, могучую и щедрую, найдет ее у Равеля в Концерте для левой руки 38. В нем также есть технический кунштюк, но тут он возвеличен вдохновением, и все в Концерте раскрывает нам большого музыканта. От этого Концерта веет терпким романтизмом; примечательна и его полнокровная концепция. Отрадно наблюдать, с какой жадностью воспринимают теперь слушатели «Испанскую рапсодию» и восхитительную сюиту из «Дафниса и Хлои». Особенно если мы вспомним, что недавно страницы этой музыки считали герметичными и безобразными. Сегодня же своим успехом они приближаются к бетховенским симфониям. На протяжении одних суток я не менее трех раз выслушал по радио «Дафниса». Это много и, быть может, слишком. Есть ведь еще и другие современные произведения. Тем не менее порадуемся этой замечательной победе французской музыки. ОЛИВЬЕ МЕССИАН Еще находясь в плену, Оливье Мессиан написал свой новый «Квартет на конец времени» 39. Он ближе к поэмным дескриптивным сочинениям, нежели к классическим квартетам. Замысел возник у автора под впечатлением фрагмента из Откровения св. Иоанна, в котором говорится о сошествии Ангела и о том, как став одной ногой на землю, а другой на море, он клянется именем Предвечного, «который сотворил небо и все, что на нем, землю и все, что на ней, море и все, что в нем, что времени уже не будет». Композитор сам нам поясняет, что разделил свой цикл на восемь частей, так как видит в числе «восемь» продление совершенного числа «семь». Эти восемь частей следующие. № 1 — «Литургия кристалла, вдохновленная пробуждением птиц». Ее своеобразнейшую атмосферу создают флажолеты у виолончели, на которые накладываются про- зрачно-светлые аккорды фортепиано, окружающие нежное и медленное пение кларнета, равномерно оттеняемое краткими зовами, звучащими пианиссимо у скрипки. № 2 — «Вокализ для ангела». Протяжная монодия развертывается в нем на фоне серии аккордов, которые сам автор называет «голубовато-оранжевыми». В 3-й части — «Бездне птиц» — опять певучее соло кларнета, по тут — без сопровождения. 4-я часть представляет собой интермедию, у которой отсутствует программное название. Это игра ритмов, контрапункта. Более короткая, чем остальные части, Интермедия пленяет свежестью звучания. № 5 — «Хвала вечности Иисуса». В этом номере широкая и очень выразительная фраза у виолончели символизирует «Слово, ибо оно есть Иисус». № 6 — «Танец ярости», в котором унисон всех четырех инструментов изображает трубы Апокалипсиса. 7-я часть — «Снопы радуг для Ангела, возвещающего конец времени». Здесь мы вновь встречаемся с «голубовато-оранжевыми» аккордами, прежнее шуршащее звучание которых делается ослепительно блестящим в общем гармоническом ансамбле. Наконец, 8-я часть — «Хвала бессмертию Иисуса и воплотившемуся Слову» — представляет собой развернутое соло виолончели. Эта часть принадлежит к прекраснейшим страницам партитуры и завершает все произведение погружением в атмосферу проникновенного, сосредоточенного чувства. Итак, из всех предшествующих пояснений уже можно сделать вывод, что О. Мессиан отстоит довольно далеко от поборников той музыки, которую именуют «чистой», или, иначе говоря, от той, которая является самодовлеющей игрой в звуковые комбинации. У Мессиана весь музыкальный материал служит выражению его мыслей, мистически-религиозный строй которых он называет католическим. Языку Мессиана свойственна большая опора на модальное начало, чем на собственно тональное. Из этого проистекает своеобразие его гармоний. Необычны также его ритмы; по поводу их применения у него имеется своя теория. Рассматривать ее на основании одного прослушивания квартета я не берусь. К тому же меня вообще не слишком привлекают предустановленные композиционные теории. Правда, я способен допустить, что такие поиски небесполезны, когда они на слух не производят впечатления привнесенных в композицию внешних дополнений, а представляют собой неотъемлемую часть музыкальной концепции. Подобный случай наблюдается в квартете. Примененной в нем теоретической системы слушатель не замечает. Иным покажется, быть может, что эта музыка, пожалуй, чересчур щедро окружена литературой, и они будут сожалеть об этом40. Возможно, это так. Но в ней настолько чувствуется искренняя убежденность композитора и ее сугубо музыкальные изобретения настолько благородны, что я не могу себе позволить обсуждать такой вопрос. «Квартет на конец времени» — произведение захватывающее, полное больших красот, говорящее о музыканте с возвышенными устремлениями. В течение нескольких последних лет Оливье Мессиан является профессором Национальной консерватории. Не сомневаюсь, что влияние столь честного артиста окажется великолепным и что его питомцы в процессе обучения почерпнут у Мессиана его влечение и вкус к искусству, не допускающему никаких уступок обычной легковесности решений. * * * Очаровательные дамы <...>, украшающие публику концертов «Плеяды» 41, вероятно все же испытали чувство некоторого недоумения: обычные в этих программах «ласкающие слух» пьесы заменили очень длинным, прихотливым и насыщенным произведением. Оно не прибегает к разнообразным оркестровым тембрам, а ограничено лишь черно-белыми клавиатурами двух фортепиано. И сколь суров его сюжет! . . «Видения Аминя» («Les visions de l'Amen») 42. Эта большая звуковая фреска длится целый час. Но опыт удался отлично. Отмечу сразу, что считаю данное произведение Оливье Мессиана выдающимся. Оно, по-моему, отличается большим богатством и истинным величием концепций. Лишь отдельные его особенности представляются, быть может, спорными. Иногда его звучание кажется немного слишком строгим, поскольку оно написано для двух роялей. В его первой части порой наблюдается чрезмерное пристрастие к повторению одинаковых аккордов (увеличенных и чистых кварт). Иногда бывает трудно уследить за основными линиями, что связано с отсутствием разнообразных тембров. Однако все критические замечания ничтожны по сравнению с поэтической мощью этого творения, с непрерывно возрастающей приподнятостью музыкальной речи, с выдающимися музыкальными находками, так ярко заявляющими о себе. То обстоятельство, что автор музыки придумал для себя определенные законы и придерживался их со строгой самодисциплиной, придало необычайное благородство стилю всего произведения, свободного, притом, от малейшей сухости. Лично я предпочитаю всему остальному «Аминь агонии Иисуса» и «Аминь желания» 43. В первом обращает на себя внимание тема страдания, так долго вращающаяся вокруг трех повторяющихся нот и обладающая исключительной экспрессивной напряженностью. Во втором «Амине» спокойная напевная мелодия, исполненная утонченной нежности, сопоставляется по ходу ее варьирования с синкопированным мотивом страстного и жгучего характера. В «Амине окончания» с его медленным, но неуклонным нарастанием, одухотворенным силой грандиозного дыхания, объединяются все конструктивные мотивы темы сотворения, которая особенно широко расцветает в коде. Мое личное пожелание: мне бы хотелось, чтобы на концертах «Музыка для молодежи» 44 сыграли это произведение, предпослав ему ряд соответствующих пояснений. Мне кажется, что познакомить с ним посетителей этих концертов было бы полезно. Данное произведение возбудило бы у молодежи интерес неизмеримо больший, чем те, какие ей обычно преподносят. Тут есть о чем поспорить молодым. Одни увлеклись бы этим произведением, другие отрицали бы его. И вокруг музыки кипели бы страсти. «ЖИНЕВРА» 45 «Я заранее исключил возможность создания „музыкальной драмы", которая казалась мне исчерпанной и Вагнером, и Дебюсси, — так утверждал Марсель Деланнуа. — Тем естественней я остановил свой выбор на „полусерьезной опере".» Да, действительно, такой жанр оперы уже в течение ряда лет представляется единственным, для которого еще можно писать музыку. Перечислим появившиеся за последнее десятилетие: «Король Ивето.» Ибера, «Гаргантюа» Мариотта, «Буржуа из Фалеза» Тирье, «Король Дагобер» Марселя Самюэль-Руссо. Названия остальных — прошу прощения — не сходят с кончика пера. Наконец, к самым последним относятся «Мой дядя Бенжамен» Франси Буске и «Соловей из Сен-Мало» Поля Ле Флема 46. Авторы всех этих партитур делали перед премьерами примерно одинаковые заявления. Говорили, что хотят вернуться к мелодическому стилю, основанному на народной песне, к прежним формам комических старинных опер Монсиньи или Далейрака и при этом следовать примеру Моцарта, Россини, Шабрие. Сообщали также о своих намерениях обходиться без аккомпанированных речитативов и «симфоний», замедляющих ход действия. Все это означало, что авторы любой ценой восставали против вагнерианства, даже и «дебюссизированного». В этом я полностью согласен с моими сотоварищами и, подобно им, я сознаю, сколь опасно наше обращение к возвышенным сюжетам, которые весьма легко могут нас увлечь к излюбленной мещанами напыщенной банальности. Нам приходится проститься с музыкальной трагедией, поскольку ее старый стиль не вяжется с каким-либо новым гарниром. Удовольствуемся поисками популярности за счет создания ариозо, каватин, терцетов, распеваемых на авансцене, как то было в доброй старой опере, любимой нашими прадедами. Однако эту радужную перспективу омрачает одна тень: каковы же будут сюжеты этих сочинений полухарактерного типа, этих «опер-буфф», этих проносящихся как вихрь музыкальных комедий? Откуда взять сюжеты? Ах, да! Их множество и в старых фарсах, и в старых сказках и легендах! Но если так, то музыкальный театр останется прикованным к идеям прошлого и будет только ретроспективой театра с легкими амурными коллизиями и обманутыми рогоносцами. Представления такого рода могут вызвать у нас мимолетную улыбку, но они совсем не интересны для пресыщенного ими зрителя 1948 года47. Пропасть между публикой, алчущей нового, и упомянутыми архаическими спектаклями углубляется, растет. Марионетки нас больше не трогают. Их сантименты слишком далеки от нас; они нам безразличны, и мы их покидаем. И сколь ни грустно, но я замечаю, как все ближе, ближе надвигается на музыкальный театр его окончательная гибель. Ее не избежит ни одна из его форм: будь то большая опера, опера-буфф или музыкальная драма. Необходимо найти некую иную базу, обратиться к такому драматическому искусству, которое способно раскрывать конфликты более широкие, более близкие нашему времени, более реальные и захватывающие глубиной переживаний. Гюнцбург говорил, что «опера — это дуэт любви». Но если сама любовь, быть может, еще и существует, то нынешняя опера ее уже не выражает. Вы ошибетесь, ежели подумаете, что я изрек все эти мрачные пророчества в связи с «Жиневрой» Марселя Деланнуа. Ими вовсе не исчерпываются мысли, на которые меня натолкнуло данное произведение. Нет, именно немаловажное значение этой оперы, ее масштабы и музыкальные достоинства заставили меня отдать себе отчет, сколь опасно было бы пожелать, чтобы у нас в дальнейшем возникали многочисленные «суб-Жиневры». Это оказалось бы ничем не лучше появления «суб-Тристанов» и «суб-Пеллеасов». Что касается самой «Жиневры», то, сколь бы это ни было неприятно либреттисту Сержу Морё, я не могу признать его либретто добротным. Не говоря уже о том, что оно слишком длинно и чересчур растянуто для музыкальной композиции такого жанра, оно походит на импровизацию и лишено четкой структуры. Отмечу для примера следующее. В конце 4-й картины III акта слуга-мавр внезапно похищает Жиневру. После этого в 5-й картине Жиневра предстает пред нами в мундире капитана стражников Султана. Произошло нечто существенное, и подробности такого происшествия всем, разумеется, хотелось бы увидеть. Но нет, не тут-то было: нам почему-то полагается считать вполне естественным, что Султан велел похитить юную красавицу только для того, чтобы в тот же миг доверить ей пост военного начальника. Мне лично это кажется столь любопытной странностью, что я хотел бы сам увидеть, чем мотивировано сие стремительное возведение в чин. Партитура Марселя Деланнуа изобилует правдивой и очаровательной музыкой. С самого начала (в ансамбле трех торговцев и женщин) проявляется умение автора писать для голосов и к тому же в избранном им самим стиле. <...> В серенаде, открывающей II акт, сказывается мелодическое дарование композитора. Готов хвалить его на все лады за то, что он так убедительно включил в середину этой же картины обворожительную бытовую песню «Любовь моя». Ее полифоническая, гармоническая разработка сделана Деланнуа необычайно тонко, и воздействие этой прелестной песни распространяется на музыку всей сцены. В картине, разыгрывающейся в алькове, преобладают темы румбы кормилицы и колыбельной сверчка, пленившие всех слушателей. <...> От души желаю, чтобы эта партитура способствовала обновлению крайне устаревшего репертуара театра «Опера комик». «ПРИМЕРНЫЕ ЖИВОТНЫЕ» 48 Новый балет Франсиса Пуленка «Примерные животные» демонстрирует нам крепнущую индивидуальность автора. Его дарование проявилось уже в первых композициях. В дальнейшем оно непрерывно развивалось, подкрепляемое ростом техники, которая, однако же, не засушила природной свежести таланта. Развивалось и присущее Пуленку умение чувствовать гармонию. Сейчас оно уже всех покоряет своей полнокровностью. В начале творческой карьеры Пуленк испытывал влияние Шабрие, Стравинского, Сати. Затем эти влияния всецело ассимилировались. Так случается всегда, когда у воспринимающей их почвы есть свои живительные соки. Ныне эти влияния уже невозможно выделить из всей совокупности индивидуальных качеств молодого автора. Едва ли не каждое мгновение то мелодическая фраза, то оборот в гармонии представляются нам истинно пуленковскими. Такова б начальном номере балета — «Раннем утре» — пластичная и теплая мелодия. Она расцветает в этом номере с непринужденной простотой, столь характерной для искусства Франсиса Пуленка. О простосердечном тоне упомянутой мелодии мне даже хочется сказать, что это как бы само чувство честности, каковое она утверждает. Взрыв шумного веселья в зале вызвал выход медведя. Музыкальная характеристика медведя полна спонтанной комедийности; нет ни ухищрений, ни гримас. От начала до конца обворожительна вся сценка, в которой выступают «Стрекоза и муравьиха». Прелестен также номер «Влюбленный лев», близкий своей зажигательной живостью «Женщинам в хорошем настроении». Оба эти номера — удачно найденный контраст к сцене «Смерть и дровосек», которую, мне думается, следует считать кульминацией партитуры. Строй этой кульминации отличается нарастающе серьезным и торжественным характером, в котором, что типично для Пуленка, отсутствуют какие-либо оттенки аффектированного пафоса или искусственного напряжения. По сути перед нами тот же строй, который мы слышим в некоторых из песен, написанных Пуленком на стихи Ронсара и Аполлинера 49. Далее в балете выделяется сражение — в номере «Два петуха». Здесь в оркестр весьма изобретательно введено звучание фортепиано, деревянные же инструменты квохчут, словно куры. В сцене «Полуденный отдых» опять проводится широкая певучая тема, открывавшая балет. Ее повторение тут производит впечатление закрываемого ставня. Все произведение завершается утверждением состояния умиротворенного спокойного блаженства. В разгар оваций, которыми публика по окончании спектакля выражала свое одобрение, на просцениуме появился некий вежливый, одетый в смокинг господин, сказавший, что он просит тишины, чтобы объявить... нет, не о том, что в случае тревоги всем надлежит... и т. д... Нет, этот господин нам сообщил, что балет Национальной Академии музыки имел честь впервые показать публике произведение, созданное г. Франсисом Пуленком (что, разумеется, было написано в программках, продававшихся в театре, и на афишах, помещенных на наружных стенах) , и о том, что автором хореографии является г. Серж Лифар. Факт, опять-таки, нам отлично известный: не менее пяти минут мы уже вызывали балетмейстера Лифара. Между тем наш информатор не упомянул, что декорации и костюмы созданы Т. Брианшоном — умолчание весьма несправедливое, если не считать его просто невежливым. Когда-то Талейран сказал: «Вежливость заключается в том, что вы позволяете, чтобы известные вам вещи объясняли люди, которым эти вещи не известны». Тем не менее я нахожу, что злоупотреблять такой вежливостью не стоит. ©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.
|