Здавалка
Главная | Обратная связь

Мы все растили бороды, 5 страница



Мы не забывали старых друзей и иногда осчастливливали их своим присутствием, преломляли хлеб и подливали горючего в «perpetum mobile» нашей дружбы.

Если хлеб, вино и женщины случались лишь время от времени, то рок-н-ролл был с нами постоянно. Мы успели обогатить наш репертуар новыми песнями, которые в нашем исполнении приобретали слегка какофонический* характер. Хотя, кто посмеет утверждать, что мы не были неотразимы? Как говорится, скромность съедает личность. Кибита, проявив нечеловеческую щедрость и непонятное доверие ко мне, одолжила на время свою «Кремону», которая своей басовитостью и звукообъёмностью способна была вызвать у нас эрекцию. С таким инструментом в компании со звонким самопалом Курта мы становились грозным инструментальным формированием, норовившим своим резонансом повыдавливать изнутри все гостиничные окна. К нашему рёву гамадрилов Персидского залива прислушивались многие. Среди них был и Дима Савва, который, частенько захаживая к Кибите, обязательно сталкивался и с нами. Непонятно почему, но между Димой и нами не пробежал мгновенный разряд доверительной дружбы. Впрочем, это легко объяснить: он в нас ещё не рассмотрел, а мы так и вовсе не присматривались. Для меня Дима того времени запомнился располагающим к себе пареньком с умным и немного презрительным взглядом за витриной дорогих очков, который носил длинное зелёное пальто, бывшее ему несколько великоватым. Тогда мы не смогли разглядеть в этом невысоком представителе местной золотой (быстрее, всё-таки, позолоченной) молодёжи верного друга и генератора новых идей и суждений, которые огромной секирой врезались в тончайшие микросхемы нашей «зрелости», закончив наше высокоинтеллектуальное образование присовокуплением к общему «мы» своего неповторимого «я».

А музыка продолжала всё глубже загонять в нас своё жало и грозила безнадёжно отравить нас своим ядом. Знаете, как это бывает: присядет кто-нибудь на иглу, а потом норовит приобщить к этому и других. Так и мы, привыкнув к хорошей музыке, всеми своими силами старались натянуть хомут своей привычки на кого-нибудь ещё. Если у людей разные вкусы, это ведь не значит, что они не могут хлебать щи из одной тарелки.

Однажды карты легли так, что нам выпал блестящий шанс поиграть на большую аудиторию. В Академии как раз собрались проводить традиционный ежегодный КВН, опрометчиво не согласовав это с местным управлением энергоснабжения, которое довольно часто баловало нас плановым отключением электричества. Студенческая братия принимала такие временные затмения на «ура», ведь это давало возможность решиться в абсолютной темноте на то, о чём при ярком свете и подумать было стыдно. Как правило, в такие часы над студенческим городком простиралась длань похотливой Иштар, и тишина нарушалась лишь сладострастным пыхтением и предательским скрипом расшатанных кроватей, иногда перемежающихся перезвоном выкупленных из магазинного плена бутылок пива. Но в этот раз всё было иначе.

В этот вечер всё дружное академическое семейство находилось в актовом зале, а именно в том месте, где, по моему мнению, должны были совершаться некие акты. Народу было – не продохнуть. Мест катастрофически не хватало. Все находились в предвкушении праздника. Но тут в зале внезапно погас свет, и за непроглядным мраком вошла напряжённая тишина. Вслед за этим немое удивление взорвалось праведным негодованием. Я находился в тот момент в эпицентре этой бури и был частью разъяренной толпы, против которой, подобно маленькому Давиду, бесстрашно вышел Жук – проректор Академии, который всегда напоминал мне чеховского человека в футляре. Он, почти не разжимая челюстей, сквозь зубы, пообещал, что отсутствие электричества будет недолгим. Пришлось поверить ему и усмирить пенные волны возмущения. Правда, можно было всё отменить, но кто тогда понёс бы ответственность за стресс студентов вследствие неоправданных ожиданий. Как говорится, «show must go on». Решено было не расходиться. Активисты университетских кулуаров сразу начали думать, как бы занять на время толпу, всё ещё проявлявшую недовольство и готовую в любую минуту подчиниться своим первобытным инстинктам и временем воспитанной тяге к смуте. Всё сводилось к тому, что развлекать невидимых в темноте зрителей должны были мы. Оказавшись на сцене, мы немного растерялись. Когда мы уселись на пол, возле нас поставили свечу, которая сфокусировала на нас всё сотнеглазое внимание. Начать было сложно, так как зал гудел ручейками отдельных разговоров и, проявив к нам поначалу ленивый интерес, больше не обращал на нас никакого внимания. Но мы, позакатывав глаза, всё же начали петь. Пелось легко и приятно. Мы с Куртом экспрессией своего вокала заплёвывали гитарные деки, а Гаврила со Стасом помогали нам, как могли. Через некоторое время шум в зале стих, и послышались отдельные голоса, подпевавшие нам. Я украдкой поглядывал по сторонам. В мерцающем свете свечи я видел серьйозную мину Гаврилы и лицо Стаса, который самозабвенно отдался музыке. Он пел с закрытыми глазами и, наверное, пытался поймать вдохновение. И таки поймал. Оно темпераментно исцарапало нам спины в тот вечер.

Длилось это около трёх часов. И всё это время нас распирало от удовлетворённости не только за то, что мы наконец-то вышли на сцену, но и за то, что смогли удерживать так долго полный зал народа, который действительно с удовольствием слушал нас и благодарно отзывался иногда робким, но в большей мере пьяно-залихватским подпеванием. Когда всё же дали свет, нас пинками прогнали со сцены и забыли. Как ни странно, но мы обрадовались такому повороту событий, ибо за пару часов беспрерывного пения наш репертуарный запас иссяк. Но оставалось обманчивое смутное ощущение того, что мы были главным угощением этого вечера. Мы праздновали грандиозную победу над нашей природной застенчивостью и приобретённой в шальном круговороте жизни охлофобией. Требовательность толпы лизала наши ботинки!

Это был сигнал готовности. Готовности угощать собой других так, чтобы после такого угощения не оставалось горького привкуса скуки, оскомины надоедливости и отрыжки неоправданных ожиданий.

 

* * * * *

 

– А где они, эти хорошие люди?! – кричал я так, чтобы меня в коридоре слышал Гаврила. Я как раз оседлал гостиничный унитаз и намеревался доказать всему миру, что честность – это не порок и с ней, как и с гиммороем, можно жить. – Я спрашиваю тебя – где? Так вот же мы! Протяни, кажется, руку, и нас можно нащупать. Так нет же, не видят. Ткнут нас, херувимов…

– И ангелов, – тяжеловесно добавил Гаврила, намекая на своего тёзку.

– …и ангелов, мордой в грязь и танцуют буги на сломанных крыльях. А потом ещё и денег требуют. Всё им мало!

У меня просто не хватало слов, чтобы выразить всё своё возмущение – хотелось плеснуть кому-нибудь кислотой обиды в лицо. Шёл уже второй день, как я подвергался репрессиям со стороны рыжего коменданта гостиницы. Ему не хватало только фуражки с голубой окантовкой, а в остальном он был просто не отличим от вертухая застенков Бутырки: те же манеры и то же человеконенавистничество. Рыжий решил, что я должен заплатить ему за один день хранения моих пожитков в гостиничном номере, как за целый месяц моего личного проживания. И взялся он за это с каким-то жгучим азартом. Я, мягко говоря, не разделял его энтузиазма. Но, похоже, он готов был просто выгрызть из меня затребованную сумму по шкурническому прейскуранту. Аппелировать к его милосердию или чувству справедливости было всё равно, что обращаться к серийному душегубу с просьбой о помощи. Его пластинку заело на одном: даже если тобой пахло в номере – будь любезен уплатить за наличие в номере своего духа.

– Да у таких людей проблески ума бывают не больше одного раза в год и то где-то в районе тридцать второго декабря. Слышишь, Гаврила? Я буду стоять на своём. Ни копейки!

Гаврик отозвался, силясь сдержать иронию:

– Пока, насколько я слышу, ты сидишь на своём.

– Ни копейки! – не унимался я.

– Ага, и завтра везде развесят объявления о том, что в ближайшие выходные во дворе «Вили» состоится расстрел Грицая. Это ещё куда ни шло, а могут и распять.

– Да хоть шесть, – сказал я, выходя из своего укромного убежища, перекрикивая водопадный рёв сливного бачка. – Это будет праведная кровь мученика. А рыжих волков я не боюсь – я ими завтракаю.

И, несмотря на пафосность моих заверений, я действительно был уверен в своей правоте. Уже несколько дней мы с Куртом не числились в списках обитателей гостиницы: мы стали испытывать некоторые финансовые затруднения и перебрались назад в родное общежитие, с небольшими потерями в виде нескольких сотен тысяч нервных клеток отвоевав седьмую комнату, которая после тесных гостиничных номеров казалась, как минимум, Колонным залом Кремля. С гостиницей меня связывали лишь некоторые безделушки, остававшиеся пока в номере, и которые я постепенно эвакуировал. Вот во время этих прощальных посещений меня и подстерегал на тёмных лестничных пролётах рыжий зверь, занимавшийся вымогательством мзды. Ах, как мне хотелось и вправду дать ему мзды, но моя воспитанность и себялюбие не позволяли мне перешагнуть грань недозволенного. Я от него не прятался, но и на глаза ему старался не попадаться. А вот он меня, по всей видимости, стал сторониться после того случая, когда я, находясь в состоянии аффекта, обещал ему откусить голову. В обмен на эту любезность он пообещал пожаловаться на меня ректору, который, по его словам, был ответственен за «невоспитанность своих воспитанников». И вот когда я, сделав пару головокружительных и седативных затяжек «Примы», присел мирно попить чаю, откуда-то издалека раздалось грозное:

– Грицай! Когда думаешь деньги возвращать?

Я вообще не любил этого вопроса, который мне задавали довольно часто. Но ещё больше я не любил возвращать то, чего не брал. Да и этот скрипучий голос я сразу узнал: он не мог принадлежать никому другому, окромя Рыжего. Во мне начала подниматься волна жажды быстрой расправы, угрожая перерасти в шторм гнева и насилия.

Я посмотрел в ту сторону, откуда раздавался ржавый лай.

В конце коридора у выхода на лестничную площадку стоял мой лукавый недруг и скалился в зловещей ухмылке, хищно поблёскивая жёлтыми зубами и мутными глазами под камышовыми зарослями его густых бровей. Я выпустил в его сторону стройную струю дыма и спокойно продолжил чаепитие. «Когда гиены лают, львы спокойно скребут загривки». Это была старая бушменская мудрость, и я знал, что она действует: Рыжий, крикнув что-то нечленораздельное о залоге, скрылся в тумане бытия, и я больше никогда его не видел.

Гаврику всё это доставляло удовольствие, которое он даже не пытался скрыть, в чём угадывалось пагубное влияние на него Веренича.

– А ты знаешь, – проговорил он, улыбаясь, – что Рыжий забрал твои подушку и одеяло, и теперь они у него в заложниках?

И я понял, что вместе с Рыжим в лету канули и мои вещи. Но я и на этот раз сохранил несвойственное мне спокойствие: я решил не мелочиться и оставить свой постельный набор Рыжему в напоминание о себе, лелея тайную надежду, что тихими зимними вечерами он будет исходить холодным потом под моим верблюжьим одеялом, а подушка, которая всегда мягко оберегала мой сон, подарит ему множество систематических ночных кошмаров и тьму уколов острыми шпагами мстительных пёрышек.

Но, несмотря на моё внешнее спокойствие, я находился в состоянии бездействия неопределённого времени и чувствовал, что лихорадка депрессивности протягивает ко мне свои кривые лапы. Я часто подвергался нападкам плохого настроения, заражая своими «соплями» всех окружающих. Но в тот раз простым дешёвым нытьём не обошлось. Я был просто раздавлен ставшимися переменами. Много сил отобрал переезд и неравная борьба за право проживания в общежитии, обустройство быта на новом старом месте, и Бог знает что ещё. Стада моей спокойной размеренности обезумели и понеслись, сокрушая всё на своём пути и оставляя за собой безжизненный след плохих предчувствий. Гаврила остался в гостинице, где параллельно с проникновенно-чувственными отношениями с Кривель закрутил «роман» с Вереничем. Это парализовало на некоторое время и в некотором смысле наши с ним отношения. Так что некоторое время я и Курт довольно редко видели «архангела».

Бельевые верёвки нервов натягивали ещё мокрые и тяжёлые подштанники экзаменационных неприятностей, а моё тягучее нежелание посещать занятия только подливало масла в огонь. Кофе по утрам не помогал, и моё образование стало для меня призрачным розовым маревом, еле улавливаемым отголоском моей тяги к знаниям. Для меня время если и не остановилось вовсе, то с трудом начало передвигать протезы своего скрипучего хода. Мои думы переполнились слезливо-потёкшей тушью хандры и стали высмаркивать такие стихи, от которых хотелось волком выть. Я никогда прежде не занимался самобичеванием, а тут вдруг перестал ощущать вкус полноценной жизни. И если у кого-то жизнь была полной, то моя исхудала до такой степени, когда наружу вылазят все рёбра расстройств. Когда я оставался один, меня посещали такие мысли, которые могли быть плодом раздумий лишь безнадёжно отчаявшегося человека. Это я сейчас научился тихо плакать в подушку, а тогда я только рвал её по ночам зубами, страдая от засухи своих эмоций. Это, наверное, и есть её замкнутость депрессия, когда начинаешь думать о том, что сочное английское слово «жить», прочитанное наоборот, означает «зло».

Вконец измотав себя подобными мыслями, я решил прервать процесс своего превращения во вздох безразличия. Так всегда: когда идёшь вдоль чёрной полосы своей жизни, судьба иногда жалостливо разоряется на милостыню для тебя. В моём случае это была довольно крупная сумма денег, обладателем которой я стал неожиданно даже для самого себя. Не долго думая, я решил их прокутить и сделал это в считанные дни. Вот тогда мне полегчало. Во-первых, потому что был сбит поток моего суицидального состояния развесёлым забытьем: столбы безразличия покосились и рухнули. Ежедневно моя нелепая поникшая походка приобретала черты той грации, которой возможно обзавестись, лишь хорошо приняв на грудь. Во-вторых, потому что я, не раздумывая, избавился от неожиданного богатства, так как на тот момент я был нелепо убеждён в том, что мир становится беднее, когда ты богатеешь.

И вдруг время встрепенулось, зашевелилось, и я стал едва за ним поспевать. Огромная пропасть, которая хотела сожрать меня, растеряла все зубы; пустынная узкая тропа моих блужданий быстро переросла в оживлённую дорогу, выложенную новыми впечатлениями, вновь обретённый вкус которых напоминал сладкую кислинку «Саперави».

Мы с Куртом вдвоём наслаждались проживанием в барских хоромах огромной седьмой комнаты, чем вызывали острую зависть обитателей соседних переполненных комнатушек и свирепые придирки со стороны коменданта студгородка. Но я думаю, что ввиду нашего творчески развитого сознания, которое требовало простора для своего широкого размаха, мы вполне заслуживали на дополнительную жилплощадь. Чувствуя себя в этом смысле и в каком-то роде действительно господами, мы время от времени выходили на крыльцо, как говорится, крестьян с рук кормить, и угощали всех своей музыкальной выпечкой, возобновив традицию славных вечерних коридорных выступлений, которые были сопряжены с шальным оргиазмом.

Последние опавшие листья догнивали под первым снегом, но золото осени нас не покинуло и стало свирепствовать в образе эпидемии «желтухи». Вспышка этого недуга вызывала у студентов противоречивые чувства: кто-то боялся проснуться утром уже в образе героя Брэдберри из повести «Были они смуглые и золотоглазые», а кто-то тешил себя надеждой, что благодаря эпидемии будет объявлен карантин. Я тоже пытался извлечь из сложившейся ситуации порцию выгоды для себя. Как раз подошло время сессии, а у меня в этом отношении был полный и, казалось, безнадёжный завал. Так что я не стал ждать, пока объявят карантин – такой желанный, но маловероятный – и, заглушив в себе инстинкт самосохранения, начал изо всех сил стараться подцепить «желтуху» и отодвинуть этим сдачу экзаменов на неопределённый срок. Как говорил Шекспир: «Трус умирает сотни раз, а герой – лишь однажды». К счастью, наперекор моему «геройству» и вопреки всем моим усилиям, направленным на получение заветной бациллы гепатита, у меня ничего не вышло. Мой привередливый иммунитет плевать хотел даже на слюнявые поцелуи со сбежавшей из больницы пожелтевшей Люсей, которая не понимала, чего я от неё добиваюсь. В конце концов, меня обошли стороной как неприятности возможного недуга, так и неурядицы со сдачей экзаменов, которые были сданы и забыты.

Мы продолжили наше мирное плавание, дрейфуя по спокойной глади повседневности. Курт впал в бессознательное состояние любовных отношений с Веткой, и мне всё чаще приходилось ночевать где попало, с кем попало и как-попало, дабы дать возможность возлюбленным насладиться друг-другом, не обременяя их удовольствия фактором своего присутствия. Нашу седьмую с некоторых пор начал делить с нами сарненский любитель тяжёлой музыки – Ян. Он любил, как он сам выражался, «death», и мы с Гробом ласково кликали его «дезик». Ян был неплохим парнем, а если учитывать ещё и то, что каждый раз, приезжая из дому, он привозил с собой печёную утку, жареного кролика и море колбасы, то нам даже не приходилось терпеть его, если вы понимаете, о чём я. Проявляя заботливость о Курте и высказывая благодарность мне, Ветка потчевала нас по утрам горячими завтраками, в роскоши которых мы себе отказывали по причине нашей обленившейся натуры. А мы в «отместку» пели ей оды…

Под нами жил ректор со своей женой, так что может для кого-то они и были вышестоящим начальством, для нас же – нижепроживающим. И вот эта опасная для них и неудобная для нас близость обрекала их на прослушивание нашего круглосуточного пения. Как говорят, с песней по жизни и по нервам, на струнах которых мы умели играть намного лучше, чем на гитарах. Но, согласитесь, что лучше иметь соседей-гитаристов, которые изредка мирно заблёвывают ваши окна макаронами, чем каких-нибудь ботаников, которые никогда не поют, но регулярно пропитывают всё вокруг нафталином зарубежной попсы, а по вечерам отравляют блаженную тишину визгом просмотра мексиканских сериалов. Так что нам никому не нужно было угождать, чтобы сохранять «статус кво» и оставаться угодными. Жалоб снизу не поступало, но не обходилось и без забавных случаев.

Как-то утром Ветка решила разнообразить наш рацион по-особенному жареной картошкой. Сказочный запах быстро выдернул нас из-под тёплых одеял, заставив почувствовать раздирающий урчащий голод. Погода наводила на мысли о вечноцветущем благоденствующем рае, И я ещё подумал: «Кто умрёт в такой день – обязательно пожалеет об этом». На столе уже благоухала целая сковорода соблазнительной снеди, лежали толстые ломти румяного хлеба, и дымились чашки, наполненные свежезаваренным чаем. Чаинки в моей брюхатой кружке никак не хотели тонуть, и я пожаловался на них Курту, на что он спокойно и взвешенно сказал: «Ныряй и топи их». Всё это и отменная погода за окном вызвали во мне желание освятить начало нового дня свежими звуками старой песни, и я начал громко петь, стараясь перекричать самого себя и гул просыпающегося общежития. Пелось взахлёб. Внезапно я прервал своё пение и заменил его пронзительным воем боли, так как, забывшись в песне, позабыл и об опасной близости подлой раскалённой сковороды, у которой кроме её чугунной тупости, было ещё немного подгоревшего стыда и сожжённой до углей совести. На руке закраснел ожог, который окончательно вывел меня из полусонного состояния и основательно подпортил мне настроение, заставив пересмотреть свои выводы касательно хорошего начала прелестного дня.

Вечером пришёл Гроб и рассказал нам о том, что поведала им Ядвига Августовна – их преподаватель высшей математики и бессменная супруга ректора. «Просыпаюсь, – рассказывала она, – утром от великолепного пения, которое доносилось сверху. Я даже заслушалась. Но тут песню прервал такой визг, как будто кто-то обжегся сковородой! До сих пор голова болит». Этот рассказа нас позабавил, но я так и не смог понять, как она догадалась насчёт сковороды. Вопрос остался открытым: мистика или шпионаж?

Вообще-то это было одним из самых излюбленных наших занятий – шутить на тему слежки за нами со стороны проректора, и потому, выражаясь нецензурно при обсуждении садистских склонностей наших преподавателей, мы обязательно просили прощения у невидимых подслушивающих жучков – порождений злобного Жука, которые, как мы считали, были вмонтированы в индикаторы контроля пожарной безопасности.

Все эти мелочи делали нас необычайно счастливыми людьми. Но мы помнили наставления Козьмы Пруткова «бдить» и были всегда настороже, так как знали, что больнее всего бывает, когда ранишься осколками собственного счастья.

Одно время Ветка и Курт, прочувствовав всю пользу последствий научно-технической революции, носились с диктофоном, который дарил им неописуемую радость. Они записывали на него всё, что попадало под руку: от шипения сливных бачков до неспособности чётко выразить свою мысль амбициозных завсегдатаев библиотек, интервьюированных ими. И вот как-то утром они, пробравшись сквозь толстый слой моего глубокого утреннего сна, бесцеремонно вырвали меня из рук великого анестезиолога Морфеуса. Мало-кому нравится просыпаться не по собственному желанию, а я так и вообще был ярым противником этого, потому как был уверен, что насильное прерывание или простое вмешательство в ход естественных процессов влечёт за собою дисгармонию с Природой вцелом: отсюда прыщи, отсутствие аппетита и даже половое бессилие организма.

Я ещё не открыл глаза, но решение четвертовать нарушителей моего покоя уже созрело.

У кровати на полу сидели Курт-Орфей и Ветка-Эвридика. Я был настолько недоволен своим ранним искусственным пробуждением, что мне и вправду захотелось, чтобы Эвридика растаяла во мраке аидового царства, а Орфей утонул в фонтане мощного энуреза и диких слёз, оплакивая свою возлюбленную. Но меня ждало что-то другое.

– Лёша, – как-то виновато начала Ветка и, взглянув на Курта, продолжила: – Звонила твоя мама и просила передать тебе, что ваша собака сдохла.

Лучше бы меня окатили ушатом ледяной воды или обухом по голове огрели. А это был удар ниже пояса. Я ведь так любил свою собаку, что просто не желал верить в эту плачевность, расплывавшуюся тёмными кругами у меня в глазах. Хлюпающие слова сожаления хлынули потоком прорванной дамбы:

– Этого и следовало ожидать: она ведь болела. А знаете, какой умницей она была? Намного лучше некоторых людей. Всегда под утро ко мне приходила и лапой задирала край одеяла, пытаясь влезть под него. Существо, которое знало, что такое верность. Всё понимала, жалко, сказать не умела.

Я чувствовал, как к пересохшему горлу подступает ком, а глаза начинают пощипывать предательские слёзы. А вот реакция моих недобрых вестников была несколько непонятной и даже обидной: я видел, как они еле сдерживаются, чтобы не прыснуть от смеха. Я с естественной злостью в голосе попросил их попытаться проявить хоть каплю сочувствия и почтить память моей собаки минутой молчания без вставания.

Сыграть свою постыдную роль до победного конца они не смогли. Первой не выдержала Ветка, и только когда она начала смеяться, а Курт – вторить ей, я понял, что меня развели, применив при этом изощрённую жестокость. Друзья-садисты продолжали биться в агонии убийственного смеха. В руках у Ветки я увидел диктофон, на который она записала весь всплеск моего отчаяния. Я попытался было разозлиться на них и наказать их бурей животного гнева, но в свете того, что слухи о кончине моего пса оказались несколько преувеличенными, обида улеглась сама-собой. Но вечером я всё же отзвонился домой, чтобы смыть остатки смутного непокоя. Собака назло всем бедам оказалась не просто здравствующей, но ещё и здорово беременной.

Курта с Веткой я тоже не оставил без отрыжки своей мстительности и на следующую ночь остался ночевать в комнате, чем прервал вереницу регулярности их ночных увеселений.

А на ближайшие выходные ещё одни близкие мне садюги подвергли меня изощрённому истязательству.

В тот раз Стас приехал в Ровно и решил остановиться у меня. Вечером Кибита подрулила к моему дому, заглушила двигатель, и они со Стасом начали прощаться. Создавалось впечатление, будто они видят друг друга в последний раз и прощаются навсегда. Я долго пытался не реагировать на откровенность их громких поцелуев, но когда их пылкие натуры начали с головой погружаться в пучину страсти, а их объятия стали всё больше напоминать преддверие плотских утех, мне захотелось немедленно исчезнуть. Но я не мог выйти, потому что сидел на заднем сидении «Запорожца», а на все мои просьбы и мольбы выпустить меня, ответом был всё усиливающийся накал страстей на передних сидениях. Я схватил коробку конфет, лежавшую рядом, и принялся запихивать себе в рот шоколад.

– Кибита!!! Стас!!! – кричал я, задыхаясь от липкого шоколада. – Если вы меня не выпустите – я съем все ваши конфеты.

Взяв в заложники коробку конфет, я мало чего добился. Реакции не было никакой. И я решил идти в прорыв. Благодаря своей субтильности я протиснулся мимо Стаса и обрёл долгожданную свободу.

Самым возмутительным было то, что на следующий день Кибита спрашивала с искренним удивлением, кто съел её конфеты.

Femme fatale*! В известной степени.

А тем временем атмосфера лихорадящего Острога постепенно становилась поспокойней: песня о жёлтых глазах стала терять свою актуальность, и эпидемия в Академии пошла на спад. Но в отличие от всех выздоровевших и вечноздравствующих, мы с Куртом продолжали болеть нашей идеей о рок-группе, и болезнь эта только прогрессировала. Мы уже достаточно смело совмещали игру на двух гитарах и даже придумали пару вещей. Одна из них, самая первая, имела какое-то азиатское название, и мы дали ей странное и необъяснимое название – «Рисовые поля». Потом я написал слова, и получилось так, что песня многим понравилась, невзирая даже на то, что о полях, тем-более рисовых, в ней не было ни слова. Наши благодарные слушатели, которые, возможно, никогда так и не догадались, что были поклонниками нашего таланта (улыбка!), очень часто просили сыграть «Поля», Это было прямым ответом на тот вопрос, который мучил меня изначально: «А стоит ли вообще?..» Выходило, что стоит. И мы стали ещё больше времени уделять музицированию, и ещё меньше – учёбе. И если это было нашей болезнью, то Гаврила тоже начал покашливать и покрываться сыпью. Навещая нас, он брал в руки зубные щётки и барабанил по кружкам, воспитывая в нас ещё вялое и слабое чувство ритма. Я помню вечер, когда мы никак не могли решить, какое название будет у нашего бэнда. Были перелопачены все словари и энциклопедии. Курт, подтрунивая над близорукостью нашей фантазии, всё твердил о том, что группу следует назвать «Одуванчики» и тут же распасться. И всё тот же Курт, тихо листая фолиант Миллера, предложил то название, к которому у нас не возникло никаких претензий. С тех пор мы стали «Эйфорией». Но, несмотря на это, мы продолжали оставаться сапожниками без сапог. Как это часто бывает, наши желания были в жёсткой оппозиции у наших жалких возможностей. Кто знает, может дело было в несвоевременности желаний. У нас не было ни инструментов, ни места для репетиции, ни аппаратуры. Одним словом, у нас не было ничего. Хотя, сказать «ничего» - это слишком категорично, ведь в действительности у нас было что-то куда большее, чем колонки «Маршал», гитары «Фэндер» и медные тарелки «Сабиан». У нас была твёрдая уверенность в том, что наши желания помогут нам поднять планку наших возможностей, что мы ещё утолим голод наших потребностей, взвизгнем гитарами и выпустим на волю нашу музыку, пустив её по «проэловским» шнурам.

На свободу из вибрации…

Из вибрации наших чувств и, как мы всё же смели надеяться, фирменных динамиков.

 

* * * * *

 

Свидетелями роста наших волос и неформального сознания были три хрупких создания из десятой комнаты. Но как историк, оставаясь верным правдивости изложения событий прошлого, я должен сказать, что хрупкостью отличались лишь две из них: Татьяна с забавной чирикающей фамилией Горобэць и Наташа, которая, по всей видимости, не была в восторге от своей фамилии и поспешила после окончания Академии отобрать её у Гроба. Третья обитательница этого института благородных девиц номер десять обладала музыкальной, на мой взгляд, фамилией Смык и славилась той дородностью, которой смертельно дорожили московские купчихи времён Алексея Михайловича. Но вот что до музыкальности её фамилии, то я натыкался на несогласие Гаврилы по этому поводу. Он считал, что Смык может быть переведено, как Дёрг, что, в свою очередь, указывало на несносность Татьяниного нрава. И в будущем она сама не раз доказывала всю правоту Гавриловых догадок.

Нельзя сказать, что мы сразу стали с ними друзьями. Нет. Быстрее всего какая-то связь возникла между нашими комнатами – это всё равно, что дружить домами, не переходя на личности. Сперва мне девчонки казались какими-то похожими друг на друга, на одно лицо. Одинаковыми, как чрезмерно припудренные черты гейш. Такой себе собирательный образ. Но по мере того, как мы стали всё чаще заглядывать на огонёк в десятую, обитательницы этого тараканьего рая начали из сомнительных контурных эскизов вырисовываться в чёткие образные картины, не лишённые и некоторых сюрреалистических отхождений. И если уж до конца дописывать их животрепещущие литературные портреты, то каждая из них имела свой аналог и в мире высокого искусства живописания: Наташа напоминала мне девочку с персиками Серова, Таня Горобэць была вылитой женщиной после купания Дега, а Смык – пышной рембрантовской Данаей.

Девчонки всегда были щедры на чай и не раз спасали нас от ужасов голодной смерти. Возможно, выручая нас, они спасали свои души, но я склонялся к мнению, что они таким образом усмиряли свой иногда распухавший материнский инстинкт. И если весь этот полный безобразия мир – и вправду театр, то они предстали пред нами отличными актрисами, которым были подвластны роли, как добрых самаритянок, так и распутных содомитянок. Как и все вокруг, они плели свои интрижки, в липкой паутине которых сами же и запутывались. Их жизнь была пропитана мелодраматическим соусом юного возраста и помимо учёбы включала в себя поиски принца на белом коне. С нашим же появлением они чаще стали задумываться над тем, кого же им хочется встретить больше: принца или белого коня?







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.