Здавалка
Главная | Обратная связь

Закубанский карамзада



 

Sigilla in mente impressa amoris digitulo, vertigio demonstrant mollitudinem.

Aul Gel

Кто по чувствам, вражде или влечению роковому покинет дом и родное пепелище для жизни боевой, тому благовоние — дым битв и запах крови.

 

(Автор латинского текста, вынесенного в эпиграф, — Авл Геллий, римский писатель II века. Приблизительный перевод: «Образ любимой вспыхивает в памяти при виде одного ее пальчика, и от нежности кружится голова». — Прим. автора. Далее все приведенные примечания принадлежат автору — Хамар-Дабанову)

 

Пшемаф не забыл о черкешенке, виденной им в мирном ауле; он посылал предложить за нее калым владетельному князю, но получил в ответ лишь оскорбительные насмешки. Препятствия, разумеется, подстрекнули его желания: пылая гневом против князя, он решился украсть красавицу. С этой целью он задумал сблизиться с знаменитым разбойником Али-Карсисом. Полумирный врач-черкес представлял ему для этого все средства…

Али-Карсис был очень высокого роста, чрезвычайно широк в плечах и тонок в перехвате. Судя по лицу, ему можно было дать лет сорок. Он не был вовсе худ, но мог назваться сухим мужчиною. Черты лица его были правильны; подстриженная, черная борода соединялась с усами, нос продолговатый, румянец здоровья пробивался на смуглых щеках В его лице не было ничего особенно замечательного, кроме дерзкого взгляда. Черные, блестящие глаза, несколько нахмуренные от повисших густых бровей, придавали его лицу выражение, вселявшее невольные опасения. Взгляд будто говорил, что он не умеет покоряться, а знает только повелевать. Никогда и ни от чего взор его не опускался, он смотрел смело и самонадеянно, но выражение лица его менялось, когда он сводил глаза с одного предмета на другой. В нем обнаруживалось какое-то пренебрежение ко всему. Одежда карамзады [Карамзада значит по-черкесски разбойник] состояла в простой длинной черкеске темного цвета, из-под которой на груди блестела на белом бешмете кольчуга. Руки также были защищены кольчатыми наручами, приделанными к налокотникам; из-под наручей виднелась пунцовая материя, которая предохраняла тело от трения о сталь. Восемнадцать патронных хозров, заткнутых обернутыми в тряпки пулями, вложены были по обеим сторонам груди в гаманцы черкески. Длинные рукава, оборванные к концу, служили доказательством, что разбойник, находясь в горячих боях, выпустив все хозры, вынимал запасные заряды и, не имея чем обернуть пули, рвал, как водится, концы своих рукавов. Черкеска его в некоторых местах была прострелена и не зачинена. По черкесскому обычаю, там не кладут заплат, где пролетела пуля. Удары шашки обозначались узкими сафьянными полосами, нашитыми изнанкою вверх на тех местах, где было прорублено. В правом гаманце виделся рожок с порохом; на поясе висел большой кинжал с рукояткою из слоновой кости; рядом с кинжалом заткнут был спереди пистолет, другой виделся на правом бедре, а третий был заложен сзади за пояс шашки. Войдя к полковнику, он придвинул этот пистолет наперед, придерживая за выгиб правым локтем - азиатская привычка, происшедшая от опасения, чтобы враг не выхватил внезапно оружия! Спереди к правому боку висели серебряная жерница, сафьянный мешочек с запасными пулями и кремнями и большой черный рог с порохом. На левом боку была шашка. Из-под черкески виделись ноговицы из темного сукна с красною нашивкою для прикрытия той части ноги, которою всадник касается до коня. На ногах были желтые вычетки [Черкесская обувь из сафьяна, заменяющая носки], а сверху красные чевеки [Черкесская обувь, надеваемая сверх вычеток] с серебряною тесьмою на швах, на голове черкесская шапка с белым околышем из длинношерстной овчины, ружье осталось на квартире Пшемафа. Товарищ Али-Карсиса носил почти то же одеяние, с тою только разницею, что шапка его была опушена черною овчиною; он казался человеком лет тридцати, был довольно строен и очень смугл; в беглых маленьких глазах его выражались хитрость и лукавство; каждый из них держал в руке плеть, а на большом пальце правой руки имел стальное кольцо, необходимое, чтобы взводить курок и при стрельбе наскоро выдергивать ружейный шомпол из ложи. Когда Али-Карсис вошел, полковник встал с места и, подошед к нему, сказал:

— Здравствуй, Али-Карсис! Давно уже мне хотелось видеться с тобою; кажется, нам друг на друга не за что сердиться.

— Али-Карсис благодарит ваше высокоблагородие, — молвил переводчик, — и говорит, что сам давно желал свести с вами знакомство, но все не было случая. Ваше имя в уважении у черкесов; они вас любят и хвалят; лишь только карамзада узнал, что вам желательно его видеть, он без опасения тотчас приехал.

— И прекрасно сделал! — отвечал полковник. — Он здесь так же безопасен, как у себя в доме. Очень желал бы, чтобы ему слюбилось с русскими и чтобы он, наконец, покинул свою трудную, опасную жизнь…

 

<Александр Пустогородов относится к карамзаде с чувством глубокого уважения и в разговоре с полковником защищает его>.

 

— Али-Карсис возвратился за Кубань и велел сказать мне через одного черкеса, что он ничего не тронул в нашем полку, из уважения ко мне, — рассказывал полковник.

— Вот видите, полковник! Не правда ли моя? Воля ваша, я люблю их дикую честность! Возьмите черкеса, разберите его как человека — что это за семьянин! Как набожен! Он не знает отступничества, несмотря на тяжкие обряды своей веры. Как он трезв, целомудрен, скромен в своих потребностях и желаниях, как верен в дружбе, как почтителен к духовенству, к старикам и родителям!

О храбрости нечего и говорить — она слишком известна. Как слепо он повинуется обрядам старины, заменяющим у них законы! Когда же дело общественное призовет его к ополчению, с какою готовностью покидает он все, забывает вражду, личности, даже месть и кровомщение! Черкесов укоряют в невежестве; но взгляните на их садоводство, ремесла, особенно в тех местах, где наша образованность не накладывала просвещенной руки своей, и вы согласитесь со мною, что они не такие звери, какими привыкли мы их почитать.

— Все так, Александр Петрович! Но зачем же не внемлют они призыву нашего милостивого правительства?

— Я вам, полковник, сейчас определю все — что, как и для чего делается: оставляя черкесов спокойно владеть собственностью, управляться своими обычаями, поклоняться богу по своей вере — словом, уважая быт и права горских народов, мы берем их под свое покровительство и защиту: такова благодетельная цель правительства; но она встречает многие препятствия в исполнении. Первое из этих препятствий — различие веры, нравов и понятий; мы не понимаем этих людей, и они нас не понимают в самых лучших намерениях наших. Второе — при всех добрых намерениях, мы здесь должны нередко доверять ближайшее влияние на них таким людям, которые думают только о своем обогащении, грабят их, ссорят, подкупают руку сына против отца, жены против мужа...

— Право, беда с вами, Александр Петрович! — возразил старик, вставая. — Правда ваша, да как решаетесь быть их защитником? Не снести вам головы своей! Того и смотри, какой-нибудь хищник из-за куста отправит вас в Елисейские поля [В Елисейские поля — значит, на кладбище] стяжать возмездие за ваше праводушие.

— Туда и дорога! Двух смертей не будет, одной не миновать! — примолвил Александр, прощаясь с полковником.

* * *

 

<Попытка побега не осуществилась. Али-Карсис помог Пшемафу повидаться со своей невестой — свидание описано в предыдущей главе. Но затем события развернулись так, что бесконечные сражения и стычки между русскими войсками и горцами оттеснили любовь Кулле и Пшемафа на второй план. Али-Карсис ушел в горы. Пока не случилось то, о чем речь дальше>.

* * *

[……]

Жилище владельца было окружено высоким плетнем, за жилыми строениями находился пространный скотный двор, куда на ночь загонялись упряжные волы, коровы, телята и несколько овец, обреченных на съедение в случае приезда гостей. В одном из домиков, которые находились в части двора, посвященного женщинам и всему вообще хозяйству, горел жирник на камине; в камине тлелось несколько головешек; дверь и ставни были заперты. К стене, против камина, стояли огромные сундуки, испещренные жестью, медью и разукрашенным железом. Над ними находилось несколько рядов полок, на которых лежали в порядке сложенные ковры, войлоки, тюфяки, перины, подушки разной величины, продолговатые и круглые, стеганые теплые одеяла и холодные шелковые и ситцевые. На верхней полке стояли: несколько фарфоровых простых тарелок, вылуженные медные тазы разной величины — от самого маленького до самого огромного, такие же колпаки для варения пилава [Пилав — плов], медные кувшины с длинными носиками и узкими для умывания и для питья. На стенах висело несколько зеркал, в деревянных высеребренных и вызолоченных рамах. На полу, в одном углу, разостлана была простая постель, на которой сидела старуха, поджав ноги и занимаясь рукоделием. В другом углу на красивом ковре постлан был узенький тиковый тюфячок, набитый шерстью и простеганный разными узорами. В изголовье его лежала длинная пуховая подушка, обтянутая синей шелковой тканью, до половины тюфяка накинуто было теплое одеяло, из пунцового штофа на шерсти и выстеганное красивыми узорами. У камина на низенькой деревянной скамейке сидела девушка лет шестнадцати. Облокотясь руками на колени, она поддерживала прелестное личико свое пальцами, унизанными кольцами. На голове у нее был красивый шелковый платочек, висевший углом к затылку; за ушами было шестнадцать узеньких длинных кос, черных как смоль и лоснящихся, как лучший шамаханский шелк, в ушах блистали золотые серьги; на лбу и на висках из-под платка виднелись волосы, остриженные ровно, как у русских крестьян; тонкие, выгнутые брови осеняли большие черные глаза, опушенные длинными ресницами; прямой носик будто сторожил две тоненькие, алые губки; подбородок, совершенно круглый и выдававшийся немного вперед, довершал прелесть этого круглого личика, и румянец молодости играл на бархатных щечках красавицы. На длинной роскошной шее висели ожерелья из бус и мелких серебряных монет, на плоской груди, признаке девственности [Черкешенки до замужества носят род корсетов: их зашивают девятилетних в сыромятные кожи длиною европейских женских корсетов. Девушки остаются так вплоть до замужества], в обтяжку был надет пунцовый шелковый бешмет, выстеганный красивыми узорами и полами закрывавший колени. Тонкий перехват стана был опоясан узким белым поясом; рукава бешмета, с разрезом от локтя до кисти, были брошены за плечи, из-под них выходили широкие рубашечные рукава, белые как снег. Под бешметом виднелась белая рубашка, покрывавшая верхнюю часть ног, из-под нее выглядывали полосатые шальвары, синие с белым; ноги босые и белые, как пена морская, небрежно опирались на туфли с высокими каблуками. Взор девы был неподвижен, глубокая и грустная дума туманила ее очи. Вдруг раздался приятный чистый голос; кручина девы изливалась в заунывной песне [У черкесов мало коренных песен; они поют что им придет на мысль, без рифм и стоп, только разделяя слова на такты. — Лачинова не точна в своем отношении к горскому фольклору. — Т.Ч.]:

……………………………..

Сироты одинокой кто схочет? Старику отдадут тебя, девицу, немилому, или в наложницы [У черкесов узденька (дворянка) не может быть женою князя или владельца, а только наложницею; дети, происходящие от таких союзов, называются шенка, т. е. ни князь, ни уздень] ты попадешь ко владельцу.

У серны есть ноги, убежит она в скалы Кавказа; у пташки есть крылья, улетит она в чащу дремучего леса; у золоточешуйчатой рыбки есть перья — уплывет она в воды Кубани. У девицы ж сиротки нет от злодеев защиты.

Есть у ней молодец! Молодца хвалят! О, верно, защитит он девицу, о, верно, ее освободит он! Он собою пригож: и удал на коне и ужасен врагам, и страшны его шашка, кинжал и винтовка, а глаз смертоносен — прицелом винтовки когда направляет он пули полет роковой.

………………………………

Не то ожидает сиротку, бездомную девицу Кавказа; о горе, о горе сиротке!

Улетело то время, как девице-красавице гор оставаться сироткой завидная доля была.

………………………………

Старуха прервала певицу.

— Ах, Кулле, Кулле! — сказала она, — не те уж времена! Свежи в моей памяти те годы, когда все завидовали землячкам, проданным в Стамбул. Теперь делать нечего, деваться некуда! Согласись лучше выйти замуж за жениха, которому владетель охотно тебя отдает.

— Нет, бабушка, никогда и ни за что в свете не соглашусь: он мне ненавистен.

— Ну так согласись на предложение владетеля Шерет-Лука: ведь от него куда деваться? Ты живешь в его дворе; что сказал он — то и сделает, вломится ночью сюда — кто тебя защитит от него?

Кулле строго взглянула на старуху; отвернула полу бешмета и, открыв тайный карман, сделанный в подкладке, показала рукоять кинжала, потом медленно, обдумывая слова, отвечала:

— Вот что защитит меня, мое оружие! Оно было страшно в руке отца моего и не будет игрушкой в моей! — Потом с жаром прибавила: — Шерет-Лука я ненавижу и презираю, гнушаюсь его позорными предложениями!

В это мгновение камешек упал в камин. Кулле подошла к камину и три раза щелкнула языком. Еще упал камешек. Кулле, обратя губки в трубу, вполголоса произнесла: «Мандахако» (поди сюда). И молодой черкес на аркане спустился в отверстие трубы [У черкесов трубы широки, а потому когда нужно, всегда избирается этот путь]; кинжал и три пистолета висели у него за поясом. Он вышел из камина; старуха встала [Женщины не сидят перед мужчиною, несмотря на звание, которому принадлежат; когда же мужчина сядет, тогда и они садятся]. После первого приветствия он сказал:

— Кулле! Согласна ли ты выйти за меня замуж?

— Не знаю, Пшемаф! — отвечала девушка.

— Кто же знает? Кто удерживает тебя?

— Ты гяур или правоверный?

— Правоверный.

— Переменишь ли веру отцов?

— Никогда, да и незачем. Русские от меня этого не требуют.

— Оставишь ли гяуров? Перейдешь ли к черкесам?

— Никогда и ни за что в свете, даже и для тебя не сделал бы этого!

— Разве они тебе родственники?

— Русские для меня более чем родные: они меня воспитали, они меня кормят и не делают различия между мною и природными русскими. Я клялся служить русскому царю верно — этого достаточно!

— Да полно, Кулле, вздорить! — возопила старуха. — Если он тебя возьмет, где ж он найдет себе приют между единоземцев?

— Правда, — отвечала девушка, устремив испытующий взор на Пшемафа, и продолжала спрашивать: — А не покинешь ли меня, Пшемаф?

— Никогда.

— Поклянись.

— Клянусь кобылою пророка, четом и нечетом, никогда и ни для кого тебя не покидать.

— Буду ли я счастлива с тобою?

— Буду стараться всем, чем только могу, сделать тебя счастливой, но отвечай же, Кулле, идешь ли замуж за меня?

— Согласна.

— Когда же? Надо бежать!

— Я готова, у тебя готово ли все? Взял ли ты нужные предосторожности?

— Нынче опасно! Друзья мои не могут мне помочь, погоня может настигнуть нас.

— Так нынче не надо. Я всегда готова; когда же можно будет тебе?

— Пшемаф, ради аллаха и последнего пророка, — возопила старуха, — увези мою внучку скорее: ты не поверишь, сколько горя переносит она от Шерет-Лука, грозящего ей ежедневно позором или несчастьем.

Пшемаф невольно ухватился за рукоять кинжала, зверски окинул глазами вокруг себя, будто ищет жертвы мщения: — А, Шерет-Лук, — воскликнул он, но тотчас же умерил свое негодование.

— Завтра утром, Кулле, — сказал он, — черкес, который принесет тебе вот это, — и показал ей кольцо на пальце, — будет надежный человек; через него ты можешь уведомить меня о себе; он принадлежит к здешнему двору, имени его я не знаю. Когда он подаст тебе кольцо, дай ему вот это! — и подал ей рубль серебром. — Я дам знать, когда все будет готово к побегу, теперь прощай! — И Пшемаф вошел опять в камин, откуда вылез по аркану на крышу. Кулле принесла дров и развела огонь, чтобы свежим дымом затянуть след, оставшийся в трубе.

* * *

 

<В одном из жарких сражений был убит Али-Карсис, которому выпадала возможность убить Пшемафа, но он не стал этого делать. Вся история заканчивается трагически. Пшемаф погибает в одной из стычек с горцами, где он встречается с Шерет-Луком, богатым владетелем, требовавшим, чтобы Кулле вышла за него замуж. Участь Кулле была ужасна.>

 

* * *

 

В это время прискакал к нам офицер конной казачьей артиллерии, присланный отрядным начальником, и требовал, чтобы казаки стали как можно теснее перед орудием, пока из-за них он наведет его на черкесов. Офицер навел орудие. Послышалась команда: «Раздайся! Пали!» и картечь взвизгнула. Когда дым рассеялся, мы увидели Али-Карсиса и его лошадь простертыми на земле; несколько черкесов прискакали на это место, спешились и повлекли труп разбойника. «Он убит! — воскликнул Пшемаф жалобным голосом, но, преодолев тотчас же сожаление, прибавил: — Надо отбить тело!» и в одно мгновение закричал: «Сотня, ура!» Мы понеслись. Одна часть черкесов ускакала, другая пустилась к нам навстречу; наши выхватили шашки; на минуту мы смешались с неприятелем, но черкесы обратились в бегство, волоча за собой тело убитого предводителя. Возле коня нашли шашку, которою вы, Александр Петрович, с ним обменялись, три пистолета и кинжал… Переводчик нашего полка подъехал к нам и, указывая на толпу, стоявшую отдельно, спросил у Пшемафа, узнает ли он своего приятеля Шерет-Лука. «Как, это Шерет-Лук? Этот мерзавец?» — воскликнул наш кабардинец с негодованием. «Он самый!» — отвечал переводчик. Тут Пшемаф слез с коня, подтянул подпруги, вскочил опять на лошадь, взвил плетью по воздуху и как стрела понесся с места. Потом крутым поворотом остановил он коня, повторил несколько раз то же самое и, когда лошадь его разгорячилась, пустился стремглав к неприятелю. Переводчик и я следили его глазами. Подъехав на самый близкий ружейный выстрел, он закричал по-черкесски: «Благородные адыге! Не стыдно ли вам терпеть среди себя этого негодного свиноеда Шерет-Лука? Я сам был очевидец, как этот трус ел у русских свинину и запивал ее вином» [Известно, что магометанская вера воспрещает есть свинину и пить вино, поэтому обличить в том почитается у горцев величайшим оскорблением для обвиненного]. Переводчик, передавая мне его слова, сказал: «За этим последует у них схватка: князю нельзя перенести такой всенародной обиды! Шерет-Лук, конечно, не слывет между черкесов храбрецом, но, вероятно, воспользуется этим случаем». Едва сказал он это, как Шерет-Лук отделился от толпы; за ним поехало несколько человек... Шерет-Лук отскакал саженей на двадцать, поворотил коня в сторону, выхватил ружье из нагалища [Черкесы и линейные казаки носят ружья за спиной всегда в бурочном нагалище] и, целясь на всем скаку, закричал Пшемафу: «Вот как наказывают подобных тебе оскорбителей, гяур!» Выстрел раздался. Пшемаф злобно захохотал и, закричав ему в свою очередь: «Вижу, что не умеешь стрелять, надо тебя поучить!» — понесся вслед за ним. Почти догоняя его, он выхватил ружье и выстрелил. После узнали мы, что пуля прострелила колено Шерет-Луку, но тут, не подавая даже вида, что он ранен, владетель продолжал скакать. Пшемаф все ближе и ближе настигал его и уж замахнулся шашкою, как в эту минуту князь выхватил пистолет, прицелился, выстрелил, — шашка Пшемафа опустилась на спину Шерет-Лука, но рука его не в силах была нанести смертельного удара, лезвие скользнуло по одежде врага, шашка выпала из руки, и Пшемаф опустился грудью на шею коня, который остановился. Вмиг все неприятельские партии понеслись, чтобы захватить нашего кабардинца. Сотня его кинулась на выручку, за нею весь наш полк. Казаки схватились в шашки; но это было лишь на несколько секунд, потому что неприятель обратился тотчас назад: казаки пустились было преследовать его; но, покорные голосу отрядного начальника, остановились...

Тут я увидел двух казаков, показывавших что-то яркого, красного цвета. Я подошел посмотреть — это был женский бешмет и платок; казаки продавали их. Я спросил, как они это достали, и получил в ответ, что когда арьергард спешился и занял опушку леса, казаки нашли там женщину, смертельно раненную. В то самое время переводчик указал мне неподалеку от перелеска, где был ранен Пшемаф, что-то в виде сидячего трупа и сказал, что, когда началась последняя перестрелка, он заметил здесь как будто женщину, одетую в красное. «Быть может, она еще дышит, — говорил переводчик. — Если позволят казакам, они привезут ее». Я тотчас выпросил у штаб-офицера позволение четырем человекам съездить туда с переводчиком и наказал этому последнему привезти раненую ко мне для перевязки. Казаки скоро возвратились, неся тело, переводчик один ехал верхом, разговаривая со старухой, шедшей возле него. Дошед до лагеря, казаки сложили на землю женщину, совершенно нагую, исключая стана, который был зашит в кожу. Она дышала часто и прерывисто, какой-то глухой свист выходил из ее внутренности; чрезмерность страданий изображалась на прекрасном молодом лице; изредка и невнятно произносила она слово су (вода). Мне сказали, что она просит пить. Я нагнулся посмотреть ее рану..., ничего не было; я склонил ее на другой бок, и что, вы думаете, представилось взору моему? Рана зияла пастью в поларшина; перерубленные ребра выдавались наружу, а внутри виделось легкое, которое трепетно двигалось от дыхания; кисть правой руки была также отрублена — спасения не было! Чтобы прекратить скорее ее страдания, я велел несчастной подать воды, пить сколько угодно. Это возымело свое действие; конвульсия, другая, стянули все ее суставы; потом тело вытянулось в струну; еще два, три вздоха — и страдалица окончила только что расцветшую жизнь. Старуха, увидя возле себя мертвую, начала рвать волосы, царапать ногтями лицо и, наконец, ринулась на тело бездушной девушки, стала обнимать и целовать его в исступлении.

Переводчик из расспросов узнал, что эти две женщины были на арбе и ехали вместе с семейством Шерет-Лука, когда жители бежали из аула, но в лесу у них изломилась ось и они принуждены были отстать; никто не подавал им помощи. Обе женщины скрылись в лесной чаще, с намерением возвратиться позднее в аул. Подходя к лесу, они увидели на поляне казаков и тотчас спрятались. Скоро казаки вбежали с их стороны в лес и застрелили двух, ими дотоле не замеченных черкесов. Немного спустя горцы опять заняли это место. Когда все утихло кругом, один казак привстал, начал оглядываться, потом вылез. В эту минуту молодая черкешенка с остервенением выбежала из чащи и кинулась на казака с кинжалом; старуха, бывшая с нею, не в состоянии будучи поспеть за девушкой, видела, как она замахнулась, как уже готова была поразить неприятеля. Вдруг бедняжка падает с восклицанием «аллах!». Другой казак, набежав сзади, разрубил ей шашкою бок.

В это мгновение раздались выстрелы и послышалось гиканье черкесов; оба казака бросились из лесу, оставив раненую черкешенку. На пальце ее было богатое кольцо: горцы хотели его снять, но девушка сжала крепко руку, тогда один из них отрубил ей кинжалом всю кисть и бросил несчастную в этом положении. Я спросил у переводчика, не знает ли он, кто черкешенка. «Узденька Кулле, невеста Пшемафа, — отвечал он, — а старуха — родная ее бабка. Надобно бы ей позволить взять тело — это было бы, по крайней мере, отрадою для старухи».

Я выпросил желаемое у штаб-офицера, который колебался, из опасения ответственности, но наконец старуха навьючила на спину труп внучки и потянулась к родному аулу; но недалеко отошла она: бремя было не по ее силам [Черкешенки носят весьма большие тягости; но мертвое человеческое тело, особливо когда еще тепло, так тяжело, что невозможно далеко его протащить]; она села отдыхать, горько рыдая над мертвым телом. Вдруг раздался поблизости ружейный выстрел [Ружейные выстрелы черкесские и казачьи различаются звуками от солдатских; солдатские ружья большего калибра, в них кладется большой заряд, а пуля между тем слабее входит, поэтому их выстрел дает гул, черкесский и казачий производит род щелканья], смотрю — старуха медленно валится. Я послал посмотреть, что с нею случилось: она была убита пулей в голову.

 

* * *

 

Так история двух необыкновенных прекрасных людей подчеркивает в романе Хамар-Дабанова жестокость войны и искажение психологии людей, постоянно живущих в условиях опасности и враждебности.

Кроме «Проделок на Кавказе», Лачинова написала также аналогичное по жанру произведение «Два имама, или Истребление аварского дома», не напечатанное ни при жизни писательницы, ни позже. В цензурных делах имеется также указание на то, что Лачиновой «изготовлено» еще много рукописей, которые предписывалось рассматривать с особым пристрастием. Жизнь и творчество Лачиновой представляют особый интерес для региональной литературы Кавказа, в том числе и ставропольской.

 

************************

 

ВИССАРИОН ГРИГОРЬЕВИЧ БЕЛИНСКИЙ (18111848)

Выбирая «кавказские» материалы из биографии и литературного наследия Белинского, мы старались не только обратить внимание на блестящие характеристики литературных произведений, на важные содержательные высказывания об отношениях России с Кавказом, но и на особенности жизни, личности и взглядов этого человека, безусловно, выдающегося мыслителя девятнадцатого века, на его нелегкую судьбу, на его чистые нравственные качества.

 

Из книги П.В. Анненкова «Замечательное десятилетие. 18381848»

Анненков Павел Васильевич (1813 — 1887) — критик, публицист, автор интереснейших мемуаров: «Н.В. Гоголь в Риме летом 1841 года» и «Замечательное десятилетие» — о 40-х годах XIX века. Кроме того, Анненков был издателем первого собрания сочинений Пушкина и автором первой научной биографии поэта.

 

Работа Белинского и его воодушевленной мысли, искавшей постоянно идеалов нравственности и высокого, философского разрешения задач жизни — эта работа не умолкала, покуда сам он числился скромно в рядах русских второстепенных подцензурных писателей и журнальных сотрудников... Тогдашняя цензура не угадала в Белинском на первых порах моралиста, который, под предлогом разбора русских сочинений, занят единственно исканием основ для трезвого мышления, способного устроить разумным образом личное и общественное существование.

Есть причина полагать, что года 1836 — 1837 были тяжелыми годами в жизни Белинского. Мне довольно часто случалось слышать от него потом намеки о горечи этих годов его молодости, в которые он переживал свои сердечные страдания и привязанности, но подробностей о тогдашней своей жизни он никогда не выдавал, как бы стыдясь своих ран и ощущений. Только однажды он заметил, что ему случалось, как нервному ребенку, проплакивать по целым ночам воображаемое горе. Можно было полагать только, что горе это было не совсем воображаемое, как он говорил. Замечательно, что оба этих года, исполненные для него жгучих волнений и потрясений, были употреблены им вместе с тем еще и на занятия философией Гегеля, которая нашла особенно красноречивого проповедника в лице одного молодого отставного артиллерийского офицера, выучившегося скоро и хорошо по-немецки... Это был М. Бакунин.

...Упоение гегелевской философией с 1836 года было безмерное у молодого кружка, собравшегося в Москве во имя великого германского учителя...

...В течение 1836 года Белинский, введенный в семейство Бакуниных, нашел там, как говорили его знакомые, необычайный привет, даже со стороны женского молодого его населения, к чему он никогда не относился равнодушно, убежденный, что ни одно женское существо не может питать участия к его мало эффективной наружности и неловким приемам.

* * *

 

В октябре 1836 года за опубликование «Философического письма» П.Я. Чаадаева запрещен журнал «Телескоп», где сотрудничал Белинский. Редактор и издатель журнала Н.И. Надеждин арестован и сослан в Усть-Сысольск. Шеф жандармов генерал-адъютант Бенкендорф доводит до сведения московского генерал-губернатора высочайшее повеление «о взятии всех бумаг в квартире Белинского», предполагая, что он был доверенным лицом Надеждина. 15 октября, возвращаясь из подмосковского имения Бакуниных Премухино, Белинский был прямо с заставы представлен обер-полицейскому для отобрания бумаг. Но «при тщательном осмотре всего имущества Белинского ничего сомнительного не оказалось» (из документов следствия по делу о «Философическом письме» Чаадаева и закрытии журнала «Телескоп»).

 

* * *

 

Ноябрь — декабрь 1836 года. Белинский, оставшийся без всяких средств после закрытия «Телескопа», работает над составлением учебника русской грамматики, издание которого, по его расчетам, должно помочь ему расплатиться с долгами и материально обеспечить его на ближайшее время.

Положение Белинского критическое. Он тяжко бедствует. Периодически обостряется тяжелая легочная болезнь — туберкулез.

Время это осложняется сильным безответным чувством влюбленности в одну из сестер Бакуниных. «Я ощутил в себе тройную силу и возымел какую-то благородную решимость похоронить в сердце все надежды, жить жизнью страдания...».

К апрелю 1837 года, задавленный нуждой, внутренне потрясенный философскими поисками, которым он отдавался самоотверженно, живя этим горьким и тяжелым трудом, окончательно убедившись, что любовь его безнадежна, Белинский до крайности расшатывает свое здоровье. Его литературная работа тем не менее поразительно интенсивна, хотя не в состоянии вывести из нужды. Заняв у друзей денег, он в мае 1837 года уезжает на Кавказ лечиться.

 

* * *

 







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.