Здавалка
Главная | Обратная связь

О НИГИЛИЗМЕ И ЖАЛОСТИ



Идея любви, выдвинутая Л. Н. Толстым и его последова­телями, страдает, однако, не только чертами наслажденчества, безволия, сентиментальности, эгоцентризма и противо­общественности. Она описывает и утверждает в качестве идеального состояния чувство в известном смысле бездухов­ное и противодуховное; и эта особенность сентиментальной любви имеет, может быть, наибольшее значение для пробле­мы сопротивления злу.

Как уже показано выше, все миросозерцание Л. Н. Тол­стого выращено им из морального опыта, который заменил или вытеснил собою все другие источники духовности в чело­веке, обесценив их или устранив их совсем.

Так, моральный опыт заменяет собою религиозный опыт и занимает его место****. Мораль выше религии; она судит сво­им критерием всякое религиозное содержание и утверждает пределы своего опыта как обязательные для религии. Вся глубина религиозного восприятия, религиозного предмета, религиозной тайны и символики, все богатство положитель­ной религии критически и скептически пропускается сквозь душную теснину личного морального переживания, полусле­пого, ограниченного и самодовольного. Вооруженный «про­стым здравым рассудком» во всей его плоской скудости, моралист перебирает и разбирает догматы и обряды христианской церкви, отметая все, что ему кажется странным и непо­нятным, и принимая каждое близорукое соображение свое за проявление критической честности и мудрости*. Идея о том, что религиозным измерением проникается, освящается и углубляется вся духовная культура и что постольку житей­ски-обывательский рассудок с его «трезвостью» и прозаич­ностью теряет свою компетентность, остается ему чуждою; ибо он не видит того, что всякое духовное состояние челове­ка (а не только моральное) ставит его перед лицо Божие, дает ему живой, самоценный опыт тайны и скрытого в тайне откровения. И не подозревая, по-видимому, что творимое им дело есть в глубоком смысле пошлое дело, он издевается над недоступною для него тайною и глубиною и придает своему рассудочно-моральному миросозерцанию характер религиоз­ного нигилизма.

Подобно этому, моральный опыт утверждает свое верхо­венство и в сфере науки. Не усматривая духовную самоцен­ность истины и ее измерения, моралист считает себя верхов­ным судьею надо всем тем, что делает ученый: он судит его дело и его предметы**, измеряя все мерою моральной пользы и морального вреда***; судит, осуждает и отвергает как дело праздное, пустое и даже развратное****. Вся научная культу­ра, поскольку она не обслуживает заданий сентиментальной морали***** и не поставляет моралисту «нужного» ему мате­риала, объявляется делом дурным и вредным, порождением праздного любопытства, профессионального тщеславия и обмана******. Умственный труд вообще не есть труд, а симуля­ция и болтовня ленивого и хитрого человека*******. Духовно-са­моценная категория истины ничего не говорит личному опыту Льва Толстого, и он отметает ее, не понимая того, что изме­рением истины как таковой проникается, осмысливается и поддерживается вся духовная культура: ибо в действитель­ности всякое духовное состояние человека таит в себе некую истину и несет ему некое ведение. Границы личного духовно­го опыта оказываются узаконенными и здесь. Научное зна­ние рассматривается с точки зрения морального утилитариз­ма, и это придает всему миросозерцанию характер своеоб­разного научного нигилизма.

Тот же самый моральный утилитаризм торжествует и в отношения к искусству. Самоценность художественного ви­дения отвергается и искусство превращается в средство*, обслуживающее мораль и моральные цели. Художествен­ность допускается, если она несет в себе «доступное всем людям всего мира** морально.полезное получение***, и отметается как произведение праздности и проявление раз­врата****, если она в себе его не несет или если она «учит» чему-нибудь морально непризнанному. Всякое произведение искусства, не говорящее личному опыту морального утили­тариста, отвергается и высмеивается*****, зато всякий мо­рально полезный продукт одобряется и превозносит­ся******, нередко вопреки своей эстетической несостоятельности. Рассудок моралиста последовательно делает все выво­ды, рисуясь своею прямолинейностью и парадоксами. Эстети­ческое измерение извращается и угасает; всепроникающая, утончающая и углубляющая сила художественного видения, призванная не морализировать, а видеть в образах Божест­венное и строить форму человеческого духа, — слабеет и меркнет, уступая место нравоучительному резонерству*******. Мо­ралист стремится навязать искусству чуждую ему природу и утрачивает его самобытность, его достоинство и его при­звание. Он сам видит это, сознает и выговаривает это в фор­ме определенного принципа и учения и тем самым придает всей своей теории черту своеобразного эстетического ниги­лизма.

Еще острее оказывается то отрицание, с которым мора­лист подходит к праву и государству. Духовная необходи­мость и духовная функция правосознания ускользает от него совершенно********. Вся эта сфера драгоценного, воспитывающе­го душу духовного опыта не говорит его личному самочув­ствию ничего; он видит здесь только самую поверхностную внешность событий и деяний; он квалифицирует эту внеш­ность как грубое «насилие» и произвольно характеризует скрывающиеся за этим «насилием» намерения как злые, мстительные, своекорыстные и порочные. Право и государ­ство не только не воспитывают людей, но развивают в них дурные черты* и склонности; государственные деятели от­вечают созерцательно-организованным и лицемерно-оправ­дываемым** злом*** на «редкие попытки насилия», исхо­дящие от «так называемых убийц, грабителей и воров**** и других несчастных, падших братьев. Сочувствие сентимен­тального моралиста оказывается всецело на стороне этих не­счастных*****, а деятельность государственно мыслящих патриотов объявляется «самой пустой и притом же вредной человеческой деятельностью»******. Естественно, что гнев его обрушивается с особенной силой на всю ту сферу духов­ного компромисса, к которой оказывается вынужденной го­сударственная власть и личное участие в которой является для гражданина несением ответственного и почетного бреме­ни: функция охраны, функция пресечения, функция суда, функция наказания, функция меча глубоко возмущают сен­тиментальную душу и вызывают у нее слова отвращения и клеймящего негодования. Понятно также, что вместе с отвержением права, как такового, отвергаются и все оформ­ленные правом установления, отношения и способы жизни: земельная собственность*******, наследование, деньги, кото­рые «сами по себе суть зло»********, иск, воинская повинность*********, суд и приговор — все это смывается потоком негодующего отрицания, иронического осмеяния, изобразительного опорочения. Все это заслуживает в глазах наивного и щеголяю­щего своею наивностью моралиста только осуждения, непри­ятия и стойкого пассивного сопротивления**********. Неизбежным выводом изо всего этого отвержения является, наконец, и отрицание родины, ее бытия, ее государственной формы и необходимости ее обороны#. Моральное братство объемлет всех людей без различия расы и национальности и тем более независимо от их государственной принадлежности: братского сострадания достойны все, а «насилия» не заслу­живает никто; надо отдать отнимающему врагу все, что он отнимает, надо жалеть его за то, что ему не хватает своего и приглашать его к переселению и совместной жизни* в любви и братстве. Ибо у человека нет на земле ничего та кого, что стоило бы оборонять на жизнь и смерть, умирая и убивая.

Сентиментальный моралист не видит и не разумеет, что право есть необходимый и священный атрибут человеческого духа; что каждое духовное состояние человека есть видоиз­менение права и правоты; и что ограждать духовный рас­цвет человечества на земле невозможно вне принудительной общественной организации, вне закона, суда и меча. Здесь его личный духовный опыт молчит, а сострадательная душа впадает в гнев и «пророческое» негодование. И в результате этого его учение оказывается разновидностью правового, го­сударственного и патриотического нигилизма.

При таком слепом и наивно морализирующем подходе все огромное хранилище духовной культуры оказывается опустошенным и сокровища его извергнутыми, все творчес­кое духовное напряжение человеческого духа оказывается осужденным и запрещенным. Религиозно обескрыленный, осмеянный и низведенный, познавательно обессиленный и ослепленный, художественно урезанный и порабощенный, лишенный прав, обороны и родины, — человек остается к концу этого противодуховного циклона жалким существом об одном, моральном измерении; и высшим призванием его оказывается самопонуждение к безвольно-сентиментальной жалости. Сентиментальный моралист знает только одно из­мерение совершенства — моральное; вся сущность духа, вся жизнь духа сводится для него к моральному самоулучше­нию; и все моральное достижение сводится для него к насы­щению души жалостливым состраданием. И в результате этого все понимание человека, добра и зла становится мел­ким, плоским и бездуховным**.

Если усвоить эту точку зрения и довериться ей, то ока­жется, что человек не есть индивидуальный дух с живым от­ношением к живому и личному Богу, со священными права­ми на участие в жизни богосозданного мира, с видением нечувственной тайны и чувственной красоты, с изучением закона и ведением мудрости... Нет, все это отвергнуто и по­гашено. Человек есть, с одной стороны, страдающий субъект и тем самым объект жалости и сострадания; с другой сторо­ны, он есть жалеющий субъект и, соответственно, объект; ограждаемый от страдания. Вся жизнь человечества сводит­ся к тому, что люди страдают и причиняют друг другу стра­дания, что люди то жалеют, то не жалеют друг друга. Хоро­шо, когда люди жалеют друг друга, не мучают и «соединя­ются»*; плохо, когда люди друг друга не жалеют, мучают и разъединяются. Высшая цель человечества жалеть и не мучить; высшее совершенство, доступное человеку, сводится ко всеобъемлющей жалости (всех, жалеть, всей душой); пра­ведная деятельность состоит в ограждении всех от страда­ний, хотя бы ценою своих страданий и своей жизни. Дальше этого сентиментальный моралист не видит, не показывает, не учит, не зовет. Мало того, он отвергает и осмеивает все оста­льное.

Именно в этом обнаруживается с полною очевидностью ограниченность и упрощенность его жизнепонимания. Сенти­ментальность его — эта повышенная и обостренная, но бес­предметная и безвольная чувствительность — чрезвычайно легко, быстро и остро отвечает на всякую человеческую неу­довлетворенность, на всякое чужое страдание; она ранится им, содрогается, ужасается и начинает безвольно мечтать о его устранении, о его прекращении, о его конце. И к этому сводится вся жизненная «мудрость». Страдание есть зло; вот первая, скрытая аксиома этой мудрости, из которой вы­водится все остальное. Если страдание есть зло, то и причи­нение страданий (насилие!) есть зло. Наоборот, отсутствие страданий есть добро, а сочувствие чужим страданиям есть добродетель**. Этим определяется и судьба нашей основной проблемы: в борьбе с страданием — допустимо ли причинять новые страдания, умножая и осложняя их общий объем и состав? Ответ ясен: нет смысла громоздить Пелеон на Оссу47... «Сатану» нельзя изгнать «сатаною»; «неправду» не­льзя очистить «неправдою»; «зло» нельзя победить «злом», «грязь» нельзя смыть «грязью»***. И ответ этот только после­дователен: если страдание действительно есть зло, то кто же согласится увеличивать его объем, стремясь к уменьшению этого объема? Или — кто согласится вступить на «путь диа-вола» для того, чтобы на него не вступать?..

Так вскрывается первооснова сентиментальной морали: она покоится на противодуховном гедонизме.

Вопреки всему этому, в действительности человек с его природой, его влечениями, способностями и заданиями устроен так, что легче всего ему дается удовлетворение по­требностей и наслаждение; и труднее всего ему дается воля к духовному совершенству, усилия, возводящие к нему, и до­стижение его. Человека всегда тянет вниз, к наслаждениям и особенно к чувственным наслаждениям; и редко влечет его вверх, к совершенному, его увидению и созданию. Путь вверх открывается человеку и дается ему, но дается только в страданиях и только благодаря страданиям. Ибо сущность страдания состоит прежде всего в том, что для человека ока­зывается закрытым или недоступным путь вниз, к низшим наслаждениям. Эта закрытость низшего пути не означает еще духовного достижения, но есть первое и основное усло­вие восхождения. Не всякое страдание, не всякого человека и не всегда возводит и одухотворяет, ибо здесь необходима некая верная направленность страдающей души и некое внутреннее умение. Но всякое подлинно духовное движение и достижение вырастает из страдания, давнего или нового, кратко-глубокого или долго-длительного, забытого или незаб­венного. К Богу восходит только та часть, только та сила души, которая не нашла себе наслаждения и успокоения в первобытном, земном отправлении, только та, которая не изжилась в слишком человеческих удовлетворениях, которая не радовалась им, а страдала, и стыдилась, и ужасалась от их приближения. Страдание есть цена духовности и предел для животности; это есть грань беспечному наслажденчеству, увлекающему и совлекающему человека; это есть источ­ник воли к духу, начало очищения и видения, основа харак­тера и умудрения. Поэтому жизненная мудрость состоит не в бегстве от страдания как от мнимого зла, а в приятии его как дара и залога, в использовании его и окрылении через него. Это приятие должно быть совершено не только для се­бя и за себя, но и для других. Оно не означает, что человек будет нарочно мучить себя и ближних; но оно означает, что человек преодолеет в себе страх перед страданием, переста­нет видеть в нем зло и не будет стремиться прекратить его во. что бы то ни стало. Мало того: он найдет в себе решимость и силу причинить страдание и себе, и ближнему — в меру высшей, духовной необходимости, заботясь об одном, чтобы это страдание не повреждало силу духовной очевидности и духовной любви в человеке. Ибо дух больше души, а страда­ние есть цена духовности.

Именно перед этим трагическим законом человеческого существа сентиментальный моралист остановился, содрог­нулся и не принял его*. Он не принял такую цену одухотво­рения и закрыл себе глаза на основную трагедию человека. Он испытал страдание как зло; и отверг его. Согласно этому отвержению, он начал искать путь к внутреннему наслажде­нию и нашел его в упоении жалостью; он начал жалеть вся­кого страдающего и положил как высшее — непричинение страданий другим. И далее, он не только отверг страдающий путь, но и самую цель страдающего восхождения: дух. Сен­тиментальность его излилась в гедонизм и привела его к противодуховности. Вся духовная сокровищница, все духов­ное делание человечества было осуждено и отвергнуто ради того, чтобы люди не мучились и не «обижали» друг друга, ради единственного, высшего достижения: всеобщего на­слаждения всеобщею взаимною жалостью.

Этот сентиментальный гедонизм учит, что нет на свете ничего высшего, во имя чего людям стоило бы страдать са­мим и возлагать страдания на своих ближних. Вся задача в том, чтобы все внутренне претворили свое страдание в со­страдание и тем проложили себе путь к высшему наслажде­нию. Выше этого идти некуда и незачем. «Насильственно этого нельзя достигнуть, и потому «насилие», как бесцельно умножающее страдания людей, осуждается безусловно. Но это и означает, что духовный нигилизм есть порождение сен­тиментального гедонизма; учение о непротивлении злу наси­лием есть последовательный вывод из того и другого,

Все это может быть выражено так: мораль Л. Н. Толсто­го видит в идее добра элемент любви и не видит элемента духа. Поэтому она утверждает как высшую ценность безду­ховную и противодуховную любовь, которая оказывается безвольной, сентиментальной жалостью и совлекает вслед за собою все высшие жизненные ценности на уровень элемен­тарной, инстинктивной душевности. Соответственно с этим, мораль Л. Н. Толстого видит в идее зла элемент ненависти и не видит элемент противодуховности. Поэтому она усмат­ривает самый тяжкий грех во вражде или ее внешних про­явлениях, осуждает духовно верное отъединение незлодеев от злодеев и не замечает, что она сама включает в свой «идеал» черту сущего зла — противодуховность. Вследствие этого все учение о добре и зле оказывается искаженным и несостоятельным. «Добро» предстает в образе мелком и плоском, гедонистически-самодовлеющем, духовно мертвен­ном и сентиментально-идиллическом. «Зло» предстает в об­разе сравнительно безвредном (внешнее насилие), легко преодолимом, лишенном своей существенной ядовитости и в то же время вызывающем у моралиста несоответственно преувеличенное, аффектированное негодование. Все разме­жевание добра и зла оказывается неверным: духовно-ниги­листические, сентиментально-пошлые, безвольные и духовно безответственные настроения и поступки относятся к добро­детельным; напротив, деяния героически-волевые, пророчес­ки-гневные, пресекающие зло и карающие злодея причисля­ются к самым позорным и низменным проявлениям челове­ка*. И надо всем этим царит прямолинейность рассудка и наивность рассуждающего обывателя.

Естественно, что вместе с отвержением духа и решитель­ным предпочтением бездуховной, жалеющей и наслаждаю­щейся души все в жизни перемещается и обесценивается. То, во имя чего человеку стоит жить на земле и страдать, отпадает; а то, что остается и стремится занять место отпав­шего, оказывается не таковым, чтобы из-за него стоило страдать и умирать.

В самом деле, духовное начало в человеке есть источник и орудие божественного откровения; оно дает человеку нечто такое, из-за чего стоит жить, стоит воспитывать себя и дру­гих, нести страдания и поднимать бремена; здесь есть драго­ценность, которою стоит жить и ради которой стоит и умереть. Ею осмысливается и жизнь, и страдания, и смерть. Эта святыня не только больше личности, больше личной мо­рали и личного наслаждения: она больше, чем любая сово­купность людей, отвергнувшая ее и противопоставившая се­бя — ей. Ибо ею, этой святынею, определяется главное, ре­альное и священное в человеке, в людях, в человечестве. И именно в служении ей человек находит последнее и глав­ное основание для понуждения и пресечения.

С отпадением этой святыни все сводится ко множеству индивидуальных людей, то предающихся взаимному «обижанию» и «насилию», то наслаждающихся взаимным со­страданием. Все они суть равные моральные атомы, и нет среди них ни слуг, ни органов святыни, перед нею ответст­венных, ею уполномоченных, ее представляющих и за нее умирающих и карающих. Нет церкви, хранительницы откро­вения; нет родины, живой сокровищницы духа; нет мудрости и национального восхождения к ней; нет красоты, нет геро­изма, чести и их живой традиции; грубое и пошлое насилие усмотрено там, где на самом деле творится живая тайна по­литического единения... Людям не из-за чего понуждать и воспитывать друг друга. Человек чувствует только свою лич­ную «обиду» и желание «отомстить»; и задача его сводится к тому, чтобы не мстить, а «простить» и «пожалеть»; и если ему удается любить своих обидчиков и никого не обижать, то задача его жизни решена. Сентиментальный моралист не видит, что он духовно опустошил человеческую душу и по­верг ее в состояние ослепления и пошлости. Он не понимает, что человек значителен только в меру своей духовности и что в меру своей бездуховности и противодуховности чело­век слеп и пошл. Он не видит того, что духовно пустая душа, отвернувшаяся и насмеявшаяся, становится религиозно уродливым явлением, заслуживающим не умиленной жало­сти, а гнева и отрезвления. Он не понимает того, что чужая пошлость нисколько не лучше моей собственной и нисколько не заслуживает ни любви, ни поддержки, ни жертвы; что альтруизм совсем не состоит в обслуживании чужой пошло­сти только потому, что она «чужая»; что любовь к ближнему есть любовь к его духу и его духовности, а не просто жа­лость к его страдающей животности. Он проповедует любовь и не замечает того, что он низводит и совлекает это великое начало, отрывая его от духовности. Ибо «любовь» сентимен­тального и противодуховного гедониста идет не от духа и не к духу; она не ставит ни себя, ни любимого пред лицо Божие; это не есть встреча в божественном, в совместном ис­пытании и увидении Его, во взаимном научении, ободрении, воспитании, окрылении и в объединении двух духовных горе­нии. Нет, это есть взаимное расслабление во взаимной жи­вотной жалости: это безвольное потакание сентиментального человека, больше всего боящегося, как бы ему не причинить ближнему «неприятность»; это бесхарактерное, сладостное сочувствие, одинаково изливающееся и на кроткого, и на злодея и вредящее обоим. Такое противодуховное сострада­ние недостойно человека, его духа и его призвания; ибо лю­бовь унизительна и для любимого, и для любящего, если она не есть при всей своей радостной нежности духовная воля к духовному совершенству любимого.

Таково значение и таковы последствия сентиментального нигилизма, выдвинутого Л. Н. Толстым и его последователя­ми в качестве единоспасительного, морального откровения.







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.