Здавалка
Главная | Обратная связь

Памяти Ю. П. Вревской



 

На грязи, на вонючей сырой соломе, под навесом ветхого сарая, на скорую руку превращенного в походный военный гошпиталь, в разоренной болгарской деревушке — слишком две недели умирала она от тифа.

Она была в беспамятстве — и ни один врач даже не взглянул на нее; больные солдаты, за которыми она ухаживала, пока еще могла держаться на ногах, — поочередно поднимались с своих зараженных логовищ, чтобы поднести к ее запекшимся губам несколько капель воды в черепке разбитого горшка.

Она была молода, красива; высший свет ее знал; об ней осведомлялись даже сановники. — Дамы ей завидовали; мужчины за ней волочились... два-три человека тайно и глубоко любили ее. Жизнь ей улыбалась; но бывают улыбки хуже слез.

Нежное, кроткое сердце... и такая сила, такая жажда жертвы! — Помогать нуждающимся в помощи... она не ведала другого счастия... не ведала — и не изведала. — Всякое другое счастье прошло мимо. — Но она с этим давно помирилась — и, вся пылая огнем неугасимой веры, отдалась на служение ближним.

Какие заветные клады сохранила она там, в глубине души, в самом ее тайнике — никто не знал никогда — а теперь, конечно, не узнает.

Да и к чему? Жертва принесена... дело сделано.

Но горестно думать, что никто не сказал спасибо даже ее трупу, — хотя она сама и стыдилась и чуждалась всякого спасибо.

Пусть же не оскорбится ее милая тень этим поздним цветком, который я осмеливаюсь возложить на ее могилу!

Сентябрь 1878.

 

*** *** ***

 

Интересным фактом, свидетельствующим об интеграции культур, явился поступок Л. Толстого, который во время работы над повестью «Хаджи Мурат» послал несколько горских песен в подстрочном прозаическом переводе А. Фету. Перевод был выписан Толстым из «Сборника сведений о кавказских горцах», вып. 1 (Тифлис, 1868). Афанасий Афанасьевич Фет (18201892), один из самых оригинальных и признанных поэтов русского «золотого века», создал множество переводов мировой поэзии — из античности, из Гете и Гейне, из Байрона, Шиллера, Беранже и Мицкевича и др. Увлекался он и восточной поэзией, переводил китайских, персидских поэтов, особенно Гафиза. Кавказские мотивы заинтересовали Фета благодаря Толстому, с которым он был тесно дружен. В письме Фету Толстой сообщает: «Читал я в это время книги, о которых никто понятия не имеет, но которыми я упивался. Это сборник сведений о кавказских горцах, изданный в Тифлисе. Там предания и поэзия горцев и сокровища поэтические необычайные. Хотелось бы вам послать. Мне, читая, беспрестанно вспоминались вы». Ответ Фета: «Какая прелесть и могучая свежесть Ваши Кавказские песни…». Небольшой цикл «Песни кавказских горцев» («Станет насыпь могилы моей просыхать», «Ты, горячая пуля, смерть носишь с собой», «Выйди, мать, наружу, посмотри на диво») стал прекрасным образцом не только поэтического перевода, но и перевода инонациональной поэзии в сферу русского поэтического мышления.

Основной переводческий принцип Фета — максимально возможное приближение к образной и языковой системе подлинника, к философскому духу мировосприятия, выраженного изначально в стихах, подверженных поэтическому изложению на чужом языке.

Вот толстовский текст чеченской песни, взятой им из тифлисского сборника: «Горяча ты, пуля, и несешь ты смерть — но не ты ли была моей верной рабой? Земля черная, ты покроешь меня — но не я ли тебя конем топтал? Холодна ты, смерть, но я был твоим господином. Мое тело достояние земли, мою душу примет небо!»

И вот перевод Фета:

 

Ты, горячая пуля, смерть носишь с собой;

Но не ты ли была моей верной рабой?

Земля черная, ты ли покроешь меня?

Не тебя ли топтал я ногами коня?

Холодна ты, о смерть, даже смерть храбреца,

Но я был властелином твоим до конца;

Свое тело в добычу земле отдаю,

Но зато небеса примут душу мою.

Всего Фет сделал перевод трех песен горцев. Вот они.

Станет насыпь могилы моей просыхать, –

И забудешь меня ты, родимая мать.

Как заглушит трава все кладбище вконец,

То заглушит и скорбь твою, старый отец.

А обсохнут глаза у сестры у моей,

Так и вылетит горе из сердца у ней.

* * *

«Выйди, мать, наружу, посмотри на диво:

Из-под снега травка проросла красиво.

Влезь-ко, мать, на крышу, глянь-ко на восток:

Из-под льда ущелья вешний вон цветок».

– «Не пробиться травке из-под груды снежной,

Изо льда ущелья цвет не виден нежный;

Никакого дива: влюблена то ты,

Так тебе на снеге чудятся цветы».

 

В послании «Графу Л.Н. Толстому», сопровождавшему в первой публикации «Песни кавказских горцев», Фет использует другой образ из присланных ему Толстым песен: «Догоняет на крыльях и ловит свою добычу белый ястреб. Он ловит ее и тут же клюет — сырою… Оставляет за собой Терек, переправляется на левый берег с храбрыми Гихинскими наездниками смелый Хамзат…». Но русский поэт использует параллелизм подлинника для другой идеи — поэт, как ястреб, набрасывается на сырые источники поэзии, питаясь ими и создавая из них красоту:

 

Так бросил мне кавказские ты песни,

В которых бьется и кипит та кровь,

Что мы зовем поэзией. — Спасибо,

Полакомил ты старого ловца!

 

М.Е. Салтыков-Щедрин: «Романсы Фета распевает чуть ли не вся Россия».

 

*************************

 

ЕВГЕНИЙ ЛЬВОВИЧ МАРКОВ (18351903)

 

Этот человек ни по рождению, ни биографически не был связан с жизнью Кавказа и Ставрополья. Его имя мы включаем в состав региональной литературы потому, что он, совершая многочисленные путешествия, побывал и на Кавказе, оставив чрезвычайно интересные очерки своих поездок и впечатлений. Он был писателем, литературным критиком и этнографом. Такое разнообразие профессиональных занятий сказалось и на путевых очерках, которые иногда превращаются в жанрово синтетическое произведение, фактографически и эмоционально увлекательное. Е.Л. Марков принадлежал к старинному дворянскому роду, проявившему себя на поприще государственной, общественной и культурной жизни. Его отец был офицером свиты Александра I, мать — дочь суворовского генерала Гана. Марков состоял в родстве с писательницей Е.А. Ган, через нее с писательницей В.П. Желиховской, философом Е.П. Блаватской. Его братья, Ростислав и Владислав, были довольно известными писателями, не оставленными вниманием современной критики. Сам Евгений Львович был автором множества публицистических статей, в частности, о педагогической школе Л. Толстого, которую считал неправильной и по убеждению отказался участвовать в толстовском эксперименте, когда тот пригласил его к сотрудничеству. Он отвергал идеи о народной почве, о народном искусстве как основании современной литературы, выступал против народников и демократов, против «поклонения мужику», считал, что народное искусство выполняет функцию «подвоза материала» для образованных сословий. Придерживался теории «свободного искусства», внепартийности критики, вел борьбу с «хандрой» в литературе, с духом «отрицания», который видел во всей русской литературе после Пушкина. Его литературно-критические статьи отличались энергичностью, афористичностью изложения мысли, строгой логикой. Однако они встречали неодобрение среди многих ведущих литераторов. Так, Н. Михайловский, известный идеолог народничества и автор многих блестящих публицистических и критических работ, осуждал Маркова за «бесстыдное» восхваление «фабриканта и землевладельца», называл его «рыцарем петушьего пера». А Ф.М. Достоевский увидел в одном из романов Маркова («Берег моря») «претензию опровергнуть пессимистов и отыскать… здоровых людей и здоровое счастье», — что значило «ничего не понимать в нашем обществе». Известный литературовед С.А. Венгеров назвал роман «экстрактом пошлейшего филистерства», А.М. Скабичевский — «приторной маниловщиной». Эта литературная борьба подчеркивает, насколько русская литература считала себя ответственной за положение человека в русской действительности. Речь шла не только о художественных достоинствах, но и о том влиянии, которое литература оказывает и должна оказывать на людей. Кроме названного романа, Е. Марков создал книги «Барчуки. Картины прошлого», «Учебные годы старого барчука», «Черноземные поля», «Буржуазные идеалы» и др., в которых уважительно и благосклонно изображает героев, живущих «для себя», как требуют «законы природы», ушедших от общественной суеты в мир счастливой, здоровой семьи. Такая позиция постепенно привела автора к прославлению «борьбы человека за свое материальное благосостояние». Сегодня, очевидно, такая авторская точка зрения может найти поддержку в определенной среде. Действительно, что в ней плохого? Однако современники воспринимали ее как искусственную, ходульную, сентиментально натянутую, а главное, не соответствующую правде русской жизни. Е. Марков — безусловно, талантливый писатель, его недаром называли «Златоустом Щигровского уезда» (место рождения его — имение Александровка Щигровского уезда Курской губернии), в противовес тургеневскому «Гамлету Щигровского уезда». Но роль «благородного отца» для «умиротворения» общества редко находила поддержку в русской публике. Русская классическая литература всегда тяготела к решению больших философских проблем. Можно вспомнить здесь высказывание известного австрийского писателя Стефана Цвейга, который сравнил суть национальных литератур, сказав, что для героя Бальзака нужен титул пэра и миллионы, герой Диккенса мечтает об уютном коттедже и куче ребятишек, но ни один из героев Достоевского не мыслит своего счастья вне счастья всего человечества. Как тут не задуматься об огромных пространствах русского государства и русского ума!

Самое успешное поле литературной деятельности Е.Л. Маркова — путевые очерки, путешествия, описанные в той же живой, увлекательной манере, что и романы. «Очерки Крыма» (1872), «Очерки Кавказа» (1887), «Путешествие на Восток. Царь-град и Архипелаг. В стране фараонов» (1890), «Путешествие по Святой Земле» (1891), «Россия в Средней Азии» (т. 1 — 2, 1901), «Путешествие по Сербии и Черногории» (1903), «Путешествие по Греции» (1903). В этих произведениях нашло выражение все лучшее в мировоззрении и таланте Маркова. Здесь соединяются бытовые зарисовки, жанровые сценки, этнографические описания, публицистика, художественный пейзаж, событийное сюжетное повествование. Некоторые страницы очень напоминают повествовательную манеру В.И. Немировича-Данченко — своей цветистостью, искренним выражением авторского удивления или ужаса от увиденного. Что касается Кавказа, то подобная манера рассказывания, конечно, гармонирует с историческим, этнографическим и характерологическим материалом, иногда даже подстегивает автора к такому «марлинизму» [Tермин Белинского о метафорическом, витиеватом стиле. – Т.Ч.] — таков уж предмет, особенно в XIX веке, когда адаптация населения Кавказа к европейской культуре еще не произошла в достаточной степени. Привлекает в «Очерках Кавказа» критика насильственной русификации территории, терпимость к различным национальным и религиозным традициям, а также яркость описаний и, по словам В.В. Розанова, «редкое здравомыслие и уравновешенность», не часто встречающиеся в русской литературе.

К концу своей литературно-общественной деятельности Е. Марков стал приверженцем русофильско-славянофильской позиции, публикуясь в основом в консервативных журналах с близкой ему программой «Русская речь», «Русское обозрение», «Русский вестник», «Неделя», «Новое время», «Русь».

Приведем некоторые отрывки из «Очерков Кавказа», чтобы показать и особенности авторской манеры повествования, и умение остановить внимание на особенно выразительных эпизодах кавказской жизни, и в силу их познавательной значимости. Изображение горцев в книге Маркова подвержено влиянию очень распространенных в России того времени настроений: с одной стороны это резкая критика военного и административного начальства, нарушавшего довольно часто законы элементарной порядочности в случаях, когда дело касалось денежных потоков, связанных с кавказской войной, и потому подвергавшего русскую армию дополнительной опасности; с другой стороны — это романтизация и идеализация горцев и их вождей, которые рисовались героями, полными достоинства. Но в то же время Марков старается, как очеркист, передавать самые разные факты этой войны, не смягчая ее жестокости, бесчеловечного ожесточения горцев, лишенного порой всякой логики и движимого кровавыми законами традиций, не скрывая той напряженной ненависти, которая умножалась, питаясь сама собой. Автор выбирает самые яркие факты, создавая сильные эмоциональные контексты. Он также старается анализировать сложную политическую и социо-культурную ситуацию, о которой рассказывает.

 

ОЧЕРКИ КАВКАЗА

Дагестан

Гнездо Шамиля

 

В 4 часа утра нас разбудили колокольчики почтовой тройки, на которой мы должны были подняться на верхний Гуниб. Здешним лошадям этот подъем по крутизне — дело привычное. Переехав через блиндированный мост над пропастью, мы стали карабкаться по очень каменистой и бойкой дороге, делающей постоянные зигзаги вокруг выступов скалы...

Солдаты уже были все за делом. Кто хлопотал около палаток и казарм, кто упражнялся в стрельбе, перед огромною мишенью, простреленною как решето...

Стены цитадели не высоки и не крепки; даже не технику видно, что сунь хорошенько бревном в эту мнимую твердыню — и она вся полетит к черту. Крупные неотесанные камни сложены кое-как и связаны, по-видимому, глиной, а не известью, или по крайней мере с большой примесью глины. Да и высота стен невнушительна: один станет на плечо другому — и спокойно перелезут внутрь крепости. Конечно, крепость эта предназначена не для борьбы с английскими и прусскими пушками, а для обуздания горцев с их кремневыми винтовками. Но ведь опыт Шамиля и даже недавнего дагестанского восстания показал, что горцы умеют доставать и оружия... А самая ничтожная пушчонка с одного выстрела разнесет эту жалкую ограду, годную для ограждения скотного двора или виноградника, но уже никак не для защиты главного боевого центра Дагестана...

Солдатики, с которыми мы разговорились в цитадели, со смехом рассказывали нам, как в последнее восстание, когда горцы 72 дня держали в блокаде Гуниб, при каждом выстреле вылетала вся амбразура, из которой высовывалась пушка, и дождем сыпались камни стены... А между тем, по рассказам, постройка крошечного гунибского укрепления стоила до полутора миллиона рублей!

Инженер, строивший Гуниб, как уверяли меня офицеры цитадели, строил и Карадагское укрепление, и Ходжамукал, и Хунзах, и много других. Он же взял и отряд на устройство морской пристани в Петровске. Море, незримо поглощающее камни и деньги, как известно, самый лучший союзник техников из школы подобных господ. Не знаю, он ли также строил пресловутый туннель, пробуравивши насквозь пирамиду Гуниба, в котором провалилось очень много казенных денег, но который до сих пор оказался годным только на то, чтобы возмутившиеся лезгины проникли через него на верхнюю площадь Гуниба и таким образом окончательно блокировали крепостцу...

Передавали мне при этом, что на одной из лучших улиц Тифлиса возвышается образцово построенный огромный и роскошный дом того же строителя, который с такою первобытною бесхитростностью соорудил Гунибскую крепость. Не знаю, насколько во всем этом правды, и продаю, за что купил; но со своей стороны думаю, что этот искушенный опытом строитель поступил вполне благоразумно, приспособившись так хорошо к местным условиям. Если в блестящей столице Кавказа у места прочные и хорошие постройки, то пустынные скалы Гуниба могут легко обойтись лыком шитыми: кому там любоваться на них и кому расследовать!

Однако, если подумать повнимательнее, принцип лыковаго шитья на казенные денежки, столь излюбленный некоторыми нашими казенными деятелями, может легко повлечь за собою печальные последствия для государства, потому и не дурно было бы в этом отношении припомнить этим деятелям, как можно понятнее, такую же патриархальную, такую же глубоко народную практику петровской дубинки. В самом деле, будь только в 78-м году у восставших лезгин хоть какая-нибудь выдающаяся из ряду голова, кроме глупых фанатических пророков их — и Гуниба нам бы не видать, как своих ушей!

10000 лезгин, обложивших эту жалкую крепостцу, если бы у них хватило решимости, без труда могли бы взобраться в нее. А выбить их отсюда, при настоящем вооружении крепости, было бы немного потруднее, чем взять приступом с помощью целой армии три сотни мюридов, забившихся в камни.

А главное — взятие Гуниба, центра русской силы и власти в горном Дагестане и, кроме того, важнейшего стратегического пункта страны, произвело бы на горцев потрясающее нравственное впечатление. К счастью нашему, влиятельнейшие и умнейшие лезгины были на нашей стороне, и возмутившаяся толпа действовала без способных предводителей.

Впрочем, самое восстание это во многих случаях зависело от невнимания и малодушия наших властей. Турецкие эмиссары свободно бродили и проповедывали по аулам; фанатические муллы и дервиши собирали вокруг себя сходки и открыто звали народ на газават, священнейшую войну с неверными.

По непостижимому ослеплению властей, несмотря на настояния и предупреждения тогдашнего начальника Дагестана кн. Меликова, страна горцев была оставлена почти совсем без войск.

Если бы первые слабые скопища горцев были разсеяны силою, восстание потухло бы скоро.

Перед Гунибом мятежники тоже собрались сначала небольшими шайками внизу за рекой Каракойсу. Один храбрый подполковник, из бывших наибов Шамиля, увешанный крестами, вызывался тотчас же разбить и рассеять это скопище. Но тогдашний командир Гуниба, имевший в своем распоряжении два батальона пехоты, говорят, не решился сделать вылазки и довел через это до повального восстания всех соседних горских общин.

72 дня, как уже сказал я выше, был отрезан Гуниб от всякого сообщения с русской властью, с русской армией. Уже не хватало провианта, и мясо почти перестали есть. Толпы горцев, сбившись на верхней площадке горы, уже вязали фашинник для приступа, но все еще, к счастью нашему, медлили и колебались. Наконец, один из дружественных горцев, за обещанную награду, принес весть о бедствиях Гуниба в выдолбленной балке в Темир-Хан-Шуру, к главному начальнику Дагестана. Князь Меликов явился на выручку со своим отрядом и привел голодному гарнизону 160 быков. Скопище мятежников было рассеяно...

 

* * *

 

Верхняя площадь Гуниба — это целая страна. По ней течет в глубоких пропастях довольно большая река, тянутся по обе стороны гряды скалистых или лесных гор на пространстве многих верст. Долго едешь берегом этой реки продольною лощиною между двумя грядами гор, пока не доедешь до аула, а за аулом, за горами, опять большие пространства: горы, поля, леса и обрывы. Березовая роща по крутым холмам, налево от дороги, в виду аула Гуниба, теперь историческое место. Немного поднявшись под ее тень, вы встречаете большой камень с вырезанною надписью: «1859 года 25 августа, 4 часа вечера, князь Барятинский». На этом историческом камне князь Барятинский принимал сдавшегося Шамиля; здесь происходила та вечно памятная кавказская сцена, которую с такой художественною правдой и жизненностью передал нам талантливый карандаш Гор-шельта.

Беседку над камнем недавно разрушили горцы, осаждавшие Гуниб. С них теперь взыскивается 320000 рублей убытков, причиненных восстанием по одному среднему Дагестану; между прочим и убытки Гуниба оценены в 400 рублей. Через это взыскание множество горских земель попало в секвестр.

В настоящие мирные дни историческая роща служит любимым гуляньем гунибской публики.

Верхняя площадь Гуниба была когда-то отлично обработана. Это видно по уцелевшим террасам полей, теперь покинутых, после выселения прежних жителей вниз, подальше от грозной горы. Только кое-где видны неразлучные с русским духом капустные грядки наших солдатиков, обильно поливаемые водами ручьев. Все остальное — зеленое пастбище, по которому бродят лошади гарнизона.

 

* * *

 

Старый аул Гуниб живописно скучился у подножия зеленых холмов, над крутыми обрывами реки, опоясывающей его неприступным природным рвом.

Обломки его домов-больниц торчат обнаженными пожелтевшими остовами, тесно прижавшимися друг к другу, без малейшей зелени, без кустика и деревца...

Среди этой чащи каменных мертвецов заметно высится в глубине аула маленький замок Шамиля, башня с уступами плоских кровель, к ней примыкающих, уцелевшая лучше других домов...

Тесные, вьющиеся переулочки и дворики аула, его плоские крыши, полы его раскрытых саклей, все заросло непроходимой гущею высоких бородатых бурьянов. Выше, по полугоре, одиноко торчат мрачные стены шамилевской тюрьмы, от которой уцелели своды и тесные каморки, наполненные теперь водою. Глубокая черная дыра у подошвы горы, заросшая и спрятанная высокою травою, ведет в подземный ход по наваленным друг на друга диким камням, взамен ступеней.

По словам лезгин, подземный ход этот тянется под всем аулом и, вероятно, служил тайником для выхода из аула в горы. В этом черном клоповнике, из которого несет гнилью и сыростью, помногу месяцев томились русские пленники...

Еще выше тюрьмы, господствуя над всею окрестностью, забралась на вершину утесов четырехугольная сторожевая башня, последняя твердыня аула.

Одинокими хуторками раскинуты по этим утесам, и далеко за утесами, покинутые дома, бойницы и запущенные садики...

Удивительный мир и тишина почиют на этих окровавленных остатках недавнего прошлого.

Два смиренных солдатика копаются себе молча в грядках капусты, проводя воду в их борозды; кусты розового и белого шиповника, полные жужжащих пчел и медового запаха, роскошно цветут в синем жарком воздухе... Тихо качается, будто волною плывет, некошеная трава, затканная яркими цветами... Бабочки, такие же яркие, такие же пестрые, бесшумно реют над нею, будто оторванные ветром цветки, еще не успевшие улететь далеко.

Какая-то отрадная дремота разлита кругом в этой безмолвной горной пустыне. Ничто не напоминает ее трагической катастрофы, ее сурового прошлого. И березовая роща на горе, в которой, быть может, грозный имам совершал вдали от всех свой вечерний намаз, где он молился и размышлял в суровом безмолвии, откуда он следил с содроганием сердца за движениями русских отрядов, стягивавших его все теснее в железное кольцо — эта роща глядит теперь на нас своими молоденькими белыми стволами, своими распущенными косами, с наивной прелестью невинной белокурой девушки. Гуниб даже не мертвый город, Гуниб — настоящее кладбище, кладбище кавказской независимости...

Его одиноко торчащие, уже не связанные друг с другом, обгорелые и разрушенные стены, высокие и узкие, сбитые в тесные кучи, как колосья на ниве, только размером разнятся от стоячих могильных плит лезгинского кладбища. Но эти размеры тонут в необъятном охвате зеленой равнины, и издали развалины аула действительно глядят густо засеянною нивою Божьей...

Долго будет памятна и свята для горцев Кавказа эта мрачная гунибская могила, унесенная за облака, вход в которую стерегут там внизу русские штыки и пушки...

Орлы погибли, как следует орлам, в своем родном гнезде, на вершине заоблачных утесов, охваченные кругом вольным воздухом гор да синими безднами неба...

 

* * *

 

Суровая и могучая фигура имама дагестанского сама собою встает в воображении среди этих безмолвных равнин, полных его именем и его делами...

Я видел Шамиля в лицо, говорил с ним, пожимал его руку.

Он был тогда пленник, но и пленник глядел владыкою, горделивым и грозным повелителем гор.

Что-то царственное и первосвященническое было в маститой фигуре имама, когда он приближался своим твердым и неспешным шагом, высокий, статный, несмотря на свои годы, в белой как снег, чалме, с белой как снег бородой, оттененной длинною черною одеждою, с проникающим взглядом сурово смотрящих глаз на строгом бледном лице, полном ума и непоколебимой воли...

Врожденная грация дагестанского рыцаря-джигита и гордые приемы вождя, привыкшего повелевать, сказывались на исполненных достоинства движениях, жестах и речах имама.

Около него я всегда видел колоссальную фигуру Кази-Магомы и его старшего сына, преемника его по имамству.

Этот исполин с темною крашеною бородою, в громадной, чуть не до потолка достававшей папахе, пожимал мою руку такою страшною и тяжелою ладонью, которая, мне казалось, в состоянии была без труда раздавить меня самого и всех со мною присутствовавших, а не только тонкие пальцы мои...

Это был полнейший образец дагестанского мюрида, отчаянного защитника ислама и свободы гор. Его не соблазнили ни чинами, ни деньгами, ни ласками... Как только заслышал рыканье зверей в лесу и запах крови, этот дикий вепрь бросил все и ринулся в битву; 20 лет заточения не усмирили его инстинктов зверя, егс влеченья к родному логову. Дело, сделанное Шамилем, поистине сказочное, и самая личность его — тоже сказочная в своем роде. Только железная воля и особенный гений народного вождя могли хотя временно сплотить в одно целое бесконечную, от века укоренившуюся рознь неисчислимых племен кавказских горцев, где одна деревня говорит одним языком, а другая другим, где в одном ущелье господствует один адат, а рядом с ним в соседстве 5 — 10 верст, другой.

Шамиль едва не создал одного кавказского царства из Дагестана, Чечни, черкесов; кабардинцев, осетин, едва не обратил в одну неприступную и недоступную твердыню и западный, и восточный хребет Кавказских гор...

Когда Евдокимов овладел Веденем и выбил Шамиля из плодородной и богатой Чечни, Шамиль ушел на Андийское Койсу и укрепился там со своими пушками и мюридами. Русские обошли его и грозили отрезать от всех сообщений. Тогда он бросился в Гуниб, свой последний оплот.

Проницательный военный ум князя Аргутинского-Долгорукого давно предугадывал будущее значение Гуниба.

Еще в сороковых годах он предсказал, что на Гунибе решится судьба Кавказа...

«Гуниб — высокая гора. Я сижу на ней. Надо мною, еще выше, Бог. Русские стоят внизу. Пусть берут меня приступом!..». Вот были последние смелые слова Шамиля в ответ на переговоры о сдаче.

Но сила сломала солому. 25 августа 1859 года Гуниб пал.

Трудно ли было одолеть его русской армии? Если бы позаботились немного более о лестницах, веревках, волтижерах, то не потребовалось бы даже того геройства и того риску своей головой, которое показали наши апшеронцы и ширванцы в достопамятную ночь взятия Гуниба.

Шамилю было необходимо умереть на Гунибе, — тогда его художественная физиономия была бы совсем полна…

Мюридизм уже проникал тогда своими первыми корнями в горы восточного Кавказа. Творцом его был Мулла-Магомет, кадий кюринский.

Этот мулла-аскет, почти не покидавший своего глухого аула Яраглара, не отрывавший старческих глаз своих от страниц Корана, потрясал весь Дагестан своей жаркой проповедью покаяния и подвига.

«Народ! Напрасно исполняешь ты намаз и халрукс, напрасно ходишь ты в мечеть!» — не переставал укорять лезгин фанатический старец. «Небо отвергает твои молитвы и поклонения. Присутствие неверных заграждает путь к трону Аллаха! Молитесь, кайтесь! но прежде ополчитесь на священную войну!»

…Но только с Шамиля начинается государственное значение мюридизма. Из фанатической религиозной секты он разрастается в целую систему народного управления, объединяет одним общим законом, одним общим интересом, одним общим вождем раздробленные и разрозненные общины Кавказских гор…

Шамиль был идеальный герой кавказского горца.

Природа и образование соединили в нем все то, что представляется наивному воображению дикаря пределом человеческого совершенства...

Этот строгий ученый книжник, этот благочестивый молитвенник был в то же время первый джигит гор, вдохновенный и непобедимый орел на поле брани...

С раннего детства Шамиль страстно увлекся телесными упражнениями всякого рода. Хилый по природе, он скоро выковал себе несокрушимое здоровье, невероятную силу и ловкость. Юношей Шамиль переносился легко, как серна, через веревку, протянутую на аршин выше головы, ему ничего не стоило перепрыгнуть через стоящего человека, через яму в двенадцать аршин ширины. На бегу, в борьбе — никто ни смел состязаться с ним.

Одной свободной минуты не пропускал будущий имам без упражнения шашкою или кинжалом. Даже идя в школу, в мечеть, в гости, он набивал руку фехтованьем.

Он лето и зиму ходил по горам босой, грудь нараспашку, и потому никогда впоследствии не страдал от простуды и даже от ран. Закаленное тело его переносило всякие повреждения без малейшего вреда для себя, и не одна дыра от русского штыка затянулась сама собою на этом богатырском теле.

Шамиль вообще получал очень много ран, но почти не болел от них.

Горцы искренно считали своего имама неуязвимым, непобедимым. И он, со своей стороны, делал все, чтобы поддержать в диком населении эту веру в сверхъестественное могущество свое. Он уверял их, что по молитве его русские поражаются слепотою и не видят ничего перед своими глазами, что он незримо спасается от плена, огня и железа. Счастье Шамиля помогало этому фанатическому ослеплению его последователей. Когда храбрый наш генерал Граббе взял после неимоверных усилий торчащую на скалах неприступную крепость Ахульго, то Шамиля, защищавшего Ахульго до последней минуты, действительно не нашли в крепости. Он ускользал из наших рук с непостижимым искусством. Другой раз он пал, смертельно раненный двумя пулями, к ногам Кази-Муллы, на глазах всех горцев. Уже его оплакивали, как мертвого, как вдруг он через несколько дней явился между мюридами, показывая народу на своей груди две открытые раны, из которых уже не сочилась кровь.

— Аллах воскресил Шамиля из мертвых, чтобы он победил живых! — воскликнули тогда пораженные горцы.

Точно такое же волшебное впечатление на лезгин произвело и непостижимое спасение Шамиля из Хунзаха, бывшей столицы аварских ханов, где озлобленные аварцы, пылая ненавистью к мюридам за вероломное истребление Гамзат-Беком целого семейства их древних ханов, окружили их со всех сторон и всех без исключения предали огню и мечу.

Подобно пророку Магомету, Шамиль старался уверить свой народ, что все повеленья он получает от Бога. Перед каждым важным событием он запирался на молитву в своей сакле или в стенах мечети, уходил в какую-нибудь недоступную пещеру гор и там молился по нескольку дней в посте и слезах, испрашивая указаний Аллаха.

Существует очень характерный рассказ, метко рисующий приемы восточного мистицизма, с помощью которых Шамиль так долго держал в своей власти непокорный дух диких горцев.

Чеченцы, доведенные до отчаяния теснившими их русскими войсками и не получая от Шамиля никакой помощи, задумали наконец отдаться русским. Чтобы не возбудить, однако, гнева грозного имама, они послали нескольких старшин своих испросить на это разрешения Шамиля. Никто не осмеливался заикнуться имаму о подобном изменническом деле. Только мать его, которую Шамиль окружал необыкновенным уважением и слушался во всем, соблазнившись деньгами чеченцев, решилась передать сыну их просьбу.

Шамиль нахмурился как ночь, но ничего не ответил матери. Он объявил, что запрется в мечеть и будет там молиться день и ночь, пока Аллах не откроет ему воли своей.

Это было в Дарго. Все жители аула были собраны вокруг мечети и также молились, благоговейно ожидая выхода имама, беседовавшего с Аллахом.

Трое суток молился и постился имам в стенах мечети, трое суток не расходился от ней измученный и встревоженный народ.

Уже недовольный ропот начинал раздаваться в голодной толпе...

Вдруг распахнулись ворота мечети, и Шамиль, в своей чалме имама, бледный, безмолвный, суровый, с глазами, налитыми кровью, появился перед народом. Молча и задумчиво всходил он на плоскую кровлю мечети, провожаемый мюридами. Народ с трепетом ждал внизу, что будет. Тогда имам послал за «ханым», своею матерью; двое мулл привели ее, испуганную, перед лицо грозного сына.

— Мусульмане! — торжественно объявил имам. — Великий пророк Магомет повелел мне дать сто жестоких ударов тому, кто первый высказал мне постыдное намеренье народа чеченского предаться гяурам... Эта первая — была мать моя!..

Он дал знак, и мюриды, сорвав чадру с трепетавшей старухи, стали наносить ей тяжкие удары. Ханым упала без чувств.

Тогда, пораженный зрелищем бездыханной матери, Шамиль бросается к ее ногам и простирается ниц в жаркой молитве.

Народ громко умоляет его о пощаде, полный страха и жалости.

Торжественно и решительно поднимается через минуту грозный имам, и глаза его горят вдохновенным огнем.

— Нет Бога кроме Бога и Магомет пророк Бога! — восклицает он. — Аллах услышал молитву мою и позволил мне принять на себя удары, которым обречена моя бедная мать!..

Он быстро скидывает с себя чоху и бешмет и приказывает мюридам бить себя без всякой пощады толстыми нагайками.

— Кто из вас осмелится лживо выполнить волю пророка, того поразит собственная рука моя! — объявляет он мюридам, и спокойно, с радостной улыбкой на губах, принимает на глазах пораженного народа 93 жестоких удара, которые не успела получить старая мать его... В ужасе возвратились домой чеченские послы после такого внушительного урока...

С помощью таких сцен, поражавших воображение горцев, и еще более с помощью неумолимой настойчивости своей, Шамиль успел подчинить своевольных наездников и диких хищников Кавказа железной дисциплине, о которой они до того не имели и понятия. Ему удалось подавить на время множество древних адатов, которые он по разным причинам считал вредными, и заменить их кодексом своих законов и единообразным духовным судом мулл, гораздо более зависимых от него. Оттого до сих пор время Шамиля называется в Дагестане и Чечне временем шариата.

Суровый деспотизм Шамилева владычества совершенно переродил, по крайней мере снаружи, нравы горцев. Веселые попойки, песни, музыка, старинные обычаи народного суеверия, все проявления исконной языческой и мирской жизни преследовались без пощады и снисхождения строгим имамом и его наибами, между которыми он разделил управленье своим народом. Вольнолюбивые горы Кавказа стали представлять из себя в дни Шамиля не множество независимых республик, какими они всегда были, а своего рода теократическую монархию, где воля единого владыки проникала не только внешние поступки, но даже самые убеждения его подвластных... Вся сила главы религии, главы народа и вождя войск сосредоточивалась в одной грозной и непоколебимой руке, не отступавшей ни перед чем.

Монастырское уныние и монашеские обряды стали мало-по-малу вытеснять простодушное старинное веселье горской жизни. Везде и за всем следили соглядатаи, взыскивались строгие штрафы, производились казни. Горцы вынуждены были прятаться от надсмотрщиков Шамиля, чтобы отпраздновать по-своему какую-нибудь свадьбу или день любимого святого. Налоги и натуральные повинности возрастали ежедневно и требовались с восточною жестокостью, притом тем больше и строже, чем уже делался предел шамилевых владений...

Двор Шамиля в Ведене сделался настоящим двором азиатского хана, хотя и сохранял наружную суровость и простоту монастыря.

Шамиль с торжественностью отправлял всенародно обязанности имама. Каждый день отряд вооруженных мюридов приближался к его дому с громким пением обычной мусульманской молитвы: «Ля-иль-лях-иль-Аллах!» и, построившись в два ряда от дома до мечети, ожидал выхода имама в мечеть, среди безмолвно толпившегося народа... Весь в белом или зеленом, с дорогой белой шалью на голове, важно выступал маститый имам среди рядов своей дружины, и при входе его в мечеть весь народ вставал на ноги, чтобы приветствовать его поклоном...

Он сам возносил молитвы к Богу, сам резал священных баранов на дворе своего дома в дни Курбан-Байрама... Народ благоговейно целовал ему руки и полы его одежды.

Точно с такою же торжественностью имам производил свой суд или выступал в поход.

Отборный отряд вооруженных мюридов провожал его всюду, окружая окна и двери каждого дома, куда входил он; мрачные, фантастические возгласы «ля-иль-лях» раздавались вдоль всего пути его; широкое знамя имама развевалось впереди, а у самого стремени Шамиля постоянно ехал оруженосец с секирой, обязанный исполнять должность палача по первому мановенью бровей грозного владыки...

Эта суровая процессия наводила трепет на грубые сердца дикарей, и все невольно подчинялось фанатическому призыву мюридов.

 

«Рабы Божии, люди Божии!

Помогите нам ради Бога,

Окажите нам помощь вашу,

Дабы мы успели милостью Бога.

Для Аллаха, рабы Божии,

Помогите нам ради Бога!

* * *

Обнажите меч, народы,

На помощь идите к нам,

Проститесь со сном и покоем;

Я зову вас именем Бога!

Ради Бога!..

* * *

Зейнуль-Абидин внушает вам,

Он стоит у дверей ваших,

Боже сохрани от отступленья!

Ну, сподвижники в деле Божьем!»

 

Дагестанские горы были не настолько мусульманскими, чтобы выносить долго всю мрачную тягость мюридизма. Удалые наездники мало годились в монахи и в конце концов стали не столько сочувствовать своему имаму, сколько бояться его. Великая неудача Шамиля была в том, что на высоте власти он почти вовсе перестал быть горцем и слишком много был имамом. Он не понял вполне духа народов своих и стал слишком резко насиловать их вкусы и обычаи идеалами восточного деспота-теократа, своим односторонним религиозным увлечением. Русскую победу над Шамилем приготовило еще раньше охлаждение к нему всего Дагестана, раздраженного и утомленного им, лишенного им в течение стольких лет спокойной и веселой жизни по обычаям предков.

 

ВАСИЛИЙ ИВАНОВИЧ НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО (18441936)

 

Имя Василия Ивановича Немировича-Данченко в настоящее время мало кому известно. Его брат, знаменитый режиссер Владимир Иванович, прославился вместе со Станиславским, а вот Василий Иванович, участник гражданской войны на стороне белых, эмигрировав из России, на родине был забыт. Сейчас настало время восстановить его память, тем более, что его заслуги перед русской литературой более велики, чем результаты его военной деятельности. При жизни его как писателя знали все и в России и за рубежом. Тогда было издано 4 полных собрания его сочинений, сто сорок томов напечатанного художественного и публицистического наследия.

Василий Иванович родился 2 декабря 1844 года. Отец его — полковник русской армии, мать Александра Каспаровна Ягубова — армянского вероисповедания. Детство и юность Василий Иванович провел на Кавказе вместе с отцом, испытывая трудности боевого быта и закаляя характер в испытаниях. Поступив в 1862 году в Петербургский университет, он понял свое призвание, стал писателем. И все же судьба военного его не миновала, он участвует в русско-турецкой войне в 1876 году на территории Сербии, был ранен, потом в Болгарии, на Балканах работает военным корреспондентом. Продолжает эту деятельность во время русско-японской войны 1904-5 гг. и во время первой мировой. Многочисленные перемещения по странам не прошли бесследно, писатель оставил множество художественно-этнографических очерков о поездках по России и Европе, в частности, очерк «Соловки», которые высоко ценил И.С. Тургенев. В результате Вас. И. Немирович-Данченко был принят в члены Русского географического общества. Литературная продукция этого автора чрезвычайно разнообразна. Его талант был блестящим, кипучим, деятельным. К нему можно в буквальном смысле применить выражение «ни дня без строчки», и не потому, что к этому обязывает долг человека, обладающего огромным опытом и знаниями, а потому, что он просто не мог иначе. Поэтому порой у него заметна, особенно в художественных произведениях, некоторая эклектичность, громоздкость стиля, перегруженность сюжета. М.Е. Салтыков-Щедрин шутил: «Немирович работает днем, а Данченко — ночью». А в литературных кругах смеялись: «Василий Иванович пишет так много, что иногда — хорошо». Но это не мешало огромной популярности писателя.

Кавказской жизни он посвятил несколько романов: «Горные орлы», «Горе забытой крепости», «Разжалованный», «Князь Селим». Действие этих произведений происходит в самый разгар Кавказской войны, в 1830-е годы, когда вся история отношений России и Кавказа, все типы личностей, связанных с жизнью на Кавказе и особенно с войной, окрашивались в романтические героические тона. Особенностью сюжетов Немировича является одинаково пиетическое, восторженное отношение и к русским героям, и к воинственным храбрым горцам. И те, и другие отличаются молодечеством, преданностью своей борьбе, сохранением своих обычаев, верностью дружбе и красотой в чувствах любви. Характеры романных персонажей Немировича-Данченко ярки и колоритны, разнообразны и интересны. По всем правилам эстетики романного повествования писатель вырисовывает историю и судьбу каждого персонажа, определяя связи между психологией, поведением, итогами жизни людей и теми обстоятельствами, в которых они росли и воспитывались. Он прекрасно знает национальные особенности характеров, это помогает ему создавать правдивые картины жизни и событий, происходящих в сюжете произведений.

Вас. И. Немирович-Данченко обладал убеждениями уверенного монархиста. Поэтому лучшие его герои в точности соответствуют известным в первой половине XIX века принципам официального патриотизма — «православие, самодержавие и народность»: царь — отец, Бог всегда спасет, народ на все готов ради своего государя, не говоря уж о присяге как о незыблемом и единственном руководстве к действию в любых обстоятельствах. Все это — знаки чести и достоинства личности, в равной мере присущие и дворянской офицерской среде, и простому солдату. И все это могло бы выглядеть слишком слащаво-приукрашенно, если бы не вторжение живой событийной истины, не искренность в выражении чувства и авторская убежденность, что именно это и есть главное. В кавказских романах много сцен, подтверждающих эту позицию. На фоне классической русской литературы, всегда противопоставлявшей свою «странную» любовь к родине «ура-патриотизму», этот писатель выглядит несколько консервативным, а его убеждения натянутыми. В этом смысле он продолжает традицию, сложившуюся давно, в 1830-е годы и, надо сказать, весьма успешно внедренную в сознание русского обывателя. В литературе эта традиция началась с романов Загоскина и Булгарина. Рядом с Лермонтовым и даже с Лачиновой, писавшими о тех же временах, книги Немировича-Данченко вряд ли могли соответствовать настроениям русской публики. А изображение власти рядом с «Шинелью» и «Повестью о капитане Копейкине» Гоголя выглядит весьма тенденциозно приукрашенным. Но от официальной ортодоксальной традиции Немировича отличает умение выбрать в изображаемых им ситуациях по-настоящему интересный материал, ввести в повествование сцены, от которых буквально захватывает дух. Он в полной мере использует, если можно так сказать, правду экзотики, которая сопровождала события на Кавказе. Он использует принципы заострения, сгущения изображаемого, чтобы подчеркнуть неординарность происходящих действий. И это не выглядит неестественным в произведении о войне, которая, действительно, не похожа ни на какую другую. Здесь и поведение военного начальства, и отношения людей приобретали свой характер, объясняемый общей опасностью. Здесь в большинстве случаев табель о рангах не мешала искренним человеческим отношениям, которые ценились больше и помогали спасать друг друга. В том-то и заключается ценность художественной литературы, что материал произведения воздействует больше собственной логикой, чем логикой автора, и Немировичу-Данченко принадлежит немалая заслуга в подробном, детальном и верном изображении кавказской ситуации 1830-х годов, во многом поучительной для сегодняшнего времени.

Он вдохновенно, буквально на одном дыхании описывает и природу Кавказа, и выразительные сцены бытовой жизни народов Кавказа, акцентируя прежде всего приверженность традициям, обычаям и общему характерному мироощущению горцев. Одинаково эмоциональны эпизоды исполнения джихата, газавата и мирных праздников в горных аулах. Немирович любит использовать фольклорные элементы, предания и песни. Вот один из эпизодов романа «Горные орлы», когда в русской крепости готовятся к нападению горцев, настроенных или уничтожить защитников крепости или умереть. Амед — горский юноша, почти мальчик, который служит России и любит дочь командира Брызгалова Нину. Ему в романе отведена одна из ведущих ролей, которая должна показать, как награждает судьба тех, кто выбрал верный путь служения. В конце романа Амед не только женится на Нине, но и попадает в число фаворитов русского царя, получает высокую награду и поощрительные слова высочайшей особы: «Я не забуду тебя. Ты еще не раз будешь мне нужен…». А пока ожидание страшного сражения охватывает всех.

 

* * *

«С другой стороны — справа — торжественно и величаво вдруг поднялся к ясным звездным уже небесам гимн газавата:

 

Слуги вечного Аллаха,

К вам молитву мы возносим,

В деле ратном счастья просим.

Пусть душа не знает страха,

Руки — слабости позорной,

Чтоб обвалом беспощадным

Мы к врагам слетели жадным

С высоты своей нагорной!

 

— Аллах да спасет нас! — тихо, с выражением уже нескрываемого ужаса воскликнул Амед... — Аллах да спасет нас! — протянул он руку в сторону к певшим. — Оттуда идут мюриды! Брызгалов при этом слове вздрогнул. «Мюриды!» Он с невыразимой тоской взглянул на свою Нину.

— Девочка моя, иди спать! Теперь ты только помешаешь нам. Иди! И да хранят тебя силы небесные!.. — С неудержимой нежностью он схватил ее за плечи, притянул к себе, обнял, поцеловал в чистый похолодевший лоб и слегка оттолкнул, уже говоря со строгостью:

— Иди же, иди, Нина! Иди, ложись и спи, не тревожься. Пока еще опасности нет!

Белый силуэт девушки скрылся во мраке.

— Так ты не ошибаешься, что это мюриды?

— Да! — тихо ответил Амед. — Я не ошибаюсь — это гимн газавата. Послушайте сами!

— Я не понимаю языка их!

— Они уж кончают его. Вот, вот... Она и есть... Песня мюридов!..

Наша кровь рекой прольется,

Но за муки и страданья

Тем сторицей воздается,

Кто томится в ожиданьи...

Эхо долго еще повторяло отголоски ее... Должно быть, и вдали, в ущельях позади, были мюриды, потому что, когда кончили эти, там еще только начинался гимн газавата... Чутко прислушивались к нему солдаты. Старые кавказские бойцы, они понимали, что дело теперь становится нешуточным!.. Это не простой набег. Если показались мюриды, то задачи горцев серьезны. Они решились умереть. Мюриды не знают страха и в одиночку, — но если они вместе, то или погибнут сами, или уничтожат страшного врага...

«Аллах да спасет нас!» — еще раз, но уже для себя самого прошептал Амед.

Брызгалов недолго задумчиво смотрел в густевшую перед ним тьму горной ночи».

 

* * *

На предельно высоких напряженных переживаниях создаются сцены сражений русских и горцев, достигая иногда такой экзальтации, которая даже превосходит стиль А. Бестужева-Марлинского (следует сказать правды ради, что именно эта романтическая традиция развивается в романах Немировича, имя Марлинского часто упоминается на страницах его книг). Конечно, эта постоянная повествовательная напряженность постепенно становится художественным излишеством: всякий художественный прием обладает эстетическими достоинствами, пока не превышает свою меру. У Немировича-Данченко, к сожалению, превышение этой меры происходит довольно часто. Однако первое чтение его кавказских романов производит сильное впечатление. И вот почему. В своих героях писатель заостряет самое главное. А поскольку речь идет о войне, причем беспощадной, проверка характеров происходит не просто в сложных, а в экстремальных обстоятельствах. Это касается и горцев, и русских. Они одинаково героичны, и, что немаловажно, готовые жестоко уничтожить друг друга, они при этом искренне уважают своих противников за храбрость, ловкость и беспримерную жертвенность. Но главное — писатель возвышает такие человеческие достоинства, которые основаны на самоотречении во имя дела, которому служишь. Сильные чувства, страсти, самоотверженные подвиги составляют основу сюжета и, конечно, привлекают читателя. Например, описывается эпизод при взятии горского аула, расположенного высоко в недоступных горах. После преодоления многих трудностей, которые унесли не одну человеческую жизнь, отряд русских солдат встретил неожиданное препятствие — горный поток промыл глубокий ров, через который невозможно было перевезти орудия. И тогда люди образовали живой мост и по нему переправили пушки. В другом случае необходимо было для взятия аула с мюридами переправиться через узкий мост, висевший над бездной и не имевший перил. Горцы переправлялись по этому мосту привычно легко. Но для русских солдат такое препятствие было почти непреодолимо, нужно было проявить необыкновенное мужество. Но взятие аула означало окончательную победу.

 

* * *

«Много часов прошло — наши все ползли к этой башне, а она, казалось, все дальше и дальше отступала. То пропадала, когда отряд огибал скалы, то являлась опять над самыми головами в опаловой глубине неба, то убегала вдаль. Черные бойницы ее зловеще зияли... За ее черным ходом должна быть смелая арка переброшенного через пропасть моста... Кто соорудил его? Никто не знал... Горцы говорили, что это сделал Аллах, когда шайтан одним ударом кинжала раздвоил гору на две части и вырыл бездонную пропасть между ними... Наконец на одном из поворотов авангард увидел этот мост и остановился на минуту, пораженный. И было отчего... Две скалы, отвесами обращенные одна к другой... Основания их падают вниз, сливаются, пропадают в бездонном провале... На страшной высоте от одной скалы к другой перекинулась тонкая, едва заметная отсюда ниточка моста... И по этой ниточке надо пройти — да не просто, а с боем!.. Перетащить по ней орудия, парк, транспорт, обозы, перенести раненых... Захолонуло сердце у отважных солдат... У входа на мост мрачная башня — она вся на свету теперь, и едва-едва выделяется над нею значок защищающего ее муртазегита. Другая такая же башня у другого конца моста, и там тоже значок... И в ней засела отчаянная вольница дагестанских гор... Мост в небесах тонет. Жутко даже смотреть на него снизу. Там ни барьера, ни перил... Иди, как лунатик... Сильней сердце забьется, и полетишь в бездну... Вон облачко наползло, окутало башню позади, часть моста закрыло... Теперь он до половины точно от земли в небо повис... Страшно... даже старому навагинцу... Он почувствовал, как у него, загодя, кружится голова. И только Али-Ибрагим-бек сурово улыбается и шепчет: «Легче вам по острию ножа в рай Аллаха попасть, чем этот мост перейти!»

И, действительно, легче... Облако потянулось сюда... Теперь оно оставило башню, и она, вся влажная, заблестела на солнце... Оно заслонило середину моста, и он точно разорвался там. Два отростка оттуда и отсюда висят над ужасным провалом... Сюда двинулось еще, и мост оттуда растет, а здесь пропадают конец той арки и ближайшая башня...

Да, страшное дело ждет нас... Страшное!.. Солдаты пугливо, стороной как-то смотрят туда... «Нагородили, подлецы!.. — ругают они про себя лезгин. — Тут мухе проползти или птице лётом... А у нас крыльев нет!..» Орлы реют ниже моста над бездной... Широко разбросив большие темные крылья, они точно плывут над нею. Некоторые опускаются в пропасть и пропадают в ней... Наклоняясь, солдаты уже не видят их в потемках этой чертовой дыры...».

* * *

 

А дальше рассказывается, как страшное преодоление горских укреплений воспринимается солдатами просто, с чувством долга, превращающим немыслимый подвиг в обычное дело.

 

* * *

«Как мы одолеем это?.. — задумался было генерал, да вовремя вспомнил слова старого кавказца: «…по обыкновенной, человеческой логике невозможно, ну а прикажу, — сделаем…».

— Ну, братцы, мне деваться некуда... Я пойду с вами. Полковник, — обратился он к начальнику штаба, — если меня убьют, вы примете команду.

Высокий рослый хохол в мундире генерального штаба отдал честь.

— Смотрите, отступления не будет ни под каким видом! Салты должны быть взяты...

— Слушаю-с! — спокойно отвечал тот («Должны-де, так и будут наши! О чем тут много разговаривать...».)

Солдаты выстроились... Тихо было в их рядах, так же тихо, как в той башне...

— Ну ребята! — начал генерал. — Сегодня одно дело вы сделали — а уж ночевать нам придется по ту сторону, за этой ямой! (Сам про себя думает: хороша яма — и дна ей не видать...»). Кончим — сполгоря нам останется. До Салтов два дня только. Мы этот переход мигом одолеем... Тем — кто уцелеет, легко будет... А кто падет в бою славной смертью воина — того Господь примет... Значит, и рассуждать нечего... Ну... ребята... с Богом!..

Тихо двинулись солдаты... все ближе и ближе подходят они к предательской башне, а она замерла и молчит... Вот уж на ружейный выстрел... Еще несколько шагов, — и разом вся она оделась дымом и молниями выстрелов. Изо всех бойниц десятки железных дул огонь и смерть выбросили в наш отряд.

— Беглым шагом — марш! — крикнул генерал и сам впереди кинулся к ней.

Живо обогнали его солдаты. Дробь барабанов, бивших атаку, кровожадно раздавалась перед ними... В бойницах и на кровлях показались мюриды. Люди падали, но никто не останавливался — вся эта масса, повинуясь дисциплине, бежала на верную смерть, как на праздник...».

* * *

Каждый новый эпизод романов Немировича-Данченко разворачивается почти как самостоятельный рассказ или повесть. Такая особенность сюжетного построения необходима автору для того, чтобы подчеркнуть завершенность судьбы всех отдельно взятых персонажей, потому что в экстремальных условиях войны каждый человек, к какой бы стороне сражающихся он ни принадлежал, всегда уникален. Так происходит в военной жизни юного Амеда, который вызвался предупредить русское командование о приближении войск Шамиля и о бедственном положении крепости, где оставалась горстка русских солдат, у которых кончалась еда и боеприпасы. Ночью он отправился в Дербент, по пути захватил оружие и коня у самого отважного противника, чье имя было овеяно легендами о непобедимости, с опасностью для жизни переправился через горную реку, ловко, как лесной зверь, пробрался мимо сторожевых постов и добрался-таки до города. Как параллель звучит рассказ о другом подростке, ставшем взрослым, когда ему пришлось пройти через самое страшное ущелье в горах. Об этом ущелье ходили слухи, что в нем живет сам дьявол. Но мальчику надо было увидеть брата, и он преодолел свой страх. Это был горский ребенок другой стороны. Но в горах каждый ребенок мечтает стать джигитом.

 

* * *

«Мальчику хотелось привести в порядок свою смятенную душу, отдышаться, привыкнуть к таинственному безмолвию, к вечной угрозе того мертвого царства... Кстати он вспомнил горскую сказку, как раз такое же дитя попало в подземную нору легендарного змея Араслана! Вдали уже чувствовалось его горячее дыхание и запах серы, горевшей, по сказанию мудрых людей, в самой утробе этого чудовища... Даже уж полымя его глаз мелькнуло — и так бы и погиб бедняга, если бы вовремя не вспомнил Зейнал-Абиддина, одного из любимцев пророка, величайшего святого в его раю. Зейнал-Абиддин всегда слушает и слышит ребенка и воина. Молитва и на этот раз дошла до садов Эдема, и Зейнал-Абиддин послал ангела Фарсиса, который, подхватив дитя на свои лазоревые крылья, поднял его над самым змеем Арасланом, так что в огненную и смрадную пасть того попала только лошадь, да и той он, по воле Зейнал-Абиддина, подавился... Не та же ли нора перед ним теперь? Змей тогда издох, а нора его осталась. Может быть, Араслан только воспользовался тем, что Рустем пробил здесь трещину, и поселился в ней. Там, где погибло чудовище, по ночам собираются злые джинны, и не попусти Аллах наткнуться на них смертному. Зейнал-Абиддин мог убить змея, а джинны ведь духи, они бессмертны... И бедный мальчик после каждой такой остановки еще неистовее торопил коня и бил пятками босых ног его втянувшиеся от усталости бока и в то же время неровным, прерывающимся голосом давал ему самые нежные имена, умоляя вынести скорее из этой ужасной теснины...».

* * *

 

Нерефлективное, непосредственное и эмоционально яркое повествование, характерное для Вас. И. Немировича-Данченко, дает возможность использовать его произведения для детского чтения. Отдельные главы, части, адаптации могут составить весьма содержательный круг такого чтения, особенно по теме кавказской жизни. Они очень «правильные», но совсем не скучные. А написанные им рассказы для детей Лев Толстой считал достойными хрестоматии.

В его романах перемешаны жанры и стили, риторика и чистая художественность, элементы исторического очерка и этнографического описания, романа бытового и романа авантюрного, романа социального и романа любовного. Все это сменяет друг друга в неожиданной яркой мозаике, переходя от объективно-нейтрального повествования к отчетливо оценочному, иногда даже с налетом поучительной дидактики, субъективному повествованию от первого лица. Романы о кавказской жизни настолько широки по своей проблематике, что могли бы стать материалом для множества отдельных цельных, законченных произведений. Но, похоже, этого писателя мало волновала эстетическая завершенность. Ему надо было высказаться.

Жизнь этого человека, необычайно яркая, полная событиями и переживаниями, закончилась в Праге в 1936 году.

 

АДИЛЬ-ГИРЕЙ КУЧУКОВИЧ КЕШЕВ (18371872)

 

В середине XIX века формируется в северокавказской культуре поколение северокавказской интеллигенции, которое уже обладает достаточно прочными убеждениями и представляет себе будущее своих народов в единении с Россией. Это группа писателей, создававших литературу на русском языке и чувствующих поддержку русских властей. Северокавказские писатели обращаются к жанру «этнографической беллетристики», горячо пропагандировавшейся в 60-х годах Чернышевским и Добролюбовым. Таким был и А.-Г. Кешев.

Он учился в Ставропольской гимназии и был одним из самых успешных учеников. Ставропольская гимназия переживала тогда пору своего наивысшего расцвета. В этом большая заслуга директора гимназии Я.М. Неверова (1810 — 1893), под влиянием которого (а также учителя русской словесности Ф.В. Юхотникова) закладываются основы демократического мировоззрения Адиль-Гирея Кешева, формируются его художественно-эстетические идеалы. Я.М. Неверов представил сочинение своего одаренного ученика в журнал «Русский педагогический вестник», где затем в статье «Об образовании горцев на Кавказе» отмечалось: «Наука вправе ожидать многое от молодого горца, который с такой внутренней силой вступает на ее поприще!». После успешной сдачи экзаменов А.-Г. Кешев едет в Петербург и поступает на факультет восточных языков университета (Адиль-Гирей Кешев владел родным абазинским, русским, татарским, адыгскими, арабским и, по всей вероятности, французским языками: получил по нему, как всегда, на экзамене оценку 5). Но осенью 1861 г. в Петербургском университете вспыхнули антиправительственные выступления студентов, вызванные репрессиями властей. Активное участие в выступлениях студентов принял и А.-Г. Кешев. Правительство прибегло к радикальным мерам по «искоренению вольнодумства» в стенах университета: были введены новые правила, насаждавшие казарменный режим, запрещены любые студенческие собрания, ношение национальной одежды и т. д. Кешев оставил университет и был отправлен в Ставрополь, где зачислен на службу в Губернскую канцелярию на вакансию переводчика. В этой должности он проработал до начала 1863 года.

Литературным творчеством Кешев начал заниматься довольно рано. В 1860 — 1861 гг. он напечатал в столичных журналах рассказы «Два месяца в ауле», «Ученик джиннов», «Чучело» под общим заглавием «Записки черкеса» («Библиотека для чтения», 1860. — Т. 159), повесть «Абреки» («Русский вестник», 1860. — Т. 30), рассказ «На холме» («Русский вестник», 1861. — Т. 36). Демократическое мировоззрение А.-Г. Кешева нашло яркое отражение в его беллетристике. Во всех своих рассказах и повести «Абреки» симпатии писателя на стороне простого народа, он широко вводит в свои произведения обширные этнографические и фольклорные материалы. Но волнует его не только желание сохранить свою культуру, но и идея вхождения культуры малого народа в большую, уже прочно укрепившуюся и сложившуюся. В рассказе «Ученик джиннов» он пишет: «Я принимаюсь за перо с тем, чтобы передать бумаге разные любопытные черты из нашей жизни. Материалов пропасть. Целое необработанное поле лежит передо мной. Нужно же когда-нибудь занять нам свой уголок в огромной семье человечества, нужно же нам знать, что мы такое, и нужно, чтобы и нас узнали... Много, очень много можно бы сделать на этом поприще человеку более сведущему, имеющему более твердости и воли. Но скоро ли найдешь такого человека? А до того времени я сделаю что могу».

Одно из существенных мест в просветительских взглядах Кешева занимает разоблачение и осуждение всякого рода суеверий, опутывавших сознание горца, вредных обычаев (в частности, такого кровавого общественного института, как кровная месть). Повесть «Абреки» — это беспощадный суд над обычаем кровомщения. Из-за него герою-рассказчику Мате, его брату Харакету, их родителям пришлось покинуть родину и переселиться к абадзехам. Из-за него братья стали жестокими абреками, обрекшими на гибель и страдания ни в чем не повинных людей целого аула. Из-за него бесславно погиб Харакет, а Мата превратился в обыкновенного убийцу с опустошенной душой, терзаемый муками нечистой совести.

Кровавый ряд событий возник, в сущности, из-за пустяка. Однажды вечером во двор к Тадж (такова фамилия абреков) вбежал молодой человек, который искал покровительства по древнему обычаю гостеприимства. Молодой человек (звали его Измаил) умыкнул девушку и привез ее в дом Тадж. По этическим представлениям горцев, хозяин обязан защищать гостя и его интересы. Братья Харакет и Мата не смогли этого сделать: девушку увели ее родственники. И тогда Тадж, руководствуясь ложно понимаемой родовой честью, посчитали, что их «кровля покрылась позором», а «кодекс чести приписывает им стереть с лица клеймо». И они, став абреками, ушли в лес, чтобы мстить одноаульчанам ханцовцам, с которыми находились в самых дружественных отношениях. Тщательно подготовившись, абреки ночью напали на мирно спавший, ничего не подозревавший аул, и подожгли дома. Страшная картина предстала перед глазами Маты: «Обширный костер с каждым порывом ветра разгорался сильнее. Огненные языки жадно протягивались с одной стороны в другую. То была река, выступившая из берегов, только река огненная, всепожирающая, ничего не щадящая... Стоны и вопли детей и жен, отчаянные крики мужей, спасавших свою семью и самые необходимые вещи... рев скотины, ржание коней... протяжный заунывный вой собак — все это слилось в один общий плач, в одну жалобу. Между тем, пламя все усиливалось и багровым, зловещим светом озаряло далеко окрестность... Полунагие женщины рыдали при виде погибавшего жилища и судорожно прижимали к себе испуганных детей. Быки, прорвав рогами хлевы, яростно бросились в толпы народа и свирепо топтали все попадавшее на пути». Абреки,







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.