Здавалка
Главная | Обратная связь

В ЯЗЫКОВОМ КОНТЕКСТЕ



 

Анализируя поликультурность Петербурга, я рассматриваю язык петербургской архитектуры (с точки зрения семиотики такой подход вполне правомерен), используя для диагностики культурных различий язык в обычном, филологическом смысле.

В отличие от остальных старых российских городов, несущих на себе отпечаток русскости, сквозящей не только во внешнем облике домов, но и в особенностях организации городского пространства, Петербург был задуман как истинно западный город. Различия начинаются уже со способа возникновения, и здесь не только заложенное противоречие между естественно возникшим (то есть старорусскими городами) и сознательно созданным. Более важна следующая особенность – Петербург возникает как рационально спланированный единый ансамбль. Эта рациональность сквозит во всем: в наличии самого плана городской застройки, в характере уличного пространства – спецификой новой столицы становятся прямые улицы и площади правильной геометрической формы, в застройке по «красной линии», подчеркивающей эти свойства. Даже архитектурные стили, в которых возводятся дома (барокко, рококо, классицизм XVII века) тяготеют к ясным формам, подчиняются принципу целесообразности. Кроме того, появляются новые для России типажи зданий административного, промышленного, учебного, научного назначения. Государство вводит «образцовые проекты» для массового строительства, строго разделенные по сословному принципу на дома для «подлых», «зажиточных», «именитых» людей. Все вышеперечисленное – черты иной культуры, иного способа мышления; квинтэссенцией же данной чужеродности является рациональность.

Хотя, по мнению ряда философов[150], наступление рациональности – тенденция исторического процесса в целом, однако доля ее в структуре национальных менталитетов различна. Что касается русской культуры, то такой способ осмысления реальности характерен для нее в значительно меньшей степени, чем, скажем, для представителей культур Западной Европы. Для подтверждения своей мысли обращусь к языку. Связь культуры с ним очевидна – если культуру можно определить в том числе и как групповой способ структурирования мира для того, чтобы избежать хаоса и обеспечить выживание группы, то язык является системой символов, которая представляет и отмечает это структурирование. Согласно теории лингвистической относительности Сепира – Уорфа, язык, с одной стороны, отражает специфику мышления, культурные особенности народа, а, с другой стороны, является транслирующим механизмом, ибо, усваивая язык, ребенок впитывает эту специфику (в контексте рассматриваемой я буду оперировать первой частью тезиса). Начну со способа связи слов в предложении. Прежде всего, это отсутствие четко заданной схемы расположения в нем различных частей речи. Данная особенность не является характерной ни, скажем, для английского, ни для немецкого, ни для французского, в которых расположение слов достаточно жестко фиксировано. Рассмотрим подробнее. В предложении глагол-сказуемое связан, прежде всего, с двумя типами существительных: с подлежащим (кто?) и дополнением (кого?). В тройке П(одлежащее) – Д(ополнение) – Г(лагол) возможно шесть разных порядков:

1. П-Д-Г Рука руку моет 4. Г-Д-П Моет руку рука
2. П-Г-Д Рука моет руку 5. Д-Г-П Руку моет рука
3. Г-П-Д Моет рука руку 6. Д-П-Г Руку рука моет

Первое, на что обратим внимание, это положение глагола – в отличие от многих языков (в том числе от рассматриваемых европейских), в которых его положение жестко закреплено, в русском возможен любой из рассмотренных трех вариантов его расположения («Ехал Грека через реку», «Его имя я так и не вспомнил», «Лиза дала яблоко младшей сестре»).

Что касается подлежащего и дополнения, то в самых распространенных в мире порядках слов в предложении подлежащее всегда идет раньше; в русском же возможен любой вариант взаиморасположения (и «Таня тебя зовет», и «Тебя зовет Таня»). Конечно, взаимоотношения подлежащего, сказуемого и дополнения – это не единственные взаимоотношения в предложении. Однако и при рассмотрении взаиморасположения других членов предложения мы обнаруживаем ту же закономерность – в русском языке расположение не четко фиксировано. Например, рассмотрим взаиморасположение прилагательного и существительного. В английском прилагательные всегда стоят перед существительными (такой порядок характерен для многих языков, например для китайского, венгерского, армянского и пр.); языков, в которых прилагательное всегда следует за существительным, гораздо меньше, но они тоже встречаются – например, суахили. Существуют также языки, в которых прилагательное может располагаться как перед, так и после существительного – к ним относится и русский (мы можем сказать и «Какое утро необыкновенное!», и «Сегодня – необыкновенное утро»).

Подведем краткий итог. Для русского языка характерно отсутствие четко фиксированного порядка следования членов в предложении – подлежащее и сказуемое друг относительно друга могут располагаться любым образом; в тройке подлежащее – сказуемое – дополнение в русском языке также возможно любое расположение; значительной гибкостью обладают и другие члены предложения (прилагательные, наречия, местоимения и пр.). С другой стороны, в рассмотренных западноевропейских языках существует жесткий порядок расположения членов предложения. За этими двумя способами связи слов в предложении стоит две разные основы мироощущения: гибкость, вариабельность, в одном случае, и жесткость, формализм – в другом.

Дальнейший анализ языковых особенностей позволяет уточнить эти два типа ментальных установок. Например, возьмем грамматическую категорию числа. И в английском, и во французском языках структура употребления этой категории четка, ясна, проста – множественное число начинается с двух и все предметы и явления, которых больше одного, передаются множественным числом. В русском же все запутано, и логика не прослеживается – хотя запомнить правила употребления множественного числа можно, объяснить – нет. Начнем с основы – сколько должно быть предметов, чтобы они попали под категорию множественного числа? Казалось бы, любое число больше одного – это уже множественное число, и отчасти это верно, однако нуждается в уточнении. Если вы не указываете количества предметов, тогда некоторая ясность присутствует – в зависимости от рода мы имеем стандартные окончания множественного числа (книга книги, нож – ножи, скатерть – скатерти и т.п.), хотя уже здесь присутствует некоторая странность – почему, например, множественное число от слова «стул» – «стулья», а от слова «стол» – «столы»? Однако еще больше начинаешь удивляться, когда сталкиваешься с необходимостью количественного счета – в зависимости от количества предметов мы имеем три(!) вида различных окончаний в именительном падеже (разумеется, это различие сохраняется и во всех других падежах): «одна книга», «две книги», «пять книг(0)», «одна тетрадь», «две тетради», «пять тетрадей». Причем запутанность прослеживается не только в наличии трех окончаний, но и причинах их распределения (почему, например, первое соответствует первому числу в десятке, второе – если количество предметов попадает в интервал от двух до четырех в десятке, третье – при включении предмета во множество от пяти до десяти в десятке?). Причем, при количественном счете в ряде случаев оказывается грамматически не выраженным даже противопоставление «один – много», так как и одна, и восемьдесят одна, и пятьсот сорок одна единица какого либо предмета имеют одинаковые окончания («одна галка», «восемьдесят одна галка», «пятьсот сорок одна галка»), хотя понятно, что «восемьдесят одна галка» не может быть включена в подмножество «один» (как, впрочем, и любые предметы количеством больше одного). В запутанности грамматической категории числа отражается еще одна специфика русского осмысления мира, а именно – нелогичность.

Надо отметить, что нелогичность,запутанность,характеризуют не только категорию числа – рассмотрим, например, категорию рода. Далеко не всегда в языках, в которых эта категория присутствует, можно объяснить, почему слово относится к той или другой категории, и это имеет место не только в русском языке (например, почему слово «книга» у нас женского рода, а во французском – мужского?). Нелогичность этого вида отнесенности не бросается в глаза с первого раза, потому что логическое объяснение подменяется грамматическим – существуют правила, описывающие внешние признаки, по которым слова можно отнести к тому или другому роду (помним, да? Окончания -а, -я, – женский род, -о, -е – средний, твердые согласные – мужской). Однако, надо отметить, что эти правила не всегда действуют: например, «мама» и «папа» – разного рода, несмотря на одинаковые окончания. Конечно, можно попробовать объяснить, почему «папа» – мужского рода (в силу, так сказать, биологических причин), однако почему тогда в языке оно имеет окончание женского рода? И подобных примеров можно привести достаточное количество, причем разобраться в них еще более сложно (например, почему «мышь» женского рода, а «конь» – мужского?). Безусловно, многие вещи можно объяснить историческими изысканиями, однако их результаты известны немногим. Для всех же остальных остаются загадкой причины наделения тех или других слов каким-либо родом (причем различный род могут иметь даже слова, называющие явления одного порядка – например, из семи названий дней недели три – мужского рода, три – женского, и одно слово среднего рода. Почему? Во французском, скажем, все дни недели – мужского рода). Понятно, что такого рода странности, укореняясь в бессознательном, не добавляют логичности в наше осмысление мира.

Или, скажем, артикль. В любом учебнике английского языка разъясняется специфика артиклей, свойственных данному языку – они употребляются в обязательном порядке, сообщая об определенности или неопределенности того предмета, о котором идет речь. Разъясняя разницу в этом аспекте между русским и английским, филологи указывают на то, что, говоря по-русски «Я написала письмо», человек не уточняет, какое именно письмо имеется ввиду: то, о котором уже шла речь (например, то, которое его уже месяц, как просят написать), или совершенно неизвестное собеседнику (вот взяла и захотела написать какое-нибудь письмо). Англоговорящий же просто обязан дать такую информацию о письме (разумеется, не только о нем), сказав либо «a letter» (какое-то новое, неизвестное письмо), либо «the letter» (то самое, известное письмо, о котором уже когда-либо шла речь). Отсутствие артикля в русском языке усиливает неопределенность высказывания, в то время как его наличие проясняет смысл предложения.

Правда, нельзя утверждать, что артикль совершенно чужд русскому языку – в нашем языке существуют фрагментарные явления неопределенного (!) артикля (при нашей картине мира закономерно, что именно его). Прежде, чем рассмотреть данный факт подробнее, сделаем небольшой экскурс в историю – узнать, как образовывался неопределенный артикль в английском (это поможет нам в исследовании данного языкового феномена на русской почве). Оказывается, неопределенный артикль «а (аn)» возник путем трансформации числительного «one» – «один». В русском языке наблюдается та же картина – мы говорим: «Книгу мне дал один мальчик», не имея в виду, что именно один, а не много мальчиков мне дали книги, а подразумевая «какой-то» мальчик. Также и в предложении «Пару месяцев назад прочел я одну книгу» речь идет вовсе не о том, что человек некоторый интервал времени назад прочел только одну книгу – здесь словом «одна» существительное «книга» вводится в разговор в качестве дальнейшего предмета речи (ибо такие предложения обычно имеют продолжение, типа: «В ней рассказывалось о специфике употребления русского глагола “гулять”») – если бы подобная ситуация описывалась английским языком, то тогда точно также, как в предложенном русском варианте, перед существительным «книга» («book») стоял бы неопределенный артикль «а». Таким образом, русский язык характеризует не только отсутствие жесткой структуры предложения, некоторая запутанность в употреблении грамматических категорий, но и тенденция к включению в язык неопределенностей – в данном случае присутствие, хотя и фрагментарное, неопределенного артикля. Впрочем, согласно исследованиям наших филологов, словарный состав русского языка вообще отличается как обилием способов для выражения неопределенностей различного рода[151], так и высокой частотностью их употребления[152].

Кроме того, «русская грамматика изобилует конструкциями, в которых действительный мир предстает как противопоставленный человеческим желаниям и волевым устремлениям или как, по крайней мере, независимый от них»[153]. Например, широко распространены неагентивные предложения – конструкции с дательным падежом субъекта (мне не верится, мне хочется, мне помнится) и безличные конструкции(его убило молнией, его лихорадило). Носители русского языка очень часто используют их, рассказывая о событиях и подразумевая, что «таинственные и непонятные события происходят вне нас совсем не по той причине, что кто-то делает что-то, а события, происходящие внутри нас, наступают отнюдь не потому, что мы этого хотим»[154]. Неагентивность характерна и для русской лексики, что можно обнаружить в глаголах типа «удалось», «успеть/не успеть», «получилось», «вышло», «посчастливилось», «повезло» и многих других, значение которых сводится к тому, что событие произошло с человеком как бы само собой[155]. Эти данные говорят о том, что носители русского языка свои и чужие достижения склонны приписывать обстоятельствам или какой-нибудь внешней, неконтролируемой силе (везению, удаче, судьбе. Роль последней в русской ментальности вообще весьма значима – по мнению А. Вежбицкой, «судьбаявляется ключевым концептом русской культуры. У него вообще нет эквивалентов в английском языке»[156]. Ссылаясь на проделанный несколькими исследователями контент-анализ, она указывает, что на миллион английских слов приходится 33 употребления слова «fate» и 22 – «destiny», тогда как русская «судьба» встречается 181 раз.[157]). Однако такая установка не является характерной, с моей точки зрения, как для ряда европейских народов, так и для носителей английского языка (например, по замечанию Лебедевой[158], большинство американцев разделяют концепцию «справедливого мира» или «что заслужил, то и получил». «Данная концепция основана на причинно-следственной связи между высокими личными способностями, усердной работой и достигнутым высоким материальным и социальным положением. Люди, уверенные, что тот, кто «распоряжается» социальными наградами, действует в соответствии с этим принципом, свой жизненный неуспех склонны приписывать недостаточным способностям, лени или тому и другому вместе. Так же, или еще строже, они оценивают и других»[159]).

Подытожим собранные факты. Закрепленная в русском языке картина мира характеризуется высокой степенью неопределенности, запутанности, нелогичности. Мир, по мнению представителей этой культуры, лишен четкой структуры, и попытки человека планировать что-либо обречены на неудачу, так как причиной событий выступает везение, удача, слепой случай и т.п., а не деятельность самого человека. То есть рациональность не является характерной чертой русской культуры, русского менталитета; следовательно, архитектура и городское пространство Петербурга XVII века, организованное с точки зрения логичности, формальности, рациональности, создавала иную культурную реальность, сосуществующую наравне с реальностью русской культуры.

Кроме того, задумав новую столицу в европейском стиле, Петр привлек для осуществления своих планов прежде всего иностранцев – итальянских архитекторов (Д.М. Фонтана, Д. Трезини, Н. Микетти, Б.К. Растрелли), немцев (Г.И. Матарнови, И.Г. Шеделя, А. Шлютера, Т. Швертфегера), французов (Ж.-Б. Леблона). Созданные ими артефакты транслировали не просто определенный архитектурный стиль, но и носили национальный отпечаток[160] (иногда это своеобразие отмечают исследователи, в случае яркой выраженности даже фиксируя названиями – например, «итальянское барокко»). Даже русские архитекторы, участвующие в возведении города в ту пору, обязательно перед этим посылались учиться за границу (так, петровскими пансионерами были И. Коробов, И. Мордвинов, И. Мичурин, П. Еропкин, Т. Усов – все они впоследствии стали известными зодчими). Да и, кроме того, приглашенные иностранцы обязаны были не только строить, но и готовить русских архитекторов из числа учеников, работавших с ними. Таким образом, поликультурность города формирует и наличие различных национальных школ, создававших архитектурный ансамбль Петербурга.

Итак, анализируя свойственный Петербургу архитектурный язык, мы можем констатировать два пласта, составляющие его поликультурность: первым является дихотомия рациональность – иррациональность, вторым – национальные культурные установки, запечатленные в архитектурных сооружениях.


М.О. МИХЕЛЬСОН

(Санкт-Петербург)

 







©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.