КОНСТАНТИНОВСКОГО ДВОРЦА В СТРЕЛЬНЕ
Размышляя о жизненном мире Петербурга нельзя не учитывать его пространственное измерение – тот культурный ландшафт, в котором проходит наша жизнь. У каждого из нас есть свой Петербург, свои пути, опорные точки, границы, и есть Петербург для всех. Он может быть описан как определенный набор маршрутов и ряд архитектурных памятников. О них осведомлены все жители города, их посещение обязательно для туристов, они обладают неоспоримым правом представлять Петербург на всех уровнях социальной жизни от изображения на школьных тетрадках до демонстрации официальным зарубежным делегациям. В ряду «первых» памятников Петербурга – дворцы-музеи, представляющие «блистательный» Санкт-Петербург, город в его статусе столицы империи. К трехсотлетнему юбилею появился еще один памятник, претендующий на место в почетном ряду – большой Стрельнинский или Константиновский дворец, нынешний Дворец Конгрессов. Восстановлен памятник петровской эпохи. При всех переделках и «реставрациях» XIX века Константиновский дворец выглядит архаичнее, чем другие памятники Петергофской дороги, тоже, конечно, хранящие память о петровском времени, – архаичнее и оттого достовернее. Трогательное впечатление производит сегодня нижний парк в Стрельне с молоденькими свежепосаженными и как бы игрушечными липками. Вероятно, так и выглядели в момент создания знаменитые барочные сады, преобразившие топкие финские берега – нам, сегодняшним, привычны вековые деревья и тенистые аллеи, а подобные прозрачные и хрупкие виды известны только по старым гравюрам. Трудно сказать, как правильно обозначить это событие – восстановление старого или появление нового ансамбля, но в любом случае это событие значительное и… неоднозначное. У Константиновского дворца особая судьба. Конечно, каждый памятник, как и каждый человек, имеет свою особую биографию, но дворец в Стрельне стоит особняком среди собратьев по жанру. Это дворец, который в эпоху своего создания, в век дворцов, дворцом так и не стал. Известно, что именно в Стрельне Петр I намеревался устроить парадную резиденцию с большим дворцом, садом, каналами, каскадами, гротами, фонтанами. Дворец должен был стать таким роскошным, что поначалу «за него некому было взяться»[213]. Когда же, строительство началось (а велось оно, как и положено не жалея ни средств, ни рабочих рук), стало понятно, что дворец «будет едва ли не великолепнее Версальского»[214]. Многообещающее начало… Но русская Версалия здесь так и не состоялась. Дворцы с бьющими перед ними фонтанами олицетворяли тогда, в XVII и XVIII веках, само Искусство – Искусство, «оформляющее Материю», преодолевающее Природу. «И хоть стоял он (дворец – Л.Н.) на большой высоте, воды рек поднимались к нему, чтобы явить покорность могучему искусству»[215]. Судьба Стрельнинского дворца – пример того, как Искусство отступило перед Природой. Вскоре после начала работ в Стрельне выяснилось, что для устройства самотечного водовода, способного наполнить водой фонтаны, «которые будут бить там со всех концов», «смогут бить день и ночь»[216], более подходит Петергоф. Строительство Стрельнинского водопровода было остановлено, водовод протянулся от Ропшинских высот к Петергофу, где и «воздвигся» приморский парадиз, а Стрельна оказалась как бы «вынесена за скобки» блистательного фасада империи. «Царь даже сожалел, что начал строить Стрелину мызу, – вспоминал Берхгольц, – которая только для того и была задумана, чтобы иметь где-нибудь много фонтанов и гротов»[217]. Дворец, отступивший перед Природой, дворец, вызывающий по себе сожаление, – такой поворот сюжета противоречит законам жанра. Стрельнинский дворец неоднократно горел, его едва успевали привести в порядок, как случался пожар (при Анне Иоанновне, при Павле I). Литературные дворцы, как правило, возникают внезапно, словно по волшебству, и так же внезапно могут быть разрушены. Возможность их внезапной гибели предопределена топикой высокого стиля, в котором бушуют губительные страсти и непредсказуемые превратности судьбы. Гибель дворца эмблематически соотносится с падением Трои или Рима со всеми вытекающими отсюда последствиями. Поэтическая руина может олицетворять всепожирающее время, не щадящее никого и нечего. «Река времен в своем стремленьи // Уносит все дела людей // И топит в пропасти забвенья народы, царства и царей…» (Г.Р. Державин) В отличие от поэтических дворцов, от «воздушных замков», настоящие дворцы должны вызывать восхищение, в том числе, тем, что несмотря ни на что, несмотря ни на какие повороты судьбы стоят и сверкают великолепием. Таков Зимний дворец, переживший несколько пожаров, таковы пригородные дворцы, пережившие чудовищные разрушения во время войны, но поднятые из руин. Иначе со Стрельнинским дворцом – он «прославился» в первую очередь своей забытостью, запустением. При Екатерине II в просторных сухих подвалах дворца (они находятся за подпорной стеной, поддерживающей грот и знаменитую тройную аркаду) хранились токайские вина, а «в липовом саду был устроен пчельник, доставлявший государыне мед к столу» [218]. «В то время во дворце никто не жил, кроме караульных инвалидов и здание от небрежного содержания пришло в такую ветхость, что даже угрожало разрушением»[219]. Дворец, ставший руиной, это, хоть и печально, но благородно. Дворец, еще совсем недавно обещавший затмить собой Версаль, и ставший погребом, – сюжет иронический. Историю Константиновского дворца можно рассказывать как историю несбывшихся надежд. Здесь не состоялись русская Версалия и приморский парадиз, славу дворца–казармы, каким при Константине Павловиче стал Стрельнинский дворец, затмила Гатчина, славу музыкальной столицы, где играл сам великий Штраус, затмил Павловск. Ряд можно продолжать. Вместо великолепного и блистательного дворца – руина, погреб, в лучшем случае великняжеская загородная дача (в XIX веке). Пожалуй, только в советское время дворец попал в ногу со временем. С.О. Хан-Магомедов, исследователь архитектуры советского авангарда, писал, что архитекторы 1920-х годов (как, впрочем, и общество в целом) вдохновлялись традицией литературно-философских утопий и «жили в преддверии доверчивого ожидания осуществления этих утопий»[220]. Это в полной мере относится к проектам новой организации жизни, воплотившим грандиозную мечту о «дворце для всех». Авторы проектов с особым вниманием, вероятно, читали описания дворцов, вмещавших 1000 (Дени Верас «История северамбов», 1675), 1800 (Шарль Фурье «Новый хозяйственный и социетарный мир»), 10 000 человек (Теодор Дезами «Кодекс общности», 1842), которые вместе трудятся, вместе едят и отдыхают. Во многих проектах коммунальных домов и общежитий первых советских лет без труда узнаются «дворцы». Протяженные корпуса, с расстилающимися перед ними регулярными садами, цветниками и фонтанами мы видим на перспективах А.А. Оля (1921), А.К Иванова (1924), И.А. Фомина (1925), Л.Н. Тверского[221]. Центральные парадные залы, прямоугольные, квадратные, круглые, овальные, от которых в обе стороны уходят галереи и анфилады, напоминают Версаль и Во ле Виконт, палаццо Кариньяно и дворец в Ступинниджи, Царскосельский и Таврический дворцы. Широкие лестницы вызывают в памяти парадную лестницу Зимнего дворца Ф.-Б. Растрелли или дворца в Вюрцбурге Б. Неймана. Широкий спектр аналогий разворачивает архитектурную программу послереволюционых «дворцов для всех» до масштабов «целого мира». «И на этом новом, румяном, красном и революционном земном шаре мы, трудящиеся, родившиеся в жалких хижинах, дружными и стройными рядами пойдем из этих жалких хижин в великолепные дворцы с великим гимном «Интернационала»[222]. Полагаю, что дело здесь не в мировой революции, а в вековой и несбыточной мечте о справедливости, о «золотом веке», которая вполне закономерно превращается в мечту о поселении во дворце. В конкурсных заданиях и пояснительных записках мы не увидим «сносок» на дворцы прошлого, напротив, настойчивые напоминания о «простоте и целесообразности», о том, что «красота достигается удачным использованием всех конструктивных частей». Жюри, вручая премии авторам «дворцов» отмечало что, «фронтоны целесообразно увеличивают полезную площадь чердака», что «новейшие завоевания науки и техники согласованы с новыми жилищными потребностями». Все строго рационально. При этом аналогии, которые напрашиваются непроизвольно, превращают проектные листы во вдохновенные картины. Капелька воображения, и Вы увидите, как не только Зимний дворец или Таврический, или Павловский, иди дворцы в Останкино и Кускове, но и знаменитые дворцы Франции, Германии, Италии, Австрии наполняются множеством людей. Одни парадные залы превращаются в столовые, другие в читальни, третьи в ясли, в бывших Помпейских гостиных, Китайских кабинетах, Картинных, Бильярдных размещаются семейные коммунары, а одинокие и неприхотливые пока довольствуются бывшими фрейлинскими, офицерскими, буфетными. После Октябрьской революции в Константиновском дворце разместилась трудовая школа-интернат, сюда на лето выезжали ленинградские дети. После войны во дворце, восстановленном от сильнейших разрушений, расположилось Ленинградское арктическое училище. Экскурсоводы сейчас отмечают как пример кощунственного цинизма, что в Голубом зале во времена трудовой школы был спортивный зал, а во времена Арктического училища – актовый зал, в котором проводили собрания, а по выходным устраивали танцы. И все же, Большой Стрельнинский дворец, построенный по замыслу Петра Великого, с участием нескольких поколений известнейших петербургских архитекторов[223], дворец, где играли Штраус и Чайковский, заполненный ленинградскими детьми – вот она – осуществленная социальная утопия XX столетия. А затем опять годы запустения и страх общественности перед реальной возможностью утраты Стрельнинского дворца. В мае 2001 года городская комиссия по основаниям и фундаментам вынесла страшный вердикт: «Если в ближайшие месяцы не будут предприняты эффективные противоаварийные меры, 300-летие Петербурга мы отметим утратой двух старейших зданий – ровесников города»[224]. Речь идет о Константиновском дворце в Стрельне и о Большом Меншиковском дворце в Ораниенбауме. То, что произошло с дворцовым ансамблем накануне 300 летнего юбилея города, вероятно, следует называть не реставрацией, не реконструкцией, а реабилитацией архитектурного памятника. В архитектурном и строительном деле это синонимично восстановлению, но в случае с дворцом в Стрельне важен и юридический оттенок, восстановление в правах, восстановление доброго имени. Второе рождение дворца, в качестве собственно дворца, произошло с соблюдением всех законов дворцового жанра. Дворцам положено возникать внезапно, на пустом месте, словно по волшебству: «На месте, где вчера пестрел цветами луг, невиданной красы дворец воздвигся вдруг» (Жан де Лафонтен). Не только литературные, но и реальные дворцы строят очень быстро, как бы стремясь поддержать мотив сказочного преображения пустыни. Требования «ускорить», «строить с поспешанием», «поспешать как возможно скорее» сопровождают историю реального дворцового строительства XVIII века. За два года был отстроен когда-то наш дворец (1720 — 1722), за полтора года к 300-летию Петербурга «воздвигся», если и не на пустом месте, то в буквальном смысле «из руин», новый Константиновский дворец[225]. Те петербуржцы, которые проезжают по Петергофскому шоссе лишь время от времени, преимущественно летом, ощутили на себе эффект внезапности. «Чудесный» характер воздвижения дворца из руин подчеркнут тем, что одновременно, в один и тот же день – 31 мая 2003 – происходило торжественное открытие Константиновского дворца и Янтарной комнаты, имеющей почти официальный титул «восьмого чуда света». Дворец наконец-то стал дворцом. Основной интенцией художественной программы восстановления дворца можно считать осуществление мечты. Строители начала XXI века попытались выполнить все то, о чем мечтали прежние хозяева Стрельны. Скоро забьют фонтаны, недостаток естественной подачи воды будет преодолен с помощью электричества. Петр мечтал прибывать в свою приморскую резиденцию морем и прямо на боте или яле подходить ко дворцу. Так строили городские дворцы, прибывали в шлюпках к Петергофскому дворцу, пока не был установлен в центре большого каскада фонтан Самсон. Судя по легенде, за отсутствие подъездного канала от моря к дворцу в Ораниенбауме разгневался Петр на Меншикова. В Стрельне эта затея, как и многие другие, оказалась трудноосуществима – залив настолько мелкий, что пришлось устраивать далеко от берега дамбу, но и это не помогало. В ходе реконструкции углубили каналы, на поперечных – сделали разводные мосты. Теперь можно подойти на катере прямо к подошве дворца, оказаться у самого грота. И не только на катере, но и на автомобиле, и на вертолете: площадь перед дворцом со стороны Петергофского шоссе (прежде цветник, затем военный плац) оборудована как посадочная площадка для вертолета. Когда-то Леблон с одобрения Петра I мечтал устроить на острове, образованном каналами парка, у самой кромки залива «Замок воды» с каскадами и бассейном. Он должен был стать кульминацией водной феерии, здесь сходились бы воды всех каналов и фонтанов, чтобы еще раз показать торжество Искусства, прежде чем стать Природой. Поскольку водная программа в парке была «свернута», не осуществился и этот замысел. Вплоть до недавнего времени остров стоял, поросший соснами. Сегодня здесь появился, правда, не замок, но павильон для переговоров в узком кругу, узость круга и секретность возможных бесед эмблематически закреплена в островном месторасположении павильона. Словно возрождая славу музыкального Костантиновского дворца, его открытие в дни юбилея сопровождалось концертом сегодняшних звезд – Лучано Паворотти пел на террасе перед кутающимися в пледы высокими гостями. Искусство торжествовало над Природой. Для самого дворца эта ситуация оптимальная. Возможности восстановления и использования этого памятника давно обсуждались общественностью, но были далеки от реализации. Было ясно, что традиционная музеефикация не годится – дворец, по прежнему, будет оставаться в тени Петергофа, неизбежно превратится в музей «второго» или «третьего» ряда. Высказывались идеи превратить его во Дворец Науки и Культуры, проводить здесь конференции, симпозиумы, устраивать художественные акции, но эта идея была обречена, в первую очередь, в связи с проблемами финансирования – слишком неопределенным выглядел ведомственный статус дворца науки. Судьба дворца, выступающего в качестве правительственной резиденции, места проведения официальных мероприятий самого высокого уровня, обеспечена, по крайней мере, до той поры, пока вообще в казне будут деньги. Историю дворца как бы начали заново, постарались «переписать» страницы неудач, запустения и разрухи, вызванные природными, социальными причинами или просто неблагоприятным стечением обстоятельств. Новая история дворца создается для другого времени, для других зрителей, и в ней неизбежно возникают новые сюжеты. Первое, что бросается в глаза в событии второго рождения дворца – осуществление строительных идей Петра превратилось в прозрачную аллегорию реформаторства и строительства новой России по европейскому образцу. В свое время строительством крупных дворцово-парковых резиденций было ознаменовано вступление России в «концерт европейских держав». Стало хрестоматийным утверждение, что размах дворцового строительства в петровское и в послепетровское время стал прямым отражением масштаба государственных преобразований, возмужания светской культуры, свидетельством необратимости реформ. Стрельна, Петергоф, Ораниенбаум самые ранние, самые первые опорные точки в дворцовом ожерелье Петербурга. Строительство приморских резиденций, затеянное Петром в самом начале XVIII века, в разгар Северной войны, символизировало власть России над морем, причем не только обретение моря, но и саму претензию на могущество, на возможность равноправного диалога с европейскими державами. Триста лет спустя для диалога России и Европы был выстроен Дворец Конгрессов[226]. В том месте, где Петр I «прорубал окно в Европу» и «грозил шведу», нынешний глава государства обсуждал проблемы вступления России в Евросоюз. Европейскость нынешнего Константиновского дворца дополнительно подчеркнута его музейным использованием. Это, насколько мне известно, первый такого рода музей в нашей стране: официальная правительственная резиденция, открытая для свободного доступа публики. Кресло, где сидел В. Путин, кабинет, где проходила беседа В. Путина и Дж. Буша «без галстуков» демонстрируются наравне с экспозицией, посвященной государственной символике или мемориальными комнатами К.Р. Конечно, и прежде и сейчас можно побывать в качестве экскурсанта в Мариинском дворце, занятом действующими органами власти. Но это возможно лишь по предварительной заявке от организации, при входе попросят предъявить паспорт. В Таврическом дворце и такая практика отсутствует. В Константиновском дворце паспорт не спрашивают, а предварительные заказы на экскурсии вообще не принимают, правила гласят: о дворец может быть внезапно закрыт для проведения официального мероприятия. Одиночный посетитель, независимо от своего социального статуса, места работы, наличия в кармане удостоверения имеет в Константиновском дворце неоспоримое преимущество перед личностями, «организованными» в группы. Это обстоятельство тоже не вполне обычно для нашей музейной практики, Особенно в сравнении с возможностью осмотра Янтарной комнаты. Юбилейным летом 2003 года она практически недоступна «одиночным» посетителям из-за огромного количества желающих и невероятно длинных очередей, уступая очередь предварительно заказанным экскурсионным группам. Многие помнят руины Стрельнинского дворца и вызванное ими чувство горечи и сожаления. Если камер-юнкер Берхгольц, осматривая Стрельнинскую мызу, писал, что здесь будет дворец не хуже Версальского, то ленинградцы и петербуржцы, могли думать: как жаль, что в таком плачевном состоянии находился дворец не хуже, как минимум, Петергофского. То, что не удалось сделать советской власти, совершила власть нынешняя, «демократическая». То, что разрушалось в системе плановой экономики и единого государственного финансирования, восстановлено на средства «частного» капитала, при помощи «частной» инициативы[227]. По крайней мере, в репортажах со строительной площадки подчеркивалась именно этот источник финансирования. Деньги, как пишут, собрал международный благотворительный фонд «Константиновский дворцово-парковый ансамбль в Стрельне», среди пожертвователей компании «Роснефть», «Славнефть», «Транснефть». Восстановленный Константиновский дворец, а вернее освещение этого события в прессе, достаточно прямолинейно пропагандируют возможности нового экономического и политического порядка. Можно спорить, нужно ли входить России в Евросоюз, хороша или пагубна для России идеология гражданского общества, но «упаковка» для легитимации этих идей выбрана чрезвычайно эффектная. Стрельнинский дворец воссоздан как будто в параллель московской новостройке – Храму Христа Спасителя. Патриархальная, благочестивая Москва получила новый «старый» храм, а официальный чопорный Петербург обогатился новым «старым» дворцом. Похоже, что авторы той и другой идеи владеют основными парадигмами диалога двух столиц, и цель его не только в восстановлении памятников и торжестве исторической справедливости. Вместе с обновленными стенами и аллеями здесь закладываются и новые сюжеты. Станут ли они новыми мифами, покажет время.
О.А. ЯНУТШ (Санкт-Петербург)
РЕЧЕВАЯ КУЛЬТУРА ПЕТЕРБУРГА:
В последние десять-пятнадцать лет активно обсуждается проблема кризиса культуры речи в Петербурге. В качестве основного доказательства, чаще всего, приводят частое использование жаргонов и сленга в средствах массовой информации, которые раньше всегда были образцами правильной речи, возросшее употребление ненормативных экспрессивных средств и большое количество иностранных заимствований. Язык же политической элиты и современной литературы давно уже перестал быть хранителем «высокого» стиля. Такое положение дел в культурной столице кажется беспрецедентным и потому особенно тяжело переживается как кризис культуры в целом. Но действительно ли Петербург всегда был носителем строгих правил в отношении своего языка, справедливо ли считать собственно петербургским язык, четко дифференцированный по стилям в зависимости от сферы применения его конкретных форм? Язык Петербурга начала XVIII века – столь же уникальное явление в языковой культуре России, как и сам Петербург в культуре городской. Вероятно, можно выделить две наиболее значимые линии в формировании языка Петербурга: первая, характерная для формирования городской речи вообще, связана с географическими и социальными особенностями строительства и обеспечения жизнедеятельности города. Известно, что для этого требовалось огромное количество людей, которых зазывали и привозили из самых разных регионов России. В результате, в новой столице сосуществовали самые разные наречия, говоры, диалекты, речения, различия в которых часто затрудняли взаимопонимание. Постепенно, но неизбежно и необходимо, они модифицировались в единое целое, в некий усредненный городской язык[228]. Их разнообразие и примерно одинаковое значение в общей языковой картине периода строительства Петербурга усиливались отсутствием прежде на этой территории постоянных поселений, а значит и сложившейся речевой традиции. Определяющую же роль в «изобретении» особого языка как неотъемлемой части культуры Петербурга, вероятно, все же сыграла вторая линия – западническая политика Петра I и воздействие языков иностранных. Именно их сильное влияние на структурный и лексико-фразеологический состав столичного языка XVIII века резко отличали язык Петербурга от языка любого другого крупного города России. Большое значение имела не столько конкретная заимствовавшаяся лексика, сколько заложенные в европейских языках и чуждые еще для России принципы рациональности и приоритета науки над религией. Одним из наиболее богатых путей трансляции европейских ценностей стали переводы научных и технических трудов западноевропейских мыслителей. Эти работы выступали как образцы, к которым следовало стремиться, а значит, особое внимание уделялось не только содержанию, но и тому, как они были написаны, то есть особенностям построения речевых конструкций в целом. Как отмечал В.В. Виноградов «Усиленная переводческая деятельность петровской эпохи … вела к сближению конструктивных форм русского языка с системами западноевропейских языков»[229]. Приобщение к европейскому языку не могло проходить без приобщения к европейскому стилю мышления, сильно отличавшемуся от русского, обусловленного византийской традицией. Лучше всего это проявилось в сфере деловых, политических, отношений – из стиля переписки исчезают выражения челобитья, восточные формулы гиперболических уподоблений, экспрессия жалкого самоунижения. Если ранние письма Алексея Петру I начинались формулой «Государю моему батюшку, царю Петру Алексеевичу сынишка твой, Алешка, благословения прося и челом бьет», то уже к 10-м гг. XVIII века на ее место пришло обращение «Милостивейший государь батюшко!» и подпись «всепокорнейший сын и слуга твой Алексей»[230]. Другим следствием стремления сблизиться с Европой явилась реформа азбуки, приблизившая ее начертание к латинице. Это уже само по себе интересно как стремление формально закрепить в языке внутренние изменения культуры в целом. Введение этой светской письменности привело к углублению резкого расхождения между церковным языком и светским: «Церковно-славянская графика низводилась на роль иероглифического языка религиозного культа. Это снимало с литературной семантики покров «священного писания», предоставляло большие возможности сдвигов в сфере литературного языка, открывало более широкую дорогу литературному языку к стилям национально-бытового просторечия и к усвоению форм западноевропейского мышления»[231]. Европейские языки легче и проще всего могли развиваться в официальном, публицистическом и общественно-деловом стилях литературной речи. Однако стилистическое расслоение в этой области языка (промежуточной между жанрами церковной речи и бытового просторечия) было очень сложно и разнообразно. Вероятно, можно считать, что приемы смешения просторечия, варваризмов, галлицизмов и торжественных славянизмов были вполне приемлемой особенностью русского литературного языка первой трети XVIII века. Необходимость (или неизбежность?) этого процесса объясняется, вероятно, несколькими причинами. Во-первых, большое количество новой знати, вышедшей из низших слоев общества, негласный приоритет служилого сословия над духовенством утвердили просторечие и официально-деловой стиль в качестве средней нормы литературности. Во-вторых, подобное снижение стиля речи правящей элиты и двора усиливалось также вливанием эмоционально-насыщенного потока западноевропейской галантной фразеологии: «сборники произведений вольной поэзии» (фривольной эпиграммы, весьма популярной в начале XVIII века во Франции) неоднократно переиздавались и были хорошо известны в России[232]. И, наконец, в-третьих, бóльшая часть заимствованной иностранной терминологии не переводилась и использовалась практически без понимания внутренней формы конкретных слов. Возможно, это было уместно в административных, военных и морских делах, но никак не могло удовлетворить требованиям общественного, делового или бытового общения. На речевой норме повседневной жизни Петербурга не могло не отразиться также и воздействие восточных культур – в городе существовали целые кварталы армян, персов, татар, турок, китайцев, индусов[233]. Специфика языка, таким образом, была обусловлена особенностями самого города – базовой площадки петровских реформ, ломкой старых стереотипов сознания и формированием свободного мышления, определяющегося не богатством или происхождением, а исключительно собственными заслугами. Это свободное мышление потребовало и нового речевого выражения, нового языка, сочетавшего традиции России с передовыми достижениями науки и техники европейских стран; не тормозящего установление общественно-деловых и политических контактов, так необходимых молодому городу, лишними напыщенными и искусственными речевыми оборотами. Таким образом, изначальный, первичный язык Санкт-Петербурга – уникальное явление русской культуры. Его отличает практически полное смешение стилей и диалектов как норма литературной речи, переход от экспрессивных, эмоциональных формул общения к по-деловому кратким и четким терминам. Из языка культа и традиций, из знака почитания и преклонения он стал, в духе петровских реформ, наиболее рационалистическим, удобным и быстрым средством решения насущных проблем для всех слоев общества новой столицы. Более того, представляется возможным утверждать, что появившийся язык выступал в качестве действенной интегрирующей силы, объединившей социально и национально дифференцированное население города в органическое целое, что, несомненно, оказалось крайне важной опорой для новорожденного Петербурга в процессе его становления и превращения в столицу Российской империи. Однако уже во второй четверти XVIII века наметились тенденции к реставрации церковно-книжной традиции и, соответственно, разграничению «верха» и «низа» в языке. Венцом этого процесса, вероятно, можно считать теорию «трех штилей» М.В. Ломоносова, закрепившего строгое разделение стилей и применение лексики того или иного уровня исключительно в соответствующих ситуациях, сохранявшееся вплоть до конца XIX века. Иностранные языки во второй половине XVIII века также перестают играть роль обновляющего активного начала в языке, превращаясь во внешние знаки: французский язык – в форму сословного отличия дворян, а немецкий – чиновников и ремесленников[234]. Современное состояние Петербурга во многом близко именно ситуации начала XVIII века, и это, безусловно, находит свое отражение, прежде всего, в языке. С изменением внутренней и внешней политики в конце 80х – начале 90-х годов, город должен был заново найти свое место, заново выстроить себя в контексте новой реальности. Элита начинает формироваться инициативными, сильными людьми из разных слоев общества, происходит значительная миграция из деревенской местности в город, и, конечно, восстанавливаются международные культурные связи, с помощью которых оживляются заложенные когда-то в язык Петербурга принципы свободы и рациональности (с экспериментаторством, как его неотъемлемой составной частью). Возможно именно поэтому, в современном петербургском языке присутствуют все те отличительные особенности, которые выделяли его из ряда других городских говоров уже в XVIII веке. Вероятно, можно утверждать, что напряжение, создаваемое в языке равноправным сосуществованием русских и европейских начал, разных по стилю и степени эмоциональности, как в петровские времена, так и в начале XXI века является своего рода конденсатором энергии, необходимой для дальнейшего развития. Также как хаос необходимо предшествует новому порядку, так и изменение устоявшихся конструкций языка необходимо для его дальнейшего обновленного реконструирования. ЧАСТЬ VI ©2015 arhivinfo.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.
|